Обратная перспектива Столяров Андрей
И вот тут начинались настоящие трудности. Признав подлинность дневника священника Ивана Костикова – а сомнений в этом больше быть не могло – и признав подлинность воспоминаний товарища Сохова – в чем, по-моему, тоже сомневаться было нельзя, я был вынужден также признать, как бы внутренне этому ни противился, и бесспорно следующий из данных источников факт: в июле тысяча девятьсот восемнадцатого года, в дыму, в пожарах, в разгаре самоубийственной гражданской войны, в провинциальном городе Осовце был совершен некий загадочный религиозный обряд, результатом которого стало появление дьявола. Да, вот так, из серных паров, из багрового дыхания преисподней явился Князь тьмы – даровал власть и могущество тем, кто поклонился ему.
Повторяю: лично я признавать этого не хотел, лично мне это по-прежнему представлялось тягучим шизофреническим бредом. Какой на фиг дьявол? Какой, к чертовой матери, Князь тьмы? И вместе с тем неумолимая логика фактов заставляла меня воспринимать это всерьез.
Более того, как ученый я не мог остановиться на половине пути. Сделав первый шаг, самый трудный, то есть признав существование нечто (не имело значения, кто в Осовце воплотился – дьявол или сумрачный бог), я просто обязан был совершить и следующую итерацию: посмотреть, не проступает ли это нечто сейчас. Ведь концепт должен обладать не только ретроспективной, но и прогностической силой, быть способным помимо прошлого удовлетворительно объяснять и текущий, формирующийся пейзаж. Это и была та самая мысль, которая у меня мелькнула во время чтения писем Старковского. И вот тут меня по-прежнему одолевали сомнения. Можно было, конечно, вслед за Старковским считать, что за последние двадцать лет все необходимые жертвы уже были принесены: одна этническая резня в Руанде унесла жизни более миллиона людей, три тысячи человек погибли во время обрушения башен-близнецов на Манхэттене, сюда же можно добавить мучительный, в летальных конвульсиях, распад СССР и огненную топку Балкан, пылавшую целое десятилетие… А еще – глобальный экономический кризис, тоже собирающий обильную жатву смертей… А еще – эпидемии, летящие на темных крыльях чумы: СПИД, свиной грипп, птичий грипп, лихорадка Эбола, губчатый энцефалит… А еще – природные катаклизмы, сотрясающие один регион за другим: то гигантское цунами в Юго-Восточной Азии, то катастрофические снегопады в Европе, отрезающие от жизни людей во множестве городов, то внезапная череда землетрясений в Японии, то тайфуны и засухи, обрушивающиеся на Соединенные Штаты… Природа тоже как будто сошла с ума. В древности, да и в Средних веках сказали бы, что это гнев божий, возмездие, кара за людские грехи. Что, между прочим, опять-таки согласуется с концептом Старковского. Однако лично меня это все-таки не убеждало. Нарастающую динамику катастроф можно было бы объяснить и транзитным, неопределенным состоянием мира: происходит смена исторических фаз, старые структуры разваливаются, новые еще не успели образоваться, начинаются социальные осцилляции, в образовавшиеся разрывы реальности врывается хтонический хаос… Причем тут дьявол? Дьявол тут, разумеется, ни при чем. Дьявол – это лишь красочная теософская метафора происходящего…
Старковский был со мной категорически не согласен. Он по-прежнему совершенно искренне полагал, что нарастание хаоса есть прямое свидетельство о вторжении в мир этого самого нечто. Ситуация, по его мнению, складывалась уникальная. Бог, если пользоваться данной метафорой, не так уж часто обращает внимание на суетные земные дела. В истории человечества это происходило всего лишь несколько раз, и каждый раз инициирующим «флажком» являлась социальная гекатомба. Видимо, и в нынешнюю эпоху жертвы, которые, сознательно или спонтанно, были принесены, запустили некий спусковой механизм, вызвавший лавину последствий; коммуникативный барьер был, по крайней мере частично, пробит, нечто теперь присутствует в нашей реальности как самореализующаяся потенция. Конкретных социальных параметров она еще не имеет, все очень размыто, находится, здесь вы правы, в состоянии неопределенности, но если выявить и активировать пусть самый элементарный уровень управления, если подключиться к нему, так сказать, с «земной стороны», то можно очень быстро получить совершенно фантастические результаты. Нельзя пренебрегать этим шансом. Нельзя отворачиваться от чуда, которое происходит – раз в тысячу лет. Тем более что не только мы с вами догадываемся об этом. Борьба за внимание бога (или, если хотите, за благоволение дьявола) уже началась. Само наличие грантов, с которыми мы работаем, показывает, что существует группа или группы людей, пытающихся организовать этот метафизический диалог – перевести пробужденную трансценденцию в некие политические технологии, нащупать «точки контроля», воздействующие на данный процесс. Причем лично у него, у Старковского, нет сомнений, что эта группа (секта, организация, государство) уже освоила достаточно обширный материал, который мы своими исследованиями должны лишь немного актуализировать. Вот что тревожило его больше всего. Очень многое указывает на то, что в ближайшее время, видимо, будет заключен очередной договор, провиденциальный вектор, обращенный «к земле», замкнется на определенного человека, произойдет системная персонификация, все другие пути доступа к нечто будут блокированы. Времени у нас уже практически не осталось. Стрелки на циферблате судьбы неумолимо приближаются к «часу икс».
Этой своей тревогой он заражал и меня. Мне тоже начинало казаться, что я слышу отчетливое постукивание секундной стрелки. Правда, должен заметить, что на меня действовали не столько общетеоретические рассуждения, которые в конце концов трактовать можно было и совершенно в ином ключе, сколько конкретные изменения, происходившие лично со мной. О сенсорном сканировании, которое вдруг во мне обнаружилось, я уже говорил. О неистовстве эротического термояда в партнерстве с Ирэной – тем более. Однако по-настоящему меня пугало другое: именно в эти месяцы, как безумие, порожденное сбоем нейрохимических тормозов, начала нарастать во мне какая-то неестественная энергетика. За сентябрь и октябрь я действительно пробуровил невообразимый материал, но это только лишь потому, что теперь я работал фактически непрерывно. Вскакивал я, как правило, в пять утра, очумелый, подброшенный, точно в мозгу начинал колотиться сумасшедший будильник, наскоро умывался, забрасывал в шкаф постель, включал компьютер и, будто в трясину, проваливался в мир ссылок, фотографий и текстов. Не прерывался я даже чтобы поесть – быстренько жевал бутерброд, по-прежнему впиваясь напряженным взглядом в экран. Я даже чай или кофе себе почти не заваривал – просто наливал из-под крана большую кружку воды. Каждая секунда, потраченная впустую, казалась мне преступлением. Каждый отрезок времени, проведенный вне письменного стола, – прожитым напрасно. Светлели за окном сумерки, стекая на край земли, всплывало откуда-то солнце и начинало прогревать дремлющий небосвод, потом, через какое-то время, оно переползало на другую сторону дома – тускнело там, остывало, проваливалось за выступы крыш, небо снова темнело, растягивались по нему фиолетовые облака, сгущались краски, вспыхивал электрический свет, а я все сидел и сидел, впитывая в себя страницы, абзацы, примечания, сноски, делая тут же пометки то в файлах, то на бумаге – россыпь мелких листочков, как снег, усыпала мой стол. Иногда вдруг начинал звонить телефон – я сипел что-то невразумительное в теплую трубку. Иногда под веки словно набивался песок – я откидывался на спинку стула и минут десять бессмысленно таращился в потолок. Два-три раза в неделю я был вынужден перебираться в офис Ирэны, но и здесь почти сразу же, будто маньяк, утыкался, весь скрючившись, в тот же экран. Спать я ложился не ранее двух часов ночи, да и то был это не сон, так – коротенькое механическое выключение. Сознание у меня все равно продолжало работать: часто я вскакивал, точно выныривая из воды, тряс башкой, задыхался, бежал босиком к письменному столу и чудовищными каракулями набрасывал внезапно возникающие соображения. А случалось, не мог после этого удержаться, включал вновь компьютер, и тогда рабочий день превращался у меня в рабочую ночь.
Это было какое-то тихое помешательство. Даже когда я, охваченный жарким порывом, радостный и смятенный, забывающий моментами обо всем, писал свою книгу о судьбе царской семьи, температура творческого горения была у меня явно ниже. Я, помнится, тогда и гулял, и сидел на институтских собраниях, и пил кофе с Борисом, и ругался с Юрочкой Штымарем, затягивавшим меня во вспыхнувшую в институте войну, и выслушивал нудноватые инвективы Ерика Лоскутова, и почти ежедневно встречался с Нинель, которая – что удивительно – откликалась почти на каждый мой зов. Теперь же работа вытеснила у меня все. Я буквально рычал, если мне приходилось хоть ненадолго ее оставлять. Я впадал в бешенство, если ее прерывал какой-нибудь бытовой затор. В известном смысле это было неплохо. Гений – это количество, когда-то обмолвился Бодрийяр. Не тот восходит к вершинам, кто пишет талантливую статью, а тот, кто, не успокаиваясь на достигнутом, пишет сорок таких статей. С другой стороны, присутствовало в этом нечто патологическое: я жил, думал, действовал как бы не сам, а – повинуясь чему-то, неслышно прорастающему изнутри. Меня будто подхватил энергетический шквал и потащил по воздуху, не позволяя более коснуться земли.
Стоит, вероятно, сказать, что ни к каким принципиальным прозрениям это не привело. Я, например, без особых усилий установил, что действительно в середине семидесятых годов потерпел аварию самолет, вылетевший из Пулково (Ленинград) рейсом на Кисловодск. Погибли все пассажиры, весь экипаж. Ну и что мне это дало? Решительно ничего. Я очень внимательно изучил рапорт Дрейцера, где впервые в достоверном контексте упоминается Осовец, и не сумел извлечь из него ни грамма сверх тех скудных сведений, что были уже известны. Точно так же я тщательно изучил загадочное «письмо Зиновьева» – то, где Ленин, впав в коматозное состояние, начал якобы прорицать, – и точно так же не смог ничего прибавить к соображениям, ранее высказанным Старковским. Единственное, о чем я не без вежливого злорадства ему сообщил, что версия с «пеплом Гитлера», высыпанным в Москве, скорее всего, действительности не соответствует. Согласно вполне убедительным документам, кстати из открытых источников, так что проверить легко, останки Гитлера были закопаны около Магдебурга в Восточной Германии, на территории одного из подразделений НКВД; в 1970 г. по предложению Ю. В. Андропова, утвержденному политбюро, они были эксгумированы, сожжены, сброшены в Эльбу, правда, фрагменты черепа и челюстей хранятся в архиве ФСБ до сих пор… Извините, уважаемый Георгий Вадимович, за эти мелочные придирки… Что же касается концептуального позитива, если, конечно, это таким термином можно определить, то я предложил Старковскому обратить внимание, во-первых, на внезапный кульбит, который совершил Троцкий в июле семнадцатого, вступив в партию большевиков, а во-вторых, на другой весьма странный факт, который уже внес в свой архив. Во время дискуссий о Брестском мире, когда Ленин, требовавший его подписания, оказался в удручающем меньшинстве и уже собирался, как известно, выйти из правительства и ЦК, товарищ Троцкий, до этого яростно отстаивавший войну, вдруг свою позицию коренным образом изменил. При решающем голосовании он воздержался, прошла резолюция Ленина, «похабный мир» с немцами был заключен, поезд советской истории двинулся по известному нам пути… Видимо, между ними было достигнуто какое-то тайное соглашение. Сразу же после этого Троцкий занял пост комиссара по военным и морским делам. Однако возможно, что этим сделка не ограничилась – Троцкий получил в обмен на свой голос что-то еще, о чем можно только догадываться в свете нынешних координат… И еще один, тоже очень любопытный сюжет. Генерал Слащев, который защищал у Врангеля Крым, «талантливый психопат», как его охарактеризовал некий эмигрантский историк, прославился в тот период массовыми казнями мирного населения (Булгаков отразил это в своей пьесе «Бег»), причем виселицы по его личным приказам располагались в виде необычных геометрических знаков, начертаниями похожих на символы каббалы. Так вот, после взятия Крыма и кратковременной эмиграции Слащев вернулся в Россию, но не был расстрелян, как того следовало ожидать (вспомните и сравните с судьбой казненного Колчака), а был почему-то помилован, по особому распоряжению Фрунзе переведен на службу в Москву, некоторое время преподавал на курсах высшего комсостава, далее при подозрительных обстоятельствах был убит у себя на квартире. Зато Фрунзе в 1925 году стал вместо Троцкого председателем РВС, армию распустил, начал создавать ее заново, видимо «под себя», однако в том же 1925 году внезапно умер при операции по поводу язвы желудка. На операции настоял Сталин, смотрите на данную тему «Повесть непогашенной луны» Б. Пильняка. Сменил Фрунзе на посту председателя РВС Климент Ворошилов. Врачи, проводившие операцию, кажется, были расстреляны, а в 1938 году был расстрелян и сам Пильняк… Здесь, видимо, тоже есть что копать…
Не стану утверждать, что мне самому эти фантастические построения нравились. Встретив такое в литературе, я, наверное, фыркнул бы и, не разбираясь, отбросил бы это как явную чушь. Но тут был случай совершенно иного рода: масса накопленного материала приближалась, по-видимому, к некой критической величине, начиналась реакция спонтанного смыслового синтеза, и протекала она в значительной мере уже как бы независимо от меня.
