Обратная перспектива Столяров Андрей

На улице против окна стоит высокий худой человек, и, заслонившись от солнца ладонью, всматривается внутрь.

Никаких сомнений.

Это Старковский.

Все-таки мы с ним встречались не раз.

– Ну, теперь точно будет скандал, – заключает Борис. – Юра ему не простит прошлогоднего, в ноябре, выступления на звенигородском симпозиуме. Слышал, как Старковский тогда его растоптал? – И вдруг поднимает в изумлении брови: – Слушай, а что это он так уставился на тебя?..

Концепт, если коротко, заключается в следующем. Предположим, что существует определенное нечто, неважно, как мы это будем между собой называть: душа мира, астрал, дао, великий гнозис, даймон. Конкретный термин, по-видимому, значения не имеет. Мы воспринимаем это нечто как бога. Давайте так пока и оставим – для простоты. Причем сразу же хотелось бы подчеркнуть, что это нечто есть нечто физическое: оно не присутствует исключительно в человеке, ограничиваясь пространством его «души», пусть даже в какой-то мере объективизированного религией. То есть нечто – это не феномен психики, оно представляет собою сущность, независимую от нее… Субстанциальность этого нечто неоднозначна. Здесь, вероятно, уместна будет аналогия с гравитацией – тоже нематериальной, незримой, однако пронизывающей собой все и вся. О природе гравитации мы можем не знать ничего, тем не менее она существует и непрерывно форматирует наше физическое бытие… А теперь я хотел бы отметить важную вещь: это нечто ни в коем случае не является одухотворенным, то есть оно не представляет собой некую надмирную личность – собственных интенций, самозарождающихся намерений у него нет. Оно просто существует и все. Вместе с тем оно, как и гравитация, пронизывает собою весь мир. Так вот, два принципиальных момента: во-первых, это нечто можно почувствовать, ну, как мы чувствуем свой земной вес, а во-вторых, на него можно определенным образом повлиять, как мы влияем вообще на природу, ставя некий эксперимент. Человечество догадывалось об этом давно. Еще в первобытные времена колдуны, шаманы, жрецы, впадая в транс, то есть искусственно расширяя сознание, видимо, прикасались к этому нечто и при удачном стечении обстоятельств извлекали из него некий информационный сегмент – кстати, в силу своей всесущности, вероятно, способный локально влиять на мир. Правда, не владея системными методами транскрипта и потому выхватывая из нечто лишь ограниченный, чисто случайный материал, они не могли перевести его на обычный язык. Отсюда – туманность пророчеств, как правило, представленных в виде невнятных беллетристических глоссолалий. Вспомните Нострадамуса, например…

Здесь Старковский слегка переводит дух и продолжает тем же менторско-профессорским тоном, который сильно раздражает меня, хотя пока я предпочитаю молчать.

– Древние евреи, видимо, раньше всех нащупали методы воздействия на это нечто. Кодификация Торы, начатая еще в восьмом веке до нашей эры, все эти шестьсот тринадцать заповедей правильного иудейского быта и бытия есть не что иное, как формализованный алгоритм взаимодействия с богом. Замечу в скобках, что таким точно же путем двинулись и другие религии. Однако они сделали это значительно позже, и их методологический формализ, запечатленный в соответствующих священных писаниях, был, вероятно, расплывчат и давал меньший эффект. А вот евреи создали достаточно действенную методику, операционализировали ее, провесили четкий трафик «от земли до небес» и сразу же начали получать ощутимые результаты.

– Вы, видимо, хотите сказать…

– Да-да, – нетерпеливо перебивает Старковский. – Я имею в виду знаменитые казни египетские. Это когда фараон Мернептах, хотя существуют, естественно, и другие версии, не возжелал отпустить евреев из рабства. Произошло, вероятно, первое пробуждение нечто. Во всяком случае, первое, зафиксированное в текстах, дошедших до нас. Ну – превращение вод Нила в кровь, нашествие на страну жаб, песьих мух, саранчи, падение «тьмы египетской», такой плотной, что ее можно было даже потрогать рукой, смерть первенцев египтян и прочие многочисленные неприятности. Тут же последовала история с переходом через Красное море. – Он вдруг сцепляет обе ладони и декламирует шепотом, почти утратившим звук: «И мозг отвори мне, / И душу развей, / И мысль отпусти на свободу. / У Чермного моря стоит Моисей, / Жезлом рассекающий воду. / И дно обнажилось, и бедный народ / Меж стен водяных на свободу идет»[1]… Вот как это произошло. Расступились морские воды, пропустили евреев, а потом вновь сомкнулись и поглотили войско упрямого фараона, посланное вдогонку… Разумеется, легенды о чудесном спасении наличествуют и у других народов. Вы знаете это нисколько не хуже меня. Вообще слишком много эксцессов, запечатленных носителями разных культур, и слишком они, согласно преданиям, целенаправлены, чтобы счесть это простой случайностью.

– Ну-ну… Предположим… – с некоторым сомнением замечаю я.

Старковский, однако, мои сомнения игнорирует.

– Более того, в момент этого метафизического инсайта евреи, по-видимому, установили с богом и первый прямой контакт: Моисей поднялся на гору Синай и принес десять заповедей, которые следовало соблюдать. То есть с богом, по мнению иудейских теософов, был заключен непосредственный договор. Результатом его явилась Земля обетованная, Иудея, страна, где евреи наконец обрели свое место под солнцем.

Далее, считает Старковский, этот трафик некоторое время поддерживался. Была, например, некая загадочная труба, по-еврейски «шофар», от звуков которой рухнули стены Иерихона, была победа Давида, будущего царя Израиля, над филистимлянином Голиафом, достигавшим, если верить истории в Книге Царств, почти трехметрового роста. Правда, Голиаф, как большинство страдающих гигантизмом, скорее всего, был клинический идиот… Можно привести массу других примеров.

Однако почти сразу же, продолжает он, стал себя проявлять феномен, который тогда нельзя было предугадать. Во всяком трафике, особенно метафизическом, в конце концов возникает информационный атеросклероз. Говоря проще, он забивается мусором, стенки его сужаются, коннект почти не идет. Основной закон обрастает подзаконными актами, те – разъяснениями и дополнениями, вымахивающими как бурьян, возникает страта «юристов», жрецов и священников, присваивающая себе право их трактовать, содержание все более искажается, отдаляется от реальности – в данном случае, как вы знаете, были созданы сначала Мишна, потом Гемара. Мишна зафиксировала устный закон, который Моисей получил от бога на горе Синай, а Гемара в свою очередь подробно разъясняла и дополняла Мишну. В общем, несмотря на эксклюзивный «божественный дар», к началу первого века нашей эры Иудея представляла собой отсталую и глухую провинцию Римской империи, ни о каком величии «избранного народа» речи быть не могло… А во-вторых, говорит Старковский, бог, с которым через трафик иудаизма был установлен контакт, – это, конечно, сугубо еврейский, этнический бог. Бог евреев и исключительно для евреев. Остальные народы, против которых он был обращен, воспринимали его как враждебную силу…

– И тут пришло христианство, – киваю я.

– Разумеется! – с энтузиазмом восклицает Старковский. – Причем что характерно: христианство возникло именно в еврейской среде. Если говорить на языке аналитики, то это был религиозный метаморфоз, гносеологическая трансформация, перезагрузка первичной метафизической практики. Ведь что представляет собою еврейский бог? Он гневается, он ревнует, он вспыльчив, он совершает необдуманные поступки. Яхве – это не бог, скорее могущественный человек – со всеми достоинствами и недостатками именно человека. Заметьте: в иудаизме гнев грехом не считается. И также грехом не считается месть – какой бы жестокой и несоразмерной она ни была. В честь чего празднуется великий Пурим? В честь того, что евреи, добившись благоволения царя Артаксеркса, истребили семьдесят тысяч персов, которые, как считалось, злоумышляли на них. Так нам об этом поведано в Книге Эсфирь… А у второй инкарнации бога черт личного негатива практически нет. Всего один раз Христос разгневался – выгнал торговцев из храма. Ну еще, правда, обмолвился, что не мир он несет, но меч… Тем не менее это отфильтрованный бог, человек идеальный, обладающий теми чертами, которые каждый должен иметь. Трафик очистился и опять заработал: бог воплотился и в зримом телесном облике пошел по земле. Тут же начались чудеса христианских святых – усмирение львов, исцеление наложением рук, ну и так далее, не буду перечислять.

В общем, с тех пор, как полагает Старковский, началась конкуренция двух больших трансцендентных практик. И продолжается она вот уже две тысячи лет. Мы не знаем, какие тайны вызревали в еврейских гетто Средневековья, сами евреи сейчас не могут их разгадать, но легенда о пражском Големе, монстре из глины, которого оживил рабби Лев, свидетельствует о том, что возможности иудейской методологии далеко не исчерпаны. То же самое, вероятно, и с явлением трансмутации, превращением в золото неблагородных металлов, олова, железа, свинца, рецепт чего, видимо, открыл Авраам Иудей, – отсюда финансовое могущество, достигнутое евреями в конце Средних веков, что позволило им вытеснить из сферы обращения денег и генуэзцев, и ломбардцев, и венецианцев… Впрочем, успехи христианской доктрины не меньше – она чуть было не завоевала весь мир.

– Христианство превратило мистику в науку, – вскользь замечаю я. – Стремление мира к богу, которое в христианстве воплощено, породило представление о прогрессе, сознательном и целенаправленном улучшении текущего бытия; началось конвергирование инноваций, возник технологический Вавилон. Христиане завоевывали вселенную, опираясь на военную мощь…

– Да-да, конечно, – нетерпеливо отвечает Старковский.

Однако, по его мнению, главное методологическое расхождение проявляет себя в другом. Евреи заключили с Яхве именно договор, потому и отношение к богу у них чисто конвенциональное – как к контрагенту, как к партнеру по сделке: я свою часть соглашения выполняю, дай мне за это – то, то и то. А поскольку Яхве почему-то ни того, ни этого не дает, то разносятся по всему миру вечные еврейские жалобы на своенравного и несправедливого бога. Дескать, он не исполняет свою часть договора. То есть между евреями и избранным ими богом существует непреодолимый разлад. В христианстве это не так. Обряд крещения, конечно, тоже можно рассматривать как некое подобие договора, но все-таки внутренний смысл его совершенно иной: не торговля с богом за какие-то земные блага, а безоговорочное вручение себя ему с единственной целью – спасения нетленной души…

– Вы понимаете, что это значит? – спрашивает Старковский.

– Да, – отвечаю я, – это значит, что дьявол действительно существует. Но при этом остается неясным, существует ли бог…

– Нет, вы не понимаете, – раздраженно прерывает меня Старковский. – Бог и дьявол – это одно и то же. Разницы между ними нет!..

– Простите, именно это я и имею в виду… Просто я хотел бы, если позволите, подчеркнуть, что бог во плоти являлся человечеству лишь единожды – подразумевается пришествие Иисуса Христа, – а вот дьявол, опять-таки во плоти, являлся человечеству множество раз. Лютер, например, видел дьявола и даже чернильницей в него запустил. Святой Августин, если не ошибаюсь, вытолкал дьявола из своих дверей… Таких случаев, видимо, миллион… Разумеется, это ничего не доказывает. Миллионы людей также видели летающие тарелки, зеленых или коричневых человечков, гоблинов, духов, фей, зомби, призраков, колдунов, слышали голоса из Вселенной, вещающие на неземном языке… С другой стороны, электрон, например, никто воочию не лицезрел, никто его в руках не держал, не щупал, не пробовал на язык, тем не менее все знают, что он существует. Мы можем уверенно судить об этом по экспериментам. Правда, сам электрон в итоге оказался отнюдь не таким, как поначалу представлял его Бор – это не шарик, вращающийся вокруг атомного ядра, это облако, имеющее вероятностное распределение: у него невозможно одновременно замерить и скорость, и локализацию, либо – то, либо – то, принцип неопределенности Гейзенберга, так же и бог… Нет-нет, – жестко говорю я, видя, что Старковский снова порывается меня перебить. – Не беспокойтесь, я вовсе не собираюсь вдаваться в необозримые теософские дебри. Я лишь хочу подчеркнуть, что христианство стало защитой от еврейского бога, от проникновения в мир этого самого нечто, к которому обратился иудаизм. Это что-то вроде Великой китайской стены, защищавшей Поднебесную империю от вторжения варваров, или что-то вроде засек, делавшихся в Древней Руси, чтобы остановить орды кочевников. Христианство, если можно так выразиться, позитивировало субстанцию бога, оно пропускало в мир лишь ту его часть, которая служила благу людей…

Это был удивительный разговор. Продолжался он с часу дня почти до двенадцати ночи. Старковский уезжал в Москву ночным поездом, и эти десять с лишним часов мы провели в непрерывной дискуссии. Интересно было бы проследить наш маршрут по городу. С петроградской стороны, с улицы Розеваева, где расположен был институт, мы по Тучкову мосту перебрались на Васильевский остров, прошли, увлеченно жестикулируя, практически весь Средний проспект, свернули, чтоб не попасть в новостройки, к Горному институту, затем оказались в Коломне, которую тоже пропилили насквозь, по тихому Екатерининскому каналу дошли до Сенной, оттуда, не прекращая беседы, прошагали к Исаакиевскому собору, а далее был полный транспорта Невский проспект, затем – Смольный, куда мы выбрались какими-то окольными переулками, потом – площадь, названная в честь «святого и благоверного князя», и, наконец, Московский вокзал, зачем-то перекрашенный из радостного зеленого в унылый, какой-то для складских помещений, придавленный темно-коричневый цвет.

С погодой нам исключительно повезло. Почти середина июня, разгар белых ночей. И вместе с тем нет еще той мучительной духоты, в которой изнемогали улицы прошлым летом. Старковский открывается для меня с неожиданной стороны. Оказывается, он способен не только вещать, но и внимательно слушать. В нем проявляются симпатичные человеческие черты: в кафе на Садовой, куда мы завернули поесть, он, например, выбирает себе довольно странный обед: салатик из огурцов, сосиску, запеченную в тесте, а сверху – три здоровенных эклера и три чашки кофе, причем все три – двойных. По-моему, убийственный рацион. Старковский же, как бы оправдываясь, говорит, что совершенно не может без сладкого, становится немощный, вялый, как вываренная морковь. И тут же со смешком добавляет: не понимаю, почему чревоугодие считается смертным грехом. Наверное, потому, что пищевой ресурс человечества был долгое время весьма ограничен. Ведь пряников, как известно, «всегда не хватает для всех». Впрочем, у меня это вряд ли можно классифицировать как чревоугодие, просто – необходимость, коей требует организм: много думаю, нужно обеспечивать мозг, сладкое снимает депрессию, вызывает быстрый прилив сил…

Здесь же, в кафе, я отдаю ему дневники. Старковский просматривает их с экрана, поставив перед собой ноутбук. Спрашивает сквозь зубы:

– Юлия – это та сотрудница, что моложе, лет двадцать пять?.. Кстати, знаете, как я на вас вышел? Петр Андреевич ваш утром обмолвился, что вы ездили в Осовец… Значит – Юлия… Почему она не показала их мне?

Я неопределенно пожимаю плечами. Не рассказывать же ему, что на Юлию он произвел не слишком благоприятное впечатление. Похож на фонтан с подсветкой, мельком обронила она, красиво, плещется, пена, множество брызг, а секунд через тридцать уже надоедает смотреть. Мне кажется, что она все-таки неправа. По крайней мере, с нынешней темой Старковский проделал чрезвычайно большую работу. Конечно, его концепт еще требует аргументации «в глубину», его еще надо продумать, наполнить фактурой, системно согласовать; вообще такого рода интеллектуальные построения всегда отдают схоластикой, но то, что сделано, не может не вызывать уважения. Во всяком случае, первичные координаты поставлены, культурософская разметка материала произведена, есть от чего отталкиваться, чтобы двигаться дальше.

