Имя женщины – Ева Муравьева Ирина

–  Вот стану старухой, начну помирать и вспомню, как мы с тобой съездили в Питер.

–  А я где же буду?

Она глубоко и протяжно вздохнула:

–  Ах, кто тебя знает!

–  Я буду с тобой. – Он упрямо набычился. – И мы помирать будем вместе. Вот так.

Ева выскользнула из-под простыни, покачнулась от резкого толчка поезда и встала перед ним во весь рост. Фишбейн, не обращая внимания на пронзительные предупреждения проводницы, хотел было снова обнять ее, снова втянуть на постель, но она вдруг сказала:

–  Смотри на меня. Ну, смотри на меня! И не разлюби меня сразу! Запомни.

Он помнил наготу Джин-Хо, крошечную, худенькую, всю обсыпанную мелкими, как маковые зернышки, родинками, с темно-розовыми круглыми грудками и почти черными сосками, наготу не взрослой женщины, а быстро расцветающей девочки-подростка, потому что Джин-Хо в свои семнадцать лет, выросшая на скудном рисе и кукурузных лепешках, еще не успела оформиться в женщину, взрослела с Фишбейном от ночи к ночи, и в час своей смерти была много краше, чем в то ледяное и мокрое утро, когда он впервые увидел ее. Он помнил жену, обнаженную, нежную, в их первые дни после свадьбы. Жена была словно слегка перламутровой: ее белокурые легкие кудри просвечивали на свету, и вся кожа местами была так прозрачна, что вены сквозили, как стебли сквозь воду.

Но Еву он видел не так, как жену, не так, как Джин-Хо. Она была частью его самого. И все, что в нем было дурного, хорошего, – все было и в ней, и он чувствовал это.

8

Поезд наконец остановился. Человеческое оживление, поднявшееся, как волна на море, достигло своего накала: захлопали дверцы купе, женщины торопливо докрашивали губы, выискивая глазами через окошки тех мужчин, которые поджидали их на перроне, сумки, баулы, чемоданы, скрипя и протискиваясь, задевали друг за друга, напоминая своей неуклюжестью и раздраженным скрипом все тех же людей, и их бурые вмятины, бугры из потертой клеенки и кожи могли показаться кусками, остатками каких-то разрозненных лиц или тел.

Пока вокруг шла суматоха, Фишбейн и Ева сидели рядом на своей смятой узкой постели, взявшись за руки. Фишбейн запомнил, что это она вдруг взяла его руку и стала сжимать ее крепче и крепче. В купе было жарко, их руки вспотели, но они не разнимали их, не вытирали ладони о простыню, а словно нарочно хотели приклеить горячие мокрые пальцы друг к другу. А потом, когда рослая проводница, удивленно сверкнув кошачьим зрачком, опять заглянула в купе и сказала: «Товарищи, дальше мы едем в депо», они торопливо вскочили и вышли.

В здании вокзала сильно пахло только что пролитым пивом, потому что кто-то умудрился разбить полную бутылку «Жигулевского», и теперь маленькая, с горбом у самого затылка, уборщица, кряхтя, вытирала пахучую лужу. Они подошли к низкой стойке буфета.

–  Берите, товарищи! Что вы застыли? Вы кушать пришли или так постоять? – Буфетчица стала багровой от злости. – Вон очередь выросла! Все из-за вас!

–  Послушай меня! – не обращая внимания на буфетчицу, сказал Фишбейн. – Мы не расстаемся, у нас куча времени. Сейчас мы съедим с тобой что-то, а после поедем в гостиницу…

Он не договорил: в десяти метрах от них стоял тот же самый коренастый блондин, который вчера сфотографировал их в «Астории». Они ушли из ресторана, а он остался за своим столиком, уставленным закусками, и худощавый женственный официант ему еще что-то принес на подносе. Спина у Фишбейна вдруг вся запылала, как будто его исхлестали крапивой. Лоб сразу стал мокрым от крупного пота.

Она испугалась:

–  Ты что? Тебе плохо?

–  Со мной ничего. Голова разболелась. Пойдем и поймаем такси, не будем здесь завтракать, здесь все холодное.

Он говорил быстро, возбужденно, но краем глаза следил за блондином, который словно бы наслаждался его смятением и не собирался прятаться. Напротив, он опустил газету, которой слегка прикрывался до этого, и вдруг плотоядно, игриво сощурился.

–  Пойдем на стоянку! – Фишбейн хлопотал. – Поймаем машину, мы время теряем. Мне нужно заехать в гостиницу, сказать, что я жив и здоров, а то они розыск начнут, идиоты…

–  Постой! Ты поедешь к себе, я к себе, – сказала она. – Это лучше, поверь мне.

–  Что лучше?

–  Мы встретимся вечером. Если ты хочешь.

