Сладострастие бытия (сборник) Дрюон Морис

Выйдя из ее комнаты, Гарани увидел в коридоре беззвучно плакавшую Кармелу.

– Никогда она так со мной не обращалась. Никогда она не выгоняла меня,– сказала девушка.

– Но ты же знаешь, что выгнала она вовсе не тебя. Она ведь принимает одних людей за других.

– Да, знаю. Но ни разу до этого она не выгоняла меня! А вот вас она оставила...

Она чувствовала себя преданной, ограбленной и была уверена в том, что сама навлекла на себя это несчастье, сведя двух единственно дорогих ей людей. Но не посмела высказать вслух все те мысли, которые в течение часа роились у нее в голове.

– Ты совершенно напрасно изводишь себя,– сказал он, не догадываясь о причинах ее горя.

И подумал, что ему следовало решить по совести – стоит ли сообщать администрации отеля о том, что Санциани необходимо отправить в больницу или в психлечебницу. «А не то случится что-нибудь серьезное».

Воздух сотрясли первые раскаты начинавшейся грозы.

И Гарани подумал о том, что могло сейчас происходить в пятьдесят седьмом номере.

Глава IV

На следующий день в девять часов утра, когда Кармела пришла, как обычно, чтобы поднять шторы, Санциани с нетерпением ожидала ее, стоя посреди комнаты, опершись на зонтик от солнца. Окна в комнате были уже открыты.

– Я хотела бы увидеться с архиепископом,– сказала она, едва девушка переступила порог комнаты.

– Хорошо, синьора,– сухо ответила Кармела и вышла.

Вчера вечером Гарани сказал ей: «Когда будет что-нибудь интересное, позови меня». И она подумала было позвать его сейчас, несмотря на столь ранний час, но потом решила не делать этого.

Она была все еще в обиде на него и графиню за вчерашнее. «Я его позову, а потом они снова выставят меня за дверь. Они со мной так обращаются потому, что я бедная прислуга. И они презирают меня. Вот графиня – не бедная. У нее нет денег, но это совсем другое дело. Когда у таких людей нет денег, они их или занимают, или сходят с ума... Однако она довольна тем, что я к ней прихожу, когда у нее нет другого слушателя... А доктор Гарани никогда не обратит на меня внимания».

Она придумывала все новые и новые причины для того, чтобы найти оправдание своей двойной ревности, и одновременно жаждала мщения. Архиепископ ей нужен. Это вполне могло быть «чем-нибудь интересным». Ну так вот: не будет ей Гарани, не будет никакого архиепископа! В то же самое время она решила, что и сама не станет выслушивать Санциани и на все вопросы отвечать, что у нее много работы.

Через некоторое время Кармела вернулась в комнату графини с подносом, на котором стоял завтрак. Поднос она поставила на стол.

– Монсиньор...– произнесла Санциани.

Она присела перед Кармелой, взяла ее руку и хотела было поднести ее к губам.

Кармела почувствовала, как по спине ее пробежали мурашки.

– Я – графиня Санциани... Я великая грешница...– сказала Лукреция, садясь на стул.– Монсиньор, вы верите в чудо? Да, вам положено верить... профессия такая, я понимаю...

Голос ее звучал серьезно и слегка дрожал. Во взгляде же было еще больше безумия, чем обычно.

– Успокойтесь, монсиньор, никаких видений не было. Однако же только что в вашем соборе со мной произошло нечто такое, от чего я до сих пор не могу оправиться. Любуясь изображенной на полу собора дельфийской сивиллой, я вдруг услышала собственный голос, хотя я рта не раскрывала. Мой собственный голос произнес над моей головой: «Я умру на этой неделе». Если бы я услышала: «Ты умрешь», я могла бы этим возгордиться... Но это был мой голос, и я говорила самой себе: «Я». Как вы полагаете, не было ли это предостережением свыше? Да, конечно, никому не дано предвидеть... Признаюсь, что когда я это услышала, то чуть было не упала в обморок. И теперь пришла к вам искать успокоения. Полагаю, мне следует подумать об отдохновении моей души и моего тела... А поскольку это предупреждение было сделано мне именно в этой церкви, то я хочу, чтобы именно здесь и было мое захоронение... Не могли бы вы, монсиньор, исповедовать меня?

Сердце Кармелы учащенно забилось. Она не смела ни шевелиться, ни говорить. «Что же делать?» – спрашивала она себя.

В этот момент в коридоре послышался звонок вызова горничной, и Кармеле пришлось выйти из комнаты.

– Прошу вас, монсиньор,– сказала Санциани.

Относя на глажку черный костюм киноактрисы, слегка пострадавшей во время ночной вылазки, Кармела, позабыв о своем недавнем решении, думала только о том, как бы поскорее вернуться в номер Санциани. Но в то же самое время она испытывала страх, поскольку в этот раз у нее было такое чувство, словно она была близка к совершению святотатства. Несомненно, ее ждала кара за то, что она осмелилась притвориться «монсиньором» и позволила графине поцеловать ее колечко. Этими вещами не шутят, это может плохо кончиться... Она вспомнила увиденного ею в детстве кардинала, перед которым несли факелы, а позади шли лакеи в коротких штанишках и несли его мантию. И как этот кардинал вошел в один из дворцов на Трастевере. И как потом целую неделю детишки с их улицы, достав откуда-то подсвечник и старую штору, играли в кардинала. А Кармела получила за это от матери пощечину. И больше никакой беды не случилось. Но ведь исповедь – это совсем другое дело. Не позвать ли настоящего священника? В голове девушки все перемешалось.

«Она мне уже говорила, что у нее зарезервирована могила в каком-то соборе. Надо узнать, так ли это на самом деле. И потом, в тот день, когда она умрет, я смогу объявить всем: “У графини есть место для могилы в церкви”. Я пойду первая позади гроба. Состоится грандиозная церемония, будет зажжено много свечей... я для этого продам сари, если будет нужно... Что же это такое – дельфийская сивилла? Доктор Гарани наверняка сможет мне на это ответить...»

Снова ее вызвали звонком. Она начала проклинать свою работу, сразу же возненавидела киноактрису, американку, всех клиентов. Если бы только удалось продать акции! «Конголезские рудники»... Она мечтала о миллионах. Графиня снова стала бы богатой, поселилась в шикарном доме и взяла бы Кармелу к себе на службу одновременно в качестве горничной и компаньонки. Но узнал ли Гарани что-нибудь об этих акциях? Сдержал ли свое обещание? Он что же, не понимает, как это срочно?

Не имея больше сил сдерживать свое нетерпение, она пришла к нему и сказала:

– Она сейчас исповедуется архиепископу. Вы должны пойти к ней, доктор. Я не смогу все понять... Вы ведь просили позвать вас...

Он в этот момент что-то печатал на машинке.

– Да, хорошо. Я сейчас же приду,– весело ответил он.

«Какую же я совершил глупость! – подумал он, когда девушка вышла.– Какой черт тянул меня за язык? Теперь девчонка будет прибегать за мной каждую секунду...»

Продолжать работать он уже не мог, поскольку ему никак не удавалось сосредоточиться. Отрава любопытства сбивала его с мысли. Он с раздражением отметил, какое большое влияние оказывали на него галлюцинации старухи. «Единственный способ избавиться от этого – пойти к ней. Пусть она исповедуется, пусть выговорится до конца. Это большая удача. Она враз все расскажет, и я обрету наконец покой».