Старковский в свою очередь отдает мне так называемую «легенду Зиновьева», рассматриваемую в нашей среде как периферический артефакт. Речь идет о письме Зиновьева Каменеву, написанном предположительно в 1924 году, в конце января, подлинник которого не сохранился. То есть вполне возможно, что он до сих пор существует, лежит в каком-нибудь труднодоступном архиве под шифром, который мы называем «слепым» (ничем не примечательный набор букв, слежей и цифр), но поскольку не найден, не атрибутирован, не введен в оборот, в научном дискурсе его как бы нет. Так вот, Старковскому удалось раскопать его прямой пересказ. Первая жена Каменева, Ольга Давидовна, та самая, сестра Троцкого, расстрелянная в 1941 году под Орлом, внесла его, оказывается, в свой рабочий дневник, и главное, бывая в конце 1920х годов за границей и уже, по-видимому, догадываясь, к чему все идет, оставила эту дневниковую часть одному из французских троцкистов. Тот почему-то тетрадь Троцкому не передал. Только в конце семидесятых годов она попала в довольно сомнительный Бакунинский фонд… В общем, пересказ повествует о том, как во время знаменитого «сидения» Ленина в шалаше, находившемся в Разливе (тогда – Финляндия), Григорий Зиновьев, прятавшийся там вместе с ним, отлучился по делам в Петроград (вроде бы – отвезти некие важные документы), а когда вернулся обратно, правда не через сутки, как предполагалось, а через три дня, то нашел Ленина в состоянии полного ступора. Тот лежал как покойник, прижав скрещенные руки к груди, веки в глазницах распялены, зрачки неподвижно уставлены куда-то вверх, губы слегка шевелятся, пузырится на них слюна. Зиновьев утверждает, что явственно различил повторенные несколько раз слова «в октябре»… Также он разобрал «январь двадцать четвертого» и произнесенную много раз фамилию Сталина. При чем тут Сталин он, естественно, догадаться не мог, но, когда подтащил Ленина к шалашу и попытался его посадить, тот вцепился ему в рукав и из последних сил прохрипел: «Будешь расстрелян как враг трудового народа!..» Вокруг шалаша, по словам Зиновьева, было множество черных следов. Будто кто-то переступал по траве раскаленными босыми ногами. Дерн был выжжен практически до земли. Сам Ленин, очнувшийся к вечеру, вообще ничего не помнил. На следы смотрел с таким же недоумением, как и Зиновьев, утверждал, что сразу после его ухода заснул, спал спокойно, проснулся только сейчас. Был, как вспоминает Зиновьев, раздражен «этими нелепыми выдумками», настоятельно просил нигде никогда их не повторять. Тогда Григорий Евсеевич об этом случае умолчал, но уже в октябре семнадцатого, когда большевики захватили власть, начал понемногу задумываться, сопоставлять, а в январе тысяча девятьсот двадцать четвертого года, после смерти Ленина, впал в настоящую панику. Тогда, вероятно, и было написано это письмо. Как на него отреагировал Каменев, неизвестно. Однако все последующие политические зигзаги Зиновьева, все судорожные метания, которые в конце концов и погубили его, объясняются, вероятно, этим непреодолимым паническим страхом. То он заключает союз со Сталиным против Троцкого, то, наверное осознав, что таким образом лишь ослабляет себя, предпринимает отчаянную попытку снять Сталина с должности генерального секретаря, то его исключают из партии, то он, признавая ошибки, умоляет его в партии восстановить, то он в ссылке, то на каких-то второстепенных постах, то в апатии, то демонстрирует вспышки ненормальной энергии – ничто ему не помогает, страх все растет, безжалостно обгладывает его. Н процессе он признает все чудовищные обвинения, которые озвучивает прокурор, и пишет письма «дорогому товарищу Сталину», умоляя его о прощении. Прощения, разумеется, нет, тьма смыкается, очередной кумир революции уходит в черную глухоту…

– Похоже, что мы с вами влипли в историю, – заключает Старковский, нервно дожевывая эклер. – Вокруг нас тоже постепенно сгущается тьма. Вы, кстати, знаете, как умирал Ленин? Видели, наверное, его фотографию, сделанную в двадцать третьем году? Там, где Ленин в больничном кресле-каталке, на природе, позади, кажется, Ферстер, немецкий врач, усталая Крупская, глаза у него расширены, точно так, как рассказывал об этом Зиновьев в письме, зрачки – стылые, неимоверной величины, будто он лицезреет нечеловеческий ужас… Так вот, воины-интернационалисты, в основном, по-моему, венгры, которые несли вокруг Горок (кстати, это бывший загородный особняк одного из великих князей) круглосуточный караул, слышали в рождественскую ночь двадцать четвертого года кошмарный звериный вой. Сначала решили, что в имение проникли волки, но потом увидели Ленина – в кресле, на веранде первого этажа. Одет он был в валенки и тулуп – подняв лицо вверх, выл на луну. А когда через три недели рабочие рыли на Красной площади яму под временный мавзолей, то, долбя мерзлую землю, повредили одну из канализационных труб – в первую же оттепель она потекла и затопила отходами саркофаг. Патриарх Тихон, недавно освобожденный из-под ареста, узнав об этом, сказал: «По мощам и елей»… А при вскрытии тела обнаружилось, что одно из полушарий мозга у Владимира Ильича было сильно редуцировано, видимо еще с детства, другое же полушарие, как моллюск, проросло игольчатыми известковыми образованиями, причем до такой степени, что непонятно было, как Ленин вообще в последние годы жил… Легенды, конечно, однако реальная подоплека у них все-таки есть…

Старковский вытирает пальцы салфеткой и, скомкав ее, брезгливо отщелкивает на поднос.

Глаза у него сейчас как у Ленина.

Такая же бледная склера.

Такие же округленные, неподвижные шизофренические зрачки.

Голос тем не менее тих:

– А что по этому поводу думаете вы?

Некоторые сомнения начали возникать у меня почти сразу же. Связаны они были, как я уже говорил, прежде всего с фигурой заказчика. Дважды за первые месяцы нашей с Ирэной работы я предпринимал титанические попытки обнаружить в сети этот самый загадочный ФИСИС (Фонд исторических исследований, как он себя величал), ну хоть что-нибудь, ну хоть какие-нибудь косвенные ссылочки на него, и дважды, просматривая сотни и сотни разнообразных страниц, убеждался, что в интернете ничего подобного нет. Попадалось мне, разумеется, множество сходных организаций, неожиданно выплывали такие финдулины, о существовании которых я даже не подозревал, но вот ФИСИСа с его эквадорским адресом, на что я, естественно, упирал, хоть провались, не было и в помине. Довольно странная ситуация. Объяснения Ирэны, сводившиеся к тому, что фонд новый, только что появился, предпочитает, пока ничего не сделано, держаться в тени, меня совершенно не удовлетворяли. Весь мой опыт пребывания в научной среде подсказывал: не бывает такого. Любой фонд, пусть он даже размером с наперсток, пусть он существует всего пять минут, должен в первую очередь внятно заявить о себе. Иначе кто вообще будет обращать на него внимание.

Одно время я даже думал, что, может быть, за ФИСИСом этим скрывается какая-нибудь спецслужба, не обязательно ФСБ, может быть, ЦРУ, Второе бюро или «Моссад». Но это, конечно, была уже полная ерунда. На кой хрен спецслужбам нужен товарищ Троцкий? Все-таки не советские времена, когда любые сведения о нем относились к разряду государственных тайн. Секретные исследования, разумеется, могут проводиться в любой стране, но смешно было бы полагать, что моя работа относится к проектам такого рода. Что в ней может содержаться секретного? Эротические причуды кого-нибудь из большевистских вождей? Тайна убийства Кирова? Подлинная причина смерти Владимира Ильича? Боже мой, все это пережевывалось тысячу раз!

Несколько позже, когда мы с Ирэной уже стали близки, она в порыве искренности призналась, что сама ничего толком не понимает. С ней точно так же связались по электронной почте, предложили работу, перевели, видимо для того, чтобы продемонстрировать серьезность намерений, весомый аванс, и дальше она просто следовала указаниям: сняла офис, зарегистрировала представительство, открыла для текущих операций банковский счет… И, между прочим, поначалу у нее тоже были сомнения: а вдруг это такой наркотрафик или «прачечная» для отмывания денег, вообще какой-нибудь криминал. Но нет, вроде бы все легально. Да и суммы, которые проходили через нее, вряд ли могли бы кого-нибудь заинтересовать. К тому же она каждую пятницу посылала в администрацию фонда отчет, и никаких сведений, кроме как по текущей работе, в нем, естественно, не было.

– В конце концов, не все ли равно? – заключила она. – Платят они хорошо – никто и нигде мне столько платить не будет. Ничего особенного за это не требуют. А если есть у людей на тему истории какой-то заскок, хрен с ним, мне лично это жить не мешает. Давай лучше определим, что нам следует сделать в первую очередь…

Была в ее позиции определенная правота. Заказчик, в конце концов, не обязан отчитываться перед исполнителем. У него могут быть самые разные соображения. Даже наши вполне привычные фонды, РФФИ и РГНФ, иногда закладывают такие бюрократические виражи, что аж темнеет в глазах. Бог с ним, пусть прыгают, как хотят. Однако если обратиться уже к содержательной части гранта, то реальное и весьма обоснованное недоумение у меня вызывала постановка задачи. Я, как ни бился, честное слово, так и не мог понять, что означает «выяснение некоторых обстоятельств жизни и деятельности Л. Д. Троцкого». Так у нас было зафиксировано в договоре. Это ведь даже не задача сама по себе, этим лишь весьма приблизительно обозначено поле исследований – причем очень разнородное, многослойное, полное противоречий, совершенно необозримое по фактуре. Нельзя ли это как-то конкретизировать?

Ирэну мои сомнения приводили в неистовство.

– Ну что тебе надо? – время от времени кричала она, и глаза у нее сверкали бешеным отражением ламп. – Тебе дали полную и неограниченную свободу!.. Сам все решай!.. Сам думай, куда идти!.. Другой бы на твоем месте плясал от радости!.. Фактически ведь – никаких обязательств!.. Претензии к тебе есть? Претензий нет!.. Чем ты недоволен? Работай!..

Эмоций, надо признаться, у нас хватало. В один из прозрачных сентябрьских вечеров, недели, по-моему, через три после начала нашего неожиданного сотрудничества, когда я сидел за компьютером, просматривая материал, собранный Ирэной за последние дни, она неожиданно подошла ко мне сзади, нагнулась, будто бы тоже – напряженно вчитываясь в экран, и вдруг навалилась грудью, откровенно прижалась, обхватила руками, сомкнув их на горле и на плечах. Уже через минуту мы оказались у нее в комнате, а еще минут через двадцать комната приобрела такой вид, словно по ней пронесся тайфун: одна босоножка Ирэны почему-то очутилась на телевизоре, другая – на кресле поверх сползшей кучи журналов и книг, юбка ее валялась, скомканная, на полу, а моя рубашка, зацепившаяся за ручки окна, походила на человека, который в отчаянии и раздумье прильнул к стеклу; простыни на тахте сбились в размашистый ком, подушка, небрежно брошенная, едва-едва удерживалась на краю. И среди всех этих последствий бурного эротического извержения Ирэна, раскинувшаяся на тахте, буквально плавилась от избытка счастья. Еще никогда я не видел столь безмятежной женщины, столь откровенно радующейся самозабвению случайной любви.

Причем, повторяю, я нисколько не переоцениваю себя. Если бы на моем месте оказался кто-то другой, было бы, скорее всего, то же самое. Просто Ирэна, на мой взгляд, относилась к тому типу женщин, которые настолько внутренне цельны, что не могут отдавать себя по частям: одному – минуты любви, другому – мгновения дружбы, третьему – часы делового сотрудничества. Нет, только все, сразу все, в едином экзистенциальном порыве. И это для них – состояние неописуемого торжества, вершина эмоций, крещендо симфонической чувственности. Ни о какой любви, разумеется, у нас речи не было. Это было завоевание, эротическая экспансия, стремление поглотить собою весь мир. Так орды кочевников не останавливаясь движутся к последнему морю, так вспыхивает и пылает звезда, несущая свет через языческую вселенскую пустоту.

В минуты близости у нее даже расплывались зрачки. Как будто она вдруг прозревала суть, неведомую никому.

Это тем не менее не означало, что мы не занимались ничем, кроме любви. Работать Ирэна умела не хуже, а я бы сказал – много лучше других. Интернет, например, она чувствовала нутром: просиживала в нем целые дни и ничуть, насколько я мог судить, не уставала от этого. Более того, она мгновенно начала понимать, какие материалы мне для работы нужны, и уже через месяц делала очень квалифицированные обзоры и справки. Умение, надо сказать, чрезвычайно ценное: ведь интернет, как бы восторженно не отзывались о нем, загружен мегатоннами псевдонаучной макулатуры: чтобы найти хотя бы одну сколько-нибудь стоящую статью, надо сначала перелопатить чудовищную груду компоста. Здесь требуется некое десятое чувство – умение быстро, буквально по нескольким фразам понять, то это или не то, и если не то – сразу же слить, не обременяя себя длительными раздумиями. Ирэна этим интуитивным чутьем обладала. К тому же она неплохо умела и структурировать материал – логично компонуя его, разнося сырую массу по рубрикам, с которыми потом легче работать. То есть сберегала мне кучу времени. Даже как-то не верилось, что заканчивала она всего лишь «Кулек», Институт культуры имени незабвенной Надежды Константиновны Крупской, странное такое учебное заведение – как мне всегда представлялось, убежище для провинциальных девиц.

Правда, уж на кого на кого, а на девиц, томных и безалаберных, она совершенно не походила. Если уж за что-то бралась, то обязательно доводила дело до результата. Не было случая, чтобы она пренебрежительно отмахнулась от порученного ей задания, чтобы по каким-то причинам бросила бы его на половине пути. Качество не менее ценное, чем внутреннее навигаторское чутье. Сколько интереснейших начинаний пропало только лишь потому, что у автора не хватило настойчивости пробежать дистанцию до конца. Вообще умела чуть ли не мгновенно собраться – от расслабленной неги перейти в состояние мощно работающего мотора. Я однажды имел удовольствие наблюдать, как она буквально за десять секунд превратилась в этакую непробиваемую Ирэну Аркадьевну, этакую кариатиду, административную даму, могущую одним взглядом обратить просителя в пыль. Это когда просочилось к нам все-таки некое невменяемое существо, самодеятельный исследователь из тех, что бредят древними магическими цивилизациями. Форумов в интернете, видите ли, им мало, собственные журнальчики, видите ли, им неинтересно читать, им научное признание подавай, они жаждут «открыть глаза» академическому сообществу. Избавиться от подобных энтузиастов чрезвычайно трудно, все равно как сдирать жвачку, плотно въевшуюся в рукав. Никакого терпения не хватает. А вот Ирэна, простите, в данном случае Ирэна Аркадьевна, разговаривала с ним не более четырех минут, причем ни разу даже не повысила голос, не нагрубила, не усмехнулась, не указала высокомерно на дверь, тем не менее автор «потрясающего открытия» превратился в серую слизь и бесшумно стек по ступенькам на улицу.