–  Но завтра я ведь улетаю в Нью-Йорк, а мы ничего не решили с тобой!

Коренастый блондин аккуратно сложил газету, спрятал ее в портфель, потом отвернулся от Фишбейна и направился к ресторану, на двери которого висела табличка «закрыто».

–  Прошу тебя, милая, слушай меня! – Фишбейн был весь мокрым. – Ну что ты, ей-богу? Поймаем такси и заедем в гостиницу. Ты можешь меня подождать пять минут? Я только ребятам скажу, вот и все. Они еще дрыхнут. Потом мы на этом же самом такси поедем к тебе, то есть к маме твоей. Я сам отнесу чемодан, и ты скажешь, что это твой будущий муж. Если хочешь, я сам ей скажу, сам ей все объясню. Пусть все будет честно, открыто, так лучше. Потом мы поедем в посольство. Вдвоем. Я должен сегодня пробиться к послу. Ну, что ты молчишь?

–  А к послу-то зачем? – Она задала свой вопрос как-то странно.

–  Что значит «зачем»? Я узнаю все правила, спрошу, как нам быть…

–  Ты как будто с луны! Дай бог, чтобы ты улетел к себе завтра и чтобы с тобой ничего не случилось!

–  О чем ты? Со мной-то что может случиться?

Он схватил ее за руку и потащил к выходу. Она подчинилась. Большая и неуклюжая поливальная машина разбрызгивала воду, и сильно, удушливо пахло левкоями. Фишбейн выбежал на проезжую часть и чемоданом перегородил дорогу серой «Победе». Молодой веснушчатый парень высунулся из раскрытого окна.

–  По морде давно, что ли, не получал? – лениво спросил он Фишбейна.

–  Товарищ! Нам только до ВДНХ!

–  До ВДНХ ни за что не поеду! Нашел идиота гонять по жаре!

–  Я все оплачу, выручайте, товарищ!

На веснушчатого парня, судя по всему, произвело впечатление не мокрое и перекошенное лицо Фишбейна, а его светло-серые узкие брюки, нейлоновая рубашка и остроносые замшевые ботинки.

–  Ну ладно, садитесь. Куда вас везти?

–  Сначала на ВДНХ!

–  Нет-нет, извините! – И Ева нахмурилась. – Сначала, пожалуйста, на Беговую.

Фишбейн промолчал. Остановились рядом с массивным каменным домом.

–  Отпусти машину, – попросила она.

Фишбейн расплатился. «Победа» уехала.

–  Ну, все. Я пошла. Ты со мной не ходи. Я маме скажу, что поссорилась с мужем. Скучаю по ней, потому и приехала. Но я про тебя говорить ей не буду. Ей необязательно знать это, Гриша.

–  Но ты же ведь к мужу уже не вернешься? Ведь ты же останешься здесь? Или нет?

–  У нас существует прописка, ты слышал? И жить без прописки я здесь не смогу. Ты многого просто не знаешь, забыл.

Она говорила устало, спокойно. Он жадно всмотрелся в нее.

–  Я скоро вернусь, – прошептала она.

–  Я буду сидеть на ступеньках и ждать. Я очень люблю тебя, Ева. Иди.

Прижала ладонь к его потной щеке. Он быстро накрыл ее руку своей. Она улыбнулась ему через силу. Ушла, он остался. Под железным мостом прогрохотал поезд, и этот грохот больно отозвался у него в животе. В ногах появилась сосущая слабость. Он сел на ступеньку и стал ее ждать. Асфальт перед ним отливал серебром. Его, видно, тоже недавно полили. И запах все тех же вокзальных левкоев стоял в жарком воздухе.

«А если мамаша ее не отпустит? – подумал он быстро. – Пойду и найду. Она ведь сказала: квартира на пятом. Когда говорила про отчима. Она тогда упомянула этаж».

К подъезду подъехала черная машина, из которой неторопливо вылез до отвращения знакомый блондин с портфелем в руках. Отдал какое-то распоряжение шоферу и вяло направился прямо к нему. Не дойдя нескольких шагов, остановился с таким сонным выражением на своем откормленном лице, словно он был охотником, который зачем-то преследовал жертву, догнал, подстрелил и тогда только понял, жертва ненужная и пустяковая.

–  Григорий Олегович Нарышкин? – вялым, но сочным голосом заговорил он. – Ну вот и нашел вас. Какой вы, однако, подвижный: за сутки два города!

–  А вы кто такой?

–  Кто? Я – «кто такой»? – удивился блондин. – Я Николай Иванович Брюханов. Какая вам разница, кто я? Хотите мои документы проверить? Да вот они, нате.

–  Уберите! Вы что за мной ходите? Кто вам позволил?

–  Работа такая, – признался Брюханов. – Давайте беседовать с вами. Спокойно, без нервов, Григорий Олегович. Но только зачем на ступеньках сидеть? Пойдемте вон в скверик хотя бы, на лавочку.