Он был небрит, в домашних тапочках на босу ногу. Накинув на плечи домашний халат из темного шелка с потрепанными рукавами, подумал: «Этого будет достаточно, чтобы она приняла меня за прелата. И к тому же я стану копировать походку архиепископа».

Он попытался было пошутить над собой. Входя в номер пятьдесят семь, сказал самому себе: «Утренний визит к престарелой куртизанке».

– Да, вот именно, мы опоздали на поезд! – воскликнула Санциани, увидев его.– Для тебя только это и имеет значение! Говорю тебе, что, возможно, я через неделю умру здесь, а ты только и думаешь, что про свой поезд. Мог бы ехать на нем один, если тебе так хотелось! Ты – автор произведений, призывающих молодежь вести рискованную жизнь. А посмотреть на тебя – ну вылитый автор путеводителя Шекса.

Гарани не смог удержаться от жеста сожаления и разочарования. Исповедь ему выслушать не удалось. Он чувствовал себя в глупом положении. «А не издевается ли она над нами? Видя, что интересует нас, она вполне могла понять, что это единственный способ привлечь к себе чье-то внимание. Вот она и разыгрывает перед нами серию комедий, делится своим прошлым отдельными отрывками...»

Однако он уже снова оказался втянутым в игру, но руководила ею она, а не он.

– К тому же, если хочешь знать всю правду, я очень хотела, чтобы мы не успели на этот поезд,– продолжала она.– Чтобы еще одну ночь провести здесь с тобой. Разве это так плохо? Неужели из-за этого можно так со мной обращаться? Как ты несправедлив! Ну давай, подожми губы, прищурь глаза, сделай каменное лицо. Давай же, рассердись, испорть мне этот последний наш день! Да, последний... поскольку ты меня никогда больше не увидишь ни живой, ни мертвой. Я это знаю. А кроме того, это из-за тебя я вернулась в эту церковь... поскольку никогда я так не восхищалась тобой, как в тот день, восемь лет назад, когда ты объяснил мне все эти фигуры на полу... Гермес Трисмегист, Моисей... В тот день мне показалось, что я поняла в конце концов движение Вселенной... и твое лицо смешалось в моем воображении с ликом Бога... А, ну наконец-то...– прошептала Лукреция с улыбкой.– Для того чтобы ты оттаял, тебя надо сравнить с Богом. Это надо знать, чтобы...

Она вытянула перед собой руки и посмотрела на сценариста так, словно он был покорен фимиамом ее хитрых слов.

Гарани потребовалось целых десять минут, чтобы выяснить с помощью наводящих вопросов, с кем она разговаривала на этот раз.

Со времени их прошлой встречи она помолодела на целый сезон. Восемь дней она прожила в Сиене с Эдуардом Вильнером. Совсем недавно она пережила период неудач и траура. И, как всегда после каждого неудачного периода, она стремилась к Вильнеру, которого называла своей великой несостоявшейся любовью. К человеку, который был, как она утверждала (по крайней мере, в его присутствии), единственным ее властелином и с которым она надеялась войти на пару в Историю, коль уж не удалось пойти под венец.

Но, как всегда, при каждом новом их свидании они шли той роковой, расходящейся дорогой, предначертанной судьбой для этих двух существ.

Только в этот раз все прошло гораздо быстрее: очарование рассеялось намного раньше, подъемы были более легкими, головокружение менее опьянительным, буйства менее неистовыми, ревность менее жгучей. И усталость пришла к ним намного быстрее.

Все их совместно прожитые два года уложились в одну неделю. Так, чтобы освежить в памяти содержание часто читаемой книги, достаточно только пробежать оглавление. От встречи до разлуки было много этапов, и каждый занял всего несколько часов.

Она упрекнула Вильнера в том, что он спокойно произнес эти жестокие слова: «Снисхождение в любви – это всего лишь культурный способ выражения безразличия».

Она, несомненно, была в тот период в апогее своей красоты, равно как и он был в зените славы. Но перспективы, которые открывались перед ним, были гораздо более широкими, чем ее перспективы. Он пользовался этой ужасной привилегией мужчин жить дольше женщин. Однако она увидела и указала ему на некоторый душевный склероз: он, казалось, был замурован в тот образ, который был навязан ему успехом.

И Лукреции пришлось признаться самой себе в том, что встреча эта больше не повторится, что случилось непоправимое, что союз любви и судьбы распался для того, чтобы она смогла найти в этой их последней встрече новое для нее ощущение – новизну конца.

Встав рано в то последнее их утро, она вышла на залитые розовым светом восходящего солнца кривые улочки Сиены. Она решила в последний раз посетить собор, чтобы пройти там, где когда-то шла, и наложить свою тень на тень той восхищенной молодой женщины, которая открыла для себя высшую форму страсти с мужчиной, давшей ей возможность познать некоторые высшие формы разума. Она захотела вновь подняться по мраморным ступенькам и увидеть на чудесном полу собора центральную фигуру Гермеса, который был крупнее Моисея, величайшего из пророков, был символом науки гораздо более древней, чем все религии, чье испорченное временем изображение было увековечено там, при входе в храм, людьми самого мудрого из всех веков современной истории. В этой церкви с черными и белыми камнями, чередующимися, словно день и ночь, словно невежество и знание, она захотела вновь увидеть тень одной счастливой парочки, которая восемь лет назад шла, прижавшись плечом к плечу, и для которой любовь представлялась вечностью. Она останавливалась на каждом камне с изображением сивиллы, будь то сивилла персидская или дельфийская...

Глядя именно вот на эту, она вдруг услышала слова: «Я умру на этой неделе», произнесенные ее собственным голосом где-то над ее головой. От страха она была вынуждена опереться о колонну, безуспешно пытаясь понять, что же произошло. Затем к ней довольно быстро пришло странное чувство раскованности, какое-то сверхъестественное состояние умиротворения и одно-единственное желание быть захороненной именно в этом месте...

Позабыв об отъезде как о ставшем незначительным событии, она отправилась во дворец архиепископа и потребовала, чтобы ее немедленно к нему провели.

– Я поставила на кон все,– сказала Санциани.– Я попросила его выслушать мою исповедь. Мне что-то подсказало, что только так я могла добиться того, чего хотела...