Больше всего меня поражала ее энергия. Проявлялась она, между прочим, не только в любви, коей мы занимались, как правило, через день, но, что не менее важно, и в повседневной рутинной работе, изматывающей самых выносливых мужиков. Ирэна, например, могла просидеть в интернете часов до пяти утра, о чем я судил по справкам, которые после этого получал, а уже часов в девять, в крайнем случае к десяти, вновь была на ногах и даже успевала начать отработку следующего фактурного эпизода. Она ни на минуту не останавливалась. Невозможно было представить, чтобы она, скажем, вдруг прилегла на полчаса отдохнуть, или – чисто по-женски – отвлекая меня от дела, начала бы о чем-нибудь таком щебетать. Будто внутри у нее работало нечто вроде ядерного реактора, и если обычные люди извлекают энергию из биохимических связей, которые эфемерны, неустойчивы и слабы, то Ирэна брала ее непосредственно из атомного ядра, точно солнце, сжигающее водород и сияющее поэтому так, что больно смотреть. Ей бы следовало жить во времена революции, когда мгновенно воплощались в реальности самые фантастические мечты – она была бы фурией баррикад, эринией вселенского мятежа, вела бы за собою полки, безжалостно сокрушала бы сухостой прежних веков. Хотя, возможно, и сгорела бы за несколько лет. Почти все женщины, вспыхнувшие в революцию, мгновенно исчерпали себя. Инесса Арманд скончалась в Нальчике от холеры в 1920 году, нелепая смерть: поехала по настоянию Ленина отдыхать. Лариса Рейснер скончалась от тифа в Москве в 1926, сразу же вслед за тем покончила с собой ее мать. Мария Спиридонова после вспышки левоэсеровского мятежа более двадцати лет дотлевала в ссылках, в тюрьме – ни слова оттуда не донеслось. Спаслась только госпожа Коллонтай, хоть и была одно время соратницей, а может быть, и подругой Троцкого; сумела чем-то, видимо, откупиться, работала полпредом в Норвегии, в Мексике, послом в Швеции (это уже во время войны), умерла своей смертью, в Москве, в семьдесят девять лет.

Несколько смущало меня и то, что об Ирэне я ничего толком не знал. Фамилия ее была Сарк, ударение на последнем слоге, поиск в путанице интернета никаких сведений не дал – то ли вовсе не было ее там, то ли я не сумел найти тропки средь информационного бурелома; с некоторой уверенностью можно было лишь утверждать, что она, по всей вероятности, не из Санкт-Петербурга: чувствовался в ее речи протяжный провинциальный акцент, сонная тягучесть глубинки, где время подернуто ряской, как в болоте вода. Сама она о себе рассказывать не любила. Зачем тебе это? Считай, что я родилась вчера… А когда я однажды проявил в данном вопросе настойчивость, чисто из интереса допытываясь, есть ли у нее родители, дети, муж, откуда она вообще тут взялась, то Ирэна, помолчав пару минут, вдруг с неожиданной силой ответила, что я – неизлечимый дурак.

– Дурак, дурак, и не спорь! Трешь позолоту, а вдруг под ней – медь…

У нее даже ноздри гневно раздулись. А в лице, обращенном ко мне, проступила такая откровенная неприязнь, что меня будто хлопнуло по башке.

Больше я ни о чем спрашивать не рискнул.

И, в конце концов, какая мне разница? Ну откуда-то появилась, откуда-то вдруг взялась, вынырнула, энергично работая плавниками, из дремотных российских глубин.

Не все ли равно?

Главное, что сейчас она здесь – сидит у компьютера, щурясь, вглядывается в экран, поворачивается на стуле, просматривает распечатки, перелистывает их, раскладывает, делает отметки карандашом, вдруг срывается с места и исчезает в недрах квартиры, непременно щелкнув за собою замком, а через какое-то время вновь возникает, распространяя вокруг восхитительный телесный жар.

Температура в офисе сразу поднимается градуса на четыре.

Вот так.

Зачем мне что-то еще?

Этого мне вполне достаточно.

Не следует вымогать у жизни больше, чем она может дать…

В общем, сомнения отходили на задний план. Они не то чтобы исчезали, но переставали казаться чем-то существенным. Меня постепенно захватывали открывающиеся перспективы. Дни укорачивались и сливались в единый, все ускоряющийся поток.

Я начал приезжать в офис как на работу. Ирэна встречала меня со сдержанной радостью, как и положено вышколенной секретарше. Никаких намеков на то, что у нас происходило по вечерам. Тут же заваривала крепкий до черноты, пряный, изумительный чай, коротко докладывала о том, чем в настоящий момент занимается, выслушивала мои распоряжения, если оные находились, а потом сразу же усаживалась за компьютер или – по обстановке – брала ноутбук и неслышно ускользала к себе. Минут через двадцать я о ней вообще забывал.

Главная трудность, однако, по-прежнему заключалась в том, что я действительно никак не мог уяснить, чего от меня хотят. Какие странности в биографии Троцкого интереуют неведомого заказчика? Какие повороты его революционной судьбы требуется в первую очередь рассмотреть? И если уж задачу в подтексте формулировать именно так, то что следует считать странностью вообще? Вот, скажем, его дружба и сотрудничество с Александром Парвусом, человеком темным, авантюристом, о чем я уже раньше вкратце упоминал, это что – странность, ее необходимо раскапывать? Ведь на этом факте, который ни один из биографов Троцкого до сих пор не смог вразумительно обойти, построено уже множество увлекательных конспирологических версий: и о заговоре финансистов, для коих войны и революции – лишь способ наращивать капитал, и о заговоре ведущих западных стран, имеющем целью территориальный раздел России, и о всемирном еврейском заговоре, основанном на стремлении «избранного народа» поработить всех остальных. Так и что? Разворачивать исследование по одной из этих осей? Нет, извините, мне этого образование не позволяет.

Или вот еще один странный факт. Когда молодой Лейба Бронштейн в первый раз за революционную деятельность попадает в тюрьму, то он читает там вовсе не классиков марксизма-социализма, как поступил бы на его месте любой другой российский революционер, тем более что литературу подобного рода в тогдашних тюрьмах достать было легко, – нет, юноша, вступивший на путь революционной борьбы, почему-то корпит над литературой преимущественно религиозного содержания. Причем более всего его интересует маргинальная теософия. Сам он потом вспоминал, что в то время тщательно изучал исследования о бесах и демонах, об их могущественных князьях, о дьяволе, об обустройстве темного бесовского царства. Правда, лет через двадцать, став председателем Военного совета Республики, Троцкий эти свои «исследования» беспощадно высмеивал, но неизвестно, как воспринимал он их тогда, будучи совсем молодым, в минуты отчаяния и крайнего смятения духа. Факт остается фактом: Троцкий прилежно изучает в те месяцы все секты, все ответвления, все ереси старого и нового времени, все особенности православного богослужения, все доводы за и против католицизма. Одновременно он читает множество статей о масонстве, где начинающего революционера прежде всего привлекают принципы функционирования тайных сект. Это удивительный мировоззренческий крен. Ленин, как известно, свою первую крупную исследовательскую работу посвятил вопросам развития капитализма в России. Сталин в своей первой теоретической публикации «Анархизм или социализм?» сравнивал две революционных теории, популярных среди рабочего класса России. Первая крупная исследовательская работа Бухарина «Мировое хозяйство и империализм» была посвящена влиянию мировой войны на состояние экономики и положение рабочего класса. Все – как положено, все – абсолютно закономерным путем. И только Троцкий, один из будущих вождей Октября, заполняет толстенную, в тысячу с лишним страниц, пронумерованную тетрадь рассуждениями об организации и деятельности масонов.

Этот первый его арест вообще привлекает внимание. Помимо колоссального потрясения, которое испытал юноша из вполне благополучной семьи, внезапно низвергнутый за пустяковое дело на самое дно жизни, помимо лишений чисто физических, казалось погружающих в ад: вся пища – кусок хлеба утром и жиденькая похлебка днем, не дают мыла, не дают смены белья, «три месяца я носил одну и ту же пару одежды», кошмарное количество паразитов, которые «ели меня заживо», – на него обрушивается еще и весь ужас одиночного заключения. В херсонской тюрьме, куда он первоначально попал, «изоляция была абсолютная, какой я позже не знал никогда и нигде, хотя побывал в двух десятках тюрем». Позже его переводят в камеру одесской тюрьмы, и вновь – в одиночку, сырую, стиснутую толстыми стенами, где он, не имея никакого другого занятия, вышагивает ежедневно по диагонали тысячу сто одиннадцать нервных шагов.

Одиночное заключение вообще чрезвычайно тяжелое испытание для человека. Внезапный сенсорный голод, отрезанность ото всего неумолимо корежат и уродуют психику. Знаменитый журналист Влас Дорошевич, чьи очерки, между прочим, очень любил читать юный Бронштейн, изучив содержание в одиночке, кстати на примере именно одесской тюрьмы, пришел к выводу, что это один из самых жестоких способов наказания. В частности, он писал, что некий тюремный смотритель, известный своей свирепостью, сказал ему так: «Драть (их, заключенных) бросил. Что там дранье! Ко всему человек привыкает. А вот хорошенькое одиночное заключение, к тому уж не привыкнет никто!» Следствием длительного пребывания в изоляции являлось, по утверждению Дорошевича, полное разрушение нервной системы. А демонстративным проявлением этого были спонтанные слуховые и зрительные галлюцинации. «Разным людям кажется разное, писал Дорошевич. Одному – огромная, как собака, лягушка, другому – мужик в красной рубахе». Но всегда: ярко-зеленое и ярко-красное. Видимо, это «естественный протест зрения, замученного сплошь белым цветом стен». Троцкий в описании своей жизни о галлюцинациях не вспоминал, но, вероятно, что-то такое случалось и у него, по крайней мере, получив передачу с воли, он восклицает: «Апельсины… ярко окрашенные апельсины!» А результатом деформации психики были частые покушения на самоубийство. Опытные надзиратели это прекрасно знали и при оборудовании одиночек строго смотрели, чтобы арестанту не на чем было повеситься: «Э, – говорят, – эту перекладинку нужно убрать!..» Аналогичные мысли, видимо, посещали и молодого Бронштейна. В письме Соколовской, своей первой жене, он писал: «У меня бывали такие минуты (часы, дни, месяцы), когда самоубийство было бы самым приличным исходом. Но у меня не хватило для этого смелости».

Однако галлюцинациями и самоубийствами дело не ограничивалось. «На почве истощения, малокровия, худосочия, – утверждал в своем исследовании Дорошевич, – нервные страдания развиваются с особой силой. И одиночная тюрьма, выпуская цинготного, с задатками чахотки человека, выпускает в то же время и ‹человека› анормального, нервнобольного… Одиночные арестанты часто, только что выйдя из тюрьмы, совершают удивительно зверские преступления. Иначе и не может быть».

Именно в тюрьме у Троцкого начались эпилептические припадки. А сокамерники, вспоминая об этом, отмечали резкие и частые смены его настроения: то невыносимая экзальтированность, ошарашивающая всех, то какая-то детская, капризная инфантильность, то совершенно буйные демонстрации неповиновения.

Возможно, за этот период с Троцким произошло некое глубинное перерождение. Ощущения, которые человек испытывает во время эпилептического припадка, бывают настолько болезненны и остры, что впечатываются в него на всю жизнь. Достоевский, сам подверженный этой болезни, создавая в знаменитом романе образ князя Мышкина, писал, что «в эпилептическом состоянии его была одна степень почти перед самым припадком… когда вдруг, среди грусти, душевного мрака, давления, мгновениями как бы воспламенялся его мозг и с необыкновенным порывом напрягались все жизненные силы его. Ощущение жизни, самосознания почти удесятерялось в эти мгновения, продолжавшиеся, как молния. Ум, сердце озарялись необыкновенным светом; все волнения, все сомнения его, все беспокойства как бы умиротворялись разом, разрешались в какое-то высшее спокойствие, полное ясной, гармоничной радости и надежды, полное разума и окончательной причины»… У Троцкого же «болезнь гениев» могла усиливаться еще и эхом иудаистского богословия: представлениями о «йеш», высшей сути предмета, спрятанной за внешними покровами мира, мистикой каббалы, прозрениями саббатианцев, рассказами хасидов об их великих цадиках (учителях), способных напрямую общаться с богом, творить чудеса. Природа откровения могла быть божественной, могла быть дьявольской, могла быть и какой-то совершенно иной, но воспринималась она все равно как зов избраннической судьбы. Кстати, и у масонов, о которых Троцкий по-прежнему чрезвычайно много читал, существовала практика «умного делания», особая медитация, основанная на задержке дыхания, сопровождавшаяся сердцебиением, галлюцинациями, также воспринимавшимися как общение с силами, лежащими вне мира сего.

В общем, эпизод, связанный с первым заключением Троцкого, требовал самого тщательного изучения. А ведь это был всего один эпизод в ряду многих других. Чего стоил, скажем, очень странный его кульбит в июле семнадцатого, когда Троцкий внезапно, поразив этим всех, вступил в партию большевиков! Чуть ли не десять лет шла между Троцким и Лениным яростная борьба. Целое десятилетие они обменивались сокрушительными ударами. Обе стороны использовали в схватке такой публицистический арсенал, который предназначен исключительно для разгрома и полного уничтожения оппонента. Позиции обоих казались непримиримыми. Никогда им не сблизиться, не найти общего языка. Никогда два ярких лидера, к тому же обуреваемые чудовищными амбициями, не станут союзниками, не уживутся в одном партийном гнезде. И вдруг такой феерический поворот! Напомню, что июль семнадцатого – это вовсе не взлет, а, напротив, катастрофическое поражение большевиков. Только что потерпела неудачу стихийная попытка переворота, партия разгромлена, сам Троцкий в тюрьме, Ленин скрывается, Временное правительство выдало ордер на его арест. Так что это было? Прозрение, прагматическая интуиция? Или нечто иное, что следовало бы определить как провиденциальный инсайт? Во всяком случае, Троцкий в последнюю секунду успел вскочить в тот единственный поезд, который, в отличие от других, оставшихся в историческом тупике, вырвался на революционную магистраль.

Или – на что Троцкий жил во время своего длительного изгнания? Ведь содержал дом, семью, прислугу, охранников и помощников, финансировал различные троцкистские объединения, финансировал, по крайней мере частично, свой Четвертый интернационал. Никаких издательских гонораров на это, естественно, не хватило бы, хотя он писал книги, статьи, печатался во множестве европейских газет. Может быть, в самом деле наследство Парвуса, которое после смерти его таинственно испарилось? Или, быть может, всплыли из банковских недр те полумифические заграничные авуары, которые большевики начали лихорадочно создавать сразу же после прихода к власти?

Трудность исторического исследования заключается в том, что стоит чуть глубже копнуть, и начинаешь захлебываться в массе противоречивых свидетельств. Одни говорят одно, другие – другое, третьи, внезапно вклинивающиеся меж них, вообще переворачивают уже сделанную работу вверх дном. И все же ситуация здесь вовсе не безнадежная. Если упорно накапливать и непрерывно осмысливать разнородный материал, если анализировать его день за днем, безжалостно отсеивая всяческую дряблую шелупонь, то в нем вдруг начинает прорисовываться некий концептуальный сюжет, некий смысловой эпицентр, выстраивающий по своим силовым линиям все остальное. Это, конечно, не «озарение», как во время эпилептического припадка, и не «личное мистическое откровение», свидетельствующее о том, что бог есть, но тоже – выпархивание новых имен, ментальное головокружение, приступ ретроспективной нокталоскопии, «ночного зрения», пробуждающегося на краткий миг: сумерки прошлого, только что казавшиеся непроницаемыми, озаряются изнутри.