–  О чем нам беседовать?

–  Вы мне, наверное, хотите дать понять, что вы американский гражданин и на вас наши законы не распространяются? – улыбнулся Николай Иванович. – А это, однако, большая неправда. Ведь вы родились в Ленинграде. Забыли? Учились у нас, в нашей школе, в советской. Потом вас угнали в Германию, верно? Еще пацаненком угнали, мальчишкой. С детей какой спрос? Никакого. Поэтому мы вас сейчас и не трогаем. А так ведь могли бы. По нашим законам.

Он сочно откашлялся.

–  Пойдем все же в скверик. А то мы здесь сваримся. Вы даму ведь ждете? Она не придет. А может быть, я ошибаюсь, не знаю. Возьмет и придет. Будет очень неловко: вы тут на ступеньке сидите, я рядом. А там аккуратненько сядем на лавочку. Культурные люди, сидим и беседуем.

Песочница в сквере была с серым жирным и грязным песком. Небо все накалялось. Дышать стало нечем.

–  Жара, елки-палки! – заметил Брюханов. – А в нашей реке-то уже не купаются. Мазут, говорят. Загрязнили нам реку.

Они опустились на липкую лавочку.

–  Наивный вы очень, Григорий Олегович. – Брюханов как будто бы даже расстроился. – Давно я таких молодцов не встречал.

–  Наивный?

–  Ну как же? Вы очень наивный. Ведь вас неслучайно пустили к нам в гости. А вы что? Не поняли, да? Как же так? Так мы же, Нарышкин, за вами следили!

–  А я ничего не скрывал. Что следить?

–  Неправда, неправда! Конечно, скрывали! Жена ваша так до сих пор и не знает, как вы из Нарышкина стали Фишбейном! А как вы попали в Нью-Йорк, она знает? Наверное, нет. Тоже были дела. Кореей своей вы мозги всем проели! Корея, Корея, ходил, воевал! А то, что вам паспорт ваш американский вручили за эту Корею, кто знает?

Он вдруг замолчал.

–  Жарища! – сказал он сердито. – Сейчас бы купнуться! А я тут вот парюсь! Короче, Григорий Олегович, не обольщайтесь. Советского подданства вас не лишали. Вы были вывезены из Царского Села фашистскими оккупантами в пятнадцать лет, а в шестнадцать должны были получить свой родной и законный советский паспорт. Как это там у Маяковского сказано: «Я достаю из широких штанин…»?

–  Замолчите вы! – оборвал его Фишбейн. – Я понял, что вы обо мне все разнюхали. Сейчас что вам нужно?

–  Если бы вы только знали, – задумчиво глядя на синее небо, сказал собеседник. – Если бы вы только знали, как вы помогли нам своим увлечением… Постойте, уж дайте мне договорить. Младенца не стройте! У нас за такие аморальные дела из партии выгоняют. А у вас жена в Нью-Йорке – красавица, музыкантша, сын – маленький мальчик, вы – доктор наук. Сейчас диссертацию вон докропаете и будете – доктор каких-то наук. Каких, извините, я так и не понял: зоолог, биолог? Ну, это не важно. И что же выходит? Из дому отъехали и закрутили! Хотя, говорят, наши русские женщины – красивей всех в мире. Горжусь, уважаю. Нам их красоту еще долго расхлебывать! Они с фестивалем себя показали!

–  К чему вы это? – спросил тихо Фишбейн.

–  Она не придет, – так же тихо, но внятно, ответил Брюханов. – Ей все объяснили.

Фишбейн подскочил:

–  Я убью тебя, сволочь!

–  Убьете, убьете! Ну как же: Корея! У вас пистолет или сабля в кармане? Давайте о деле, Григорий Олегович! Мы имеем легальное юридическое основание задержать вас, поскольку вы являетесь гражданином СССР и по законам нашей страны совершили предательство Родины. Такие вот бублики с маслом выходят.

Фишбейн опустился на лавочку. Что-то с легким звоном оторвалось в голове и сильно надавило на глаза. Брюханов немного расплылся, скривился… Потом все прошло.

–  Какой вы чувствительный. Раз, два – и в обморок! Не будем мы вас арестовывать, поняли? Дышите спокойно. Не будем – и точка. Нам это пока ни к чему.

Брюханов, смеясь, развалился на лавочке. Фишбейн вдруг подумал: а если сейчас скрутить ему руки, вдавить морду в землю? Потом навалиться – и все. Что тогда?