Однако если говорить уж совсем откровенно, то наиболее убедительным воплощением нечто, вторгшегося в мою жизнь, был черный кот, внезапно явившийся посреди офисного двора. По улице он тогда за мной не бежал, из маршрутки, пока я ехал домой, его тоже не было видно, но где-то уже через пятнадцать минут раздалось за дверями требовательное, настойчивое мяуканье и, осторожно высунувшись на площадку, я узрел знакомое по визиту к учителю, фосфорическое, ярко-зеленое сияние глаз. Не пустить его в квартиру было нельзя. На этот душераздирающий мяв уже начали выглядывать встревоженные соседи. А проникнув ко мне, точнее даже – величественно прошествовав внутрь, кот повел себя так, словно жил здесь всегда. Сразу вычислил самое уютное место у батареи, не торопясь обнюхал его, внимательно осмотрел и затем улегся, как сфинкс, настороженно приподняв голову. Впечатление он производил жутковатое: размерами со среднего пса, с громадной башкой, с широкими когтистыми лапами, как у льва, усы у него торчали сантиметров на десять, а когда он зевал, то показывал такие ослепительные клыки, что я первое время вздрагивал и отшатывался. Нарек я его – Вольдемар. Просто не поворачивался язык окликать это чудище Васькой или Пушком. Да он бы, наверное, и не отозвался. Чувствовалось, что он ревностно, до последней черты соблюдает свои права. Ужились мы тем не менее мирно. Вопреки опасением, Вольдемар, как это было с учителем, тенью за мной не ходил, сопровождать в институт, например, или в офис к Ирэне даже не думал, целой хвостатой компании, к счастью, за собой не привел, ничего от меня не ждал и ничего особенного не требовал. Он просто присутствовал в моей жизни, и все. Обладал, правда, необыкновенным чувством собственного достоинства. Если я, скажем, опаздывал его покормить, то он не мяукал, не скреб меня лапой, как это сделал бы любой другой представитель кошачьего племени, а лишь поворачивал голову и, не мигая, минуту-другую пристально смотрел на меня, от чего сразу же возникало острое чувство вины. В голову не могло прийти – сдвинуть его ногой. Если он загораживал мне дорогу, разлегшись где-нибудь в коридоре, следовало интеллигентно произнести: «Вольдемар, разрешите пройти…» – и громадное тело, прокатывая мышцы под шерстью, неторопливо смещалось к стене. Обращался я к нему только на «вы» – панибратские формы общения Вольдемар попросту игнорировал. Как это ни смешно, но данный факт и являлся для меня решающим доказательством. Все остальное, пусть даже самое убедительное, находилось в разряде словесных фиоритур. А Вольдемар во всей своей звериной красе наглядно и неизменно наличествовал перед глазами.
И все-таки даже этого было мне недостаточно. Сейчас, вспоминая свое тогдашнее смятенное состояние, реконструируя заново главные его семантические узлы, я понимаю, что у меня в эти дни был элементарный психологический ступор. Две тысячи лет культура, как европейская, так и российская, изображала тот мир в столь омерзительном, нечеловеческом облике, сумела придать ему такие гипертрофированные, до дрожи пробирающие черты, такими жуткими и нелепыми красками расписывала его антураж, что подсознательный страх, вживленный мне с детства, блокировал любой шаг в том направлении. Проще всего понять это по аналогии. Лет десять назад нам с приятельницей, которую я опрометчиво вызвался проводить, потребовалось пройти по мосту через Обводный канал. Только мост этот, даже скорее мостик, был не вполне обычный, а из разряда чисто технических, служебных устройств; шел он вдоль эстакады железнодорожных путей, располагался, соответственно, на головокружительной высоте: хлипкие решетчатые ограждения по бокам, вместо асфальта – настил серых досок, сшитых скрепй. В общем, времянка, проход исключительно для своих (каковой, замечу, моя приятельница и была). И вот, бодренько сделав два шага вперед и увидев сквозь щели в распиловочных горбылях непривычно далекий, какой-то неправдоподобный канал, я вдруг остановился, словно парализованный, будто в обмороке, будто шторка упала, ни шагу больше ступить не мог, приятельнице пришлось взять меня за руку, свести по ступенькам вниз. До этого я даже не подозревал, что боюсь высоты. В тот же день я, конечно уже один, вернулся на это самое место и, зажмурившись, оставив между веками лишь узкую щель, цепляясь, как паралитик, за ограждение, кое-как все-таки прошел по мосту. А на следующий день снова приехал туда и прошел, уже гораздо быстрее, целых пять раз. А потом приезжал опять и опять – просто как на работу, сделав это рутинным занятием. Через неделю я ходил по мосту, небрежно посвистывая, а через две – даже задерживался на середине, чтобы обозреть открывающийся пейзаж. Запомнил я его навсегда: конфетно-кукольные дома на другой стороне, крохотные модельки машин, как жуки, поочередно переползающие по набережной, игрушечные узкие улицы, тянущиеся на Загородный проспект.
Здесь, вероятно, было нечто подобное. Такой же психический паралич, не позволяющий шевельнуть ни рукой, ни ногой. Плохо было и то, что я не мог ни с кем об этом поговорить, снизить эмоциональный накал, растворить его в обыденности подробного академического обсуждения. Было совершенно понятно, как отнесется к моему рассказу, например, Борис Гароницкий – пожмет плечами, решит про себя, что у меня «лопнул крепеж». Аналогично отнесутся к этому бреду и Ерик Лоскутов, и Юра Штымарь.
Я был обречен на гносеологическое одиночество. Старковский не в счет – его иллюзии были еще ярче моих. Раздрай был полный, я прогорал внутри себя самого: меня одновременно и тянуло вперед, и отталкивало назад, одновременно и завораживало, и отпугивало, одновременно и приводило в восторг, и бросало в холодную дрожь.
Мне требовался внешний чувственный сдвиг. Требовалась искра – как на мосту, когда мне вдруг стало невыносимо стыдно перед своей приятельницей.
Требовался толчок, который бы продвинул меня.
И такой толчок, разумеется, произошел.
…Нет, старик, здесь, по-моему, копать надо глубже. Каббала, как считается, была преподнесена Аврааму самим богом и, по определению, является «хокмах нистарах», то есть «тайной мудростью», известной лишь посвященным. Вместе с тем некоторые умозаключения, поднатужившись, сделать все-таки можно. Тем более что теософским аналогом каббалы является гностицизм, тоже альтернативный концепт, возникший примерно в ту же эпоху. Объединяет их отношение к знанию. Оба течения утверждают, что обладают так называемым «гнозисом», подлинным знанием бога, которое невозможно приобрести рациональным путем – только через инсайт, через божественное прозрение. Более того, это знание трансформирует человека, делает его самого частью верховного мистического существа: «знать бога» – означает «быть богом». И потому избранные – это не те, кто ведет добропорядочную «моральную» жизнь, а лишь те, кто постиг тайну божественного. Грехом, отделяющим человека от бога, является не какая-либо форма нравственного падения, а только невежество.
Очень любопытный концепт, ты не находишь? Из него, как мне кажется, как из скрытого в почве зерна, выросло все европейское Просвещение.
Не подпрыгивай до потолка, старик! Каббала – это вовсе не то, что себе воображает о ней великий русский народ. Каббала – это не средство для производства хитрых и коварных еврейских кунштюков, это теософская космогония, претендующая, что естественно, на предельный универсализм. Причем имей в виду, после того как Ицхак Лурия, проживавший в XVI веке в Цфате, куда бежала часть еврейских мистиков из Испании, преобразовал древнюю каббалу, наибольшее распространение, в том числе и в Европе, получило именно его, то есть лурианское, толкование.
Что же касается онтологической механики каббалы, то в упрощенном виде она выглядит так. Вначале существовали бог и ничто. (Хотя замечу, что это «ничто» как что-то, существующее вне бога, уже есть артефакт). Затем бог, по мотивам, которые нам неизвестны, послал в ничто свою эманацию, обычно определяемую как «свет», а она в свою очередь разложилась на целую «лестницу состояний». Было их ровно десять (божественное число), и каждая последующая содержала в себе несколько меньшее «количество бога». Эти эманации, или ступени, получили название «сефироты». Располагаются они как шкурки на луковице, и первоначально, в том числе в христианстве, считалось, что душа, получаемая человеком от бога, проходит сквозь них до земли, где оказывается заключенной в темницу бренного тела. Душа, естественно, жаждет воссоединения с богом, но достигнуть этого может, лишь взойдя по лестнице сефирот. Однако каждую сефироту строжайшим образом охраняют ангелы, а пространство меж сефиротами заполнено легионами демонов тьмы. Только посвященные знают «пароли», которые открывают эти врата.
Располагаются они следующим образом. Сефирота Кетер – первая божественная эманация, символическим воплощением которой являются Юпитер и Зевс. Их знаки – венец, указывающий на царский титул, и скипетр, символизирующий единицу. Душа, достигшая этой сферы, обретает единство с богом. Сефирота Хокмах (мужская) – активный принцип, сила созидания, таящаяся во всем. Хокмах соответствует духу бога, а также – логосу, упоминаемому в евангелиях, при помощи которого бог создал мир. Символы Хокмаха – фаллос, башня, прямая линия, которая одновременно является и символом числа 2, поскольку соединяет собою две точки. Противоположная женская сефирота – Бинах, напротив, пассивный принцип, называемый также Великой Матерью. «Хокмах действует, а Бинах поддается действию, Хокмах ударяет, а Бинах откликается». Хокмах – активная мудрость бога, Бинах – пассивное его понимание. Хокмах – живительный дух, Бинах – воды хаоса, лишенные жизни. Однако, будучи оплодотворены, они порождают все сущее. Символы Бинаха – чаша, круг, овал, ромб. Его божество – Геката, покровительствующая ведьмам и колдунам. Замечу также, что хотя Бинах – это мать всей жизни, но вместе с тем она является сферой Сатурна, «звездой смерти», которая олицетворяет собою жестокий рок. В магии сила Бинах используется для убийств. Алистер Кроули, о котором ты, вероятно, слышал, описывает Бинах как «женщину, облаченную в Солнце», как воплощение плодовитости и красоты, но он же говорит о ней как о воплощении «Вавилона», Кровавой Ведьме, Великой Блуднице, матери всех шлюх, всех мерзостей на Земле. Правда, и сам Хокмах, согласно тому же Кроули, может представать как Великий Зверь, Дракон, Сатана… Далее сефироты оиентированы именно по этим координатам. Сефирота Хесед символизирует благосклонный и милостивый авторитет отца, который защищает ребенка и направляет его на верный путь. Ее знаки – скипетр, посох и жезл. Ей противостоит сефирота Гебурах – строгая и непререкаемая власть матери, которая воспитывает и наказывает дитя. Гебурах скрывается за любой деструктивной энергией – ненавистью, жестокостью, местью, разрушением и войной. Ее божество – василиск, один облик которого приводит человека в оцепенение. Примиряет обе крайности Тиферет – сфера Солнца, основной источник жизненной силы. Христианские каббалисты ассоциируют эту силу с Иисусом Христом, который принес людям обещание вечной жизни. В психологическом плане – это просветленное и очистившееся сознание, то предельное состояние, коего человеческий разум может достичь. Символы Тиферета – крест Голгофы и куб, который выражает собою число шесть, так как шесть есть число гармонии и баланса. Затем следуют сефирота Нетсах (опять мужская), символизирующая силы природы, и сефирота Ход (женская), символизирующая силы воображения и мечты. Обе сефироты уравновешиваются в Йесоде, представляющем собою серебряную сферу Луны. Йесод – это потенциальная магия личности, вырастающая из единства высших интеллектуальных способностей человека с животными порывами его существа. Луна издавна считается покровительницей магических сил. И, наконец, сефирота Малькут – сфера Земли, символом ее является сфинкс, воплощающий собою единство всего: женские голова и грудь, тело быка, львиные лапы, птичьи крылья, драконий хвост. Одновременно сфинкс – это символ загадки, а Вселенная – это и есть загадка, которую маги и мистики пытаются разгадать.
Здесь, старик, я хочу подчеркнуть следующее. Основная каббалистическая идея, вот уже почти две тысячи лет как магнитом притягивающая к себе людей, заключается в том, что смерть не является обязательным условием слияния души с богом, как это предполагается, например, в христианстве. Душа может взойти по лестнице сефирот, продолжая пребывание в теле, а человек может стать богом и на земле. Десять сефирот – мощные силы Вселенной, импульсы, заставляющие человека двигаться вверх. Поднимаясь сквозь сферы, маг познает, усваивает и подчиняет себе силу каждой из сефирот.
Конечно, это очень непросто. Для восхождения в иерархии сефирот человек должен очиститься от всей накипи повседневности. Нельзя пускаться в духовное странствие, не отрешившись от «низких», конкретных, чисто физических чувств. Аскеза и медитация, как ты знаешь, свойственны всем мистическим практикам, и каббалисты здесь просто следовали общим путем, создавая методики созерцания и концентрации – все эти длительные пребывания в неестественных позах, задержки дыхания, которые, несомненно, влияют на мозг, предельное сосредоточение на воображаемых сущностях и т. д. Ну, разумеется, если целый месяц поститься, твердить «иисусову молитву», как, например, исихасты, по тысяче раз в день, то узришь и Богородицу, и ангелов, «сладко поющих», и самого Иисуса Христа. Напомню, что шаманы, которые вызывали духов, пили настойку из мухоморов, били в бубен, кричали, плясали до изнеможения у костра. Старик, я не пытаюсь тебя ни в чем убедить, я просто хочу сказать, что методы мистического трансцендирования универсальны. Неважно, шаман это или каббалист, суфий или христианский монах – переход в измененное состояние совершается примерно одним и тем же путем.
Вообще в чем дело, старик? Честное слово, я искренне за тебя беспокоюсь. Ты что, перенапрягшись от научных трудов, съехал на каббале? Изучаешь ночами книги «Зогар», «Писания Ари», «Сефер Йецирах», пытаешься разгадать таинственный код мироздания, который в них заключен? Или тебя, быть может, стали интересовать так называемые прикладные каббалистические аспекты? Ты, уже совсем охренев, намерен совершить восхождение по этой самой лестнице сефирот, достичь сферы «Кетер», в которой раскрываются истинные качества бога? Брось, старик, не трать времени понапрасну. Этого пытались добиться люди, гораздо более умные и образованные, чем ты или я. Правда, существуют легенды, что Ицхаку Лурии, когда он еще проживал в Каире, не раз являлся на берегу Нила пророк Элияху (в русской версии, как ты догадываешься, наверное, это пророк Илья), кроме этого он мог беседовать с тенями умерших, вопрошать их о том о сем, извлекать из этого трансцендентного диалога внятный контент и таким образом обнаружил местонахождение многих могил еврейских праведников в Галилее. А Бааль Шем Тов, если ты еще помнишь, кто это такой, в юности убил волка-оборотня, нападавшего на детей, получил от венского каббалиста Адама Баал Шема некие загадочные письмена и, желая проверить их силу, вызвал ангела (или демона), повелевающего огнем, в результате чего едва не спалил тамошнюю синагогу. Не страшился он вызывать и самого Сатану – чтобы узнать от него тайну подлинного имени бога, а перед смертью, представь себе, возвестил, что выходит сейчас через одну дверь, но входит в другую… В общем, все как положено для религиозных легенд, у ваших христианских святых их было не меньше.