Примерно то же произошло и со мной. Это были, наверное, лучшие месяцы в моей жизни. Всю зиму я только и делал, что накапливал фактурный массив: листал книги, целенаправленно, как полузабытые сны, вспоминал прочитанное, делал заметки, просматривал свой довольно обширный архив, бродил по квартире, лелея в руках кружку с горячим чаем, подолгу, застаиваясь у окна, глядел на графику выстывших улиц, где свет и тени были сделаны изо льда. Я наконец жил в одном ритме со временем, и снегопады, выбеливающие асфальт, казалось, только подчеркивали этот неоспоримый факт. Ничто иное меня как-то не волновало. Дымились арабские страны, где толпы людей яростно требовали свободы, экономисты пророчили новый глобальный кризис, волны которого уже захлестывали горизонт, предрекали катастрофу Европе, которая увязла в долгах, а также – распад России, крах доллара США, локальные войны с применением ядерного оружия. Мир скрипел и шатался, вываливались из него целые монтировочные узлы, а я по-прежнему сутками плавал в необозримых сетях, качался в кресле, вдыхал пар с запахом мяты и почти без мыслей смотрел, как крутится, крутится за окном поземка и как просверкивает под ней амальгама черного льда. Все складывалось чудесно. От волшебных предчувствий у меня ныло в груди. Проступали тени из прошлого. Ирэна, несмотря на морозы, источала июльский любовный жар. На меня нисходило спокойствие. Я был уверен, что рано или поздно ступлю на берег неизвестной земли.

И действительно, в марте, когда тяжелые синеватые тучи вдруг разошлись, когда хлынуло солнце и темной корочкой отвердел снежный наст, в хаосе материалов, который уже почти засыпал меня, начало проступать что-то внятное: тени обретали вещественность, голоса становились слышней, сами собой выделялись из мрака очертания мизансцен.

Сюжет исследования постепенно смыкался.

Я впадал в творческий транс.

Ирэна ходила на цыпочках, чтобы не спугнуть зыбкое озарение.

Так мы незаметно проплыли апрель и май.

А в начале июня, когда воцарились по-настоящему летние дни, неожиданно прилетело то самое письмо от Бориса, и сразу же всё – всё, всё, всё – будто мозаика в пазле, начало сцепляться друг с другом.

Всплыло таинственное название – Осовец.

Дохнуло в форточку первыми приступами духоты.

Пали метафизические оковы.

Лязгнуло железо, отодвигаемое незримой рукой.

Выскочила из пазов металлическая дужка замка.

Раздался древесный скрип.

Неожиданно приоткрылась дверь, которую, как я сейчас понимаю, не следовало открывать…

6. Гебурах

Ровесник века. Скрипт магнитофонной записи, сделанной в начале 1980х гг.

Про истоки жизни своей я распространяться не буду, интересного мало, деревня – она деревня и есть. Недавно я с сыном, который дом приобрел, в одной такой побывал. Ничего там не изменилось за семьдесят лет. Такая же грязь, унылость, сегодня то же, что и вчера. Разве что телевизоры появились, а так – пьют столько же, сколько и раньше…

В общем, бог с ней, с деревней. Скажу только, что родители мои были из столыпинских переселенцев. Когда уже совсем в России прижало, поразмыслили и решили перебираться в Сибирь. Пятеро сыновей нас было, ну а меня, как самого младшего, решили в этакую страхолюдную даль не тащить, переправили к дальней родственнице в Петербург, тетка не тетка Клавдея Серапионовна, отец слезное письмецо ей написал: Христом богом, дескать, пристрой моего огольца. Как раз одиннадцать лет мне исполнилось. Сами уехали, значит, – все, никаких больше вестей. Ну, это понятно, перепахало потом Россию: сначала одна война, затем революция, затем – другая война, концов не найти… Про тетку, Клавдею Серапионовну то есть, дурного ничего не скажу, строга, правда, была, слова за день не вымолвит, подожмет губы, ходит с утра до вечера в черном платке, ну так что – пробыл-то я у нее всего ничего, аккурат в понедельник (четыре дня только прошло) привела она меня в трактир на Мещанской, поставила перед хозяином, господином Пузановым, пальцем в спину уперлась: «Вот, будешь жить здесь…» Дала, между прочим, пятак «на счастье», сказала строго, чтобы к ней больше не приходил: «Ты уж как-нибудь сам…» С тех пор уже не видел ее.

…Ну, а трактир есть трактир: подай, убери, вытри, сбегай, выброси, принеси; носишься как угорелый, в чаду, весь день, в распаренной духоте, клиенты кричат, господин Пузанов глазами зырк-зырк, подзатыльники, разумеется, отовсюду – за дело и просто так, чтоб веселей было жить, а те копейки, гроши, что иногда мне от клиентов перепадали, Ефим, половой, отбирал, был старше меня лет на пять, смеялся еще: «Зачем тебе деньги, ты водку не пьешь…» Забьешься с тоски под лестницу, в закуток, сидишь в темноте, слез нет, думаешь: хорошо бы все это поджечь; заглянет туда Дарья, тихая этакая стрекоза, спросит: «Плохо тебе?..» – даст сладкий сухарь. Какая-то дальняя родственница господина Пузанова, тоже жила Христа ради, никто на ее внимания не обращал, было ей тогда восемь лет. И вот сидим мы под лестницей: теснота, пыль, крики из трактира доносятся, звон посуды, дикие от извозчиков голоса, шепчемся, шепчемся бог знае о чем… Дарья выставит пальцы – показывает, что умеет считать, я ей о деревне рассказываю – как там и что. В трактире, конечно, об этом деле прознали, дразнить начали: жених и невеста. Господин Пузанов тогда здорово на половых осерчал: чурбаны, дескать, не могут мальца работой занять, даром оглоеда кормлю, подзатыльников я схлопотал от Ефима – не счесть…

…А наверху жилец у них один обитал, тихий такой, неслышный, Матвей Аристархович его звали. За постой в своей комнате и за обеды он не платил, вел расчетные книги господину Пузанову. Приказчики, половые за это его ненавидели, зубами скрипели – ни копейки не украдешь у него. Вот начал Матвей Аристархович грамоте нас с Дарьей учить. Дарью-то, правда, господин Пузанов скоро от этого занятия отъединил: нечего дурью маяться, на кухне пускай дело найдет. А меня Матвей Аристархович отстоял: дескать, новое время сейчас, темнотою не проживешь, пусть малец учится, будет из него счетовод. Был он, как я позже сообразил, народник, марксист, из старых, из тех, что еще до Ленина, до Троцкого начинал, ходил крестьян просвещать, сидел в тюрьмах, отбывал ссылку в Сибири, теперь тут догорал – как закашляется, так минут десять перхает черт те чем. Легких, говорил, у него почти что и не осталось… И все равно такая непоколебимая вера была: социализм, говорил, это светлое будущее человечества, не будет, значит, нигде ни рабов, ни господ, каждый по воле своей станет заниматься чем хочет, исчезнут войны, всякое зло, воцарится на земле полная справедливость, человек, освобожденный от рабских оков, заживет весело и свободно. Часами он про социализм рассказывать мог. У него даже лицо при этом как-то светлело. Иногда только вздыхал: «Эх, кабы одним глазком посмотреть, заглянуть туда на секундочку, после не страшно и помирать…» Глаза так прикроет, обопрется на кулаки… Сейчас я думаю: хорошо, что не посмотрел… В общем, обучил он меня грамоте, арифметике всякой, а главное, за что я ему особенно благодарен был, объяснил все внутреннее устройство жизни: вот господин Пузанов, хозяин, тебя эксплуатирует, шпыняет весь день, денег не платит, за еду работаешь, за обноски, а он все себе загребает, с того, дескать, разбогател. И везде, оказывается, так: крестьянина обдирает помещик, рабочего – фабрикант, царь – и тех, и других, попы, пользуясь темнотой, вообще каждого человека. А мы хотим построить мир без угнетения, без эксплуатации, все люди – братья, собственность – это кража, позорное на человеке пятно… Теперь-то я понимаю, что он был ближе не к Марксу и Энгельсу, а к Бакунину и Прудону, но тогда не только у Матвея Аристарховича, у всех в головах невероятная каша была. А я ведь что – чистый, как оструганная досочка, лопушок, никто со мной раньше об этом не говорил. Каждое слово тут же впитывалось и прорастало. И вот когда объяснил он мне про беспощадную эксплуатацию, когда понял я, что вовек мне, сколько ни бейся, не выбраться из нищеты, такая ненависть вспыхнула у меня к господину Пузанову, аж задыхаться стал, когда видел масляную багровую рожу его, бороду его веником, пузо, выпирающее над кушаком – так бы ему горло и перегрыз. А когда Ефим однажды очередной подзатыльник мне дал, я вдруг изогнулся весь, как хорек, весь задрожал – и цап его зубами за палец, до кости, до сустава ему прокусил, он аж подпрыгнул, завизжал, как свинья… Перевернул Матвей Аристархович всю мою жизнь…

…И не мастерская это вовсе была, а тайный перевалочный пункт для революционной литературы. Приходят разные брошюры, книги из-за рубежа, ну, надо их разнести по фабрикам, по заводам, по лавкам, в казармы воинские – обязательно, ну чтобы солдаты тоже правду узнали. Или вот однажды созорничал, купил билет в синем и в темном зале бросил вверх пачку листовок, шум был такой – потом еле ушел. Сноровка уже появилась, приоделся слегка, рубаху сатиновую приобрел, хорошие сапоги, штаны без заплат, даже картуз купил с лаковым козырьком. Ну – стал посыльный такой из богатой лавки или мелкий приказчик, кто меня заподозрит. Как-то городовой все же схватил: «А ну, покажи, парень, что у тебя в мешке?..» Вывернулся я, побежал – дворами, дворами, поленницу за собой повалил, потом в мастерской сказали: хлопец-то у нас, видать, боевой. Меня эта похвала окрылила. Сроду никто не хвалил, все больше – по сусалам, по шее да по зубам. Человеком себя почувствовал. В армию-то я, к счастью, по возрасту не попадал. Ну а когда в марте свергли царя, ну, не знаю, как объяснить – прямо вселенский праздник на всю нашу ивановскую, все – с красными ленточками, везде – ура!.. Все – обнимаются, незнакомые люди целуют, поздравляют друг друга, городовые, конечно, куда-то попрятались, сожгли тюрьму, которая на канале была, потом сожгли на Фонтанке проклятое Охранное отделение, каждый день – митинг, на каждой площади – от своей партии говорят, кто от эсдеков, кто от кадетов, кто от анархо-синдикалистов, в Таврический дворец, куда и подойти раньше было нельзя, теперь – пожалуйста, проходи, если, конечно, за демократию… Тогда услышал я и товарища Ленина, и товарища Троцкого, и господина Керенского Александра Федоровича, который потом революцию предал, и Мартова, и Коллегаева, и Спиридонову, и с товарищем Зиновьевым познакомился, и с Подвойским, и со Свердловым, и с Антоновым, который Овсеенко, мне лично руку пожал… Революция – веселое дело!.. Воздух был тогда в Петрограде такой, что только вдохни – в сердце сладко от счастья. Эх, жаль, думаю, Матвей Аристархович не дожил… И вот бегу один раз, в июне, по Кронверкскому проспекту, из дворца царской балерины Кшесинской, из штаба, значит, большевиков, я к большевикам тогда уже твердо примкнул, вдруг окликают меня: Егор Иванович!.. – смотрю: пигалица такая, ростом мне по плечо, косицы торчат, почти барышня, в платьице таком с белым воротничком. Дарья, говорю, это ты? Я, говорит, Егор Иванович, я это, я… Ну – встреча! Пять лет ее не видал! Оказывается, из трактира она давно ушла, сейчас в пошивочном ателье мадам Аделии Кондуковой. Где это, спрашиваю? А тут, на Малой Мещанской, третий дом от угла, вывеска есть… И вся сияет, как начищенный самовар, смотрит на меня восторженными глазами. Так ведь и есть на что посмотреть: кожанка на мне почти новая, опять-таки кожаные галифе, поясом перетянут, на нем – вот такой маузер, в кобуре, сам матрос Железняк подарил, фуражечка ладная – одним словом, боец революции… Ладно, говорю, Дарья, понятно с тобой, на днях проведать зайду. А сейчас – извини, бегу, таков текущий революционный момент… Она только глазами моргает. Я понимаю, говорит, Егор Иванович, только вы обязательно загляните. Помните, как мы под лестницей с вами сидели, как я вам сухарь обсыпанный принесла?.. Ну, побежал я дальше по революционным делам, на углу обернулся – стоит Дарья, смотрит мне вслед. Рукой так несмело махнула… Тоже ей помахал, крикнул: Дарья, жди, мол, меня…

…Вызывает однажды к себе товарищ Дзержинский. Ну, думаю, значит, опять какой-нибудь секретный пакет – в Петроград. Нет, вижу, сажает меня прямо в автомобиль, привозит в Кремль, ведет какими-то затруханными коридорами, путается, между прочим, два раза, и то, где ж запомнить: всего три месяца, как правительство перебралось в Москву. Наконец приводит меня в большой кабинет, с люстрой хрустальной, с разрисованным потолком, а там товарищ Ленин собственной персоной сидит, и сбоку, с краешку так, примостился – товарищ Сталин. И вот смотрят они на меня, товарищ Дзержинский тоже садится, сразу закуривает, пальцами по столу этак неприятно – тук-тук… Ну, думаю, тут – не курьером лететь, осторожненько надо, тут дело серьезное. А товарищ Ленин прищуривается, будто дым ему глаза ест, и начинает политические подходы: дескать, знаем мы вас, товарищ Соломин, как верного и последовательного большевика, с тринадцатого года в подполье, проявили себя, выросли на наших глазах, еще Матвей Малкунов вас лично рекомендовал. А посему, говорит, хотим доверить вам архиважное поручение… Ну, я отвечаю, как полагается: есть!.. Всегда, мол, готов умереть за пролетарскую революцию!.. В общем, дает он мне все-таки секретный пакет – товарищу Троцкому, который сейчас находится в Муроме, народному комиссару по военным делам. Вручить только лично, об исполнении доложить… Нодело, как выясняется, отнюдь не в пакете, хоть запечатан он в трех местах крутым сургучом, а главное для меня, будучи в Муроме, посмотреть зорким глазом, что там и как. Конечно, товарищ Троцкий – один из вождей социалистической революции, сражался на баррикадах еще в 1905 году, но большевиком стал при этом недавно, намерения его неясны, ситуация вообще смутная, кругом – заговоры, измена, мировая буржуазия плетет, есть, дескать, у нас подозрения, что склонен товарищ Троцкий к бонапартизму. Спрашивает с хитрецой: знаете, кто такой Бонапарт? Отвечаю ему: так точно, Владимир Ильич! Наполеон Бонапарт есть душитель французской коммуны, променял свободу трудящихся на императорский трон! Товарищ Ленин, вижу, страшно обрадовался: смотрите, товарищи, восклицает, какая у нас образованная молодежь!.. Так вот, хотелось бы, батенька, знать о его намерениях. Это он мне «батенька» говорит, в мои восемнадцать лет!.. То есть, говорит, чтобы я присмотрелся на месте, аккуратно прикинул бы, что происходит вокруг председателя РВС, и если окажется вдруг, что товарищ Троцкий действительно имеет преступные замыслы, то мне следует поступить, как подсказывает революционный долг. Да-да, батенька, слабости не проявлять! Революция в опасности, будущие поколения колебаний нам не простят!.. И, между прочим, товарищ Ленин выглядел совершенно не так, как изображали его потом в фильмах и на портретах. Низенький, хитроватый, улыбочка, подергивается чуть-чуть, волосы по бокам – как пакля, приклеенная к голове. А тут вдруг, только он это сказал, кожа у него как бы присохла к костям, глаза провалились, губы, как пленочки, растянулись вдоль желтых зубов. И дыхание по-звериному, нутряное – как храп. Товарищ Дзержинский, предостерегая, даже привстал: Владимир Ильич!.. И все тут же прошло. Опять щурится на меня лысенький, себе на уме, мужичок… Как, товарищ Соломин, справитесь? Говорю: справлюсь! Свой долг исполню, Владимир Ильич!.. Понравилось им, как бойко я отвечал. Только надо бы псевдоним, объясняют, вам какой-нибудь взять. Это чтобы никто вас не расшифровал. Ну, псевдоним, отвечаю, пусть так у меня и будет – Зоркий, Марат… Посмеялись они чего-то, переглянулись. Товарищ Сталин тоже так мелко поперхал себе в усы: кхе-кхе… До этого в мою сторону и не смотрел, слова не вымолвил, будто его не касается, сидел, трубку в пальцах сжимал… Ну, выписали мне тут же грозный мандат: дескать, всем организациям советской власти оказывать немедленное содействие, могу реквизировать любые средства передвижения, подчинять себе воинские отряды, судить революционным судом. Подписали товарищ Ленин и товарищ Дзержинский. Там уже подписи были товарищей Каменева, Зиновьева и Свердлова. С таким мандатом разве что на небеса посылать. А с другой стороны, мандат – он и есть мандат, простая бумажка, цена ему – плюнуть и растереть. Это через год где-то мандаты стали громадной силой, а тогда, в восемнадцатом, в неразберихе, в чертовой кутерьме, чихать все хотели на все. Тогда и товарища Ленина никто толком не знал, но уж лучше такая бумажка, чем ничего…