–  Спокойно, товарищ. – Брюханов нахмурился. – Теперь буду я говорить, а вы слушайте. Вы главного не уловили: за вами следили давно. С той минуты, когда вы приплыли в Нью-Йорк из Европы. А как же? Мы очень людьми дорожим. Хотим им помочь, объясняем, что Родина готова простить, но уж вы, в свою очередь, и ей помогите. Давайте сотрудничать…Такая вокруг обстановка тяжелая, везде пропаганда, шпионы, вредители. А мы все друг другу – родные, советские. Мы очень тогда помогали своим. Они к нам десятками тысяч бежали.

–  А вы их потом в лагеря! Патриотов!

–  Не всех в лагеря, очень даже не всех! А вы не сбивайте меня с лагерями. Не знаете разве, что в мире творилось? Давайте о вас лучше, времени жалко. Мы к вам присмотрелись поближе и видим: какой замечательный парень! Надежный. Не струсил, в Корею пошел добровольцем. С Кореей вы очень нас всех удивили. И тут вам – гражданство! За ратные подвиги. Ну, думаем, ладно: война есть война. А дальше-то что? Дальше вы развернулись. Везет вам, Григорий Олегович, жутко. Ведь как эмигранты в Нью-Йорке живут? Таксистами пашут, в мясных магазинах барашком торгуют, а главное что? А главное – лепятся очень друг к другу: евреи к евреям, поляки к полякам. А уж украинцы – так тех не разлить! И тут вы такой совершили скачок… Мы рты все разинули: ну, он дает! Женились на девушке из очень старой, всемирно известной семьи, на богачке, папаша магнатом был, нефтью ворочал, живете себе в белом особняке, знакомых из русских у вас вроде нету. Потом вам вдруг – р-раз! – оставляют коллекцию. Убил себя пидер и все вам оставил! Хотя вы играть толком и не умеете. Зачем вам играть? Вы и так проживете. – Он хитро прищурился. – Очень вы нам пришлись по душе. Просто, знаете, очень! И людям вы нравитесь – русским, нерусским. В любом доме примут, хоть в белом, хоть в черном. Мы стали продумывать, как познакомиться? В таверну прийти и пивка с вами выпить?

–  В таверну? – Фишбейн онемел.

–  Да, в таверну! Пришел и подсел. И давайте беседовать. Вот как мы сейчас: на скамейке, культурно. И вы не скачите! Мы все про вас знаем. Подумаешь, невидаль – ваша пивная! И вдруг вы нам так помогли! Слов не хватит!

–  Когда это я вам помог? Чем помог?

–  В Москву захотелось! С ансамблем! С певичкой! Конечно, мы вас моментально впустили. Чего не впустить? Сами в сети попались! Хотели явиться вчера к вам в гостиницу, обдумывали, размышляли, как лучше… Вдруг – нате, пожалуйста! Снова помог! Приспичило в Питер ему прокатиться! Один, без своих! И тут же снял бабоньку, всю еще теплую! Ну, знаете… Это… – Брюханов расплылся. – Ну прямо как в сказке.

«Убью его, – четко подумал Фишбейн. – Скручу, в подворотню, и там задушу. Пусть договорит, и я сделаю это».

–  Теперь мы подходим к простейшей задаче. Понравилась вам эта женщина, так? Раз вы тут сидите, на этой жаре, видать, очень даже понравилась, верно? А вам улетать завтра. Там жена ждет. А как же любовь? Что с любовью-то делать? Возьмете, положим, ее в ресторан. А дальше? В гостиницу ведь не пойдет! Не принято здесь по гостиницам шастать. Мы – люди моральные. Значит, куда? Газончик в Сокольниках? Эх, неуютно! На Ленинских, вон, и то места нет! Там Африка расположилась, гуляет!

Фишбейн поднял на него мутные глаза:

–  Вы что предлагаете мне? Что? Конкретно!

Он мог поклясться, что не хотел произносить этого.

–  Хотите сюда приезжать регулярно? И видеть ее? Даже, может, жениться? А что? Разведетесь и женитесь. Запросто!

–  И что? Жить останусь в Москве?

–  Зачем вам в Москве? Вы сопьетесь. Нет, лучше живите в Нью-Йорке. У вас там есть деньги, ребенок. А здесь вы уж слишком заметны. Неловко.

–  Чего вы хотите?

Брюханов внимательно посмотрел на него. Повисла пауза, которую он, скорее всего, выдерживал сознательно. Фишбейн чувствовал себя так, как если бы его самого уже не было, но сердце его, отделившись от тела, все билось и билось.