Однако наличествуют в каббале и свои собственные методы постижения истины. Во-первых, это гематрия – перевод букв и слов в их числовые эквиваленты. В книге «Бытия», например, говорится о пребывании Авраама в долине Мамре: «и вот три мужа стоят против него». Сумма еврейских букв в выражении «и вот три мужа» равна 701. Следующие слова «это были Михаил, Гавриил, Рафаил» – также дает в сумме 701. На основе равенства каббалисты делают вывод, что Аврааму явились именно эти архангелы. Или, например, заключение, что беременность женщины должна в норме длиться 271 день, подтверждается тем, что слово «хирайон», означающее беременность, образует в гематрической сумме именно это число. А утверждение, что виденная Иаковом лестница, протянувшаяся от земли до небес, есть Синай, в свою очередь, основывается на том, что и «сулам» (лестница) и «Синай» дают одну и ту же сумму – 130. Христиане, между прочим, тоже использовали гематрию. Иисус изображался, например, в виде голубя в основном потому, что «альфа» и «омега», греческие слова («Я есмь Альфа и Омега, говорит Господь»), образуют в сумме 801, точно так же как греческое слово «перистера», голубь.
Самым известным примером гематрических построений является «число зверя», которое приводит Иоанн Богослов. «Кто имеет ум, тот сочти число зверя, ибо это число человеческое; число его – шестьсот шестьдесят шесть». К кому только его позже не применяли – и к Калигуле, и к Нерону, и к папам Римским, и к Лютеру, и к Сталину, и к Гитлеру, боже ты мой!.. Помнишь, как Пьер Безухов вычислял сумму имени «Наполеон» и получил-таки искомую величину, правда нарушив некоторые правила написания. Или более актуальный пример. У вас, я слышал, надвигаются очередные выборы. Так вот, если взять слоган «Партия Единая Россия», то в первом слове будет именно шесть букв, это одна шестерка, во втором слове тоже шесть букв, вторая шестерка, в третьем слове опять шесть букв, третья шестерка. И что мы в итоге имеем, если поставим их в ряд? Я бы на месте россиян призадумался. Обрати, кстати, внимание на начальную часть приведенной выше цитаты: «Кто имеет ум, тот сочти»… Иоанн из Патмоса апеллировал в основном к интеллекту.
Другой же метод, издавна разрабатываемый каббалой, – это поиск «тайного имени власти». В ассирийской надписи VII века до н. э., отражающей, вероятно, события совсем темных времен, повествуется, как бог Эа был призван на помощь, чтобы справиться с семью ужасными демонами, называемыми «маским». Эа сообщает, что он – единственное существо, которому известно высшее магическое заклинание. «Когда оно изрекается, все в небесах, все на земле и все в инфернальных владениях склоняется перед ним… При звуках его содрогаются демоны, изменяют свой ход Солнце, Луна, сотрясается мрачный Аид, замерзают реки, озера, моря, рассыпаются великие горы».
В традиции каббалы тайным именем власти является имя ветхозаветного бога. Книга «Сефер Йетцирах» (которую ты, вероятно, штудируешь по ночам) утверждает, что акт творения, в результате которого возникла Вселенная, есть просто «запечатление богом имени своего…», а книга «Зогар» (которую ты, видимо, тоже тщательно изучаешь) добавляет, что десять ступеней «лестницы сефирот» в совокупности также «составляют священное имя бога» – ведь господь создал мир путем распространения своей сути. Поиск этого имени – главная цель каббалы. Причем считается, что личное имя бога есть так называемый тетраграмматон, то есть слово, состоящее из четырех букв – YHVH (йод, хе, вау, хе, написанные на иврите, как полагается, справа налево). Это соответствует имени Иегова во многих версиях Библии. Оно является формой глагола «быть» (хе вау хе) и означает «он есть» или «он существует». А форма первого лица – «я есмь» – была открыта Моисею в горящих кущах. «Ихие Ашер Ихие» – «Я есмь то, что я есмь». Тетраграмматон вызывает у евреев трепетное отношение. Еще в древности иудеи предпочитали не озвучивать это имя вообще – как из страха перед всемогуществом бога, так и из опасений, что оно станет известно многочисленным их врагам. К началу нашей эры тетраграмматон провозглашался только раз в год – первосвященником, когда он входил в День Искупления в Святая Святых. В результате к Средним векам уже никто не мог с уверенностью сказать, как это имя следует произносить. Именование «Иегова» является латинизированной католической формой и почти наверняка не совпадает с произношением этого имени на иврите.
Каббалисты ищут истинное имя бога уже две тысячи лет. Знаки тетраграмматона неоднократно переставлялись, образуя самые невероятные сочетания, к согласным добавлялись различные гласные, образующие, например, Yaha-vaha или Yeheveh. В первые века христианской эры были открыты имена бога, состоящие из 12 и 42 букв, позднее – имена, состоящие из 8, 10, 16 и 60. Правда, наиболее перспективным считалось имя, состоящее из 22 буквенных номинатив, так как число 22 означает собою «всё». Впервые оно появилось в книге «Сефер Разиль» в виде ANQTMPST-MPSPSYMDYVNSYM и, вероятно, представляет собой анаграмму некоего священного благословения. Точное его произношение, однако, опять же утеряно.
А самое длинное и, как считается, самое могущественное имя бога состоит из 72 слогов. Его называют Шемхамфораш, или «имя, превосходящее остальные». Писать его следует бустрофедоном, то есть сначала справа налево, а потом слева направо. Иоганн Рейхлин, немецкий каббалист, посвятивший ему множество лет, предполагал, что оно является математическим производным от тетраграмматона. Согласно преданию, именно это имя произнес Моисей у Красного моря, «и обладало оно такой силой, что воды в сей же момент расступились и дали израильтянам проход».
А теперь – к чему я всю эту бодягу развел. Извини, старик, у меня тут сразу четыре соображения, и я надеюсь, что у тебя хватит терпения, чтобы их, все четыре, прочесть до конца.
Прежде всего о значении каббалы. Я, по-моему, тебе уже как-то писал, что хасидизм, возникший в Восточной Европе, сыграл в жизнеустройстве евреев колоссальную роль. Он, по крайней мере отчасти, преодолел то отчаяние, в которое они впали после неожиданного краха саббатианства. Это была громадная этнокультурная терапия, и она спасла не только еврейский народ, но, пожалуй, и весь восточноевропейский иудаизм. Однако при всех своих очевидных достоинствах, хасидизм имел существенные ограничения. Он предлагал спасение личное, а не национальное, спасение отдельного человека (или хасидской общины), но не всего народа Израиля. Принципиально отказываясь от мессианства, хасидизм не высвечивал онтологической перспективы. Хасид радовался тому, что есть, но не задумывался о том, что грядет. Он растворялся в быте, придавая ему значение бытия. Примирение с миром реализовывало исключительно стратегию выживания, ничего более – это был экзистенциальный тупик. Другое дело – метафизика каббалы. Она прекрасно вписалась во взбудораженное сознание европейских евреев. Главное, она предлагала рецепт: вырваться из «юдоли скорбей» можно с помощью магических практик. Кроме того, каббала неутомимо напоминала евреям, что они – народ, избранный богом, имеющий великую цель, что в их книгах, сохраненных с древних времен, содержится таинственнейшая из тайн и что это и есть то мистическое оружие, которое сокрушит любого врага.
Осовецкие хасиды, коими ты меня зацепил, избрали, судя по всему, именно этот путь. Повторю, хотя и об этом я тебе вроде бы тоже писал, что родоначальника хасидизма, у которого учился Адмор, звали Исраэль Бааль Шем Тов, что в переводе означает «человек, знающий тайное имя бога». По-моему, знаменательный факт. А одна из моих аспиранток, которую я попросил слегка поворошить материал, обнаружила следующую подробность: в середине двадцатых годов на базе Института экспериментальной медицины в Москве была создана «научная лаборатория» НКВД и руководил данным подразделением некий Иммануил Августович Кадмони. Так вот, в другом написании эту фамилию можно прочитать как «Адмор» – не находишь, старик, что очень интересное совпадение? Вряд ли это тот самый осовецкий Адмор, по времени не подходит, ему тогда было бы уже около ста лет, однако в хасидских общинах власть, как в монархиях, передавалась исключительно по наследству, встречалась также практика наследования имен, так что возможно, нить тянется оттуда сюда. А помнишь число посвященных, которого придерживался Адмор: 49, в гематрической сумме это 13, число дьявола у христиан. И еще один примечательный факт. Жених моей аспирантки – тот самый Арон, который пытался меня раскрутить месяца два назад. Я как-то видел их вместе. Причем аспирантка не удержалась, похвасталась, что он – действительно сотрудник «Моссад», один из самых талантливых, перспективных, профессионал высокого класса, гениальный имперсонификатор: может прикинуться хоть раввином, хоть бизнесменом, хоть последним бомжом. Видишь, как складывается, старик. Это означает, что наш «Моссад» интересуется данной темой всерьез. История, которую ты раскопал, обретает черты реальности.
Далее – немного о концепте Старковского. Кстати, я его вроде бы помню: тот энергичный деятель, который непрерывно торчит на ТВ. Замечу, однако, что концепт интересен лишь в рамках абстрактного интеллектуализма. В качестве культурософской гипотезы это, пожалуй, еще ничего: она связывает воедино большой цивилизационный материал, но как реальное знание представляет собой полный ноль: сразу же ощущается привкус бессодержательного теософского болботания. К тому же данный концепт слишком уж явно бьет на внешний эффект. Гейзенберг, разумеется, не зря утверждал, что любая выдвигаемая теория должна быть слегка безумной, это служит доказательством ее правоты, но и у безумия, как мне кажется, есть свой предел. Тем не менее ты натолкнул меня на интересную мысль. Помнишь гипотезу Эверетта о множественности вселенных? Дескать, мир расщепляется при каждом квантовом переходе? Она гремела, по-моему, в шестидесятых годах. Однако Хинтикка через какое-то время сумел показать, что расщепляется отнюдь не Вселенная, расщепляется микромир, то есть свел множественность миров к множественности квантовых ситуаций. Такую же смысловую редукцию следовало бы осуществить и здесь. Здравое зерно концепта – это идея инициации: персональной, этнической, государственной, может быть, тут применим даже цивилизационный масштаб. Помнишь, как мальчик превращался в мужчину у первобытных племен? Ночью, под устрашающие завывания колдунов, через болевой порог, средь хоровода кошмарных звериных масок. Считается, что личность, резко выдернутая из обыденности, претерпевает психологическую трансформацию, целенаправленный метаморфоз, ориентированный по вертикали: прежний человек как бы переплавляется, вместо него возникает совершенно иной. Посредственность становится гением, грешник – святым, поручик командует армиями, мученик идет на костер. Не исключен, правда, и негативный метаморфоз, когда в фокус выводится темная сторона души. Думаю, что с твоим фигурантом могло произойти нечто подобное. Троцкий и до того был чрезвычайно талантливый человек, об этом свидетельствуют практически все, кто его знал, а после инициирующего обряда, который, вероятно, и был произведен в Осовце, после «хтонической трансформации», видимо пробившей его насквозь, в нем вспыхнул огонь, достигший неистовых температур. Для него уже не было невозможного. Он мог замыслить и выполнить то, на что не был способен никто. Правда, тот же огонь сжег его изнутри буквально за несколько лет.
В качестве расширения этой гипотезы могу добавить, что и ортодоксальный иудаизм, и хасиды, и тем более затченная именно на подобную трансформацию каббала, вероятно, обладают несколько бльшим инициирующим потенциалом, нежели иные религии, претендующие на звание мировых, а потому уровень талантливости (выживаемости) у евреев несколько выше, чем у других этнокультурных или национальных групп. Извини ради бога за этот этнический нарциссизм. Я, разумеется, помню, что родина слонов – это Россия, но просто вот так, по ходу дела, пришло на ум.
А вообще, старик, ты ж меня знаешь, я человек трезвый, слегка разумный и всякую мистику, как и ты, на дух не переношу. Мне кажется, что не стоит преувеличивать. Не стоит объяснять непознанное через непостижимое. Если мир рушится, в чем я с тобою согласен (скорбя при этом в душе), то это вовсе не означает, что за кулисами хаоса стоит некий злонамеренный персонаж, с копытами и рогами, и радостно ухмыляется, глядя на то, как мы мечемся и кричим. Все это объясняется проще – глупостью и невежественностью политиков, явным тупоумием тех, кто призван решать и вершить. Кое с кем из них я лично знаком или, скажу скромнее, приходилось немного общаться, и откровенно признаюсь – увиденное и услышанное повергает меня в тоску. Не понимаю, как люди такого типа попадают во власть. Я бы им не доверил даже унитаз починить. Впрочем, это мы сами их выбираем, а потому нечего удивляться, что оказываемся затем по уши в тягучем дерьме.
Все, заканчиваю письмо, и так затянул. Странное дело, ни с кем я не бываю таким разговорчивым, как с тобой. Обычно я чрезвычайно сдержан и краток. Студенты, коим я читаю спецкурс, прозвали меня Сухостой. А тут стоит только начать, стоит лишь прикоснуться к клавиатуре, и будто прорывается неудержимый поток. Не знаю, чем объяснить эту патологическую болтливость – может быть, признаки старости, может быть, подступающий интеллектуальный маразм, а может быть, что вероятнее, – запоздалые приступы ностальгии. Жаль, что не сумел я приехать, не смог вырваться, как обещал. Вот пишу тебе ныне про средневековую каббалу, про хасидов, про всяческую религиозную хренотень и почему-то думаю, поглядывая на экран, что несмотря на дурную советскую власть, несмотря на застой, безнадегу, отчаяние, бытовую шизофрению, несмотря на все наши раздоры и завихрения, вообще несмотря ни на что, в те давние времена, когда мы, не имея еще ни толстых книг, ни званий, ни степеней, ни денег, ни каких-либо перспектив, ни любви, бродили по фантастическим набережным Ленинграда, когда мы пили на ступеньках дешевый портвейн, когда дико спорили и ругались, мы все-таки были, признайся, немного счастливее, чем сейчас…
Толчок настигает меня где-то через неделю. Он обрушивается на меня как раз в тот момент, когда я заканчиваю статью о перспективах социализма для одного популярного еженедельника. Еженедельник глянцевый, высказывается, естественно, обо всем на свете, но претендует, по стратегическому замыслу редакции, на интеллектуализм, и потому помимо рекламы машин, коллекций одежды и загородных домов он иногда публикует эссе весьма приличного уровня. Вряд ли покупатели еженедельника их читают, но им, по-видимому, льстит причастность к сферам высокого духа. Дескать, мы тут не просто пьем шампанское и закусываем икрой, а еще и осмысливаем актуальные проблемы постсовременности.