Она посмотрела на Гарани так, словно он ее прервал, и ответила на вопрос, который он вовсе и не задавал:

– О, прошу тебя, Эдуардо, не здесь, это глупо. Нет же, на поезд мы опоздали вовсе не из-за этого. Моя исповедь длилась не так долго. Но какое-то время была интересной. Этот архиепископ – человек из высшего света, важное лицо. Он попросил меня сидеть, если я не читала молитву. У меня сложилось такое впечатление, что он, как и я, не придавал особого значения смирению. Но его снедало любопытство, и он не совсем уж безразличен к женским чарам. О, Эдуардо, как это гнусно! Да будь он в десять раз красивее, это – никогда! Есть еще на свете вещи для меня святые, хотя ты так и не думаешь. Так вот, да, возможно к сожалению, но я смогла бы переспать со всеми, как ты учтиво выражаешься, но только не с архиепископом. Сожалею, что не могу выдать тебе такую информацию из первых рук. Но ничего, твое богатое воображение поможет тебе домыслить все остальное. Ты опишешь колыхание фиолетового шелка посреди портретов в митрах и кардинальских гербов... Но этого на самом деле не было. Полагаю, что интересовали его только люди знаменитые... Он знаком с твоими произведениями... вот и отлично... Я, кстати, не стала скрывать от него, что нахожусь здесь с тобой. Будь добр, подай мне сигареты... Когда я сказала ему, что хотела бы, чтобы моя могила находилась в церкви,– продолжила Санциани, выпустив перед собой струйку дыма,– он ответил мне так: «Мадам, кто может знать, не ближе ли вы к Господу нашему, чем я сам?» Видишь, каков придворный комплимент? А потом добавил: «На то, чего вы хотите, могут претендовать два типа людей: правящие князья и благодетели. По воле судьбы вы не попали в число первых, хотя, полагаю, были бы вполне этого достойны...» – «Остается узнать,– сказала я ему на это,– будет ли воля судьбы на то, чтобы я смогла попасть в число вторых». Он улыбнулся. Мы поняли друг друга. «Собор,– добавил он,– и вы смогли уже это заметить, нуждается в проведении больших реставрационных работ. Смета и проект уже готовы, но работы пока не начаты, а мне бы хотелось увидеть завершение их, пока я стою во главе епархии. Деятельность по украшению здания, посвященного Богу, возможно, более подходит вам по характеру, нежели обычное моление Господу нашему». Затем, продолжая говорить любезности, он развернул передо мной план собора и указал на часовенку слева от поперечного нефа как на место, более всего подходившее, по его мнению, для размещения там моей могилы. Мы с ним обо всем договорились. Он взялся добиться согласия церковных властей, а я пообещала выдать ему четыреста тысяч лир... На этой неделе, разумеется... Да, конечно же, их у меня нет! Правильно, я вся в долгах. Но какое это имеет значение теперь? Успокойся, я эти деньги раздобуду. Не знаю еще как, но достану! Не скрою, что единственным человеком, которому я с удовольствием была бы обязана за это... Да успокойся же, ничего я у тебя не прошу. Если ты не хочешь или, скажем, не можешь... Но вот я, несомненно, умру на этой неделе. А ты не понимаешь, я хочу, чтобы моя могила находилась в этой церкви только из-за тебя, поскольку ни в каком другом месте я не смогу чувствовать себя навеки рядом с тобой.

Она снова смолкла, прерванная звучавшим в ее памяти голосом.

– Да нет же, это вовсе не притворная поэзия! – вскричала она.– Я запрещаю тебе оскорблять самое прекрасное, что во мне есть, запрещаю тебе презирать мою любовь к тебе. Эта любовь – моя услада, мое искупление... Разница между нами в том, что ты свое воображение переносишь в книги, а я свое – в жизнь...

Она распахнула объятия:

– Эдуардо, милый, иди же ко мне. Ну хорошо, на поезд мы опоздали. И завтра уедем, чтобы никогда больше не увидеться. Не старайся же испортить мое прощание с жизнью. Обещай, что будешь присматривать за моей могилой. Кто сможет ее возвести? Может быть, Тиберио Борелли? Меня положат туда вместе с твоими письмами. Нет же! Я имею на это право! Я думаю, ты писал их мне не для того, чтобы они были опубликованы? Со мной останется хоть что-то от тебя, что принадлежит только мне.

По лицу ее скатились крупные слезинки.

Увидев ее плачущей, Гарани подумал:

«Судить о том, удачно или неудачно была прожита жизнь, следует вовсе не по тому, чего человек достиг, а по тому, чего он желал достичь. Судьбы этой женщины хватило бы на то, чтобы сделать счастливыми десяток более скромных женщин. Для нее же вечно чего-то будет недоставать, что-то останется недостигнутым, незавершенным. Как ее любовь, как могила, как статуя. Какое несчастье – родиться со столь требовательной душой! Несчастье ее огромно, но без таких несчастий не было бы великих людей».

Глава V

Спустя три дня, когда время приближалось к полудню, к Санциани пришел радостный Гарани. Следом за ним, вся светясь от счастья, шла Кармела.

– Отличная новость, дорогая графиня! – воскликнул Гарани.– Я принес вам деньги.

И, вытащив из кармана пачку денег, в которой было около двухсот тысяч лир, протянул графине. Улыбаясь ей, он с любопытством ждал, что же будет дальше. «Что она сейчас сделает? Как поведет себя? – думал он.– Вернется ли к реальности сегодняшнего дня?» Он рассчитывал, что его появление с деньгами в руках станет этаким контрольным тестом.

Санциани взглянула на молодого человека с удивлением, и на лице ее появилось выражение, которого он раньше никогда у нее не видел.

– Что это такое? – спросила она.

– Это ваши «Конголезские рудники». Их продали.

– Рудники... Ах да!.. Эту компанию основал Ван Маар... Так много денег...

Было что-то патетическое в облике этой промотавшей не одно состояние женщины, когда она перебирала в руках банкноты, говоря при этом: «Так много денег».

«Лишь бы только,– подумал Гарани,– она не посчитала их за старые деньги. Да, раньше у нее и не было бы этого поведения вдруг разбогатевших бедняков...»

– Я теперь смогу покупать туберозы,– прошептала она.

– И заплатить за проживание,– сказал Гарани, стараясь сохранить веселый тон.

– А, ну да... отель...

Она обвела взглядом узкую комнату, стены, мебель, лицо ее сморщилось, как-то уменьшилось, исказилось и приобрело выражение заискивающей робости. Эта перемена была столь заразительной, что Кармела бессознательно скопировала его на своем лице.

«Вообще-то мне больше нравится, когда она безумна, требовательна и властна,– подумал Гарани.– И самой себе она, несомненно, больше нравится в безумном состоянии».

Наступило продолжительное тягостное молчание.

– Итак, мой дорогой Тозио, вы явились в Рим специально для этого,– произнесла она.– Вы больше чем нотариус. Вы друг, настоящий друг. Шарль Ван Маар знал это. Вот, Жозе, возьмите это и сделайте все, что нужно... Уплатите самые срочные долги,– добавила она, обращаясь к Кармеле.

Но в тоне ее не было обычной уверенности. После этого они не смогли вытянуть из нее ни одного слова. Она только попросила оставить ее. Когда Гарани и Кармела выходили, она зарыдала.

Весь день она не выходила из комнаты, отказывалась принимать пищу, в три часа дня попросила задернуть шторы в комнате. Она, всхлипывая, заявила, что перед теми, чье существование уже было для нее оскорблением, она покажется только с сухими глазами.

Ближе к вечеру она позвонила и сказала явившейся на вызов Кармеле, что ей нужно написать несколько важных писем. Девушка сразу же отправилась за советом к Гарани.

– Что тебе сказать? Бери бумагу и пиши,– посоветовал он.

– Не знаю, смогу ли я, доктор. Я пишу красиво, но не очень быстро. Да и потом, я не пойму всех слов.

– А ты не подавай виду...

– А если это будут настоящие письма?

Гарани некоторое время теребил пальцами бровь.