–  Чего мы хотим? – наконец очень медленно, спокойно промолвил Брюханов. – Спросите меня: я бы вас расстрелял. Вы Родину предали, что с вами цацкаться? Но мы вас не тронем. Не те времена. Шпион из вас – как из меня балерина. Поэтому о шпионаже забудьте, а то вы помрете тут от перепуга. Мы вам предлагаем обмен информацией. Нам нужно все знать о своих соотечественниках. Все! Кто с кем живет, как живет, кого ненавидит, кого уважает. Расширьте круг ваших друзей и знакомых. Слегка потрясите их. Это же мелочи! Найдите среди них особо обиженных, найдите богатых, найдите способных. Какая у каждого слабость? О чем говорят? С кем заводят контакты? А мы вам за это посильно поможем. Вы сможете к нам прилетать и встречаться с любовницей. Раза три в год. Мы будем вам всячески в этом содействовать. К тому же наладим вам и переписку. Простое письмо ни за что не дойдет, а так как вы будете в списке сотрудников, проблем не возникнет. Прямой ведь резон? На вашем бы месте я дважды не думал.

–  А что, если я откажусь?

Брюханов поглядел на него с брезгливым сожалением:

–  Сопьетесь, Григорий Олегович. Быстро! И денежки ваши – увы! – не помогут. Уж в чем, в чем, я в этих вещах разбираюсь.

И тут растворилась подъездная дверь. Она была в пышной коротенькой юбке, простой белой кофточке. Подобраны волосы, шея открыта.

–  Теперь повторяйте за мной, что сказать! Вы без разрешения съездили в Питер, нарушили правила. Вас засекли. И был разговор вот по этому поводу. Теперь все улажено, разобрались.

–  А если вдруг я от всего откажусь? – опять очень быстро спросил он Брюханова.

–  А вы не откажетесь. Это невыгодно.

Брюханов лениво посмотрел на подбегавшую к ним Еву, усмехнулся, словно они закончили какой-то пустяшный разговор, и отошел. Фишбейн заметил, что на том месте, где была его черная машина, пусто.

Ева осторожно взяла его под руку:

–  Пойдем. Я хотела тебе рассказать…

Она прижалась к его плечу, и он почувствовал едва уловимый свежий запах ее только что вымытых и еще не до конца просохших волос.

–  Ты вымыла голову?

–  Да.

Под мостом опять прогрохотал поезд. Блики режущего глаза солнца заскользили по ее лицу.

–  Мне позвонил кто-то и сказал, что ты не имел права покидать Москву. Поэтому с тобой беседуют и просят меня не мешать. А потом опять позвонили и сказали, что недоразумение улажено. Это правда?

–  Да, правда. А мама твоя?

–  Она, слава богу, на даче. От мужа пришла телеграмма. Смотри.

Ева торопливо достала из сумочки серый листок, расправила и протянула ему: «Люблю, умоляю вернуться».

–  Пойдем отсюда, – дернулся Фишбейн. – Могла бы его телеграмм не показывать!

Она покраснела:

–  А что, разве лучше скрывать и темнить?

–  Какое мне дело, о чем он там просит! Ведь ты не вернешься к нему?

–  Не вернусь. Поэтому и показала.

–  Прости, я не прав. Просто нервы сдают. Откуда я знаю, что будет?

–  Я тоже не знаю, что будет.

–  Увидишь, я скоро приеду опять.

–  Но как? Тебя могут сюда не впустить!

Фишбейн взял в ладони ее лицо. Ева закрыла глаза. Да, каждое прикосновение к ней и даже такое – простое, невинное – приносит какую-то дикую радость. Как будто обоих их заколдовали.

«Сказать обо всем? Нет, она испугается!»

– Даю тебе слово: я скоро приеду.

Она, не открывая глаз, робко улыбнулась. Он впился в ее губы и оторвался только тогда, когда им обоим дышать стало нечем.

–  У нас еще день, ночь и пара часов. У нас уйма времени, Ева! Пойдем.

Снова поймали машину. Долго ехали до ВДНХ, целовались на заднем сиденье, не отрывались друг от друга. Ее тонкая шея покрылась красными пятнами. Она посмотрела в карманное зеркальце:

–  Куда я такая теперь появлюсь?

–  Мне хочется так тебя всю… ну, затискать, так зацеловать, чтоб ходить не могла! Лежала бы и вспоминала меня!

В гостиницу она не пошла, осталась ждать в машине. Фишбейн влетел в свой номер, быстро принял душ, удивившись, что горячей воды нет, а есть ледяная. Переоделся и бросился обратно. Перед лифтом столкнулся с Бэтти. Она улыбнулась накрашенным ртом.

–  Тебя все искали. Ты ездил куда-то?

–  Я ездил, – ответил Фишбейн, удивляясь, зачем он с ней спал. – Я люблю тебя, Бэтти. Ты – лучший мой друг, ты такая хорошая.

–  И я тебя, Герберт. – Она просияла. – Ты счастлив?

–  Я счастлив, – ответил Фишбейн.