Ничего существенного за эту неделю не происходит. Разве что у нас с Ирэной вспыхивает очередной грандиозный конфликт. Ирэна требует, чтобы я немедленно написал отчет по гранту, дескать, уже пора, срок договора (тринадцать месяцев, между прочим) уже истек, деньги выплачены, следует оформлять результаты. Я же со своей стороны отвечаю, что, к сожалению, еще не готов: материал жутко сырой, его надо продумывать, прорабатывать вглубь по каждой смысловой итерации, согласовывать надо, выстраивать единый сюжет, иначе будет маловразумительное непрофессиональное месиво. И потом, собственно, что я должен писать? Что товарищ Троцкий по дороге в Москву заехал почему-то в некий уездный городок Осовец? Что он произнес там страстную речь о мировой революции? Что расстрелял кого-то, что в синагогу тамошнюю завернул? Маловато, знаешь ли, для целого года работы. Не расписывать же таинственный обряд хавайот (кстати, не встречающийся более ни в одном источнике), в результате которого он якобы принял «крещение Сатаны»?
– Почему?
– Да потому что это смешно.
– У тебя два неоспоримых свидетельства есть! – в бешенстве заявляет Ирэна.
– Ну и что?
– Достаточно, чтобы писать!
Она готова испепелить меня взглядом. Месяцы эротического безумия вымотали нас до предела, и поэтому я с таким же бешенством отвечаю, что свидетельствам этим, вообще говоря, грош цена. Ты хоть понимаешь, что представляет собой подлинное историческое свидетельство? Вспомни, моя дорогая, расстрел царской семьи. В ночь с 16 на 17 июля в Екатеринбурге были убиты одиннадцать человек. При раскопках 1991 года в Коптяковском лесу были обнаружены останки лишь девяти. Комендант Ипатьевского дома Юровский свидетельствует, что два тела, цесаревича Алексея и фрейлины Демидовой, были им сожжены. Так, вроде бы совпадает. Однако комиссар Ермаков, тоже принимавший участие в акции, в своих записках свидетельствует, что сожжены были все одиннадцать тел. К таким же выводам приходит и следственная комиссия, назначенная Колчаком. Никаких «царских захоронений» поэтому в принципе быть не может… Одни эксперты дают заключение, что обнаруженные останки идентичны по генетическим характеристикам дому семьи Романовых, другие утверждают, что на черепе, якобы принадлежащем Николаю II, нет следов раны, которую нанес ему саблей японский жандарм (была в свое время такая удивительная история). Брешко-Брешковский свидетельствует, что в июле 1918 года Юровский и Ермаков предоставили Президиуму ВЦИКа головы казненной царской семьи. Пастор Руфенбургер со слов очевидца свидетельствует, что головы эти были сожжены тогда же в Кремле в присутствии всего руководства большевиков. Иеромонах Илиодор, бывший приятель Распутина, впоследствии сбежавший в Румынию и написавший разоблачительную книгу о нем, свидетельствует, что видел в Кремле заспиртованную голову Николая II еще в 1919 году. А Валериан Куйбышев в сильном подпитии рассказывал соратникам и друзьям, что когда после смерти Ленина в 1924 году вскрыли его личный сейф, то обнаружили там стеклянный сосуд с заспиртованной головой царя. Голову потом замуровали где-то в кремлевской стене… Так кого же в июле 1998 года торжественно, дабы «восстановить историческую справедливость», похоронили в соборе Петропавловской крепости?..
Я энергично взмахиваю рукой.
– Кого, скажи мне, кого?!
– Не кричи на меня!.. – кричит Ирэна.
– Я на тебя не кричу!.. Это ты на меня кричишь!..
В общем, я покидаю офис совершенно взбешенный, с твердым намерением не возвращаться сюда по крайней мере несколько дней. И надо сказать, что это состояние бешенства мне помогает – наутро смысловые координаты статьи возникают у меня буквально за полчаса. Для начала я сообщаю читателям, что не следует считать социализм неким патологическим разрастанием: дескать, существует здоровый социальный побег, либеральная демократия, и на ней – уродливый, как древесный гриб, схоластический, нежизнеспособный социализм. Это абсолютно не так. Социализм представляет собой естественное продолжение эпохи европейского Просвещения. С момента появления ясных и однозначных законов Ньютона, блистательно подтвержденных расчетами по движению звезд и планет, в западном европейском сознании безраздельно утвердился рационализм. Образованному европейцу XVII–XIX веков мир представлялся сложным, но в принципе доступным постижению механизмом. Нечто вроде внутренности часов: множество колесиков, зубчиков, пружинок, штифтов, передач; все это на первый взгляд кажется невообразимо запутанным, но в действительности жестко сцеплено между собой,работает по определенным законам. Познав эти законы, выведя формулы вращения «шестеренок» и «передач», можно не только постичь внутреннее устройство мира, но и, подчинив их себе, управлять всей природой. Это был величайший интеллектуальный прорыв. Подводя итоги его, Лаплас торжественно провозгласил, что Вселенная исчислима. Точно зная какое-либо исходное ее состояние, можно так же точно вычислить и все последующие реперы ее онтологического пути.
В такой картине мира не было места ни для случайности, ни для чуда, ни для божественного провидения, ни для стихии природных сил. И потому, представляя свою космогонию Наполеону, на вопрос: «А где в вашей теории бог?» – тот же Лаплас имел все основания гордо сказать, что он в этой гипотезе не нуждается.
Рационализм сыграл в европейской цивилизации колоссальную роль. Из него выросло заманчивое, но опасное представление о проектности мира, философским выражением которого стал марксизм. Ведь что, собственно, предлагает марксизм? Он предлагает, основываясь на разуме, а не на инстинкте, основываясь на науке, а не на горстке религиозных догм, построить мир, гораздо лучший, чем есть, – мир без жестокости и насилия, мир без эксплуатации и нищеты, мир без войн, без удручающих социальных контрастов, мир, где все люди будут, как предписано им природой, равны и где человек человеку будет не волк, как сейчас, а товарищ и брат. Это была идея ослепительной красоты: вот он, рай, говорил марксизм, он действительно существует, он достижим… Заметим, что классический капитализм к концу XIX столетия полностью себя исчерпал. Его алчность, его лицемерие, его грубость, его безжалостность просто бросались в глаза. Мало того, что он порабощал миллионы людей, высасывая из них жизнь, чтобы превратить ее в прибыль для ничтожного меньшинства, но он еще и швырял человечество в огонь бессмысленных войн. Как только поднялись над полями сражений облака удушающего иприта, как только солдаты обеих сторон начали выкашливать в агонии куски сожженных трахей, так сразу стало понятно, что прежнее мироздание умерло, что романтические мечтания о прогрессе превратились в гнойную плоть. Социализм представлялся тогда единственной альтернативой, царством божьим, могущим быть построенным на земле.
Только не надо путать социализм с утвердившимся после Октябрьской революции сталинизмом, пишу я дальше. Сталинизм – это восточная деспотия, тиранический мрачный реликт, вынырнувший при распаде мира из темных веков. Так при отливе обнажается дно, покрытое гниющими водорослями. Так открывается при эксгумации куча перепревших мерзких костей. Преступлениям сталинизма нет оправданий. Однако это не значит, что исчерпан сам социалистический идеал. Вспомним, что христианство, светским воплощением которого являлся социализм, прежде чем предстать в виде просвещенного европейского гуманизма, тоже прошло период подростковой жестокости, период идеологического террора, период крестовых походов, период инквизиции, которая в относительных цифрах, вероятно, уничтожила больше людей, чем сталинские репрессии. Каждая большая идея должна созреть. Каждая мировоззренческая доктрина, если, конечно, имеется в ней некий реальный смысл, пройдя пассионарную фазу насилия, в конце концов обращается к методам убеждения. Вероятно, и время социализма еще придет. Он еще возродится – только в более мягкой, гуманной, современной, окультуренной форме.
Это одна сторона вопроса, пишу я. Другая же заключается в том, что социализм выражает собой давнее и неустанное стремление человечества к справедливости. Не к равенству, я это специально подчеркиваю, а именно к справедливости, когда «дано каждому по мере его». Далее я коротко поясняю, что представление о справедливости – это чисто христианская инновация. В древнем мире о справедливости никто даже не помышлял. Здесь должное и сущее совпадали: мир мог быть трагическим, но он не мог быть никаким иным, собственное положение могло казаться человеку ужасным, но воспринималось оно не как нарушение справедливости, а как несчастье, обрушившееся с небес. Все было естественно и закономерно: раб – это раб, а царь – это царь. Так этот мир был устроен. Такова была наличная данность, формируемая волей богов. Даже Аристотель, сделавший в этом отношении шаг вперед, рассматривал справедливость в значительной мере как воздаяние, то есть как награду человеку за подвиги или труд, а вовсе не как метафизический принцип, обусловленный самим фактом человеческого бытия.
Ситуация принципиально изменилась с появлением христианства. Провозгласив равенство всех людей перед богом, объявив, что для спасения души не имеют значения ни национальность, ни происхождение, ни накопленные богатства, как бы ни были они велики, христианство породило тем самым сначала идею социального равенства, а затем представление о «врожденных правах», которыми обладает любой человек – просто в силу своего статуса человека. Должное и сущее были таким образом разведены, и несовпадение их стало восприниматься как несправедливость. Вся последующая история европейской цивилизации, весь ее весьма непоследовательный социогенез есть фактически «распаковка» этого метафизического канона, продвижение к справедливости, медленное и противоречивое сближение сущего с должным. Полное их совмещение, разумеется, невозможно. Абсолютная справедливость – такая же абстракция, как абсолютное зло. Однако и расхождение не должно быть слишком большим, иначе мир потеряет психологическую устойчивость.
Сейчас, утверждаю я, расхождение между сущим и должным достигло, вероятно, критической величины. Это можно диагностировать по тем зарницам, которые тревожно вспыхивают над землей. Прежде всего это исламское сопротивление, которое можно охарактеризовать как битву «варваров» против «империи». На первом этапе, заметим, всегда побеждает «империя», но в итоге «варвары», как показывает история, всегда входят в «Рим». Затем это «левый марш» в Латинской Америке, внезапный и, следует подчеркнуть, демократический приход к власти там левых сил, что свидетельствует: социалистическая идея жива. Далее – движение антиглобалистов, охватывающее миллионы самых разных людей: пацифистов, студентов, «зеленых», представителей религиозных меньшинств. И наконец, это такое специфическое явление, как спонтанный гражданский протест – полыхание «цветных революций», захват Уолл-стрита, хакерские атаки на сайты банковских и правительственных структур. Причем, отмечаю я, у нынешних вспышек протеста есть очевидное сходство с молодежными революциями конца 1960х – начала 1970х годов. Тогдашние молодежные бунты тоже казались абсолютно немотивированными, не имели руководящих центров и не предлагали позитивных социальных программ. Они довольствовались возвышенно-романтическими идеологемами вроде «вся власть воображению» или «запрещается запрещать». Это был действительно стихийный протест – против мира, казавшегося несправедливым. Протест, который остался незавершенным. Трансформация мировоззренческих догм только еще началась. Нынешнее «спонтанное сопротивление» вполне можно считать эхом тех давних лет. Его также можно считать третьим поколением революций, начавшихся еще в XVII веке и продолжающихся до наших дней. В свое время Великая французская революция 1789 года сформулировала канон, по которому должен жить человек: «Свобода. Равенство. Братство». И если первое поколение революций отстаивало свободу (человек не может быть вещью, «говорящим орудием», то есть рабом), если второе поколение революций отстаивало лозунги равенства (все люди, независимо от происхождения, имеют одинаковые гражданские и политические права), то третье поколение революций устремлено именно к братству, представляющему собой естественное воплощение справедливости на земле. Потому что без братства людей, без ясных представлений о том, что мера всего есть человек, невозможны ни настоящее равенство, ни подлинная свобода.
Или можно предложить другую метафору.
Зарницы социализма – это восстание будущего против несправедливого настоящего, оно представляет собой то, что грядет. Исламский джихад – это восстание прошлого против того же несправедливого настоящего, оно представляет собой то, что ушло. Спонтанное сопотивление, вспыхивающее то здесь, то там, – это восстание настоящего против самого себя, оно сокрушает то, чего не должно быть.
Огнем одеты все три цвета времени.
А мир, против которого восстает само время, не устоит…
В таком духе я наворачиваю примерно пятнадцать страниц. Конечно, получается публицистика, хуже того – местами откровенно сползающая в популизм. Однако меня это не слишком волнует. От меня ведь и требуется популизм, лишь приправленный для солидности культурософской терминологической трескотней, – пережевывание банальностей, имитирующее интеллектуальную глубину. Ни к чему другому я в данном случае не стремлюсь.
Помогает мне в написании Вольдемар. Время от времени я поворачиваюсь к нему и зачитываю вслух очередной сюжетный пассаж. Вольдемар слушает меня очень внимательно, и если вдруг начинает подергивать ухом, словно от назойливых мух, значит в ритмическом построении фразы что-то не то.
Тогда я притормаживаю и переписываю абзац. Вкусу Вольдемара, мне кажется, следует доверять.
Иногда у нас происходит небольшая дискуссия.
Я спрашиваю, например:
– Вы, Вольдемар, вероятно, считаете, что в выводах моего «социалистического эссе» есть некоторые преувеличения? Ну хотя бы в той части, где я говорю, что мир перед грядущими потрясениями не устоит? Уверяю вас – это не так. Я не преувеличиваю, скорее преуменьшаю. Подумайте сами, и вы, я надеюсь, согласитесь со мной…
Вольдемар в ответ дико зевает, опускает башку на лапы и закрывает глаза.
У него возражений нет.
Ну, на «нет» и суда тоже нет.
Начинаю я статью в пять утра, заканчиваю в пять вечера и сразу же валюсь на тахту. Сил у меня никаких – крутится под веками текст, выхватывающий то один абзац, то другой. Мне надо поспать хотя бы пять-шесть часов.
Вот тут и настигает меня финальный толчок.
Мир вздрагивает и через секунду становится совершенно иным.
Около восьми вечера неожиданно раздается телефонный звонок, и его прерывистый, астматический, как у чайника, свист выдирает меня из спасительного забытья.