У него в номере находилась стенографистка, маленькая пухлая женщина с мечтательным выражением на лице, короткими ногами, покрытыми черневшими сквозь шелковые чулки волосами. Он велел ей пойти к Санциани, рассказав вкратце о графине и посоветовав ничему не удивляться.

– Это моя старая приятельница,– добавил он, как бы извиняясь заранее.

Санциани лежала на кровати, положив на глаза смоченный водой носовой платок. Поэтому отнеслась к появлению незнакомого человека очень спокойно. И стала звать стенографистку «моя милая Жозе». В тот день все женщины были для нее «милой Жозе».

– Сначала напишем леди Саре Уайнфорд. Вы готовы? – произнесла она умирающим голосом.– Хилмингтон-лодж, Суссекс. Хилмингтон-лодж,– повторила она.– Замок, камни, все долговечное, служащее убежищем для людей чувствительных...

Стенографистка уселась рядом с кроватью, положив на колени стопку листов. Графиня начала диктовать:

– «Мадам, если скорбь женщины, которую Вы ненавидели, может доставить Вам какую-то радость и помочь перенести ужасное известие, знайте, что нет в мире существа, более несчастного, чем я. Шарль Ван Маар скончался вчера вечером, и мне не хотелось бы, чтобы Вы узнали об этом от кого-то другого. Я знаю, Вы ненавидели меня и имели на это право. Признаюсь, и я отвечала Вам тем же. Сегодня я не могу сказать, что сожалею об этом: это что-то более серьезное, я не могу пока этого понять. Я больше не понимаю того душевного порыва, который овладевает нами, когда мы любим или когда любят нас, и который доводит до самого безжалостного эгоизма, до самой жестокой ревности. Если Шарль с Вами больше не виделся, то это из-за меня. В последние часы своей жизни он говорил мне о Вас. Он сказал мне: “Думаю, она счастлива”. Я всем сердцем желаю, чтобы он оказался прав и чтобы печаль, вызванная его кончиной и владеющая мною сейчас, была для Вас ослаблена расстоянием и временем... Простите меня за то, что я диктую это письмо, но дело в том, что я пока еще не в состоянии держать в руках ручку и не могу откладывать. А поэтому спешу протянуть Вам руку над этой зияющей могилой, где будет покоиться мужчина, который любил и Вас, и меня...» Давайте, Жозе, я подпишу,– добавила Санциани после некоторого молчания и протянула руку за ручкой.

– Но я сначала должна переписать письмо начисто, синьора,– сказала стенографистка.

– А, ну хорошо...

Стенографистка ничему не удивлялась. Она исполняла свою работу механически, не задумываясь над тем, что ей диктовали, поскольку думала о своем. Да к тому же она уже привыкла к экстравагантным поступкам людей, связанных с кинематографом. Единственное, что привлекло на несколько секунд ее внимание, были туфли на худых ногах старухи: высокие бежевые туфли на изогнутом каблуке. Она подумала о том, сколько уже лет не носят таких каблуков...

– «Дорогая, хорошая моя Лидия...»

– Записывать? – спросила стенографистка.

– Да, пожалуйста, пишите... «Твое милое письмо пришло слишком поздно. Шарли был уже в коматозном состоянии. Вчера вечером все кончилось... Он сейчас лежит в комнате Беллини. Он так сильно изменился, что мне пришлось сделать усилие, чтобы вспомнить черты его лица при жизни. У него остались только черные круги под глазами, улыбка, спрятанная в уголках губ, и это выражение презрения к жизни, которая дала ему все, что могла, и которую он в душе очень любил. Но губы прилипли к зубам, присохли к костям. В течение шести недель я видела перед собой труп, который потихоньку усыхал, превращаясь в скелет, в глубине которого еще продолжал гореть его взгляд. За эти шесть недель он стал походить на святые мощи, которые лежат под алтарями в наших церквях, храня на черепе короны. Только что я наткнулась на людей, доставивших гроб, и со мной случилась истерика, после которой мне, как ни странно, стало несколько легче. В конце концов, я имею право плакать и кричать. Я знаю, что все это банально, но смерть вынуждает нас испытывать и проявлять те же чувства, что бывают у всех других людей».

В комнату на цыпочках вошли не замеченные графиней Гарани и Кармела. При свете прикроватной лампы они увидели, что из-под мокрого носового платка на виски графини сбежали две крупные слезинки, и поразились, увидев на ее лице те же самые признаки смерти, которые она описывала. Гарани привела в изумление необычная гипертрофия памяти, поскольку Санциани, казалось, зачитывала наизусть, черпая из памяти, свое давно написанное письмо.

Кармела подумала: «А я-то думала, что когда она помолодеет в воспоминаниях, то станет счастливой! Но почему она так убивается по вещам, которые имели место столько лет назад!»

А вслух произнесла:

– Вы не хотите прерваться, синьора?

– Нет, моя маленькая Жозе, нет,– ответила Санциани из-под повязки.– Так надо. Мне от этого даже легче.

И снова принялась диктовать:

– «Моя милая Жозе, которой я диктую это письмо, в течение всего этого времени была образцом преданности и помогла мне вынести эту муку распятия. Мне пришлось пережить все. Из Нимегена четыре дня назад приехали его жена и обе дочери. И эти три холодные глыбы, затянутые в корсеты, словно тушки бычков, напустив на себя приличествующий обстоятельствам вид и выдавив несоленую слезу, решили начать борьбу за свои права и воспользоваться смертью, для того чтобы вернуть себе то положение, в котором им было отказано жизнью. Когда Шарль узнал о том, что они приехали, он понял, что был обречен. Я бы с удовольствием прогнала их прочь. Во взгляде Шарля я увидела, что он просит у меня прощения за все, что мне пришлось вынести, самую отчаянную мольбу. Эти три женщины относились ко мне как к постороннему лицу, самозванке, а одна из дочерей не постеснялась даже сказать мне: “Все, что здесь находится, принадлежит нам”. Еще не закрылись его глаза, а они уже наложили лапы на золотые коробки. С ними здесь появилась мерзость. Какое счастье, когда накануне своей кончины люди могут испытывать другое чувство, нежели ужас перед смертью в своей плоти! И именно они торжествуют, они силой овладевают вами и пользуются моментом, чтобы вас обобрать. Естественно, аренду “Ка Леони” прервут. С того самого момента, как Шарль заболел, я все переделала в доме, не скупясь на расходы и снимая деньги со своего счета, а не с его. Это казалось мне столь естественным. И в итоге я осталась без гроша за душой. Ты часто говорила мне, моя дорогая, что я могу считать твои деньги своими. Возможно, мне придется так и поступить, до тех пор пока я не приведу в порядок свои дела. Особенно мне хотелось бы пожить у тебя несколько дней. Ты увидишь, что в Париж приедет самая несчастная из вдов – та, что не имеет права носить траур. Целую тебя, моя самая давняя и единственная подруга».

Она замолчала.

– Это все? – спросила стенографистка.

– Господину Вильнеру я попробую написать сама,– слабым голосом ответила Санциани, протягивая руку за бумагой и ручкой.