Он увидел, как Ева, нагнувшись, поправляет ремешок своей босоножки, и сразу его обожгло: вот этот изгиб ее хрупкой спины и волосы, скрученные светло-сизым от желтого солнца узлом на затылке… Любить ее жадно, телесно, всей силой хотелось до одури. В слоистой глубине памяти проплыли торопливые призраки его женщин: Джин-Хо, Драгоценного Озера, Эвелин, немецких девчонок еще до Нью-Йорка, потом этой… как ее звали? Да, Барбары. Она еще суп такой вкусный варила. Чернильного цвета, с укропом и перцем.

Они бродили по городу, взявшись за руки, сидели на клейких скамейках, мочили горячие лица водой из фонтанов. Говорили только обрывками самых незначительных фраз и почти не слышали друг друга. Город был громким, заглушал голоса, оставляя только смех, который вырастал из автомобильных гудков, подобно раскрытым головкам подсолнухов. В Елисеевском купили два горячих пирожка с мясом, руки их залоснились от масла. Ева захотела пить, они встали в очередь к одному из автоматов, и через десять минут выпили по стакану ярко-розовой воды «малина с сиропом». Людская река текла по улице Горького, и Фишбейн подумал, что ни один человек из этой большой сумасшедшей толпы сейчас так не счастлив, как он. Вечер, отечески-ласково подкравшийся к разгоряченной столице, уже зажигал фонари, лица женщин казались моложе, тела их доступнее, и только пронзительный запах цветов, вдруг ставший сильнее, поскольку все клумбы уже умудрились полить до заката, соперничал с запахом женских духов. Перед знаменитым «Коктейль-Холлом» река замедляла течение, делилась на два рукава: один, совсем узенький, но очень бурный, втекал в «Коктейль-Холл».

Они тоже вошли, заказали фирменный пунш. Официантка с почти до висков подведенными глазами оценивающе укусила взглядом Фишбейна и сделала грудью такое движенье, как будто ей очень мешает одежда.

–  Откуда здесь музыка? – Он улыбнулся, открыв свои ровные, крепкие зубы.

–  У нас там оркестр на втором этаже, – сказала она. – Там танцуют. А руководителя все называют не Яковом, а Мопассаном. Пойдите взгляните. С усами и на Мопассана похож.

Фишбейн, знающий Мопассана исключительно по фамилии, обнял Еву за плечи, и они, под взглядом начитанной официантки, поднялись на второй этаж, где маленький оркестр играл мелодии из песен Азнавура и несколько томно обнявшихся пар топтались почти что на месте, вдыхая друг друга и глядя друг другу в глаза и на губы.

–  Я больше терпеть не могу, – сказал возбужденный влюбленный Фишбейн в затылок единственной женщины Евы. – Поедем в гостиницу.

Она тихо покачала головой:

–  В гостиницу – нет.

–  А куда? – спросил он.

–  Поедем в Серебряный Бор. На троллейбусе.

9

Сколько раз он вспоминал эту ночь? Сто, двести? Наверное, больше. И то, как они почти бежали к остановке троллейбуса на Красной площади, а небо, перегруженное звездами, нависало над их обреченными головами, и каждая в небе звезда точно знала, что ждет их обоих, когда ждет и где, и как подкатил долгожданный троллейбус, сам синий, с наивным собачьим лицом, и, их подобрав, как поплыл, заскользил по этим негаснущим, праздничным улицам… Все, кто ехал с ними, сошли раньше, растворились в листве, растаяли в воздухе, остался стеклянный коротенький звон чужих неразгаданных жизней, дымок погасших костров, светлячков на траве. Фишбейн не запомнил их лиц.

Но то, чем была эта ночь для обоих, не только он не позабыл, но, напротив, с годами память этой ночи становилась все острее. И если поначалу он помнил только вкус губ, ощущение шелковистых, убегающих по его груди волос, блаженный покой, обнимавший его, как только он весь проникал в ее тело, то много позднее в мозгу его вспыхнули и все остальные подробности: ее разорванная о корягу босоножка, маленький медальон на цепочке, в которой оказались фотографии бабушки и деда, – от этого медальона слабо пахло кисловатым металлом, – и он спросил: «Это разве не золото?» А Ева ответила: «Нет, просто медный». Он вспомнил, что, когда они поднялись с травы, уже светало, и все было дымчатым, все нежно капало, хотя дождь был легким, почти не замеченным, и Ева, взглянув на примятую траву, вдруг ахнула: «Ты погляди, два крыла!» И он тогда тоже заметил, что след их ночевки на этой траве похож был на темно-зеленые крылья. Троллейбусы еще не ходили, и можно было не торопиться, хотя Фишбейна, наверное, опять искали в гостинице, и джазисты его волновались, да и неприятно было бы опоздать на самолет, но они продолжали лежать под высокой русской березой, которая так же похожа была на все остальные на свете березы, как люди похожи везде друг на друга. Он помнил, что нужно обязательно заставить ее поверить в то, что он вернется, нужно успеть взять с нее слово, что она непременно уйдет от мужа и переедет обратно в Москву, где тоже можно доучиться на актрису, совсем не хуже, чем в Ленинграде, нужно на всякий случай взять адрес какой-нибудь подруги или родственницы, куда он сможет дублировать свои письма, потому что кто-то сказал ему перед поездкой в Россию, что почта из Америки почти не доходит, и все письма лучше дублировать. Да, все это он собирался сказать, но вместо этого они тихо лежали, сминая траву с отпечатками крыльев, одно из которых слегка обгорело на утреннем солнце. Он плыл, плыл и плыл вдоль блаженства, и нежность, любовь, обращенная к ней, этой женщине, как будто бы распространилась на все. Спроси его кто-нибудь, что это было: когда он стрелял и стреляли в него, как это случилось, что он ненавидел того же Брюханова, скажем, и даже ее алкоголика-мужа, он только пожал бы плечами на эти вопросы. Не здесь это было. Не здесь и не с ним.