9. Хокмах
Он производит неприятное впечатление: низкий рост – всего 162 сантиметра, небольшая сужающаяся голова с приплюснутым лбом, лицо землистого цвета, буроватые щербины от оспы, сутулость, гнилые зубы, поскольку он отказывается обращаться к зубным врачам. Его, разумеется, одухотворяют. Придворные живописцы снимают оспины и увеличивают дегенеративный лоб. Они рисуют ему молодые блестящие волосы и ласковые морщинки у глаз. Глаза ему делают вообще – неземной мудрости и доброты. Никто не знает, что у него сухая рука. Никто не знает, что у него срослись пальцы на левой ноге. Рост его теперь не имеет значения. Фильмы и даже хронику монтируют так, что он всегда оказывается выше всех. Он и есть выше всех. Потому что он может убить миллион человек. А выше всех тот, кто может больше убить. Живопись и история, таким образом, совпадают. Они отражают не то, что есть, а то, чему, по его мнению, следует быть. Потом это станет принципом социалистического реализма. Вождь награждает передовиков производства. Вождь обозревает величественную стройку века, символ наших побед. Кругом – радостные, вдохновенные лица. Это лица политических заключенных, «врагов народа», которые после смены вернутся в барак. Вождь в окружении маршалов и генералов. Вождь со спортсменами. Вождь с девочкой на руках. Это товарный знак коммунизма. Идеологический лейбл, растиражированный на весь мир. Паровоз «Иосиф Сталин» – самый мощный на тот момент пассажирский локомотив Европы. Комбайн «Сталинец» – получивший на Всемирной промышленной выставке в Париже диплом «Гран при». Танк тоже – «Иосиф Сталин», созданный в 1943 году. Чем этот танк прославился в период войны? Танк «Т-34» – да, его помнят все. А танк «Иосиф Сталин»? В каких боях? Неважно. Названо его именем – значит лучший советский танк.
У него аномальная психика. В 1927 году академик Бехтерев, психиатр, внезапно вызванный в Кремль, ставит ему диагноз – «паранойя». На другой день академик Бехтерев умирает. Тело мгновенно кремируют, выяснять причины смерти запрещено. Тем не менее параноидальные признаки налицо: комплекс «сверхценных идей», деформирующий поведение, гипертрофированное представление о собственной значимости, патологический эгоизм, неспособность критически оценивать свои поступки, крайнее самомнение, не оставляющее места для приязни к другим, подозрительность, обидчивость, агрессивность – всякий несогласный тут же превращается во врага. Даже дочь Сталина, явно симпатизирующая отцу, отмечает резкую анизотропность его психики: друг мог запросто стать врагом, но обратный процесс был закрыт. Враг – это уже враг навсегда. А врагов необходимо уничтожать. Он беспощаден даже к кругу самых близких ему людей. Уничтожает почти всех Сванидзе – родственников своей первой жены. Приказывает арестовать приятеля своей дочери, с которым у той бурный роман. Надежда Аллилуева, его вторая жена, кончает жизнь самоубийством. Он никогда ничего не прощает. Может ждать много лет, чтобы потом отомстить. Он отправляет в концлагеря жен Молотова и Калинина, расстреливает жену Поскребышева, своего личного секретаря, доводит до самоубийства брата Кагановича, Михаила, зато именем самого Кагановича, словно в насмешку, называет московский метрополитен. Он необыкновенно жесток. Во время «дела врачей», узнав, что арестованные не дают требуемых показаний, в бешенстве кричит: «Бить их, бить!..» Издает указ о применении смертной казни к подросткам. Теперь можно казнить даже детей, начиная с двенадцати лет. Санкционирует пытки, ничем не отличающиеся от истязаний Средневековья. Его паранойя заразна, она пронизывает собою всю жизнь. В Советском Союзе нет больше случайностей, недостатков, ошибок, любое негативное происшествие объясняется происками врагов. Вредителями оказываются сотни тысяч людей. После ужасов мировой войны, после катаклизма войны гражданской он развязывает долгую «внутреннюю войну», где одна часть народа беспощадно уничтожает другую. Гигантское кровопускание непрерывно ослабляет страну.
Он очень плохой оратор. Речь его косноязычна, голос невыразителен, слаб и тускл. У него бедный словарный запас. До конца жизни он не может выдавить из себя грузинский акцент, который особенно проступает в минуты волнения. Он не умеет зажечь словом сердца. Не может всколыхнуть, наэлектризовать, повести за собой массы людей. Отсюда его ненависть к «говорунам», особенно к Троцкому, – они способны на то, что ему не дано.
Неизвестны примеры его личной храбрости. Тот же Троцкий, по крайней мере в начале гражданской войны, сам водил в атаку бойцов. Сталин, участник трех войн, ни разу не был на передовой. Единственный случай, который можно рассматривать как проявление мужества, – в октябре 1941 года остался в Москве, когда падение ее представлялось практически неизбежным. Правда, держал под парами поезд, готовый в любую минуту вырвать его из огня.
У него не было никаких военных талантов. Во время гражданской войны он провалил оборону Царицына, важного стратегического узла, за что был изгнан оттуда Троцким. Во время Польской войны, вопреки приказам командования, упорно, вместе с Егоровым и Буденным, двигал Юго-Западный фронт на Львов, открывая фланг армии Тухачевского. Тухачевский после поражения не скрывал, что виновником «катастрофы на Висле» считает именно Сталина. Сталин этого Тухачевскому не простил.
Перед Второй мировой войной он фактически разгромил советскую армию. Из пяти маршалов СССР были расстреляны трое, командармы (следующая воинская ступень) репрессированы были все, флагманы флота (по-нынешнему адмиралы) – практически все, командующие корпусами – практически все, командующие дивизиями и бригадами – более половины. Армия лишилась самых опытных командиров. После первых же ударов вермахта она развалилась.
Допустил грубый просчет с нападением Германии на СССР. Не принял элементарных мер по приведению войск в боевую готовность. Потерял из-за этого авиацию, артиллерию, танки, позволил немцам ценой не слишком больших потерь прорваться почти на тысячу километров вглубь страны.
Безграмотно командовал в начале войны. Мыслил категориями сражений двадцати-тридцатилетней давности. Требовал оборонять любую позицию до конца, из-за чего сотни тысяч солдат попадали в «котлы», затем – в плен. Позже их всех он объявил предателями. За его бездарность советский народ опять-таки заплатил миллионами жизней.
Был весьма посредственным стратегом в международной политике. В середине 1920х годов отверг союз коммунистов с европейскими социал-демократами – левый фронт был расколот, это расчистило путь к власти Гитлеру.
Не имел особых административных способностей. Превратил коллективизацию сельского хозяйства страны в национальную катастрофу. Голод, который разразился в результате разгрома крестьянства, унес жизни семи миллионов людей. Цена индустриализации СССР оказалась запредельно большой. Все его административные действия вообще отличала низкая эффективность. Результат достигался, но за счет чрезмерных затрат сил и средств. Разница опять-таки оплачивалась жизнями тысяч и тысяч людей.
Его нельзя было назвать интеллектуалом. Еще Ленин, обсуждая на политбюро какое-то назначение, с усмешкой сказал: «Ну, умного там не надо, направим Сталина». Книг, вопреки легендам, он читать не любил, предпочитал им кино. Иногда смотрел в специально оборудованном кинозале два-три фильма подряд. Образованным мог казаться только на фоне своих соратников. Буденный – унтер-офицер, Ворошилов – три года сельской школы, пастух, Каганович – грузчик, сапожник, Микоян – духовная семинария, Молотов – два курса Политехнического института, Берия – строительное училище, Калинин – начальная земская школа, токарь, лакей, ну и так далее. По-настоящему образованных людей в своем окружении не терпел – вообще относился к ним с подозрением. Плохо знал историю, практически не знал философии; математика, физика, биология представляли для него темный лес. Свел весь марксизм к нескольким догмам, которые, правда, вызубрил наизусть. Теоретические работы его банальны. Тезис о построении социализма «в одной, отдельно взятой стране» он позаимствовал у Бухарина. Программу коллективизации и ускоренной индустриализации – у Троцкого. Тезис об «обострении классовой борьбы» – вообще идеологический артефакт. Социализм он представлял себе как казарму, где вымуштрованный, одетый в униформу народ беспрекословно, с восторгом исполняет любую прихоть вождя.
Литературного вкуса практически не имел. Не мог оценить талантов ни Ахматовой, ни Цветаевой, ни Платонова, ни Мандельштама. Большинство сталинских лауреатов по литературе невозможно читать. Любил рассматривать похабные рисунки одного немецкого графика, которые ему специально доставлялись из Германии агентами ГПУ. Не обладал чувством юмора. В лучшем случае мог сказать что-нибудь вроде «баня – маня». Шуток в свой собственный адрес не переносил. Дачу в Кунцево украшал вырезками из «Огонька».
Как же он побеждал? Почему «вождь уездного масштаба», как назвал его Каменев, смог стать вождем великой страны? Что позволило ему одолеть грозных соперников, каждый из которых был явно талантливее его?
Бажанов, секретарь Сталина в 1920х годах, приводит такой эпизод. Начав работать со Сталиным, он быстро понял, что никакими текущими делами Сталин не интересуется, никаких бумаг, даже из политбюро, не читает, во всем полагается на мнение секретарей. Зато однажды, войдя без предупреждения к нему в кабинет, он застает Сталина разговаривающим по телефону. Точнее, Сталин слушает, но ни слова не говорит. При этом, как замечает Бажанов, трубки всех четырех имеющихся телефонов на аппаратах лежат. Сталин слушает пятую трубку, провода от которой идут в ящик письменного стола. Бажанову требуется всего пара секунд, чтобы сообразить: там смонтировано устройство, с помощью которого Сталин может подслушать любой правительственный разговор. Прослушку поставил коммунист из Чехословакии, инженер, который после этого был расстрелян как чехословацкий шпион. В борьбе за власть это оружие колоссальной мощи, оно дает Сталину возможность знать о намерениях остальных членов политбюро. Сталин – единственный зрячий среди слепых. Никто из его противников об этом не подозревает.
Вот в чем заключалась подлинная сила Сталина. В борьбе за власть он не признавал никаких ограничений и норм. Для этого годились любые средства, любые методы, ничто не смущало его, если нужно было расправиться с политическим конкурентом.
Конечно, и другие вожди Октября, выражаясь корректно, не олицетворяли собой нравственный идеал. Ленин в накале гражданской войны требовал беспощадно расстреливать, брать заложников, заключать всех подозрительных в концлагеря. Дзержинский и Троцкий неутомимо реализовывали это требование на практике. Зиновьев, согласно мнению близко знавших его людей, был по своим повадкам откровенный бандит. Даже Бухарин, считавшийся «партийным интеллигентом», не смущаясь писал, что «с точки зрения большого по своей величине исторического масштаба, пролетарское принуждение во всех своих формах, начиная от расстрелов и кончая трудовой повинностью, является, как парадоксально это ни звучит, методом выработки коммунистического человечества из человеческого материала капиталистической эпохи». И все же были границы, которые они переступить не могли. Ставить на прослушку своих соратников ни Ленину, ни Бухарину в голову бы не пришло, Троцкий побрезговал бы, Дзержинский, Каменев и Зиновьев просто бы побоялись. И только Сталин считал, что это вполне естественный шаг.
У него будет много таких шагов: уничтожение старых большевиков, знавших о его весьма скромной роли в революции и гражданской войне, беспардонное переписывание истории, где ложь громоздилась на ложь, создание системы концлагерей в «самой свободной стране», союз с Гитлером, окончательно развязавший фашизму путь к мировой войне.
И вместе с тем это только одна грань характера. Другим преимуществом Сталина являлось его фантастическое умение выжидать. Сунь Цзы, китайский теоретик войны, еще в VI веке до нашей эры писал, что важнейшим залогом победы является внешнее преуменьшение своих сил. Если противник недооценивает тебя, значит он потерпит сокрушительное поражение. Сталин, скорее всего, трактат Сунь Цзы не читал, но, видимо, звериным чутьем чувствовал то же самое. В то время как другие коммунистические вожди рвутся на крыльях славы вперед, главенствуют и гремят, пытаясь представить себя звездами первой величины, он скромно довольствуется ролью второго плана. На массовых митингах он практически не выступает, в президиумах партийных мероприятий обычно сидит где-нибудь в заднем ряду, на заседаниях политбюро вовсе не рвется в бой – сначала ждет, чтобы определилось общее мнение, а потом присоединяется к большинству. Это гениальная для той эпохи стратегия – всегда быть вторым. Быть незаметным, казаться политическим середнячком. У ослепленных своим величием большевистских вождей и мысли нет, что Сталин после смерти Ленина может претендовать на первую роль. Кто он такой? Кто его знает? Что он сделал для победы великого Октября? Поэтому они охотно идут с ним на союз. Лидерам молодого советского государства кажется, что это они используют Сталина в напряженной борьбе за власть, а в действительности это он использует их. В союзе с Каменевым и Зиновьевым он сокрушает Троцкого, главного своего политического конкурента, в союзе с Бухариным, Томским и Рыковым сокрушает Каменева и Зиновьева, которые только теперь с ужасом начинают догадываться, что к чему, а затем, опираясь на послушный ему аппарат, сокрушает и этих, уже ненужных ему бойцов. Шаг за шагом расчищает он себе путь наверх, и вдруг оказывается, что ему никто не в силах противостоять.
Более того, неожиданно выясняется, что у Сталина есть мощный ресурс, боеспособные стратегические войска, которыми не обладают его политические противники.
Имя им – партийная бюрократия.
Здесь надо иметь в виду специфику тогдашнего СССР. В результате конвульсий Октябрьской революции и гражданской войны в стране возникает диктатура партии большевиков. Всякие демократические механизмы отсутствуют, всякая оппозиция, любая критика исключена – она сгорела в огне беспощадной революционной борьбы. Гражданское население СССР абсолютно бесправно, он находится под тотальным наблюдением ГПУ. У советских людей просто нет способов повлиять на власть – разве что через восстания или забастовки, которые немедленно подавляются. Некоторая демократия, возможность открыто высказать свое мнение, сохраняется только в партийных кругах, но это – если иметь в виду главный управляющий орган, партийный съезд, – счетное количество вполне определенных людей. Завоевав их, можно завоевать все. Можно сформировать послушный ЦК, послушный президиум, послушное политбюро, сконцентрировать власть в своих руках. Сталин понимает это намного раньше других. Заняв в начале 1920х годов должность генерального секретаря, первоначально чисто техническую, она и писалась тогда с маленькой буквы, получив доступ к назначению кадров, особенно на местах, он начинает выстраивать собственный аппарат. Ему даже не надо для этого привлекать всех рядовых коммунистов, достаточно тех, кто будет определять выбор делегатов на съезд. Так постепенно, снизу, метастазами, изнутри монтируется система властвования, которая приносит Сталину устойчивое большинство. Причем в данном случае возникает не рационализированная бюрократия, которую в свое время описал Макс Вебер, исследовавший капитализм, – та встроена в государство и, плохо ли хорошо ли, однако работает на него. Это совершенно иной феномен – партийная номенклатура, подчинившая государство себе и снимающая с него постоянную ренту. Никаких «коммунистических идеалов» у номенклатуры нет, никакого «светлого будущего» она не видит в упор, у нее наличествуют только правила аппаратного бытия, ритуал, который следует строжайшим образом соблюдать. Сталин – провозвестник этой партийной номенклатуры, он ее создатель, ее духовный отец. Тем же звериным чутьем она чувствует в нем своего и, однажды возникнув и укрепившись, начинает перемалывать всех, кто хоть на сколько-нибудь отклоняется от ее незыблемых догм.