Она написала: «Мой Эдуардо», а потом усталым жестом вернула бумагу стенографистке со словами:

– Нет, не могу, все прыгает перед глазами. Моя милая Жозе, я еще попрошу вас... Я не смогу уснуть, не освободившись от всего того, что накопилось вот здесь и постоянно вращается... «Мой Эдуардо... не удивляйся тому, что это письмо написано чужой рукой. Пишущий его человек в состоянии выслушать все мои мысли, даже те, о которых я могу рассказать только тебе одному, если ты все еще достаточно близок мне, чтобы суметь меня понять. У меня уже нет ни нервов, ни сил. Ничего у меня больше нет. За всю свою жизнь я никогда не чувствовала себя так ужасно. Даже смерть моего ребенка, после которой мне хотелось умереть, кажется мне теперь меньшей потерей. Я, видно, была в то время слишком юной, чтобы найти время подумать о смерти. А в этот раз... Сорок два дня я жила рядом, лицом к лицу с обезображивающей смертью. Это бесконечная мука. Мука видеть, как час за часом тело человека становится трупом, мука слышать, как человек, которому нет еще пятидесяти, строит планы на будущее, и поддерживать в нем иллюзию жизни, когда знаешь, что планы эти строятся напрасно. Мука, когда нельзя разрыдаться, слушая, как он говорит о лете, а ты знаешь, что лета ему больше не видать. Мука, когда он обещает поехать с тобой в путешествие, подарить тебе какое-то украшение, а ты знаешь, что стены комнаты – его последний горизонт и что скоро он уже не будет нигде ставить свою подпись. Тысячу раз я задавала себе вопрос, не совершаю ли я кражу, не говоря ему, что он обречен? Имею ли я право таить от человека его кончину? И все же решила, что пойду на обман до конца, хотя мне постоянно хотелось крикнуть ему: “Посмотри на дождь, ты его больше никогда не увидишь, это, возможно, последний дождь в твоей жизни. Посмотри на лицо твоего слуги, возрадуйся тому, что видишь его руки, что видишь мои руки – ведь это все скоро скроется во тьме!” Я вместо него страдала из-за всего того, чего у него в жизни еще не было и уже не будет. За каждое утро, за каждую ночь, которые он сможет запомнить как последние. Впервые в жизни в душу мою проникло необъяснимое милосердие, а ты ведь знаешь, что я для этого чувства не создана. Ведь милосердие – это когда страдаешь вместо другого, не так ли? О, как ты нужен мне, чтобы я смогла выговориться! Ведь все то время, пока длилась его агония, я жила в постоянном возмущении; я ненавидела Шарли, ненавидела что-то, что было выше его самого, за эти муки и пытки. Почему мы должны страдать от смерти других, коль и нам самим предстоит умереть?»

Она смолкла, переводя дыхание, и сняла с глаз носовой платок. Слез в глазах больше не было. Спустя несколько секунд она продолжала диктовать:

– «Ты ведь сам, Эдуардо, всегда говорил: “Мы являемся жертвами тех чувств, которые испытывают к нам другие”. Если честно, меня ничто не обязывало. Никто ничем никому не обязан, кроме самого себя. Может статься, что я любила Шарли странной любовью... которую мы, влюбчивые женщины, любовью называть не привыкли. Он, безусловно, любил меня больше, чем кого бы то ни было... С ним я прожила шесть лет сказочно красивой и легкой жизни. Он дал мне все и все позволял. Он знал, что с ним я удовольствия не получаю, и постоянно старался добиться у меня прощения за это. Он терпел мои капризы, мои вспышки, моих любовников. Он принял и тебя, прекрасно зная о том, что я хотела добиться от тебя абсолютного чувства, которое он сам питал ко мне. Он сказал мне: “Вы в конце концов все-таки полюбите меня”. Возможно, он добился того, чего хотел, как добивался успеха и во всех других своих начинаниях. До сегодняшнего дня живые и умершие делились для меня на две совершенно различные группы, на два отдельных мира. Теперь же граница стерлась, все смешалось. Часть меня самой, часть моего тела, моей жизни находятся по ту сторону. Отныне и навсегда часть меня занимается любовью с умершими. И я не перестаю повторять себе: “Шарли – первый умерший из моих любовников”. Мне представляется ужасной несправедливостью то, что до сих пор жив мой муж Санциани. Но все становится непонятным, глупым и бессмысленным, едва смерть пройдет рядом с нами. Лица, вещи, даже пейзажи кажутся всего лишь тонкой оболочкой, прикрывающей бездонную черную тайну. Человек делает шаг, оболочка лопается, и все кончено. Эдуардо, один лишь ты мог бы все объяснить мне, будь ты рядом, смог бы помочь мне привести в некоторый порядок мысли и вернуть реальность некоторым событиям. Успокойся. Я не зову тебя сюда. Я знаю, что приехать ты не сможешь. Но вот я вполне могу перебраться в Париж».– Она тяжело вздохнула и продолжила: – «Только думами о тебе мне удается прогнать прочь кошмары, только воспоминаниями о твоем лице. Ты – это жизнь, это сила. Мой Эдуардо, знай, милый, что я, несомненно, произнесу твое имя, когда придет мой черед закрыть глаза, чтобы никогда больше не увидеть мир, когда придет мой черед умереть...»

Она дважды повторила: «Мой черед умереть», очень тихо и очень медленно. А затем вдруг погрузилась в глубокий сон. Дыхание ее стало медленным и свободным.

Стенографистка вопрошающе посмотрела на Гарани. Тот сделал ей знак, что она может идти.

А сам еще некоторое время постоял рядом с Кармелой у кровати, глядя на спящую Санциани.

Прежде чем уйти, Кармела забрала лежавшие на каминной полке двести тысяч лир и неоплаченные счета отеля.

Глава VI

Гарани пришлось срочно выехать в Неаполь вместе с режиссером Викариа, для того чтобы провести натурные съемки сцен фильма, который они ставили в творческом содружестве. Кармелу это огорчило меньше, чем она ожидала. Ее огромная любовь находилась в мертвой точке. Сценарист, казалось, продолжал не замечать тех взглядов, которые она на него бросала, тех знаков внимания, которыми она его удостаивала, того рвения, с которым она ему прислуживала. И Кармела начала уже думать о том, что ее мечты так и останутся сладким сном, что ей никогда не представится случай открыться ему. Она даже почти обрадовалась его отсутствию, позволявшему ей снова быть наедине с графиней.

Та неделя, во время которой Санциани вновь прожила шесть лет в Венеции, была неделей бесконечных воспоминаний. В них Кармела играла все роли, занимала все общественные положения, начиная от слуги или мажордома и тут же становясь ремесленником, князем, любовником, ювелиром, знаменитым путешественником, наперсницей, антикваром, известным тенором... У нее начинались почти такие же, как у графини, галлюцинации; голова шла кругом от всех этих персонажей, которые сновали в ней, от всех этих масок, которые накладывали на ее лицо большие, затуманенные воспоминаниями глаза графини для того, чтобы почти тут же сорвать и сменить на другие.

Иногда, не будучи в состоянии уследить за скоростью смены масок, она, готовая заплакать от досады, наивно спрашивала:

– Но кто же я, синьора графиня?

И в ответ на это Санциани, словно бы в мозгу ее оставался зажженным фитилек реальности, на секунду вырывалась из своего бреда и давала девушке необходимые пояснения:

– Ты – мой парикмахер... Ты – княгиня Тормезе... Ты...

Кармела же представляла собой толпу, была «остальными людьми» для старухи, которая больше уже не могла передвигаться, кроме как от кровати до кресла, но сохраняла величавость императрицы, отдавая теням приказы проснуться.