…Скажу откровенно: не то чтобы я совсем без памяти был, а только до сих пор у меня картина перед глазами всплывает. Ночью проснусь иногда – вижу, как эти матросы, кронштадтцы, отчаянные ребята, будто свечи, плавятся и горят: дымятся, истекают синим огнем, и ведь никто, поверишь, никто, хоть не привязаны, с места своего не сойдет, стоят вокруг него как столбы, головы запрокинуты, руки, значит, подняты к небу, и от них, с концов черных пальцев, обугленных, искры летят… А те, которые в круглых меховых шапках, по-прежнему пляшут – вскидывают локти по-птичьи, бьют каблуками, как в бубен, земля дрожит… Главное – визг такой, словно сам воздух кричит, словно режут свинью, но не сразу, а медленно так – заживо распарывают ее…

…В общем, шепчу ему: ты кто такой и откуда взялся? Отвечай, говорю, сей момент, или буду беспощадно стрелять!.. Как до сих пор не пальнул, понять не могу: рука с маузером так и ерзает, в горле сухо, пальцы судорогой свело… А он бормочет что-то на своем языке. Смотрю – совсем еще пацаненок. Поначалу-то в паутине, в лопухах этих, проклятых, я и не разглядел…

– Звать как? – спрашиваю.

– Елисей…

– Ну-ну, пусть Елисей будет. Откуда бежишь?

– Оттуда…

И тут как раз вываливается на нас товарищ Артем Башковитов – с двумя бойцами, командир, значит, нашего заградительного отряда, рожа – во, с будку собачью, невменяемый, наган свой наставил на нас, губы прыгают, глаза как у бешеного кота, кричит: «Где наркомвоенмор?..» Ничего слушать не хочет… Кроет в три этажа… Объясняю ему, что товарищ наркомвоенмор завершает боевой революционный совет… А это еще с тобой кто?.. Опять объясняю: угнетенный еврейский трудящийся, Елисей, я его от эксплуатации освободил… Ну ладно, появляется, к счастью, товарищ Троцкий. С ним – пять матросов, а ведь взял-то он туда, с собой, в Осовец, целый отряд. Остальные пятнадцать, значит, сгорели. Башковитов как командир сунулся было обстановку ему докладать, это, значит, насчет мертвецов, которые полезли из-под земли. Товарищ Троцкий от него отмахнулся: потом, потом… Погрузились, сей же момент, обратно в машины. Двое матросов – в «сюизу», товарища Троцкого охранять, остальные трое – с нами в грузовике. Влезли как раз напротив меня, вдруг вижу, мать моя женщина, как истуканы сидят: морды твердые, неподвижные, будто из серого чугуна, уши поперек головы, глаза без зрачков, стынет в них болотная муть… Жуть прохватывает, вроде как бы уже и не люди они… Бойцам нашим тоже, чувствую, не по себе. Товарищ Артем Башковитов как наган свой достал, так и держит его, крепко прижимает к бедру. Не дай бог, думаю, будет стрелять. Бледный весь, будто кровь вытекла из него… Светает уже, ночь словно за одну минуту прошла. Багровый жар этот сумасшедший вроде померк. Вокруг – туман, деревья выныривают из него, как из белой воды… За всю дорогу слова никто не вымолвил. Не знаю, как там другие, а я зубы стиснул, кулаки сжал, чтоб не дрожать… И только когда на разъезде, средь сосен, наш бронепоезд из сырого тумана возник, товарищ Троцкий, уже на подножке вагона, вдруг обернулся, глазами меня нашел, ладонью заслонился, вгляделся, однако ничего не сказал, полез себе внутрь, но в тот же момент я понял, что – все, привет, не жилец, не довезут меня до Москвы, ни к чему товарищу наркомвоенмору, чтобы товарищи Ленин, Сталин, Дзержинский знали про Осовец. Тудыть, думаю, мать моя, как же быть? Опять зубы стискиваю, чтобы, как с похмела, не дрожать. И Елисей, вижу, тоже странно так поглядывает на меня. Как будто что-то хочет сказать, но не пролазят у него в горло слова… Ну ладно, едем, в купе нас семь человек, молчим, словно умерли, поезд на стыках трык-трык, через какое-то время мне будто того, приспичило – встаю, натурально покряхтываю, выхожу на площадку, там этот матрос с рожей чугунной стоит, ну я, дурного слова не говоря, бац ему в лоб, – и сам подскочил, чуть было в голос не заорал – боль в костяшках, как будто действительно врезал по чугуну. А матрос, тоже ни слова не говоря, руки свои на плечи мне наложил и гнет, гнет вниз, придавливает к земле, не вывернуться мне никак, чувствую, сломает хребет… И тут выскакивает на площадку этот мой Елисей, пальцы растопырил, шевелит ими, словно выщипывает что-то из воздуха, сам присел, ощерился, слово какое-то просвистел – ушами не разобрать, только, вероятно, нужное это было слово – матрос, как на меня навалился, так и застыл, выскользнул я из-под него, дух едва перевел, а он вдруг дернулся весь и, как глина, пошел мелкими трещинами. Тряхнуло поезд на стыке – он и рассыпался… Мать моя, думаю, это что ж за дурда?.. Елисей – сразу к поручням, прыгать, значит, спешит. Я – за локти его: стой, говорю, браток еврейский, не торопись… За нами-то платформа с пулеметчиками идет… Ну, отцепил я гранату, сдернул с нее кольцо, бросил по ходу, направо, через секунду рвануло. Тогда уж и мы в аккурат с Елисеем попрыгали. И ведь правильно, правильно я рассчитал, пулеметчики-то на взрыв как ошпаренные повскакали, зырят туда, никто в нашу сторону не посмотрел…

Дунули мы тогда сразу верст на двенадцать. Елисей, хоть прихрамывал, ногу, когда по откосу катился, зашиб, однако не жаловался, ничего – бодро шагал. Потом сели на каком-то проселке, в порядок себя привели, думаем – дальше-то как? Елисей намерение высказывает – в Москву; дескать, город большой, как-нибудь затеряемся. Опять же на родню какую-то тамошнюю свою рассчитывает. А я, хоть и плохо после всей этой катавасии соображал, но понимаю, что появляться в Москве мне совсем ни к чему. В Москве товарищ Троцкий меня сразу найдет. Найдет и прихлопнет, никакой Феликс Эдмундович не защитит… В общем, говорю, хороший ты, Елисей, хлопец, сознательный, боевой, но дороги у нас теперь будут разные, тебе, значит, туда, мне – сюда. Вырвал из тетради листок, написал краткий рапорт товарищу Ленину. Вот, говорю, будешь в Москве, пошлешь в Кремль письмом. Сам, говорю, упаси бог, не суйся туда, ни-ни… А так что же, иди: в Москву решил – так в Москву. Сейчас, после революции, трудовому человеку, как ты, везде путь открыт. Главное, говорю, не жмурься, держи хвост бодрей… Обнялись мы с ним на прощание и расстались… Две недели я потом прямиком к солнцу шел, на восток, значит, подальше от товарища Троцкого, спал в лесу, подкармливался по деревням – мужиков-то к тому времени уже почти не осталось. А через две недели вышел на тамошних партизан, отряд красных бойцов имени Клары Цеткин. Много тогда бродило таких отрядов: возникали откуда-то, распадались, сами часто не знали, кто против кого. Привели меня к комиссару, я ему говорю: так и так, потомственный пролетарий, красногвардеец Егор Сохов, хочу сражаться до победы мировой революции. Фамилию я в дороге еще решил поменять. Комиссар, товарищ Имре Цеглед, конечно, спрашивает меня: ты товарища Карла Маркса нашего уважаешь? – Уважаю, говорю, как товарища Маркса не уважать. – А товарища Энгельса чтишь? – Говорю: товарища Энгельса еще больше чту!.. А какая наша главная цель, знаешь? – Ну как, отвечаю, истребить проклятых буржуев, построить счастье для трудящихся всей земли… Правильное, говорит, мировоззрение, наш человек. Ну, раз так, говорит, иди тогда в третью роту. Сражайся за революцию, говорит. Тем более что винтовка, товарищ Сохов, у тебя уже есть…

Это был действительно странный день. Солнце медленно остывало, переходя от яростного расплава к оттенкам старинной бронзы. Яснел пыльный воздух. Наливались сказочной синевой тени, протянувшиеся от домов. Мы бродили по петербургским улицам, быстро зарастающим тишиной, и – говорили, говорили, говорили друг с другом, почти ни на секунду не прерываясь. Со стороны мы, вероятно, казались слегка помешанными. Впрочем, в Петербурге, с его картинными декорациями, с его фантастическим ракурсом бытия, на сумасшествие, на тихую городскую шизофрению уже давно не обращают внимания.

В очередном кафе, где Старковский опять взял кофе с пирожным, я предложил:

– Давайте слегка суммируем материал. Вы полагаете, что евреи первыми из древних народов создали универсальную методику взаимодействия с богом. Превратили магию в деятельностную религию, операционализировали ее – от заклинания множества духов, к которым обращался первобытный племенной человек, перешли к прямой и непосредственной коммуникации с этим самым вселенским нечто. Однако вы верно заметили, что бог древних евреев – это все-таки этнический бог, на нем лежит та же печать родоплеменной ограниченности: пусть всем будет плохо, только нам хорошо, и потому остальные народы воспринимали этого бога как воплощенное зло. Он был угрозой для них и потому представал в виде дьявола. Христианство, кстати выросшее из иудаизма, трансформировало эту методику: оно как бы поставило фильтр, пропускающий лишь «светлую сторону» того, что есть бог. Причем, что важно, это был «бог для всех», абсолютно для всех, а не только для тех, кто его первоначально «открыл». Говоря иными словами, христианство – это защита человека от бога, превращение силы вселенской, неопределенной, стихийной, слепой, в силу разумную, гуманную, созидающую. Как следствие изменилось само сознание человечества. До прихода Христа в мире царило зло, и это зло было нормой – таким был социальный канон. После Христа зло стало восприниматься как патология и человечество начало его вытеснять – очень медленно, постепенно, далеко не всегда умея отличить его от добра.

Я предостерегающе вскинул ладони:

– Нет-нет, пожалуйста, дайте мне досказать! Здесь есть очень любопытный момент. Если провести грубую аналогию, то, на мой взгляд, дело выглядит так: евреи открыли некое «божественное электричество», а христиане превратили его во благо для всех. Евреи научились расщеплять атом, а христиане – превращать ядерную энергию в безопасное бытовое тепло. Конкуренция обеих религий, о которой вы говорили, существует именно потому, что евреи за две тысячи лет так и не сумели преодолеть этнический эгоизм. Они по-прежнему полагают, что бог принадлежит только им, и всеми силами пытаются вернуть себе монополию на данный метафизический трафик. Причем основания для сего, по-видимому, имеются. По идее, Устная Тора, которую Моисей вместе с Письменной Торой получил на горе Синай, существенно дополняет вторую и раскрывает ее глубинный, умонепостигаемый смысл. Более того, в течение многих веков Устная Тора передавалась лишь в виде предания, от учителя к ученику, из поколения в поколение, из уст в уста, и даже когда она была наконец записана в виде Мишны – мы говорили о ней, – все равно остался строжайший запрет на изучение Торы вне еврейской среды. То есть главные тайны трафика евреи действительно пытаются сохранить. А кроме того, существует серьезно аргументированное представление, что изучать Тору, как, впрочем, и разъяснения к ней, по-настоящему можно только в оригинале, только в самом источнике, на древнееврейском языке, поскольку при любом переводе тайный смысл ее искажается. Вы же помните, вероятно, что когда фараон Птолемей Второй приказал перевести Тору на греческий – это так называемая Септуагинта, «толкование семидесяти мудрецов», середина третьего века до нашей эры, – то евреи восприняли это действие как трагедию: их священные тайны станут известны всем. День окончания работы над переводом – восьмое тевета – был объявлен всеобщим постом. До сих пор в этот день читается особенная молитва, где перечисляется ряд бедствий, обрушившихся из-за этого на еврейский народ. Рабби Иегуда еще в Вавилонском Талмуде писал: «Тот, кто делает иносказательный перевод – кощунствует, кто переводит дословно – тот лжет». Считается, что уже изначально семьдесят два раввина, которые выполнили греческий перевод, внесли сознательные изменения в текст, чтобы избежать его использования язычниками… Но это так – к слову… Собственно, я хотел сказать следующее: антисемитизм, испытываемый христианством уже почти две тысячи лет и неизжитый, кстати говоря, до сих пор, может быть объяснен подсознательным ощущением именно этой угрозы. Трансцендентальный провайдер возьмет и отключит трафик, проложенный к небесам, компьютер, миллионы компьютеров, точнее сотни миллионов, миллиарды людей, окажутся «вне сети». Страх, панический страх, что евреи сумеют вновь приватизировать бога…

Старковский все-таки меня перебил:

– Да-да, очень хорошо, что здесь мы согласны. Однако давайте затронем другой, гораздо более важный аспект. Смотрите, к моменту вочеловечивания Христа античный мир, то есть мир римско-греческий, полностью деградировал: кровавые оргии Калигулы и Нерона, безумные вакханалии, изощренные казни, убийства, дворцовые перевороты, всевластие преторианцев, тогдашних спецвойск, уроды в императорских мантиях, восстания, войны… Нерон – тот вообще поджег Рим и с возвышения, с безопасного места любовался пожаром… Боги, кстати, были ничуть не лучше людей. Медея, зарезавшая своих детей. Геката, которая отравила родного отца. А как Гера, законная супруга Зевса, расправлялась с его любовницами! Насылала на них ядовитых змей, превращала в зверей, в чудовищ, сводила с ума!.. Вы скажете – мифы, легенды, в том числе и Нерон, но эти мифы были тогда сильнее реальности. Они задавали мораль – поведенческий стереотип… Христиане, по-видимому, очистив трафик от мусора, снова обращаются к богу. Они пытаются спасти не только себя, но весь мир, по уши увязший в грехе. Но их мало, ничтожно мало, разрозненные общины, не могущие ни на что повлиять. Тогдашний христианский фильтр слаб: бог является миру во всей своей онтологической полноте, «вечная» империя рушится, волны варваров, точно беспощадная саранча, захлестывают Европу, грабежи, голод, мор, воюют все против всех… А теперь вспомним времена Реформации. В шестнадцатом веке безнадежно распадается «католический фильтр»: церковь полностью дискредитирована, на престолах – в Авиньоне, в Риме, где-то еще – сразу несколько пап, взаимные обличения, торговля индульгенциями, оргиастические спазмы в монастырях. И сразу же – прорыв «дьявола» в мир: религиозные войны бушуют от границ Московии до Атлантики, от Скандинавии до Средиземного моря. С обеих сторон воюют наемники. Германия настолько опустошена, что в некоторых ее регионах официально разрешено многоженство, иначе паства вымрет совсем… Правда, уже возникает мощная «протестантская засека», да и Римская церковь, опомнившись, выстраивает новую метафизическую защиту… То же самое – в начале двадцатого века: Первая мировая война, кровавый хаос, перемалывающий миллионы людей, христианство национализировано: у каждого народа свой собственный бог, он опять стал языческим, племенным, все три конфессии до предела истощены, фильтр распадается – нечто во всей своей инфернальности вновь является в мир… И обратите внимание на Россию. Жечь православные храмы начали еще до большевистского Октября. Об этом во многих воспоминаниях есть. А когда Временное правительство отменило обязательное причастие в армии, количество причащающихся солдат сразу упало с девяноста шести процентов до десяти… Церкви еще стояли, но вера из них ушла. Это были брошенные заставы на границе света и тьмы… Не будем сейчас обсуждать, почему это произошло, лично я полагаю – из-за огосударствления РПЦ, которая перестала быть собственно церковью и превратилась в унылый бюрократический аппарат…

– Вы забыли о Французской революции, – сказал я. – Конвент упразднил религию и ввел по настоянию Робеспьера культ некоего Верховного существа. А через несколько лет появился Наполеон…

– И Петр Первый поснимал в свое время церковные колокола, запретил службы, дескать, «я сам за всех помолюсь». Один его Всешутейский и Всепьянейший собор чего стоил: князь-папа Никита Зотов вместо креста держит в руках обглоданную свиную кость… Видимо, к темной стороне бога обращался каждый тиран… Но это – частности…. Большевики пошли дальше всех, они полностью демонтировали рубеж трансцендентной защиты: закрывали церкви, физически разрушали их, вскрывали мощи – помните эту кампанию двадцатых годов? – в массовом порядке расстреливали священников. Заодно уничтожили и толстовцев, которые пытались сформировать нечто вроде новых христианских общин, а сергиан, то есть церковников, согласных принять советскую власть, вытеснили на периферию. Заметьте, синагоги при этом не разрушали. И кто стал носителем пассионарности в революции и в гражданской войне? Без кого большевики, вероятно, не сумели бы победить?..

– Ну, знаете… – я демонстративно пожал плечами. – Вы же историк и понимаете, что все это можно интерпретировать совершенно иначе. В девятнадцатом веке у евреев началась Хаскал, еврейское Просвещение, являвшееся, по-видимому, прямым продолжением европейского. Как следствие произошел распад раввината, всей кагальной системы, сковывавшей прежнюю жизнь – массы еврейской молодежи хлынули в университеты. Знаете, сколько их там было?

– В провинциальных университетах – более половины, – мгновенно ответил Старковский. – Из-за этого и квоты ввели: десять процентов в черте оседлости, пять процентов – за ее пределами, три процента – в столицах. Александр Третий испугался за русский народ…

– Если перевести данную ситуацию на современный язык, то можно сказать, что началось стремительное плавление идентичностей, освобождение социальной энергии, выражавшееся в пассионарной волне. Это был проснувшийся этнос, преобразующийся народ, нация, вдруг увидевшая сияющий горизонт. Два пути открылись тогда перед евреями. Во-первых, политический сионизм – путь Теодора Герцля, эмиграция в Палестину, образование собственного государства, о чем евреи мечтали тысячи лет. Ослепительная идея – воссоздать на земле предков Израиль, может быть, даже восстановить древний Храм, тогда бог вновь обратит к ним свое милостивое лицо. И во-вторых, путь Льва Троцкого – в социалистическую революцию, выпрямиться сразу, встать во весь рост, стать, хотя бы отчасти, привилегированной нацией, получить то, что бог когда-то им обещал: господство над другими народами… Так вот, Троцкий был для многих евреев чем-то вроде мессии, а социализм и перманентная революция, которые он предвещал – чем-то вроде мессианского откровения. Ведь евреи страстно ждали мессию. Сколько можно страдать? Сколько можно существовать в положении отверженного народа? Когда за сто лет до этого возник Шабтай Цви, то практически все еврейские поселения пришли в необычайное возбуждение. Евреи целыми толпами следовали за пророком: еще бы, устами его вещает сам Яхве!

– Шабтай Цви?..

– Это саббатианство, – пояснил я.

Вот когда мне пригодились письма Оси Зенковского.

– Однако саббатианство тогда захлебнулось, потому, вероятно, что не сумело предложить внятный социальный концепт. Потом почти сразу же был мощный всплеск хасидизма, который, если оценивать его в гражданских координатах, тоже не вылился ни во что. И вот – пришел третий пророк. Пришла третья Тора, озарившая собою весь мир. Она произвела ошеломляющее впечатление. Социализм, представьте себе, был популярен даже у американских евреев, казалось бы, полностью и давно погруженных в финансовый прагматизм. Причем оба пути, Герцля и Троцкого, были типологически схожи. В первом случае возрождался Израиль реальный, государство евреев, принадлежащее исключительно им, во втором – Израиль духовный, еврейское царство божие на земле. Одно нисколько не мешало другому. Помните, например, такого Петра Рутенберга? Начинал как социалист, потом был близким другом Гапона, во время событий девятого января спас ему жизнь, затем казнил того же Гапона за сотрудничество с охранкой, а кончил убежденным сторонником сионизма – уехал в Палестину строить государство Израиль. «Еврейские позументы» Октябрьской революции можно объяснить через элементарный национализм – разумеется, окрашенный иудейской спецификой.

– Подождите, подождите, – нетерпеливо сказал Старковский. – Я ведь совсем не это имею в виду. Я не хуже вас понимаю, что такое конспирология, и, конечно, согласен, что в истории с помощью теории заговора можно объяснить все вообще. Однако давайте оценим косвенные свидетельства. Как умирал Ленин, я вам уже говорил. Добавлю только, что незадолго до смерти у него прорезались дикие глоссолалии – стенографистки были не в состоянии их записать, фиксировали отрывочными кусками, записи потом забрал Сталин. Бажанов, его помощник, в набросках, которые в изданные воспоминания не вошли (потому, вероятно, Бажанов и остался в живых), писал, что весной тысяча девятьсот двадцать четвертого года такие же глоссолалии доносились из кабинета генерального секретаря – ни двери, ни стены не помогали, у двух сотрудников Сталина почти одновременно случился инфаркт, потрескалась краска на потолке, в углах приемной наросла плотная многослойная паутина, перекосились петли дверей, пришлось срочно делать ремонт…

– Ну и что? – спросил я.

– А как умер Сталин, вы знаете? Нет, не та официальная версия, о которой говорит, например, Аллилуева… Кстати, существуют свидетельства, что за день до смерти Иосиф Виссарионович что-то сжег: велел сложить перед домом костер, почти два часа бросал туда какие-то документы, никого близко не подпускал… Так вот, когда утром первого марта в его спальне, на ближней даче, по распоряжению Берии вышибли дверь, то обе комнаты были полны тараканов, они покрывали пол, стены и потолок, черные, сантиметра четыре длиной, с длинными усиками, выяснилось потом, что это какой-то экзотический африканский вид, чуть ли не ископаемые, из мезозоя, энтомологи, с которыми консультировались, буквально сходили с ума. А у Сталина было выражение ужаса на лице, в народе про таких говорт «душу дьявол унес», врачи, готовившие тело к прощанию, с трудом сумели придать ему хоть сколько-нибудь пристойный вид. Берия, между прочим, сразу же велел комнаты опечатать, в книге Аллилуевой, вы, наверное, помните, этот эпизод тоже есть: на другой день вывезли из них всю мебель, сожгли дотла, дачу продезинфицировали, закрыли, прислугу, охранников, которые могли что-то видеть, тут же уволили, рассеяли особыми назначениями по всей стране. Хорошо еще, кажется, не расстреляли… А когда ночью тридцать первого октября тысяча девятьсот шестьдесят первого года тело Сталина по решению Политбюро выносили из мавзолея, Ленин пошевелился…

– Георгий Ямполич об этом писал…

– Да, кремлевский прозектор… А тело Троцкого на следующий день после смерти нашли на скамейке, в больничном саду. Сидел, как бы откинувшись, отдыхал. Кто его вынес из морга? Кто мог так «пошутить»? Или он выбрался сам?.. А когда в мае тысяча девятьсот сорок пятого года – советские войска уже штурмовали Берлин – в воронке из-под снаряда, неподалеку от бункера имперской канцелярии, сжигали тела Гитлера и Евы Браун, то фюрер, по рассказам одного из охранников, встал в огне, открыл вытекшие глаза, протянул руки – пытался что-то сказать. Останки его потом были вывезены в Россию, исследовались в особой медицинской лаборатории НКВД. Что там с ними делали? Какие изыскания вели много лет? Возможно, пытались отрабатывать технику воскрешения? Позже, согласно некоторым документам, останки все же сожгли, пепел ссыпали в реку, причем в черте города. Понятно теперь, почему в Москве всегда такой кавардак…

Я ядовито сказал:

– По этому материалу можно было бы сделать увлекательный сериал…

Старковский кивнул.

– Мне тоже было очень непросто прийти к заключению, которое каждый серьезный исследователь обязан был бы сразу же отмести как явную чушь. Однако в данном случае у меня – сугубо научный подход. Я рассматриваю любую религию как метафизическую технологию. Не более, но и не менее, в рамках – таких границ. И если для того, чтобы, обращаясь к ней – я технологию имею в виду, – получить соответствующий результат, я должен буду каждый раз перед началом эксперимента зажигать свечу, воскуривать ладан, произносить молитву, бессмысленную на первый взгляд, то я буду именно – зажигать, воскуривать, произносить. Однако для меня это не будет доказательством божия бытия. Для меня это будет лишь свидетельством, атрибутом того, что некий набор специфических ингредиентов – молитва, ладан, свеча – необходим для получения определенного результата. И я начну изучать эти ингредиенты, попытаюсь определить, как они порождают данный эффект, в чем состоит внутренняя механика их действия.

– Да, это логично, – в свою очередь кивнул я.

– Посмотрите, как ваш Лев Давидович изменился после инфернальной инициации. Буквально все отмечают, что в облике его появилось что-то дьявольское. Кто сравнивал Троцкого с Мефистофелем?

– Джон Рид «Десять дней, которые потрясли мир»… Также – Фокке, военный эксперт на переговорах в Бресте… М-м-м… одну минуту… сейчас… «Троцкий встает, нервно подергивая свою мефистофельскую бородку. Глаза его горят злым и самоудовлетворенным огнем. Горбатый нос и выступающий вперед острый подбородок сливаются в одно обращенное к противной стороне оскаленное острие. Троцкий читает звонким, металлическим голосом, чеканит каждое слово»… Примерно вот так…

– Гм… Прекрасная у вас память, завидую… Мне почему-то казалось, что это у Бунина. Хотя нет, разумеется, Иван Алексеевич в «Окаянных днях» написал, что, когда Троцкий приехал в Одессу, его встречали там как царя, и далее добавлял, что есть в большевиках какая-то сатанинская сила, умение перешагнуть все пределы, все границы дозволенного, что-то дьявольское, нечеловеческое, как-то так… Ладно, неважно… Лучше вспомним фантастические выступления Троцкого – на революционных митингах, на фронтах. Говорит с больным горлом, а голос раздается вокруг чуть ли не на километр. Каждое слово звучит. Слушатели приходят в экстаз. Между прочим, чрезвычайно опасный дар. Еще Гесиод когда-то предупреждал, что более всего следует бояться ораторов. Хороший оратор убедит толпу в чем угодно… Какое-то необычайное, мистическое воздействие на людей. Вот он поговорил с Яковом Блюмкиным после убийства тем графа Мирбаха, и готово – с тех пор Блюмкин, эсер, фанатично ему служил. Даже в эмиграции его навещал, на Принцевых островах, за что Блюмкина, собственно, и расстреляли… Вы опять скажете, что это косвенные свидетельства, но их столько, что интегрирующая концепция выстраивается сама собой. Факты можно перечислять наугад. Взять хотя бы известное «проклятие Троцкого» – в момент высылки его из Норвегии в тридцать шестом году. Он тогда предрек норвежским властям: «Вас ждет та же участь». И об этом проклятии позже, когда в страну вторгнутся немцы, вспомнит норвежский король. А откуда у большевиков вдруг взялась пентаграмма в виде красной звезды, этот каббалистический знак, эмблема египетского Анубиса? Или вот, например, смерть генерала Корнилова. Случайный снаряд, случайно залетевший в окно, убил в комнате одного-единственного человека. Никто больше не пострадал. И все, нет лидера, популярного в народе и армии, поражение, белые откатываются от Екатеринодара. Весь ход гражданской войны мог быть другим… Как будто кто-то, могущественный, незримый, расчищал ему путь…

Старковский, помнится, залпом допил свой кофе, посмотрел, как недавно Борис, на дно чашечки, словно пытаясь различить в черной гуще судьбу, и, понизив голос, хотя мы и так разговаривали негромко, сказал:

– По-настоящему меня беспокоит только один вопрос. Вы, наверное, догадываетесь – какой. Кто наш заказчик? Кому вдруг понадобился этот материал? И почему он понадобился именно в данный момент?

Я даже вздрогнул. Правда, не потому, что меня этот вопрос тоже интересовал, а потому, что бармен за стойкой прибавил звук в телевизоре. Диктор, слегка захлебываясь, говорил: «Пострадали, по предварительным данным, одиннадцать человек. Здание банка горит, полиция оцепила весь этот квартал, происходит эвакуация служащих, пока никаких версий о причинах произошедшего нет»… На экране, чуть наклоненном в зал, ползли клубы дыма, застилающие мечущихся людей. Доносились крики, просверкивали огни полицейских машин. Непонятно было, это у нас или где-то за рубежом?

– И еще один любопытный момент, – сказал Старковский. – Когда мы оформляли документы на грант – с тем самым ФИСИСом, который и вам ныне знаком, – то расписаться меня попросили красными чернилами. Красными, представляете? Дали специальную авторучку, объяснили, что подпись такого цвета труднее подделать. Я еще пошутил: дескать, известно, на каком договоре требуется для подписи кровь. А теперь выясняется, что вовсе не пошутил: кровь не кровь, но что-то запредельное во всем этом есть…

Звякнула ложечка, брошенная на стол. Я снова вздрогнул: об этой мелочи я совершенно забыл. Однако и свой договор на грант, около года назад, я тоже подписал чернилами красного цвета. И мотивировка, которую мне предложила тогда Ирэна, была та же самая.