Аппарат становится базой сталинского могущества. Пирамида власти, выросшая в стране, получает прочный и обширный фундамент. Однако это еще далеко не все. История знает примеры, когда «жрецы», договорившись между собой, отстраняли «Сына Неба» от трона. Для «жрецов» тоже нужен аркан. Для аппарата, пусть внешне послушного, тоже требуется узда. И такой уздой в государстве «победившего социализма» становится страх.
Сталин опять-таки лучше других понимает биологическую сущность власти. Власть – это когда любого в любой момент можно расплющить как муравья. Власть – это когда ничто не может служить защитой от гнева небес. Маршала, увешанного орденами, можно бить и увечить, превратив в трепещущий полутруп. Музыканту, известному композитору, можно проколоть барабанные перепонки гвоздем. Для власти даже в принципе никаких правил нет. Правила – это ограничения, а настоящая власть никаких ограничений не признает. Вот что Сталину ясно как божий день. Он создает в своем царстве атмосферу тотального страха. Атмосферу вочеловеченного божества, помыслы которого не может постигнуть никто. Только он знает отныне, кого миловать, а кого карать. Только он волен определять судьбу человека, судьбу народа, судьбу страны. Он отовсюду взирает на советских людей. От него не спрятаться, не укрыться ни за какой стеной. Большой брат, как назвал его Орвел, всегда слышит вас. Большой брат всегда вас видит, прозревает каждую вашу мысль. Только в данном случае это не Брат, а Отец. Если уж отвергли отца небесного, пытавшегося через сына своего, посланного на смерть, искупить человеческие грехи, если уж сняли его «портреты», закрыли его «дома», то пусть будет отец земной, во всем равный ему. А быть может, и превосходящий его – по крайней мере, в тесных земных пределах. Нужно, чтоб человеку было кому молиться. Бог жив и властен, пока он вдыхает жертвенный дым. Власть – это страх, но страх – это тоже власть. И это узда, которая направляет животное бешенство масс в нужную сторону. Если народ жаждет «врагов», то «враги», коварные и жестокие, будут обнаруживаться на каждом шагу. Если народ требует «казнить кровавых собак», то никакой судья, никакая «особая тройка» не сможет этому противостоять. Данную сталинскую идеологему хорошо усвоил Мао Цзэдун, когда, почувствовав после катастрофических провалов в политике и экономике, что аппаратная власть его начинает слабеть, поднял «народ» (хунвейбинов и цзаофаней), чтобы «открыть огонь по штабам».
Двадцатый век – это век посредственностей. Ортега-и-Гассет определил данный феномен как «восстание масс». Движущей силой истории стала толпа, и она начала создавать кумиров по образу и подобию своему. Троцкий не зря назвал Сталина «самой выдающейся посредственностью нашей партии». Сталин являлся таким, каким хотело видеть его тварное подсознание масс. Правда, тот же Троцкий, когда кто-то раздраженно добавил, что Сталин – это ничтожество, сразу же, почуяв ошибку, сказал, что это не так. «Посредственность – да, ничтожество – нет». Поскольку посредственность тоже может достигнуть умопомрачительной величины.
И все равно существует «загадка Сталина». Мы оцениваем фантасмагорический взлет его исключительно в ретроспективном ключе: раз это произошло, значит иначе произойти не могло. Однако, если более объективно исследовать данный сюжет, становится видно, каким количеством разнообразных случайностей он порожден: очень своевременная смерть Ленина, уже требовавшего, чтобы Сталина убрали с поста генерального секретаря; фатальные ошибки Троцкого, которые тот вдруг начал совершать одну за другой; безумное ослепление почти всех советских вождей, не видевших и не чуявших, как за спинами их вырастает огнедышащий монстр; опять-таки очень своевременное убийство Кирова, позволившее резко расширить и узаконить террор; ситуация в предвоенной Европе, когда казалось, что альтернативой социализму является только фашизм, и много, много иных. Как будто некая потусторонняя сила сцепила их в единую нить, чтоб провести сквозь политический лабиринт того, кто был ей необходим.
В конце жизни страх сожрал его самого. Абсолютная власть всегда порождает абсолютное одиночество. Находясь на вершине, верить нельзя никому, потому что в глазах даже самых близких соратников начинаешь читать смертельно опасный вопрос: почему он, а не я?
Он уже был готов объявить английским шпионом преданного ему Ворошилова, приказал подготовить материалы на маршала Жукова, которому безоговорочно верил в течение всей войны, иногда, во время доклада, вдруг устремлял загадочный взгляд на Берию, и того прошибало испариной, так что запотевало пенсне.
В Кунцево, у себя на даче, он подолгу выбирал место для сна, бродил по комнатам, задумывался, кряхтел, наконец показывал охраннику: здесь, а когда тот стелил и бесшумно выскальзывал, брал плед, подушку и перетаскивал их на другой диван. В Ликанском дворце, в Боржоми, последняя его поездка на юг, он целыми днями, сопровождаемый лишь начальником личной охраны, прогуливался по аллеям. Вокруг него была пустота. Молчание становилось его уделом. Он уничтожил всех, с кем можно было бы просто поговорить, а тех, кто остался, превратил в трясущихся полулюдей.
Иногда, во время долгих застолий (обедать в одиночестве он не любил), слушая все те же шутки, анекдоты, истории, проверенные временем и потому безопасные, он обводил гостей взглядом: кто? Кто подсыплет яд, кто выстрелит из-за угла, кто вонзит нож в спину? Он чувствовал, что его смерти ждут все. Страна томилась. В ней трудно было дышать. Никто не говорил этого вслух, однако напряжение ощущалось во всем. Эпоха заканчивалась: народ устал от своего бога.
Напоследок вспыхнуло безумное «дело врачей». Арестованы были те, кто десятки лет наблюдал за его драгоценным здоровьем. Сопровождалось это борьбой с «космополитизмом», и непонятно было, почему удар обрушился именно на евреев. Просвечивала в этом какая-то мистическая подоплека: что-то средневековое – страх перед изощренным «иудейским коварством».
Или, быть может, то был тайный план Берии: смена лекарств, к которым привык старческий организм, оказалась смертельной.
Впрочем, новым врачам он тоже не доверял. Лечился сам: пил воду с йодом, пользовал чуть ли не колесную мазь. Всплывали в памяти фельдшерские рецепты временгражданской войны. Внезапно бросил курить, и дефицит никотина теперь постоянно мучил его.
Никто не знает, о чем он думал в последние свои дни.
Мать, которую он навещал крайне редко, как-то сказала ему: «Лучше бы ты стал священником».
Черчилль считал, что он принял страну с сохой, а оставил с атомной бомбой.
Нет, он оставил ее с той же нищей сохой.
Когда 1 марта 1953 года, встревожившись, что Хозяин не откликается на звонки, взломали на Кунцевской даче дверь и увидели старика, в беспамятстве лежащего на полу, Берия, якобы торжествуя, воскликнул:
– Тиран пал!
Правда, это только легенда…
Звонит мне, оказывается, Мафусаил (на всякий случай: директор художественной галереи, расположенной непосредственно подо мной) и энергично напоминает, что сегодня в его галерее состоится очередная сногсшибательная презентация, «это что-то особенного», собственно, она уже началась и что я еще неделю назад обещал на этой презентации быть.
– Ну, и почему тебя нет? Немедленно вниз! Честное слово, не пожалеешь, – обещает Мафусаил.
Я издаю мысленный стон. Меньше всего мне сейчас хочется куда-то идти. Ничего не имею против художественных галерей, но это та сфера жизни, которая меня нисколько не интересует. Однако противостоять Мафусаилу – выше человеческих сил. Никакие возражения не принимаются. Никакое мое нытье, что дел по горло, не в состоянии сдержать это напор. Уже секунд через тридцать я безоговорочно капитулирую и, лишь бросив трубку на базу, произношу такие слова, что Вольдемар, дремлющий у батареи, вздрагивает, поворачивает башку и смотрит в мою сторону с укоризной. Ему за меня стыдно – ведь интеллигентный вроде бы человек.
Мне тоже становится за себя стыдно, и я развожу руками:
– Ну извини…
В общем, через двадцать минут я оказываюсь в галерее. Позже я не раз думал – а что было бы, если б я не забыл, как первоначально намеревался, ложась спать, выключить телефон? Или – что было бы, если бы я проявил тогда твердость и никуда не пошел? Жизнь ведь складывается именно из таких мелочей. Не знаю, ответа у меня нет. И полагаю, что нет его ни у кого. Знаю только одно: с этого мгновения начала закручиваться неумолимая логическая воронка, событийный водоворот, затягивающий меня в темную глубь. Случайности начали выстраиваться в закономерность, один шаг стал влечь за собою другой, меня потащило, как щепку, придвинулся вдруг к самым глазам необратимый и неизбежный финал.
Однако это уже ретроспекции. А пока Мафусаил, выскочивший на вход, радостно цепляет меня, буксирует в зал, наполненный довольно плотной толпой, и, протискиваясь по периферии его, выводит аж в первый ряд. Презентация уже началась. Зрители стоят полукругом, обступая невысокий, сантиметров на пять, паркетный помост, на котором присутствует девушка в синем платье до пят. Выделяется оно насыщенностью цветов. Девушка весьма симпатичная, волосы у нее распущены по обнаженным плечам, и она очень мило жестикулирует, объясняя, с какими трудностями столкнулась в своей работе. К сожалению, речь ее напичкана терминологией, по обалделым лицам присутствующих заметно, что они уже отчаялись хоть что-то понять, но постепенно все-таки становится ясным, что ей потребовался для съемок какой-то специфический объектив, а собирать его пришлось по меньшей мере из четырех; конструкция уникальная, нигде в мире, клянется девушка, такой пока нет, она вылавливает не только видимый, оптический спектр, но и контекстный субстрат, который человеческим глазом, как правило, не воспринимается – вылавливает и через цифровую фильтрацию выводит в визуальный формат. То есть четыре одновременных снимка как бы накладываются один на другой, а хитроумная утилита, инкорпорированная в японский чип, создает из них целостное изображение. Девушка особо подчеркивает, что это ни в коем случае не рисунок, не макраме в фотошопе, не художественный монтаж, а реальный целостный образ во всей своей полноте. Просто в нем проступают черты, которых мы обычно не видим.
Она очень волнуется. Наверное, это первая ее презентация. И волнение ей идет, поскольку придает интонациям трогательную искренность. Из буклета, который мне тут же вручает Мафусаил, я узнаю, что зовут девушку Елена Матсан, что она – выпускница Колледжа изящных искусств, что фотографией занимается со школьного возраста, а сама экспозиция называется «О том, чего нет». Также в буклете напечатана краткая аннотация, которая объясняет, что, по мнению многих философов, каждый человек имеет как бы два разных лица: внешнее, «статусное», предъявляемое в повседневных контактах, и внутреннее, истинное, тщательно скрываемое в себе. Мы воспринимаем, как правило, лишь внешнее, «заштукатуренное» лицо, а о внутреннем можем только догадываться по некоторым косвенным признакам. Между тем внутренний облик обладает своей собственной аурой, и она при помощи особых методов съемки может быть выявлена и запечатлена. Такие методы, технические и художественные, разрабатывает сейчас Елена Матсан и с их помощью получает просто фантастические результаты. Человек на ее фотографиях обнажает свое истинное лицо, и никакая маска, никакие ухищрения внешности не могут его заслонить…
Тут же приведены образцы нескольких фотографий. Представительная, очень симпатичная дама офисного типажа, ухоженная, холеная, энергичная, уверенная в себе, и рядом снимок, где в том же облике проступают явные овечьи черты. Ничего существенного вроде бы не изменено, та же дама, ее нетрудно узнать, но сразу видны ограниченность, тупость, упрямство, свойственные этому виду парнокопытных. Или мужчина, тоже очень представительной внешности, явный администратор, занимающий, вероятно, немаленький пост, и рядом – его звериный, кровожадный оскал, весь в клыках, как если бы ощерился волк. Причем это не карикатура, не шарж, где специально, сатирическим образом искажены черты тела или лица. Нет, сразу чувствуется, что так оно на самом деле и есть. Снимки убеждают меня гораздо больше, чем поддерживающая их философская эквилибристика.
Тем временем слушатели начинают проявлять интерес. Кто-то спрашивает, насколько часто встречаются расхождения «оригинала» и «прототипа»? Формулируя проще: каждый ли человек в действительности является «не таким»? И Елена Матсан, порывисто дыша, отвечает, что, конечно, серьезные расхождения встречаются далеко не у каждого персонажа. Я бы сказала, чрезвычайно редко встречаются, поясняет она. Если точнее, то, по моим личным подсчетам, одно на несколько тысяч… Большинство людей, к сожалению, именно такие, как есть: внутреннее и внешнее у них практически всегда совпадает, зазор отсутствует, нет «метафизического бэкграунда», который можно было бы с помощью техники засветить. В этом главная трудность работы и состоит. Приходится делать невероятное количество фотографий, чтобы получить хотя бы одну, где внутренний облик зримо противоречит внешнему… Ну что, я беру камеру, выхожу на улицу, снимаю на перекрестках, в магазинах, в театрах, в кафе – ищу неделю, две, три, сколько потребуется, пока наконец не найду… Кто-то другой нерешительно замечает, что на некоторых портретах явственно проступают инфернальные, то есть дьявольские черты… Вот, извините, как с этим быть?..
Елена Матсан нервно сплетает пальцы.