«Я оставалась Жанной так долго, когда все было плохо,– размышляла Кармела.– А теперь, когда я и принцессы, и лорды, и превосходительства, я едва успеваю узнать об этом».

Она страдала от того, что графиня так быстро пролистывала лучшие годы своей жизни. Теперь между ними установилась некая договоренность, этакое сообщничество по бреду, при котором Кармеле было позволено, как верной помощнице, проявлять инициативу и сдерживать бег счастливых мгновений. Когда бал был великолепным, Кармела выражала желание остаться на нем. Она отказывалась покидать гондолу, вставать из-за стола или подниматься с постели после великолепно проведенной ночи. Она постоянно спорила по поводу стоимости украшений. Она требовала, чтобы воспоминания протекали не быстрее, чем по оловянного цвета водам плыла узкая ладья, приводимая в движение двумя гребцами. Там, в часе плавания от Венеции, гондола, проплывая по спокойным водам лагуны, повстречала большую лодку монастыря Святого Лаврентия-пустынника, над которой был поднят парус с нашитым на него большим белым крестом. А управляли лодкой два монаха, которые, казалось, вышли в море в средние века, да так и плыли до сих пор. Там, на острове Myрано, можно было видеть, как голые по пояс стеклодувы вытаскивали из печей, крутя на своих трубках, куски раскаленной массы, мягкой и податливой, словно жизнь в самом ее зарождении.

То восхищенная подруга, то требовательный любовник, то ищущий свою путеводную звезду поэт, Кармела не совсем понимала, кем именно она была, но, неосознанно играя свою роль, говорила:

– Нет, останемся еще немного. Прошу вас.

Там на Бурано кружевницы работали на пороге своих домов. А в Торчелло вода расцвечивала землю, а заходящее солнце расцвечивало воду, превращая ее то в шелковистые ковры, то в ярко-красные шлейфы. А на фоне этой красоты над крошечным островком возвышались огромные руины двух византийских храмов.

– Давайте побудем здесь еще немного, синьора. Я хочу еще раз пройтись по Чертову мосту.

Но нет, надо было возвращаться в Венецию. То для того, чтобы отправиться в театр, куда Лукреция, верная своей привычке опаздывать, должна вступить с триумфом во время антракта. То для того, чтобы поехать на прием в один из дворцов на набережной Дзаттере, а потом познакомить Европу с новым гениальным композитором... А лечь спать на рассвете, а шторы поднять в два часа дня и распахнуть окно навстречу ослепительным солнечным лучам... Для того чтобы жизнь была приятной, она должна была протекать именно в таком бешеном темпе. Лукреция нуждалась в том, чтобы вечная неудовлетворенность, все новые и новые желания, непрекращающееся искушение давали ей ощущение прожигания времени, будто время – это горящий на ветру факел.

И все это было так прекрасно. Но почему же она на это даже не глядела? На этот вопрос она однажды ответила словами некой предсказательницы:

– Фейерверк красив, когда на него смотришь со стороны. Но у фейерверкеров руки черны от пороха.

Облокотившись о перила балкона над древнеримской улицей и глядя на скользящие по глади вод гондолы, она продолжала:

– А помнишь, мой Эдуардо, какие слова ты когда-то сказал, утверждая, что в любви я хочу вести себя как царица? И ты тогда еще добавил: «Нельзя, чтобы одной империей правили двое. Если ты хочешь любви короля, но не желаешь быть его подданной, удовольствуйся тем, что являешься его союзницей». А когда ты сказал мне еще, что я создана для того, чтобы стать великой куртизанкой, я готова была ударить тебя, даже убить. Я считала, что по причине усталости или извращенности своей ты хотел толкнуть меня в объятия других мужчин. Ведь это ты научил меня быть куртизанкой, а для женщин, не рожденных королевами, это единственная возможность царствовать.

И она сжала нежно, но страстно ладонь Кармелы. В этот момент она обращалась к Вильнеру. Именно с ним она продолжала диалог, который постоянно возобновлялся, несмотря на разделявшие их годы и расстояния.

– Именно для того, чтобы достичь этого, я приняла Ван Маара,– снова заговорила она.– Ван Маара и его миллионы, перед которыми люди становились на колени. Ты мне когда-то сказал: «Тебе нужен очень богатый мужчина». И я нашла себе самого богатого. Я его не люблю, или, точнее, я люблю его образ жизни, его образ мыслей, его силу, его присутствие. Но не испытываю к нему ни страсти, ни желания.

Ван Маар давал все, ничего не требуя взамен. Чтобы не порождать насмешек и сплетен, он, бывая в Венеции, останавливался в «Гранд-отеле», а во дворец «Ка Леони» приходил как один из многочисленных гостей. Люди все же говорили друг другу шепотом: «За все это платит вон тот». Он только просил ее иногда отправиться с ним в какое-либо путешествие, во время которого она принадлежала «лишь ему одному».

– Да, в общем, можно сказать, что я его люблю, ты правильно подметил,– ответила она на не сделанное Кармелой замечание.– Я люблю его за его деньги и, говоря это, не хочу ни оскорблять его, ни высказывать ему презрение. Мужчин надо любить за то, что делает их сильными. Попробуйте-ка сказать какому-нибудь художнику, что вы не любите его таланта! Я подтверждаю Шарли, что жизнь он прожил не зря. Что не зря он проработал всю молодость по шестнадцать часов в сутки, играя на бирже, проворачивая огромные дела. Потому что состояние, которое он благодаря этому сделал, позволяет ему иметь меня и даже занимать главное место в моей жизни, быть счастливым соперником мужчин гораздо более красивых, более высокородных и более знаменитых. Его роль состоит в том, что он помогает мне самовыразиться. И он это знает. Мы с ним союзники. Каждый из нас дает другому смысл его существования.

Из всех городов она выбрала себе Венецию, распростертую на лагуне, словно женщина на серебристом зеркале. Венецию с ее розоватым телом в колье из дворцов, в браслетах из мрамора, похожую на разнаряженную куртизанку, опрокинувшуюся навзничь и предлагающую себя солнцу, разметав под его лучами груди куполов своих соборов. Венецию с одетыми в камень и полными тайн каналами, с тенистыми переулочками, неожиданно возникающими садами, непонятными поворотами улиц. Венецию, город торговли, искусства и любви, город, не имеющий крепостных стен и защищенный только водой, слишком мелкой для того, чтобы к городу смогли подойти тяжелые военные корабли. Разве был на свете другой город, который так хорошо подходил бы Лукреции? И нравилась ей не только Венеция, раскаленная летом, Венеция свадебных путешествий и фальшивых Канелетто, но и Венеция зимняя, Венеция туманов, когда от каналов, зажатых между дворцами-призраками, поднимается пар. Венеция, которая кажется оторванной от всего мира и плывущей в одиночестве по волнам бесконечности.

Она выбрала для себя подходящее жилище в Венеции – «Ка Леони», этот огромный одноэтажный дворец, возвышающийся над Большим каналом. «Мне он нравится,– сказала Лукреция,– за то, что он не завершен и что воображение может строить над ним все, что пожелает».