В восемь часов утра они стояли перед домом на Беговой, в котором жила ее мать, и прощались.

–  Я сразу тебе напишу, как приеду.

–  Да, да. Только сразу. Конечно.

–  Я скоро вернусь.

–  Да. Конечно. Вернешься. Иди, уже поздно.

–  Ты мне обещаешь?

–  Да. Я разведусь.

–  Мы поженимся, правда?

–  Конечно. Но ты опоздаешь, иди.

–  Люблю тебя, слышишь?

–  И я тебя. Очень. Ну, Гриша, иди.

–  Ты что, гонишь меня?

–  Но ты опоздаешь!

–  А может быть, я и хочу опоздать?

Она прижалась лицом к его рукаву, и Фишбейн поцеловал ее волосы, пахнущие той травой, которая помнила их еще долго, и даже когда посторонние люди глубокой и сумрачной осенью шарили по этой траве и искали грибы, она – уже темная, мокрая, скудная – пыталась шепнуть этим людям, что знает, какая бывает любовь на земле.

Часть III

1

Как же он забыл? Ведь Эвелин знала, когда они возвращаются, и собиралась встретить его в аэропорту вместе с Джонни. Как же он забыл, что в последнюю минуту продиктовал ей номер рейса и время, и она аккуратно записала это в свою крохотную книжечку маленьким карандашом, прикованным к этой книжечке золотистой цепочкой?

Самолет приземлился. Очень хорошенькая стюардесса с немного испуганной ярко-красной улыбкой на маленьком холодном лице стояла рядом с пилотом у открывшейся низкой и круглой двери, к которой была приставлена лестница.

–  Thank you, gues, – сказал Фишбейн им обоим. – I wish you could take me back to Moscow![1]

Они улыбнулись на милую шутку.

Его жена, тоненькая, в светло-серой шляпке, низко надвинутой на ее прозрачный высокий лоб, в сером платье с короткими рукавами, ставшая намного выше от каблуков своих очень дорогих туфель, держала за руку Джонни, на лице которого была свежая царапина и след от только что съеденного мороженого. Вслед за паническим желанием провалиться сквозь землю Фишбейн почувствовал смирение: они ждали его и нужно было собрать всего себя, растерзанного последними днями в Москве, прожитыми так далеко от этой женщины и этого ребенка, что им даже не было места не только что в совести, но даже в памяти. Эти несколько минут, пока он смотрел на них, заслоненный чужими спинами и затылками бестолково протискивающихся куда-то людей, решили все: он должен быть прежним, пока любовь к Еве не выльется в факты, которые больше не нужно скрывать. Тогда он все скажет. Тогда будет легче. Ему не пришло в голову, что это смирение не есть что-то новое, внезапно изобретенное только им, а есть результат того же спасительного механизма, той же щедрой мимикрии, следуя которой бабочка Limentis archippus приобретает все черты и окраску другой бабочки Danaus plexippus только потому, что Danaus plexippus имеет отвратительный вкус и не привлекает к себе прожорливых и хищных насекомых.

Он остановился, широко развел руки, и Джонни первым бросился к нему, так что Фишбейн выиграл несколько минут, подхватывая его и вскидывая на воздух, пока Эвелин не прижалась к его плечу ободком своей серой шляпки, словно, ни о чем не подозревая, хотела зачеркнуть этим плотным и твердым прикосновением тот невидимый след, который оставил на этом плече горячий и выпуклый лоб другой женщины.

Она вела машину, а он сидел сзади с Джонни, который болтал без умолку, почти не обращая на него внимания, а за окном вырастали небоскребы этого прекрасного и одновременно страшного города, в который его занесло из другого, прекрасного и тоже страшного города, с конями его, с его львами и сфинксами, с дворцами над медленной серой рекой, похожей своим тусклым северным цветом на северный цвет этой, здешней реки. Он гладил шелковистую коленку сына, а его жена, сбросившая серую шляпку и надевшая большие черные очки, вела машину и оживленным, доверчивым голосом расспрашивала его о Москве.