– Не знаю, что вам сказать, – после паузы отвечает она. – Такие отпечатки у меня действительно есть… От них как будто… исходит… потустороннее зло… Я даже сомневалась сначала – показывать их здесь или нет… Потом решила все-таки показать… Ведь такие люди, как выясняется, существуют… Они живут среди нас… Быть может, влияют на нашу жизнь… Но это и все… Объяснить данный феномен я не могу…
Далее на подмостки вылезает Мафусаил, который провозглашает, что он безумно, безумно рад видеть всех, кто пришел. Эта презентация действительно уникальная, восклицает он. Возможно, она положит начало новому художественному направлению. Мы присутствуем при событии, которое может стать знаковым в мире искусства и о котором мы будем потом не раз вспоминать…
В заключение он выбрасывает руки вперед:
– В общем, смотрите!.. Думайте!.. Обсуждайте!.. Спасибо вам всем!..
Начинается медленная сумятица. Зрители, тарясь не слишком толкаться, перераспределяются в помещении. Большинство концентрируется у стола, где выставлены бутерброды и бутылки с вином, а часть, привлеченная собственно презентацией, движется жиденькой каруселью вдоль стен. Народа сегодня на удивление много. Человек пятьдесят, вероятно, и для Мафусаила это очевидный успех. Насколько я помню, у него еще не бывало одновременно более тридцати, а потому чувствуется в атмосфере некоторое возбуждение.
Да и работы, надо сказать, впечатление производят. Не знаю, как там насчет нового художественного направления, это ладно, это все еще вилами по воде, но Елена Матсан действительно обнаружила очень эффектный прием. Жутковато смотреть, как сквозь обычные человеческие черты, в облике тех людей, с которыми мы сталкиваемся ежедневно, проступают то свиная удивленная тупость, застывшая навсегда, то хищная крысиная мордочка с розовыми ноздрями, то тараканий хитин, окаймленный усиками, то рыбьи вытаращенные глаза, очерченные слизистым ободком. Есть несколько ведьм, демонстрирующих изогнутые клыки, есть пара козлиных, в шерсти, физиономий, как будто явившихся с шабаша на Лысой горе. Они образуют непрерывный бесовской хоровод, и постепенно начинает казаться, что именно так все и есть. Прокатывает по спине холодок. В каком странном мире мы существуем! Среди каких невообразимых созданий живем! Что есть человек? Является ли он по-прежнему центром вселенной, мерой вещей, критерием подлинного бытия, или он давно уже перестал быть собой – распался на сонмы полиморфных существ, которые собственно к человеку отношения не имеют? Примерно такое мнение я высказываю Мафусаилу, который проталкивается ко мне вместе в Еленой Матсан. Мафусаил чрезвычайно доволен. Так ты напиши об этом, энергично требует он. Сразу же извлекает откуда-то другой яркий буклет, и выясняется, что тот монолог, который я произнес в галерее еще весной, уже представлен здесь в виде философии «спонтанного актуализма». Не помню, правда, чтобы я употреблял такие слова.
– Вообще – как тебе?
– А вы не боитесь, что на вас в суд подадут? – интересуюсь я. – Все-таки люди, которые вами в подобном виде запечатлены, могут решить, что это есть их намеренное и неприкрытое оскорбление. Чести и достоинства, как это формулируется сейчас. Не опасаетесь, что придется большие штрафы платить?
Мафусаил и Елена Матсан отвечают одновременно.
– В суд?.. Хорошо бы, конечно… – с надеждой произносит Мафусаил.
– Только ведь не оскорбятся, не подадут, – с сожалением заключает Елена Матсан.
– Откуда они об этом узнают?
– Это ж надо по телевизору… в новостной блок попасть…
Я на секунду задумываюсь, а потом предлагаю выложить экспозицию в социальных сетях.
– Только не как рекламу, конечно, на это никто ухом не поведет, а – обратитесь за помощью к пользователям, попросите их этих людей найти. Объявите какие-нибудь награды. Киньте страстный призыв. Знаете, сколько в сетях оголтелых энтузиастов? Вам через неделю, ну – через две, выдадут имена. А потом пригласите их всех на особую «презентацию прототипов», такой хэппенинг организуйте, назовите его, например, «Ваше истинное лицо». Дескать, вот человек в жизни, вот он перед вами стоит, а вот его сущность, выявленная… э-э-э… техникой Елены Матсан. Уверен, что половина из них будет возмущена, а по крайней мере десяток выразит свое возмущение в действиях и словах. Хорошо бы это еще на видео снять. А затем в виде ролика выложить в тех же сетях…
Наступает неожиданная тишина. Слышно шарканье ног и голоса проходящих мимо людей. А потом Мафусаил медленно поднимает кулак, выставляет указательный палец и тычет мне в грудь.
– Ты – гений, – жарким голосом сообщает он. – Елена, скажи ему, что он – гений!..
– Вы – гений, – тут же подтверждает Елена Матсан.
Она щурится, видимо привыкая к моему новому качеству.
– Только смотрите, чтобы вас после этого не подожгли…
– Ладно, ладно… – Мафусаил небрежно машет рукой. – Это мы как-нибудь отрегулируем…
– Не забудь – я живу наверху.
– Успокойся, огнетушитель я тебе подарю…
Чувствуется, что Мафусаил уже улетел. Он уже видит бушующую толпу, которая запруживает галерею, и двор, общее возмущение, выкрики, попытки протестов, выяснение отношений, может быть, колоссальную драку, журналистов, милицию, яростные дискуссии в блогах, иски в суд, интервью, высказывания о свободе слова и творчества, свою речь, которую перепечатает зарубежная пресса, выставки в Москве, вояжи по другим городам…
Для общения он потерян.
Я из вежливости поворачиваюсь к Елене Матсан.
– А вы не пробовали так же снимать себя? В зеркале, например, или попросить кого-нибудь из подруг… Ведь, наверное, интересно – какова ваша собственная скрытая суть?..
– Не интересно, – отвечает Елена Матсан. – Не хочу ничего знать о себе. Пусть лучше остается загадкой. А то вдруг обнаружится что-нибудь неприятное…
– Муха, мокрица…
– Крыса, лягушка, змея…
Она вроде бы говорит что-то еще. Губы ее шевелятся, пальцы легко касаются лацканов моего пиджака. Однако я уже перестаю что-либо воспринимать – нас слегка подталкивают, смещают, заставляют немного переступить, и в проходе, который ведет в следующий крохотный зал, я внезапно замечаю портрет Ирэны.
Никакой ошибки здесь быть не может. По размытым теням домов удается даже понять, что сфотографирована она где-то на улице. Об этом свидетельствует и взгляд, направленный несколько в сторону, и лицо человека, не подозревающего о том, что на нем сфокусирован объектив. Но это вне всяких сомнений Ирэна: рыжие волосы, зеленые, как у кошки, глаза, яркие губы – я не могу ее не узнать. И рядом – совершенно иной портрет, те же черты, но в трансформированной хроматической гамме: волосы не рыжие, а как будто из ржавой проволоки, губы – кромешно-черные, причем нижнюю прихватывают остренькие изогнутые клыки, в глазах – бледный гной, щеки – плоские, полупрозрачные, как подсвеченный лед.
Никогда не видел ее такой.
– Эта фотография… Откуда она?..
Елена Матсан неохотно отпускает меня, достает блокнот размером с половину ладони, листает его, всматривается, сверяет с номером отпечатка, а затем, разобрав мелкие цифирьки, называет место и день. Добавляет, что, по ее мнению, это – одна из самых удачных работ.
– Вы тоже заметили? Нигде так отчетливо не выступает инфернальный подтекст…
– Простите, – бормочу я.
Улица именно та, где находится офис.
– Ты куда? – возмущенно восклицает Мафусаил.
Он пытается меня задержать, однако я уже устремился к выходу.
Хлопает дверь.
Врывается в легкие свежесть раннего октября.
Я вдыхаю ее, будто не дышал целую вечность.
Только спокойно.
Вот так…
Еще раз, еще…
Сердце все равно бьется как сумасшедшее.
Его не утихомирить.
Пускай…
Зато теперь я догадываюсь, что мне следует делать.
…Даже не знаю, как вам об писать. Такое тяжелое, совершенно внезапное, ужасное, трагическое происшествие. Мне кажется почему-то, что есть в нем и доля моей вины. С другой стороны, что я могла сделать в той ситуации? Ведь он свалился нам как снег на голову, о приезде заранее не предупредил, сразу же потребовал показать ему те самые дневники, которые я вам дала, а когда узнал, что имеется только копия, идентичная, впрочем, тексту, полученному от вас, то вообще, по-моему, потерял над собой контроль: ходил в мэрию, ходил к директору молокозавода, кричал там, скандалил, предъявлял какие-то документы, грозил комиссией из Москвы, чуть ли не раскопки пытался организовать. Ничего, разумеется, не добился. Кто ему будет вскрывать асфальт, отключать теплотрассу? Завод закрывать? Кто вообще будет за все это платить? В результате он насел на меня, и вот не знаю, как уж так получилось, но я рассказала ему, что вы ходили осматривать синагогу. Наверное, не следовало этого говорить, но вы поймите, в какой ситуации я оказалась: профессор все-таки, доктор наук, по телевизору выступает, пишет в газетах статьи, а главное, утверждает, клянется, что все это имеет громадное историческое значение… В общем, пометила я ему синагогу на карте, с ваших слов объяснила, как туда можно пройти – он сразу же сорвался и побежал. Было это примерно в четыре часа. А утром – только я на работу явилась – выяснилось, что там его и нашли. Профессор Голлерштейн его обнаружил, как раз повел туда реставраторов, чтобы обсудить план работ. Сама я тела, к счастью, не видела, но наша Елизавета Ануфриевна, которая, разумеется, объявилась там раньше всех, милиция со скорой и то позже приехали, рассказывала потом, что это был «невыносимый кошмар». Старковский ведь довольно крупный мужчина, солидный, даже громоздкий, выше меня на полголовы, а тут – изможденный, маленький старичок, сморщенный, скрюченный весь, твердый, как засушенный гриб. Руки не разогнуть, ноги поджаты, губы как бы спеклись – оскал во весь рот. В больнице нашей, куда его отвезли, тоже ничего понять не могли, отметили только, по словам той же Елизаветы Ануфриевны, что перед смертью, по-видимому от судороги, он сжался, «как эмбрион»… В общем, шум был изрядный. Следователь, приехавший из Твери, опрашивал всех. Позавчера он и меня вызывал. Ну, я рассказала ему все как есть: профессор, историк-исследователь из Москвы, не в первый раз, приехал изучать местный архив. Интересовался временем революции. Зачем пошел к синагоге, сказать не могу. Все чистая правда, что мне скрывать? Про вас следователь не спрашивал, а я, естественно, не упоминала. К чему, думаю, впутывать человека, который здесь ни при чем? Если вдруг захотите, можете с ним сами связаться. Сообщаю вам его телефон.
К сожалению, это еще не все. Не знаю, имеет ли это отношение к первому происшествию или нет, но на другой день к нам прибыла целая колонна военных машин. Солдаты сначала оцепили территорию синагоги, а теперь подогнали кран и ставят вокруг нее сплошное бетонное ограждение. Причем с колючей проволокой наверху. Повесили в переулке «кирпич», громадное объявление врыли: «Запретная зона. Проход запрещен». В нашей администрации – паника. Оказывается, по каким-то там документам, которые якобы были оформлены еще лет двадцать назад, данный участок находится в ведении Министерства обороны РФ. Предполагается возвести здесь некий режимный объект. Почему двадцать лет об этом никто не знал, слыхом не слыхивал, совершенно неясно… То есть ситуация складывается неприятная. Целыми днями в нашей администрации идут совещания, консультации, напряженные переговоры. Господин Бубенко, наш мэр, как выражаются в блогах, «с лица сбледнул». Елизавета Ануфриевна – и то, на что уж боец – начала слегка заикаться. Даже со мною вчера советовалась: не поможет ли здесь чем-нибудь ваш институт? Вроде бы собирается директору написать. Не удивляйтесь, если и вам вдруг позвонит… Меня, разумеется, далеко не во все посвящают, но по некоторым обмолвкам, кои иногда шелестят по углам, можно понять, что с разрешения на реставрацию синагоги, которое дала наша мэрия, был снят вполне приличный навар. Договорились по-тихому. Все «шло путем». А тут вдруг – солдаты, министерство обороны откуда-то, против него не пойдешь. И что теперь делать? Отдавать деньги назад никто, конечно, не хочет. С другой стороны, израильские эксперты, ссылаясь на подписанный договор, угрожают скандалом, причем даже – в международном масштабе. Профессор Голлерштейн вчера уже заявил, что, во-первых, они обратятся в Европейский экономический арбитраж (наши, по-моему, и не слышали о таком), а во-вторых, он лично поставит этот вопрос на сессии ЮНЕСКО по сохранению культурного и исторического наследия. Да, тут начнешь заикаться. В общем, город бурлит, и временами эмоции перехлестывают через край. Одни говорят, что режимный объект (по слухам, танковое училище на четыреста человек) – это то, что нам надо. Будет, по крайней мере, куда ребятам после школы идти. Другие, напротив, кричат, что раз военные, раз четыреста деревенских парней, то начнутся пьянки и драки, наркотики тут же появятся, всякая подобная дурнота. Лучше бы открыли какой-нибудь техникум или институт. А ведь еще местные выборы на носу, назначены на декабрь, сейчас каждое лыко в строку пойдет.