Вот так мы со Старковским поговорили.

В дополнение, чтобы охарактеризовать наш тогдашний настрой, могу сказать, что перед началом беседы Старковский потребовал, чтобы я не просто отключил свой сотовый телефон, а еще и вынул из него карту.

– Не хочу, чтобы нас прослушивали, – сказал он.

По-моему, полный бред, но возражать я не стал. Мне и самому начинало понемногу казаться, что в нашем разговоре проскакивают искры безумия. Действительно – бродят по городу двое взрослых мужчин, степенные, образованные, историки, доктора наук, и на полном серьезе обсуждают пришествие в мир дьявола.

С ума можно сойти.

Однако Старковский, видимо, так не считал. Уже на вокзале, когда мы вышли к перрону, он, на секунду остановившись, задумчиво произнес:

– Знаете, что мне это напоминает? Как ищут трюфели с помощью натренированных для этого дела свиней. Свинья что-то унюхивает, начинает копать – ее отдергивают за поводок. Правда, не всегда получается. Иногда свинья успевает трюфель сожрать…

Он мне кивнул и шагнул в электрическую желтизну накопителя. Я еще постоял, ощущая, как затухает во мне погребальный звон его слов.

Поднял руку, помахал ему вслед.

Ни одной мысли у меня не было.

Поезд тронулся и пошел в ту сторону, где небо было темнее…

Диссертацию он перерабатывал восемь раз. А что прикажете делать, если каждые полгода картинка, как в безумном компьютере, полностью перезагружается? Еще недавно и помыслить было нельзя, чтобы ссылаться на Каменева или Зиновьева, в крайнем случае – мельком, обязательно подчеркивая их зловредные, предательские ошибки. Теперь – пожалуйста, даже приветствуется. Фамилии по радио, по телевидению открыто звучат. Льва Давидовича вообще невозможно было упоминать, приходилось использовать эвфемизмы, понятные только специалистам. Теперь опять-таки – хоть кричи, хоть огненными буквами начертай, никто внимания не обратит.

Троцкому, впрочем, и в период гласности не повезло. О Бухарине, например, говорили исключительно с придыханием, произносились речи, писались восторженные статьи, выступала вдова, фантастической тенью выскользнувшая в наши дни, огласила его секретное завещание (выучила наизусть, повторяла в тюрьмах и лагерях): «Грязные тучи нависли над партией… органы НКВД – это переродившаяся организация безыдейных, разложившихся, хорошо обеспеченных чиновников, пользуясь былым авторитетом ЧК, в угоду болезненной подозрительности Сталина… творят свои гнусные дела… Я уверен, что фильтр истории сотрет грязь с моей головы»… А в сентябре 1936 года писал: «Каменев – циник-убийца, омерзительнейший из людей, падаль человеческая. Что расстреляли собак, страшно рад». Правда, это – письмо Ворошилову, в оправдание, вероятно с потаенным желанием, чтобы тот Сталину передал: только что родился сын, надеялся спасти хотя бы его.

Вспоминали Рыкова, Антонова-Овсеенко, Пятакова, вспоминали Сокольского, Раскольникова, Крестинского, Томского, из военных всплыли Тухачевский, Блюхер, Гамарник, Якир, из экономистов ссылались на Кондратьева и Чаянова. Мелькали Лацис, Ягода, Берия, Деканозов, Ежов. Даже Вышинского Андрея Януарьевича и то за ухо вытащили на свет. А вот легендарный председатель Петросовета, наркоминдел, наркомвоенмор, председатель Реввоенсовета республики маячил где-то в тени. Оставался как бы второстепенным историческим персонажем.

Почему такая несправедливость?

С чем это связано?

По какой причине вождь Октябрьской революции и гражданской войны, создатель Красной армии, организатор грандиозных побед даже при всей нынешней гласности вытеснен на периферию?

Некому было ответить на этот вопрос. Эпоха с оглушительным треском разламывалась, взметывая из недр зазубренные обломки. Гремели ораторы на съездах народных депутатов СССР. Протуберанцы критики опрокидывали ветхие советские декорации. Телевидение все чаще показывало растерянность на лице Горбачева. Прошлое, до сего времени имевшее строгий регистр, отфильтрованное и аккуратно рассортированное по ящичкам с этикетками, неожиданно вывернулось наружу неопрятной, дурно пахнущей грудой. Не было, оказывается, у нас побед – одни поражения. Не было истории – одни роковые ошибки. Не было даже народа – на громадной территории, от океана до океана, обитало племя рабов. Приходилось вычеркивать из диссертации целые главы: цитаты из Брежнева, из программы КПСС, обязательные многословные ссылки на Владимира Ильича. Легко, точно карточный домик, развалился первоначальный концепт, а новый, который хоть как-нибудь поддерживал бы материал, не так-то просто было собрать. Временами мальчик впадал в отчаяние. Ему не выплыть. Его затягивает в смертельный круговорот. Вздымаются вокруг такие валы, что захлестывает с головой. Элементарно не хватало воздуха в легких. Борис Гароницкий, который защитился лет пять назад, утешая, сказал: «Тебе еще повезло. Я свою диссертацию могу просто выбросить…» Нинель (уже вновь возникла Нинель) придерживалась иного мнения. «Зачем тебе этот мартышкин труд? – спрашивала она. – Кого интересует, как там было на самом деле? Быстренько смонтируй что-нибудь проходное, защитись, получи корочки и – забудь…»

Была в этом определенная правота. Действительно, до истины можно докапываться всю жизнь. Но в то же время прав был и Милль, который считал, что в эпоху тектонических сдвигов, когда рушатся горы, меняются очертания материков, писать труды по современной истории просто недопустимо. Нет внятных ориентиров. Нет опорных констант. Безнадежно расфокусирована вся мировоззренческая оптика. И что же? Ему так и оставаться без степени? Но ведь это – как будто вместо ботинок ходить в смазных сапогах. Так, между прочим, ходил их институтский парторг: пиджак, галстук, брюки и до середины икр – лаковые сапоги. Как бы символ устойчивой советской идеологии. Товарищ Сталин тоже до конца жизни ходил в сапогах.

Евгений Францевич (был еще жив) в ответ на это лишь пожимал плечами:

– Я вам сочувствую, разумеется, но никакие обобщения сейчас, по-моему, невозможны. Единственное, что следует делать, – накапливать текущий материал… – И неожиданно, будто в мольбе, заламывал руки: – Боже мой! Как вам повезло!.. Жить в эпоху исторических перемен!.. Быть профессиональным свидетелем масштабных социальных преобразований!.. Я думал, что не увижу этого никогда!.. Теперь, надеюсь, вы понимаете, что происходило в марте семнадцатого?.. Или нет?.. Аналогии считываете?..

Мысль об аналогиях была потрясающая. Через несколько лет мальчика вдруг как прошибло: ведь перестройка – это та же Февральская революция. Те же романтические надежды, тот же феноменальный подъем, тот же порыв к свободе, к новому необыкновенному миру. Горбачев – это тот же Керенский. Та же быстрая эволюция от всеобщего восхищения и любви ко всеобщей ненависти и презрению. Даже политический инструментарий точно такой же. Как писал об Александре Федоровиче Сомерсет Моэм, это который «Бремя страстей человеческих», тогда – агент «Сомервиль» (работал на секретные службы Великобритании, находился в Петрограде, в семнадцатом, с августа по ноябрь): «Положение России ухудшалось с каждым днём, а он произносил речи. Возникла угроза немецкого нападения на Петроград. Керенский произносил речи. Нехватка продовольствия становилась все серьезнее, приближалась зима, топлива не было. Керенский произносил речи. За кулисами активно действовали большевики, Ленин скрывался в Петрограде. Керенский произносил речи»… Августовский путч 1991 года – это аналог корниловского мятежа. И, обратите внимание, та же самая подозрительная смысловая невнятность. Отдавал ли Керенский распоряжение двинуть войска к Петрограду? Договаривался ли о чем-то с путчистами Горбачев, отбывая в Форос?.. Вряд ли когда-нибудь удастся установить. Однако – то же бессилие, те же прогоревшие угли, та же политическая пустота: ни за тем, ни за другим не оказалось реальных сил. Ну и, разумеется, приходит «октябрь». С той же легкостью, с какой большевики сметают Временное правительство, Ельцин росчерком пера на трибуне последнего съезда сметает КПСС. Беспомощное восклицание Горбачева: «Борис Николаевич, не делайте этого!..» Но уже все, занавес, незачем оглядываться назад: Советский Союз, как некогда Российская империя, разваливается на части. Ельцин – это аналог Ленина. Правда, без его образования, без его социальных идей, без его немыслимой энергетики. Совпадает даже в деталях: тот влез на броневик – этот взгромоздился на танк. У обоих – маниакальная жажда власти. И, кстати, оба сразу же после победы физически исчерпывают себя. Ленин – в Горках, утратил внятную речь, размягчение мозга, беспомощен, отрезан ото всего, Ельцин – все чаще ни для кого недоступен, где-то на даче, якобы работает с документами, в период выборов девяносто шестого вообще, по слухам, чуть ли не в параличе… Не было, скажете, гражданской войны? Нет, была, но, к нашему счастью, лишь как цепь локальных конфликтов. Полыхало то в Сумгаите, то в Карабахе, вспыхивало то в Приднестровье, то на границах азиатских республик. Гамсахурдиа двинул войска на Абхазию. Тот же Ельцин попытался взять штурмом столицу мятежной Чечни. А обстрел Белого дома, где засел Верховный Совет? Танки вышли на московскую набережную и били прямой наводкой… Нам еще исключительно повезло, что все это не слилось в ревущий огненный ураган… Лебедь – это несостоявшийся Наполеон. Собчак, возможно – Троцкий, не успевший, правда, взлететь. Так же – выдавлен из страны, в эмиграции, наверное под колпаком у спецслужб, потом все же вернулся, выборы проиграл, и – загадочная внезапная смерть в гостинице Светлогорска. Якобы сердечная недостаточность. Так же исчезли с арены все пламенные борцы. Где сейчас Хасбулатов, поднявший на дыбы Верховный Совет? Где полковник Руцкой, куда делся всесильный Бурбулис? Где знаменитые следователи Иванов и Гдлян, начавшие было дела о многомиллионных взятках? А ведь был еще некий Станкевич, который в ответ на замечание Горбачева гордо сказал: «Не затыкайте мне рот! За мной десятки тысяч людей!..» Тоже вроде бы завели уголовное дело, эмигрировал в Польшу, потом, кажется, все же вернулся, больше уже не всплывал…

В общем, гениальная была мысль. Странно, что тогда, в перестройку, это никому в голову не пришло. Можно было бы сделать довольно точный прогноз. Правда, что такое гениальная мысль? Это именно – очевидность, которую никто почему-то не замечает.

Здесь буквально напрашивалась идея о типологии революционных сюжетов. Подобрать бы материал, провести бы внятные параллели с прошлыми социальными трансформациями. Сами собой возникали любопытные обобщения. Ведь если эта типология универсальная, значит и сейчас должна появиться фигура наподобие Иосифа Виссарионовича. Кто бы это мог быть? В ближайшем окружении Ельцина ничего схожего вроде бы не просматривалось.

А диссертацию он защитил в январе девяносто второго. Последовал совету Нинель: собрал грамотную, средненькую работу чисто описательного характера. И абсолютно правильно сделал. Уже начались гайдаровские реформы, все, как и предсказывал Милль, стремительно поползло. Причем тут «Особенности легальной социалистический прессы в межреволюционный период»? Гораздо важнее было – как дальше жить? Ученый совет института едва-едва дотянул до кворума. Никаких вопросов, быстренько проголосовали и разошлись. «Ну, и стоило мучиться?» – сказала потом Нинель.

Да вовсе не в этом состояло мучение! Время сгорало и оставляло после себя вселенскую пустоту. Проступали из нее лишь грохот, хаос и мрак. Действительно – как жить в доме, где рушатся целые этажи? Как существовать в мире, где идет каменный дождь? Вывернуло помойкой не только картотеку истории – пучилась и взрывалась земля, извергая из недр всякую перепревшую дрянь. Вылуплялись оттуда какие-то хтонические существа: в малиновых пиджаках, с золотыми пуговицами, в браслетах, в нагрудных цепях, с бычьими шеями, расширенными ядром головы. Или – с бритыми сизыми бошками, мордовороты, в трениках китайского производства, гогочущие у фанерных ларьков. Вот втиснулись грудой в раздолбанные «жигули», помчались на «стрелку». Откуда только взялись? А откуда взялись заплечных дел мастера в подвалах НКВД? Оттуда же, вероятно, из тех же народных глубин. Если идет глубокая вспашка, если взрезается и переворачивается ухоженный социальный дерн, то вся мерзость, естественно, оказывается на поверхности. Жуки-навозники, ползающие в дерьме. Хитиновые могильщики, пожирающие мертвую плоть. На улицах, как музыка, звучала стрельба. Происходило, выражаясь языком экономики, первичное накопление капитала. Опять сама собой напрашивалась аналогия. Ведь индустриализация, грандиозное сталинское преобразование 1930х годов, осуществлялась за счет массового ограбления крестьянских хозяйств. Предложил, кажется, еще Троцкий. Интеллигент Бухарин его поддержал. Впрочем, индустриализация Англии шла тем же путем. Ныне же – ограбление происходит через гиперинфляцию: вклады, накопленные в советский период, стали трухой. Ну и конечно, бандитский передел собственности, опирающийся на принцип «хватай, что плохо лежит». Между прочим, опять явная аналогия: во время гражданской войны возникали разнообразные «народные атаманы», всякие батьки, паханы, маруси, со своими ясачными территориями, со своими «столицами», грабившие всех подряд (выражаясь тем же экономическим языком – взимавшие свободную ренту), сейчас – солнцевские, тамбовские, ореховские группировки, каждая имеющая свой рентный удел.

Негде было скрыться от этого. Институт умирал: денег не было даже на то, чтобы вкрутить лампочки в коридоре. В кабинеты приходилось пробираться на ощупь. Мальчик однажды здорово саданулся плечом о какую-то выступающую трубу. Так было не только у них. В том же девяносто втором, только уже в декабре, прихотливыми бюрократическими течениями его занесло в Смольный: точно такой же сумрачный, грязноватый, каменный коридор, всего три лампочки – в начале, в середине, в самом конце. Где же знаменитый штаб революции? Сотрудница комитета по связям с общественностью, которая сопровождала его, кивнула: «А вот кабинет товарища Троцкого. Хотите взглянуть?» Подергала дверь – закрыто. Так и не посмотрел. Выбрался оттуда как будто из-под земли. Словно выпустили из подвала, где держат приговоренных к расстрелу. Через пару дней знаменитый поэт, выступая по телевидению, тоже сказал, что Смольный производит на него тяжелое впечатление. Там везде – кровь… Хотя в самом Смольном, кажется, не расстреливали. Правда, убили Кирова, где-то на втором этаже. Но ведь сорок лет подписывали расстрельные списки. Страх въелся в камень – миазмы, невозможно дышать.