Дома Эвелин уложила Джонни спать, няню отпустили. Он делал вид, что еле держится на ногах от усталости и с трудом удерживает зевоту. На самом деле спать не хотелось нисколько. Несколько раз он поймал на себе голубые, слегка уже напряженные взгляды жены, и ответил на них торопливой и жалкой улыбкой. Целая вечность потребовалась июньскому дню, чтобы наконец угаснуть, и вечер еще долго, бесконечно долго замирал, словно великодушно оттягивал то время, когда Фишбейну нужно будет бодро подняться по лестнице на второй этаж, где были их спальни. Жена стояла перед зеркалом в черном кружевном белье и расчесывала свои легкие кудрявые волосы. Опять он поймал ее взгляд и опять улыбнулся испуганно. Но тут же пересилил себя, подошел к ней и уткнулся лицом в ее пушистый затылок. Нужно было что-то сказать или хотя бы обнять ее покрепче, но слова прилипли к небу, а руки почти омертвели. Она опустила щетку, и он, закрывший глаза внутри светлых волос, по-прежнему пахнущих летним шиповником, не успел заметить того испуганно-удивленного выражения, которое на секунду исказило ее лицо.

Потом она тихо сказала:

–  Ты очень устал? Ну, ложись.

Он провел подбородком по ее шее, почувствовал кожу, нежнее, чем шелк, увидел колючее черное кружево ее небольшого изящного лифчика. В зеркале отражалась безукоризненно красивая молодая женщина, которая тоже хотела любить, и было легко сделать ей очень больно, сказав, что он больше не хочет ее, а хочет другую далекую женщину.

–  Да нет, я не очень устал, – сказал он, почти ненавидя себя.

–  Мы с Джонни скучали. Я много работала, куча уроков, хотя уже лето. Какие там женщины?

–  Где «там»?

–  Ну, в России, в Москве.

Он вздрогнул всем телом:

–  Я как-то не помню. Они все смешались.

–  Красивые, да? Я знаю, что русские – очень красивые.

–  Но им далеко до тебя.

Она засмеялась:

–  А ты докажи!

–  Ну и докажу. – Он не двинулся с места.

Она бросила щетку на подзеркальник, обернулась к нему и обе свои бархатистые руки прижала к груди, словно перед молитвой. Он вдруг тяжело покраснел:

–  Эвелин, ты хочешь о чем-то спросить меня, да?

–  Нет, я не хочу. Нет, хочу! Послушай, а ты меня не разлюбил?

Раньше она не задавала ему таких вопросов. Зная ее сдержанный характер, можно было предположить, что эти слова сами вырвались, и она, не успев проконтролировать себя, уже жалеет об этом. Не отвечая, Фишбейн поднял ее на руки и осторожно положил на кровать. Потом очень тихо лег рядом. Она положила левую руку на его лоб и слегка погладила его. В этом жесте была она вся: с ее этой гордостью, сдавленной страстью, которую ей не хотелось показывать, с готовностью сразу свести нежность к шутке и даже насмешке в том случае, если он ей не ответит. Он притянул ее к себе, поцеловал и тут же почувствовал, что раздвоился. Его ощущение было физическим: внутри оказалось вдруг двое мужчин и каждый из них хотел сразу двух женщин. Сращенные в глубине его мозга, они вели тайные жизни, и мозг разрывался. Он чуть было не рассказал ей ту правду, которая и завершила бы все. От правды его слишком много зависело.

–  Не надо. Я вижу, ты очень устал, – сказала она с напряженным сомнением.

Но он уже гладил ее, обнимал, и тот человек в нем, который мешал, чтобы это все совершилось сейчас, был третьим на пышной огромной кровати. Ему было плохо, и стыдно, и гадко.

Утром, как только открылась почта, Фишбейн протянул немолодому служащему с висячими рыжими усами довольно плотный конверт, на котором после написанных по-английски слов USSR, Leningrad, было крупно по-русски выведено: CCCР, Ленинград, Главпочтампт, Невский проспект, 20, до востребования, Евгении Беловой.

Эвелин в столовой кормила Джонни завтраком.

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

«Меня тут спросили:– Андрей, а тяжело писать моноспектакли?Сначала думаю: у меня потрясающая идея, я...
Книга является одной из первых монографий новейшего периода российской истории, посвященных комплекс...
Это переложение жития святителя Луки Крымского имеет целью дать юному читателю образец для подражани...
В работе рассматриваются проблемы правового статуса публично-правовых образований как участников гра...
Веселая сказочная повесть о боцмане Неудахине, которому не везло, пока он не обзавелся другом-бурунд...
Кейси Караветта отправляется на свадьбу лучшей подруги, которая состоится в сочельник в гостинице, д...