Она была «самой красивой женщиной Венеции» и, соответственно, «самой красивой женщиной мира», поскольку Венеция всегда славилась и гордилась тем, что именно там проживала «всемирная красавица». Ей удалось сделать так, что лицемерно-добродетельный свет принял ее в свой круг вопреки всем правилам, посчитав, что она находилась на самой границе между светом и распутством. Для женщин легкого поведения она была недосягаемым идеалом, поскольку в ней текла кровь аристократов. Для аристократок она была «последней», хотя они не смогли бы точно ответить ни что это слово конкретно означало, ни с какой линией поведения они его связывали.

Скандальный образ жизни служил для нее обрамлением. Все остерегались ее выходок, но были бы даже разочарованы, если бы она их не совершала. Люди хотели видеть ее вблизи и убедиться собственными глазами, верно ли все то, что про нее говорили. Побывать в Венеции или побывать в «Ка Леони» были совершенно разные вещи. Князья жаждали познакомиться с Лукрецией, музыканты, которых она приглашала играть к себе во дворец, могли после этого быть уверены в том, что они войдут в моду. Поэты были ее близкими друзьями. Один известный певец, отказавшийся от приглашения выступить в ее салоне и заявивший при этом: «Мадам, если вы желаете послушать меня, можете прийти в “Ла Фениче” на мой концерт», был неприятно удивлен, увидев перед собой пустой зал, а в нем, в третьем ряду партера, одну Санциани, снявшую весь театр. Она бросила ему небрежно: «Ну, месье, теперь спойте-ка для меня что-нибудь!»

Она сама выбирала себе любовников, и редкий бывавший в городе известный мужчина уезжал, не увозя с собой память о ней. Она занималась любовью со Славой, а ее постель была Пантеоном.

– Их было не так много, как говорят,– призналась она потом.– Четыре мужчины в год, по одному на сезон в течение десяти лет, это будет, кажется, сорок? Но если я начну перечислять их имена и титулы, покажется, что их четыре сотни.

Она могла прославить любого доселе неизвестного человека только одним включением в эту когорту. Она пользовалась своим влиянием на мужчин незаметно и никогда не рвала со своими бывшими любовниками, оставаясь с ними всеми в приятельских отношениях. Среди светских мужчин связь с нею или даже мимолетное приключение приводило к тому, что к счастливчику приковывалось внимание остальных дам. И когда дамы эти во время тайных свиданий спрашивали: «Что же в ней такого особенного?» – мужчины не знали, что и ответить. Да разве могли они сказать, что в ней не только удачно сочеталась красота движений и лица, никогда не выражавшего во время занятий любовью ничего, кроме страсти? Что она владела целой наукой прикосновения пальцами и губами? Что в ней была ласка одновременно с глубокой жестокостью, что само по себе встречается в людях довольно редко? Что был у нее еще этакий дар интуитивно находить в каждом мужчине именно то, что возносило его на вершину блаженства? Как было сказать об этом? О том, что каждое новое тело было для нее словно музыкальный инструмент, от которого несколькими пробными ласками она добивалась сначала нужных аккордов, чтобы затем заставить зазвучать в полную силу. В каждом желании она угадывала то, что не было высказано, и отвечала на это невысказанное молчаливым слиянием или порывом бесстыдства, а затем увлекала партнера за собой от насыщения к чуду.

Важность для нее ее собственной персоны очаровывала того, кому она отдавалась. Она возносилась с любовником к тем сияющим высотам, где стиралась грань между гордостью и чувством того, что ты живешь... Каждый побывавший в ее объятиях мужчина чувствовал в себе больше сил, больше ума, больше гениальности, чем предполагал раньше. Он начинал верить в собственную исключительность и божественность. Можно ли было говорить об обмане или мираже в столь тонкой сфере? Выходя из ее комнаты, мужчины чувствовали себя так, словно с небес они упали в грязь. И после этого они долго хранили горделивые, с чуть ностальгическим оттенком воспоминания о ее ласках.

А она, одновременно честная и коварная, наслаждалась своей властью над мужчинами, совершенно не думая о своем закате.

– Если я не смогу больше быть такой счастливой, я покончу с собой,– говорила она ровным голосом.

Но какой из дней можно с уверенностью назвать самым праздничным днем жизни?

Окна «Ка Леони» освещали почти весь Большой канал. Оркестры смолкли. Последние гости рассаживались по гондолам при свете факелов, которые держали неподвижно стоявшие на ступеньках слуги в белых париках. Свет факелов отражался в неподвижной воде канала. Супруга дожа медленно шла в одиночестве через огромные салоны, в которых всего лишь час назад триста человек толпились между бесчисленными зеркалами...

А теперь слуги опускали люстры и гасили свечи; прогорклый запах задутых свечей смешивался с ароматом лилий. Проходя, Лукреция касалась рукой предметов и ощущала нежность шелков, гладкую поверхность мрамора, холодные и полированные крышки золотых коробок, хранивших древние инталии. Узкая длинная ступня ее утопала в ворсе лежавших на полу ковров. Какое-то смутное чувство соединяло ее с миром вещей. И ни один мужчина не будет в этот вечер держать ее в своих объятиях. Ван Маар вернулся в «Гранд-отель», где выпишет чек на оплату всей этой роскоши. Низкий голос Вильнера и напевный говор Д’Аннунцио, казалось, продолжали раздаваться под сводами дворца вместе с эхом странной словесной баталии, во время которой лысый кондотьер и гигант драматург соперничали друг с другом в богатстве воображения и в бесстыдстве на глазах очарованных слушателей. Но в этот вечер она не будет принадлежать ни тому ни другому. И никому из тех, чьи губы шептали, что ждут, чьи взгляды вызывали воспоминания. И даже тот, перед кем несли факелы, кто согласился на часок зайти на этот праздник, император, перед которым дрожали все народы, кто прибыл, сверкая орденами, с высокомерно поднятыми вверх кончиками усов и с увечной маленькой рукой,– сам кайзер, которому она пообещала покориться... возможно... подождет еще пару деньков, еще пару ночей поплавает под окнами дворца в гондоле, пришлет не одно послание с надежными слугами, скомпрометирует себя достаточно для того, чтобы в полной мере оценить свою победу, о которой будет известно всем.

А сегодня вечером она будет принадлежать самой себе.

Войдя в небольшой салон, где были развешаны ее портреты, она некоторое время постояла неподвижно, глядя на все эти зеркала, в каждом из которых ее отражение было совершенно другим. Затем она ушла в спальню и дала себя раздеть.

Кармела взяла с полки камина старую щетку для волос с кривой ручкой и встала позади графини.

И в то время как направляемая умелой рукой щетка заскользила по коротким седым волосам, та, кого Санциани видела в зеркале шкафа, вовсе не была похожа на старуху с высохшими руками, закутанную в потрепанные черные кружева. Она видела в зеркале ослепительно красивую обнаженную молодую женщину, чей пеньюар висел на спинке стула и которой расчесывали длинные волосы цвета кометы. Она видела свои округлые руки, великолепные плечи, восхитительную грудь, мягкий живот, заканчивающийся горящим треугольником.

– Неужели настанет день,– прошептала она,– и всего этого не будет? Не могу в это поверить. Я счастлива оттого, что живу, что чувствую, как бытие принимает формы моего тела. Господь использует меня для того, чтобы показать, как прекрасна жизнь.