Как быть беспристрастным «свидетелем перемен»? Директором института стал крепкий хозяйственник, выбранный подавляющим большинством голосов. Раньше был скромным заместителем по АХЧ. А до этого, как говорили (шепотом, правда), заведовал обувной мастерской. За него проголосовал даже Юра Штымарь. А что, вот такой человек нам и нужен! Порядок наконец наведет!.. Решение было вполне в духе времени. Только что Верховный Совет отправил в отставку Гайдара, «разрушившего страну», пришел вместо него Черномырдин, охарактеризованный как «опытный производственник и специалист». Прославился, правда, не столько делами, сколько народным юмором, тут же растиражированным по весям: «в харизме надо родиться», «правительство – это не тот орган, где – языком». А крепкий хозяйственник в институте сразу же сдал лицевой первый этаж под кафе. Объяснил на собрании: зарплаты надо из чего-то платить? Сделали быстрый ремонт, повесили вывеску «Бар Лаванда», двери из коридора в бывшие кабинеты наглухо заложили. Все равно просачивался оттуда разудалый шансон. Контингент посетителей заведения был весьма специфический. Раздавались женские визги, дважды вспыхивала стрельба. В институт попадали отныне лишь через двор со стороны переулка: пройти мимо помойки, открыть обитую ржавым железом дверь. Среди сотрудников приобрела популярность песня о горной лаванде. Зарплаты все равно не платили, никто не мог понять, почему. Деньги якобы уходили на коммунальные нужды. Продолжалось это год или полтора – под все усиливающийся ропот общественности. Наконец начали вывозить архивы из институтского флигеля – сваливали просто по коридорам, горами рыхлых бумаг. Разразился дикий скандал. Полетели возмущенные протесты наверх. Крепкий хозяйственник куда-то исчез: ни по адресу, где прописан, ни по телефону было его не найти. Неожиданно выяснилось, что флигель, где хранились архивы, продан – за доллары, не за рубли – все той же фирме «Лаванда». Как это так? А вот так, мы строим капитализм! Не зря кудрявый пионер перестройки с энтузиазмом провозгласил: «Обогащайтесь!..» Приходила в институт четверка бритых ребят, пыталась, зыркая исподлобья, выяснить, кто здесь конкретный хозяин. Никто на хозяина не соглашался. Наконец, после слезных уговоров и просьб Петр Андреевич взял этот груз на себя. Хорошо еще здание не сожгли. А крепкого хозяйственника они года через четыре узрели по телевизору: выступал на форуме православных предпринимателей, вещал что-то о духовной ответственности за судьбу великой страны.

Мальчику в этот период необыкновенно везет. Жизнь, капризная и непредсказуемая, выбрасывает ему счастливую карту. Продолжается сумбурное мировоззренческие извержение. Еще на съезде народных депутатов в Москве писатель Распутин (который наваял довольно-таки занудливую «Матеру») предложил подсчитать процент русской крови – не где-нибудь, а именно в Союзе псателей СССР. Дескать, всю русскую литературу заполонили известно кто. И он же, тоже на Съезде, обидевшись на высказывания то ли эстонцев, то ли грузин, предложил отделить Россию от национальных республик. В подтексте, который немедленно стал текстом, звучало: хватит их всех кормить. И вот мечта патриота осуществилась. Советский Союз распался – Россия стала суверенным независимым государством.

Правда, реакцию это вызвало парадоксальную.

– Куда они побежали?.. Что они без нас могут?.. Да мы их писать стоя научили!.. – кричал Еремей.

В таком бешенстве он еще никогда не был.

Кстати, месяца два назад напечатал очень показательную статью о том, как возникал в шестнадцатом веке «черный миф о России». Только что, напрягая все силы, Европа сумела отбить нашествие турок, ведь уже до Вены дошел султан Сулейман, чуть было не поверг ее в прах, и вдруг Россия, о которой за времена монгольского ига почти позабыли, как половодье, хлынула через свои западные границы. Разгромлен мощный Ливонский орден, взяты Дерпт, Нарва, Полоцк, Мариенбург… В европейских столицах – паника. Как эти жуткие орды остановить? И вот вся мощь пропагандистской машины, заточенная прежде на турок, была двинута против нового опаснейшего врага. Некогда было переделывать даже гравюрные доски: на листовках, которые во множестве выпускались в европейских печатных дворах, Иван Грозный и бояре его изображались в тюрбанах и азиатских халатах, в туфлях, загнутых по-турецки носками вверх. Изображались дикие нравы русских: когда царь проезжает по улицам своей грязной Москвы, все женщины должны останавливаться и в знак покорности задирать подолы. Писали, что русские – это варвары, дикари, убивают стариков, женщин, детей, разрывают на части, вспарывают животы, сжигают живьем. Христианский мир обязан этому варварству противостоять… Миф стал архетипическим элементом европейского мировоззрения, под его влиянием складывались все позднейшие политические доктрины.

Очень любопытная была публикация. В академическом тоне, опирающаяся на громадный верифицируемый материал. Юра Штымарь тем не менее закипел:

– Конечно, кругом враги! Запад спит и видит – как бы нас покорить. Психология осажденной крепости: русским все завидуют и потому – ненавидят. У нас – духовность, высокие идеалы, у них – меркантильная суета… Слышать не могу этого болботания!.. Лучше бы вместо нее налаживали нормальную жизнь – без раболепства, без партийных чиновников, без пресмыкания, без взяточничества, безо лжи… Давайте построим хотя бы элементарную демократию, а уж потом, если захочется, будем о духовности болботать…

Еремей в ответ брызгал обжигающим кипятком:

– Не могу понять этого сладострастного самооплевывания, этого уничижительного отношения к самим себе! Дескать, мы убогие, грязные, тупые, необразованные, ничего сами не можем, по исторической природе – рабы. Придите и просветите нас… А кто Наполеона и Гитлера победил? Кто великую державу построил? Кто вышел в космос? Кто, наконец, атомную бомбу создал?.. – Добавлял тоном ниже: – Штымарь ведь по национальности украинец? Ну – поскреби любого хохла, и будет еврей…

Что-то между ними обрушилось. Была, по слухам, какая-то безобразная ссора – с оскорблениями, с криками, чуть ли не с битьем в лоб и в глаз. Теперь, как прежде, втроем на набережной не посидишь…

Поляризация происходила стремительно. Вспыхивали такие концептуальные фейерверки, что меркло в глазах. Один из журналов патриотического направления напечатал эссе Шафаревича о русофобии. Шафаревич – талантливый математик, профессор, академик АН. Основная идея эссе: существует некий «малый народ», который уже давно паразитирует на «народе большом» – тайно руководит им, благоденствует за его счет. Собственно это было развитие мысли Кошена, который, исследуя Французскую революцию, сделал вывод, что подготовил и осуществил ее именно «малый народ». Правда, под «малым народом» Кошен понимал сообщества интеллектуальных элит: дискуссионные объединения, масонские ложи, якобинские клубы и т.д и т. п. А Шафаревич прямо сказал, что это евреи. Более того, с той же математической прямотой утверждал, что расстрел царской семьи в Екатеринбурге был ритуальным убийством. Его организовали евреи, ненавидящие Россию.

Это, конечно, была полная чушь. Юровский, предположим, еврей, и Яков Свердлов, вместе с Лениным (хотя не доказано) отдавший соответствующий приказ, тоже по происхождению не Иванов. Ну а Белобородов, председатель Уралоблсовета, подписавший постановление о расстреле? А Никулин, Ермаков, Авдеев, оба Медведева, Сухоруков, Кабанов и Хохряков, члены расстрельной команды – они откуда взялись? И какой, собственно, ритуал? Палили как кто горазд. Юровский добил цесаревича Алексея двумя выстрелами в затылок, княжон и горничную тоже добивали из пистолетов, докалывали штыками. Действия осатаневших людей.

Мальчик искренне возмущен. Нельзя же притягивать за уши то, чего нет. Сама собой складывается статья, как это было на самом деле. Ничего нового – в основном материалы, уже изложенные в мемуарах следователя Н. А. Соколова. Тот, после взятия белыми Екатеринбурга, вел по поручению Колчака дело об убийстве царской семьи. Статья выходит в толстом петербургском журнале. Через две недели мальчику звонит директор издательства «Аванпост»: не хотите ли написать на данную тему книгу? Листов на десять-двенадцать? А что? Можно и написать, настроение еще не остыло. Книга выскакивает весной девяносто третьего и вызывает, к его изумлению, некоторый ажиотаж. Мгновенно раскуплен первый тираж, издательство лихорадочно выпускает второй. Гонорар ему выплачивают такой, что страшно с ним на улицу выходить. Никаких электронных карточек, разумеется, еще нет. Пачки денег в банковской упаковке он заворачивает просто в газету, пихает ее в авоську, заваливает помидорами, купленными в ближайшем ларьке. Вот это еще как-то так. Достал человек по случаю помидоров, везет домой.

За год книгу печатают в нескольких бывших социалистических странах. Правда, гонорар за нее он получает только из пока еще единой Чехословакии. Зато его начинают интенсивно приглашать на радио и телевидение. Все жаждут видеть его. Все рвутся задать ему множество идиотских вопросов. Была ли неизбежна в октябре семнадцатого года победа большевиков? Почему пришел к власти Сталин, а не кто-нибудь из более умеренных большевистских вождей? Связаны ли социализм и террор? Коммунизм – это трагическая ошибка или историческая закономерность?

Хотя не такие уж идиотские, если подумать. Но как ответить на них за краткие минуты эфирного времени?

– Так вот и отвечать, – советовала Нинель. – Да, неизбежна – никто другой взять власть в то время не мог. Да, Сталин, потому что он понял, чего хочет народ. Да, связаны, без репрессий коммунизм не построить. Да, трагическая ошибка, которую следует исправить как можно быстрее.

– Тут же никакой логики нет…

– От тебя не логики ждут, а – четкого и уверенного ответа…

Нинель опять-таки была совершенно права. В эти же дни и, вероятно, на том же эмоциональном подъеме мальчику приходит в голову ослепительная идея: написать подлинную историю революции и гражданской войны. Точно так же, как Эдвард Гиббон написал свою «Историю упадка и разрушения Римской империи». (Вот почему он вздрагивает, как мышь, когда через много лет о том же самом упоминает учитель). Ведь никто, никто не сделал этого до сих пор! Западные публикации сосредоточились в основном на фигурах Ленина, Троцкого, Сталина, на репрессиях ГПУ и НКВД. Авторханов «Технология власти», Конквест «Большой террор»… Про наших, советских историков нечего и говорить: если уж фамилию наркомвоенмора упоминать было нельзя… Идея буквально завораживает его. Две последующие недели он проводит точно в бреду – систематизируя материалы, расчерчивая схемы будущих глав, лихорадочно, как под диктовку свыше, набрасывая черновики. У него плавится от напряжения мозг. У него слезятся глаза – от мелкой скорописи, которую позже не разобрать. Он одновременно вдыхает воздух разных эпох и потому, вероятно, его преследуют галлюцинации. Он словно воочию видит два этих солидных тома – с твердыми корешками, с красивыми академическми обложками. Как он получит их из издательства, как станет, расплываясь от счастья, листать, как вдохнет запах страниц, как поставит рядом вон на ту полку, как будет со скромными надписями дарить приятелям и коллегам… Вот чем следует заниматься! Вот ради чего стоит жить!

Нинель горячо поддерживает его.

От нее тоже – начинает исходить призрачный жар.

– Только не торопись, – предупреждает она. – Наскоком такой труд не возьмешь…

Да, все так. В его жизни уже существует Нинель. Сталкиваются они на одной из пресс-конференций, которые собираются в это время чуть ли не каждый день. Нинель присутствует там в качестве журналиста. Ты где?.. Я в Институте истории. А где ты?.. Я – так, скребу лапками в одном хилом журнальчике… Исчезла прежняя отчужденность. Исчезла холодность. Да и была ли она? Опять, с того же самого места, начинается кружение по Петербургу: канал Грибоедова, петляющий будто сквозь все времена, Коломна, Калинкин мост, настоянная на солнце прекрасная летняя тишина, дворец Юсупова, кирпичные стены Новой Голландии, шорох пустых дворов, стук сердца, наплывами заглушающий разговор. Все это как непрерывное сновидение, как гипнотический хоровод, где время и пространство сливаются воедино, как овеществление юношеских мечтаний, как колдовское преображение, как превращение жизни в судьбу… Более-менее он приходит в себя, только когда они оказываются в квартире на Васильевском острове: две крохотных комнаты, тесный чуланчик кухни, три низких окна, открывающиеся на шелуху ржавых крыш. Откуда эта квартира взялась? А ниоткуда, тоже – материализовалась из снов. Нинель на его вопросы махала рукой: оставь, не забивай голову, все равно не поймешь… Какой-то там был сложный внутрисемейный обмен, что-то с доплатами, с переоформлениями, с мучительными фиктивными выписками и прописками. Всегда боялся этого как огня. Ладно, в конце концов, какое это имеет значение? Главное, что от близости неба, от пеночек облаков присутствовал в этой квартире некий перламутровый свет – будто в раковине, озаренной зарождающейся жемчужиной. С потолка, со стен сходило чуть видимое сияние. И от того им обоим казалось, что душным летом в квартире прохладнее, а промозглой зимой и осенью – чуть теплей. Вообще – сердце билось не так. Или только казалось? Опять-таки, не имеет значения. Ночью мальчик иногда просыпался и как зачарованный впитывал льющуюся снаружи изумительную лунную светотень, ощущал рядом с собой обжигающее человеческое тепло, слышал легкое, будто в детстве, дыхание спящей Нинель. Не было кроме этого ничего: зеленела бледная высь, осветлялась в каналах вода, испарялись все страхи, жизнь начиналась заново. В переулке – отсюда три минуты ходьбы – тлела за стеклами эркера тихая дремотная пустота…

Мы с Ирэной пытаемся осмыслить наработанный материал. То есть осмыслить его пытаюсь, разумеется, я, а Ирэна по обыкновению вздымает яростную штормовую волну.

– Ты мне изменил, – гневно провозглашает она, едва я, вернувшись из Осовца, переступаю порог.

– Только мысленно, – отвечаю я, пробуя перевести все это в шутку.

– Нет, ты мне изменил!

Она стоит, уперев руки в бока, ноздри у нее раздуваются, глаза полыхают травяным ярким огнем, и в сочетании с пламенно-рыжими волосами, в коих она пребывает сейчас, это производит сильное впечатление.

Стервозная символика современности.

Боевая раскраска свихнувшихся телевизионных девиц.

– А тебе идет этот цвет, – примирительно говорю я. – Он естественный? У тебя случайно нет кельтских корней? Или, может быть, среди твоих предков были ирландцы?

Ирэна сметает мои слова, точно сор.

– Хочешь, расскажу, как это было? – мрачно возвещает она. – Вероятно, это было что-то вроде тургеневской девушки… Вероятно, такая вся тонкая, интеллигентная – ах!.. Разговаривали, вероятно, исключительно о возвышенном… Гуляли, вероятно, по городу, держались за руки, поглядывали друг на друга… Вероятно, вздыхали… Ты ей стихи не читал?..

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Я верю, что когда-нибудь я встану на высоком берегу реки, оттолкнусь от земли и полечу над водой выс...
Романтическое фэнтези на историческую тему с переплетением прошлого и современного времени. О непрос...
Рассказы, которые сейчас перед вами, – сборник историй о талантливых детях, восторженных студентах, ...
Эта книга для того, кто любит русский язык и веселые истории. Здесь раскрываются тайны русского язык...
За все в нашей жизни нужно платить. За успех и удачу, за пищу и воду. Чем выше цель, к которой стрем...
«Буковый лес» — это рассказ о первой, светлой любви, которая продлилась двадцать пять лет, вплетенны...