Глава VII

Кармела не знала, что Гарани уже вернулся из Неаполя, и, войдя в трактир, куда обычно ходила за обедами для Санциани, с удивлением увидела его обедающим с режиссером Викариа. Кармела почувствовала, как сердце ее забилось учащенно, а по телу разлилась какая-то теплота и слабость. И она подумала: «Я все еще люблю его. А думала ведь, что все кончено. Надо прекратить, поскольку он меня никогда не полюбит».

Проходя мимо их столика, она кивнула и едва слышно произнесла:

– Добрый день, доктор.

– Как графиня? – веселым тоном спросил Гарани.

Его загорелое лицо излучало счастье.

– Пока вас не было, случилось много событий,– ответила Кармела.– Но она очень торопится. Теперь ей уже двадцать пять лет. Со вчерашнего дня она читает какую-то французскую книгу и без конца повторяет: «Я жду его... я жду его...»

– Сегодня вечером я к ней зайду.

– Мне кажется, что она ждет синьора Вильнера,– произнесла девушка, словно выдавая конфиденциальную информацию, которая должна была помочь ему подготовиться к новой роли.

– Кто эта юная особа? – спросил Викариа, когда Кармела отошла от столика.

– Эта забавная девчонка – горничная в моем отеле. Она влюбилась в Санциани. Однажды она пришла ко мне и попросила продать старые акции, которые обнаружила в бумагах графини...

Пока Гарани рассказывал о случае с «Рудниками», о том, как эта девушка с тех пор хранила у себя деньги, еженедельно расплачиваясь за графиню с отелем, и о том, как она ежедневно приходит за обедами для Санциани, поскольку та теперь уже не желает выходить из комнаты, Викариа с нежной улыбкой на губах наблюдал за Кармелой, стоявшей у огромного стеклянного аквариума-кухни.

Девушка стояла как раз в узком солнечном луче. При каждом ее движении солнце начинало играть на ее нежной шейке, искрилось звездочками в черных волосах, подчеркивало детские очертания ее личика. Посреди этого ужасного гвалта она сохраняла на лице наивную серьезность, отходила в сторону, чтобы не мешать официантам, отвечала милой улыбкой на их напевные комплименты. Казалось, она избегала смотреть в сторону Гарани. Но вот ее позвал повар. Она вошла в аквариум, и ее осветили раскаленные докрасна печи.

Вдруг Викариа оборвал Гарани.

– Слушай, Марио...– произнес он.

– Что случилось?

Их взгляды встретились, и Викариа движением век указал на Кармелу.

– Знаешь, о чем я сейчас подумал...– начал Викариа.

Гарани щелкнул пальцами, словно человек, вдруг открывший для себя очевидное.

– Анджела!..– воскликнул он.

– Вот именно,– подтвердил Викариа.– Совершенно верно. Именно такой я ее и вижу.

– Думаешь, она сможет?

– Ты знаешь ее лучше меня.

– Я как-то не представляю. Но в любом случае попробовать-то можно. А вдруг что и получится...

Викариа любил снимать фильмы с участием неизвестных актеров. Он славился тем, что, как говорили, находил своих героев «на улице». И если ему надо было найти исполнителя роли рабочего, он три дня проводил на заводах, подбирая такого рабочего, какой был ему нужен. «Если я вывожу на экран новый персонаж, надо, чтобы его лицо никому не было знакомо,– объяснял он.– Госпожа Карин Хольман очень талантлива, но госпожа Карин Хольман уже снялась в двадцати шести фильмах, у нее есть “кадиллак” и норковое манто, и все это знают. И если я заставлю ее играть роль бедной девушки, кто этому персонажу поверит? Я не могу видеть, как в театре только что сраженный пулей артист поднимается с пола после того, как опустят занавес, а потом выходит кланяться публике. Я не хочу, чтобы мне говорили, что госпожа Хольман переоделась в бедную, а когда на экране появится надпись “Конец фильма”, госпожа Хольман снова сядет в свой “кадиллак” и уедет. Говорят, что я реалист. Но нет же, я всего лишь наивный человек, и я работаю для таких же наивных людей, как я сам. А они не желают, чтобы их иллюзии были развенчаны».

И вот уже целый месяц они с Гарани безуспешно старались подыскать кого-либо, кому можно было поручить исполнение роли Анджелы, юной лоточницы, которая была второй героиней в их фильме.

– Ты действительно великий человек, Витторио! – сказал Гарани.– Я вижусь с этой девчонкой по четыре раза на день и как-то об этом не подумал. А ты видишь ее впервые и сразу находишь то, что нам нужно.

– Я обратил на нее внимание только из-за того, что ты мне сейчас о ней рассказал.

– И только теперь я удивляюсь, почему это я,– продолжал сценарист,– подсознательно дал Анджеле выражения и жесты Кармелы: ведь я и не догадывался, что именно она служила мне прототипом.

– Я почти уверен, что она очень фотогенична,– сказал Викариа.– Сможет ли она играть, вот в чем весь вопрос.

Кармела вышла из стеклянной клетки, неся перед собой обед для Санциани: тарелку, накрытую другой. Гарани знаком подозвал ее к столику.

– Ты знаешь, кто такой доктор Викариа? – спросил он.

– О, конечно,– ответила Кармела, смущенно улыбнувшись.– Я часто вижу фотографии доктора в газетах и видела еще один раз, когда он заезжал за вами в отель...

Мужчины молча разглядывали ее. Сам Гарани никогда так на нее не глядел. Он размышлял, под каким углом ее черты будут более оттенены в свете, и представлял себе, как она предлагает туристам контрабандные сигареты на Кампо-дель-Фьори. Кармелу смутил этот новый для нее взгляд, и в душе ее вновь зародилась надежда и одновременно беспокойство. «Неужели он говорил обо мне? Неужели он хоть чуточку интересуется мной? А почему доктор Викариа тоже смотрит на меня как-то странно?»

– Ты не хотела бы сняться в кино? – спросил Гарани.

Если бы он даже предложил ей выйти за него замуж, она не вздрогнула бы так сильно, как после этих слов. Пальцы ее сжали тарелки так сильно, будто она боялась их уронить. Несколько мгновений она слышала только гомон голосов ресторана, и на этом фоне раздался неестественно громко голос Нино, который, проходя мимо нее, крикнул:

– Бифштекс по-флорентийски для доктора Альбертини!

Она ничего и никого не видела, но чувствовала, что все смотрели на нее.

– Вы смеетесь надо мной, доктор? – сказала она наконец.– Разве я смогу?

– Вот доктор Викариа думает, что можно попробовать.

– Меня... такую, как я есть... О, спасибо, спасибо, доктор!

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Не зря Римма Корсакова играет роль Елены Троянской – она так же прекрасна и царственна, весь спектак...
История русского предпринимательства хранит множество славных имен: Строгановы, Прохоровы, Морозовы,...
История киллера Валерия Дурманова, который родился не в то время и не в том месте. Ментовский Харько...
Историко-приключенческая повесть, повествующая о жизни библейского патриарха Авраама и его жены Сарр...
В сборник «Этюд на счастье» вошли избранные стихотворения пейзажной, любовной, философской лирики и ...
Это история о двух давних врагах — о Свете и Тьме. Всегда ли Свет замечает каждого из своих подопечн...