И, вероятно, чтобы окончательно нас добить, в городе вдруг начали бешено разрастаться крапива и лопухи. Совершенно невероятных размеров, и никто опять-таки не понимает – с чего? Правда, последние две недели у нас было очень тепло, будто в июле, циклон что ли какой-то пришел? Однако вряд ли только циклон. Что нам циклоны? Одним циклоном, по-моему, данный феномен не объяснить. Видимо, стронулось что-то внутри нашего мира, трещинки какие-то появились – просачивается сквозь них что-то не то. Зрелище, надо сказать, как из фильма ужасов. Крапива – выше меня, на цыпочках вытянешься – не достать, а листья у некоторых лопухов, честное слово, размером с письменный стол. Я один такой поднатужилась, отломила – потек из него, как сироп, малиновый сок. Народ от этого совсем обалдел. Говорят, что если в сок этот добавить щепотку дрожжей, получится бормотуха покрепче, чем любой самогон. Так что лопухам, вероятно, долго не жить. А я в сегодняшних новостях посмотрела сами знаете на кого, вдруг вижу – лицо серое, как из пемзы, глаза – тырк-тырк-тырк, проскакивает в них нечеловеческий блеск, а за словами, которые он изрекает, какой-то странный, до головной боли, мучительный смысл. Что-то мне стало нехорошо. И я подумала – вот мы все время чего-то подспудно ждем: что-то изменится в мире, придет кто-то другой. А оно уже изменилось, этот другой, вполне вероятно, уже пришел, и никто, понимаете, ни один человек не обратил на это внимания. Нам ведь без разницы, кто там, наверху. Большинство россиян, я думаю, подмены вообще не заметило. В конце концов, не все ли равно? И если тот, чьего имени не принято называть, будет проводить, как сейчас говорят, эффективную экономическую политику, если он обеспечит стране более-менее благополучную жизнь, то мы, вероятно, примем его с большей радостью, чем того, кто безо всякой экономики и политики явился в мир две тысячи лет назад…
Извините, какое-то такое у меня настроение. Ничего не хочется делать, компьютер и то лень было включить. Потому, наверное, что сегодня у нас необыкновенно яркий закат: красный, в две трети неба, пылающий, неподвижный, бьющий в сердце, с желтыми проплешинами огня. Кажется, что гореть он будет всю ночь. Никогда не погаснет, затмит собою и следующий день… И еще, наверное, потому, что улица за окном сейчас страшновато пуста. Город как будто умер, погрузился в летаргический сон. Идет по середине проезжей части лишь один человек. И как-то странно идет – словно его не держит земля. Остаются за ним на асфальте вдавленные следы. И я поглядываю на него и сразу же отвожу глаза, и чувствую вокруг лишь один красный воздух, оцепенение, морок, загробную тишину. И дрожь какая-то поднимается изнутри, и я почему-то боюсь, что вот сейчас он остановится, медленно обернется, станет прямо к закату, отбросит поперечную тень, и я, как в тяжелом бреду, откуда уже не вырваться, увижу его коричневое, потустороннее, грозное, нечеловеческое лицо…
Осенью он едет на конференцию в Таганрог. Конференция ему не по профилю – это Чеховский фестиваль, куда приглашают обычно филологов, артистов, писателей, композиторов. Антон Павлович, оказывается, в Таганроге родился. Зачем им историк? Да еще занимающийся Октябрьской революцией? Вот об этом вы и можете рассказать, предлагает в ответном письме секретарь оргкомитета. Герои Чехова верили в лучшее будущее, стремились жить во имя него, а вы объясните на наглядных примерах, что из этого получилось.
Ему самому хочется куда-нибудь вырваться. Лето выдается тяжелое: раскаленной мутью жаровни накрывает Петербург духота. Ни прохлады, ни дуновения. Свет и тьма пропитаны духом асфальтовых испарений. Больше месяца длится этот бессонная маята: небо будто из жести, к воздуху примешивается вкус едкой гари. Невозможно существовать в эти дни. Трижды звонит Нинель и жалуется, что в Москве еще хуже: улицы заволокло дымом, она кашляет, слезятся глаза, не заснуть, ломит голову, дышит через платок. В ее голосе ощутим сухой хруст отчаяния. Он не понимает – зачем она так упорно ему звонит? Что, некому пожаловаться в Москве?
Ничего он о Таганроге не знает. Разве что трагедия летом тысяча девятьсот сорок первого года, когда немцы внезапным ударом отрезали город от отступающих советских войск, а на станции, в товарных вагонах, остались заключенные, подготовленные к эвакуации. Куда их девать? Не освобождать же врагов народа? Ну – облили вагоны нефтью и подожгли. Солженицын об этом в «Архипелаге» писал. Хотя какая трагедия – рядовой для того времени случай. А сегодня товарищ Сталин – опять всенародный кумир…
И еще он припоминает, что в Таганроге умер император Александр I. Какая-то загадочная история, которую толком не сумели объяснить до сих пор. Зачем вообще понадобилось императору закапываться в провинциальную глушь? Хотя в последние годы овладела Александром Павловичем некая мистическая тоска (являлся что ли призрак убиенного им отца?) – ни места себе, ни покоя не находил – посещал, кажется, скальные монастыри в Крыму, простудился, предписания врачей выполнять категорически отказался. Завернули в оказавшийся поблизости Таганрог. И вот, пожалуйста, двести лет живет миф о превращении российского самодержца в таинственного старца Федора Кузьмича…
Поездка же оказывается на редкость удачной. Выясняется, что за четыре дня пребывания в Таганроге он должен прочесть всего одну лекцию для студентов педагогического института, ну и для мебели, вероятно, поприсутствовать на общем мероприятии, где будет фильм о Чехове, мастер-класс и спектакль. Остальное время можно гулять, прохлаждаться, расслабиться, купаться в море, загорать на пляже, буде возникнет такое желание. Правда, слушатели, перед которыми он выступает в первый же день, производят на него довольно странное впечатление. Лекция рассчитана по программе на два часа, и весь первый час он говорит о загадках и закономерностях революций. Не следует думать, сразу же поясняет он, что революции, эти громадные всесокрушающие катаклизмы, возникают, будто огнедышащие драконы, из ничего, – они рождаются в тот момент, когда всем становится ясно, что дальше так жить нельзя, когда в стране накапливается социальная духота, когда опаздывают реформы, когда власть дискредитирована настолько, что ей больше не верит никто. Неожиданностью революция оказывается только для самой власти. Это своего рода умственная катаракта, фатальный «властный астигматизм», искажающий подлинную реальность. И, судя по всему, он абсолютно неизлечим. Вспомните, когда Николай II возвращался в конце февраля в Петербург – ехал из Могилева, где находилась Ставка Верховного Главнокомандования, – то, прогуливаясь по платформам промежуточных станций, он видел – что? Он видел, как в струнку тянутся при его появлении офицеры, как собираются в отдалении толпы ликующих горожан, слышал восторженные приветствия, крики, был убежден, что армия и народ боготворят своего царя. Какая там революция? Какой может быть государственный переворот? И вдруг во Пскове, как гром: страна, государь, требует вашего отречения!.. Гучков, кажется, эти слова произнес. Ненавидел Николая за то, что тот когда-то назвал его подлецом… А далее, всего через восемь месяцев, точно так же, внезапно, явились большевики. Будто лопнул купол небес. Никто не был способен предугадать… И потому я бы сказал, что революцию порождают не Кромвели, Дантоны и Робеспьеры, не товарищ Ленин с товарищем Троцким, как бы они ни стремились к сему, революцию порождают такие правители, как Карл I, английский король, Людовик XVI, французский король, Николай II, император всероссийский. Ответственность за социальные катастрофы, за торможение давно назревших реформ, за идиотическую «властную слепоту» лежит на них. В советское время, знаете, был даже такой анекдот. Политбюро ЦК КПСС решило наградить Николая II орденом Октябрьской революции. Догадываетесь – за что? За создание в России революционной ситуации…
Может быть, есть вопросы? В аудитории – обморочное молчание. Ползут за окнами облака, и теневая черта их медленно продвигается по рядам. Никто из студентов даже не шелохнется… Ладно, тогда поставим самый очевидный вопрос: при чем тут Антон Павлович Чехов? (Он вообще-то надеялся, что именно этот вопрос ему зададут). Ответ очень простой: по литературе, по классической литературе, можно достаточно точно диагностировать состояние общества. Изучая классику того или иного периода, практически всегда можно сказать, куда в тот момент общество было устремлено, что для него было главным, а что – второстепенным, какая социальная инноватика взламывала традиционный пейзаж. Наиболее известный пример – Тургенев, «Отцы и дети» – нигилисты как революционный класс, предвещающий приход нового мира. Достоевский затем с чрезвычайной силой развил эту мысль, предъявив «людей из подполья», подлинных «бесов», готовых переступить через все. Вот Петр Верховенский говорит Ставрогину: «Мы сделаем смуту… Мы сделаем такую смуту, что все поедет с основ… Мы провозгласим разрушение… Эта идея так обаятельна… Надо, надо косточки поразмять»… А вот он же говорит о будущем социальном строе: «Каждый член общества смотрит один за другим и обязан доносом… Каждый принадлежит всем, а все каждому… Все рабы и в рабстве равны… Цицерону отрезают язык, Копернику выкалывают глаза, Шекспира побивают каменьями… Рабы должны быть равны»… Потом это будет реализовано в гигантских масштабах. Но ведь замечено как социальный феномен, как предвестие кошмарного будущего – еще тогда. Если же обратиться к любимому нами Антону Павловичу, то посмотрите, о чем он пишет в своих лучших вещах. Он тоже пишет о том, что дальше так жить нельзя. И это не только знаменитая «Палата № 6», которую обычно приводят в пример, возьмите такой внешне благополучный рассказ, как «Учитель словесности». У главного героя все хорошо: он женат по любви, состоятелен, уважаемый в городе человек, жизнь складывается на редкость удачно, и вот что при этом он записывает в своем дневнике: «Где я, боже мой?! Меня окружает пошлость и пошлость… Бежать отсюда, бежать сегодня же, иначе сойду с ума!..» То же самое «Три сестры»: «Бежать отсюда, бежать! В Москву, в Москву! Так жить нельзя!..» Почему нельзя – это уже другой вопрос. Но само по себе «нельзя» есть отчетливая социальная диагностика. К сожалению, никто тогда считать ее не сумел…
Вот в таком духе, примерно еще сорок минут, только, конечно, аргументированнее, подробнее, жестикулируя, подчеркивая основные моменты… Вопросы есть?.. Опять – обморочное молчание. На него безучастно, как стая рыб, смотрят из аудитории две сотни глаз.
В чем дело? Не так уж плохо он говорил. Или этим обозначает себя пресловутое расхождение поколений? У нас были вопросы, но не было ответов на них, у них есть ответы, но, судя по всему, нет вопросов. Раньше хотелось что-то узнать, но было негде. Теперь – сколько угодно книг, но никто лихорадочно не листает исполненных буквенного соблазна страниц.
Только запретный плод сладок?
Ладно, воспримем это как артефакт. Мальчика данное обстоятельство не слишком волнует. Хотя какой это ныне мальчик, это уже давно зрелый муж, сорока шести лет, профессор, доктор наук, автор книги, которую все забыли, автор ряда статей, известных в узкоспециализированных кругах. Здесь все понятно. Непонятно только – зачем? Зачем он профессор, зачем он доктор наук, зачем он написал книгу, которая тихо соскользнула в небытие? Вообще – зачем это все? Ответа тоже не знает никто. Да и не нужен ему ответ. По утрам он просто гуляет по городу: взирает на провинциальную пышность садов, на пропыленные тротуары, на спрятанные в листве игрушечные панельки дворцов, сделанных, кажется, не из камня, а из цветного папье-маше. Почему-то ощущается в них эхо петербургской стилистики. Только все – кукольное какое-то, для игры, понарошку, как бы не достигшее взрослого состояния. И такое же странное эхо в радиально-лучевой планировке улиц: тоже, правда, размытое, угадывающееся лишь верхним чутьем. Что это за иллюзия узнавания? Нет, не иллюзия – в тот же вечер экскурсовод городского музея рассказывает, что был, оказывается, такой «Южный проект» Петра. Одно время император намеревался поставить новую столицу России здесь, на Азовском море, двинуться не в Европу, где и без того места нет, а на юг, в сторону Турции. Гроб господень, что ли, его поманил? Потом «Северный проект» все-таки победил. Однако тень романтического порыва до сих пор проступает. Очень интересное соображение: Петербурга могло не быть. Вся история России могла быть развернута в другом направлении. И еще одно очень любопытное эхо. В Доме-музее Чехова, куда была экскурсия на следующий день, он обращает внимание, что все комнаты – проходные. То есть даже в конце девятнадцатого столетия в России еще не было представления о приватности, все на виду, никаких личных тайн, ты принадлежишь обществу, а не себе. Именно то, что провозглашал в своем горячечном монологе Петр Верховенский. Отсюда, вероятно, товарищеские суды советского времени, когда по косточкам, сладострастно разбирали отношения между женой и мужем. Возможно, это следствие задержавшейся крестьянской общины, возможно, следствие «жития миром», из чего вырос потом советский коллективизм. Между прочим, не самое плохое из человеческих качеств. Вообще разница социальных технологий на Западе и в России, вероятно, выглядит так: либерализм акцентирует «я» и подавляет «мы», социализм акцентирует «мы» и подавляет «я». И то и другое – крайности, необходим баланс. Без «мы» начинается война всех против всех, без «я» человек утрачивает индивидуальность, превращается в стадное существо…
На одной из улиц он обнаруживает кафе, где столики выставлены на улицу и окружены бордюрами цветников. Красные и синие лепестки горят, как в раю. Место необычайно уютное, хочется провести здесь всю жизнь. Есть, есть привкус блаженства в провинциальной тиши! Улица чуть-чуть взбирается вверх, поворачивает, и потому представляется, что в перспективе она заканчивается где-то на небесах. На другой ее стороне находится какое-то учебное заведение. Уже с девяти утра туда устремляются группы оживленных студентов. В основном, разумеется, девушки: приветливые и пугливые одновременно. Будто стайки мальков, реющих над мелководным песком. Кажется, можно легко зачерпнуть их рукой. Но нет, только кажется – стремительное движение вбок, ладонь промахивается, в ней – пустая вода.
Он думает, что девушки могут служить показателем аксиологической конфигурации. На что эти мальки клюют, то и является сейчас «базисной пищей». И вот тут сразу же обнаруживается разница двух эпох. Раньше девушки интересовались – сколько книг ты прочел, теперь – какая у тебя марка машины. Раньше – что ты можешь сказать, теперь – что ты можешь ей предложить. Не что ты собой представляешь, а сколько ты зарабатываешь. Не ты сам как личность, а лишь твой экономический эквивалент. Как однажды в раздражении выразился Юра Штымарь, если девушка, пусть даже мельком, глянула на тебя, можешь быть уверен – она тебя оценила с точностью до десяти центов. Вот так однажды Нинель мельком глянула на меня и поняла, что даже десяти центов тут нет. Причем жизнерадостные мальки, конечно, не виноваты. И, конечно, ни в чем, будем откровенны с собой, ни в чем не виновата Нинель. Это древний инстинкт, вырабатывавшийся миллионами лет. Женщина всегда учитывает, что мужчина может ей предложить: связку бананов, олений бок, медную фибулу, платье от какого-нибудь кутюр. Сейчас – в первую очередь банковский счет. Не так грубо, конечно, но это доминирующий социальный контекст. Изменилась ценностная ориентация. Эпоха героев вытеснена эпохой менеджеров. Эпоха свершений – эпохой канцелярских бумаг. Возможно, это опять термидор, о котором когда-то писал Лев Давидович. История повторяется, но не как фарс, вопреки известному мнению Маркса, а как удушающая безнадежность.
Он также думает, что из этого можно сделать вполне приличный материал. Начать, например, с того, что плодами реформ всегда пользуются не те, кто их реально осуществлял. Реформы – это принципиальная смена координат: целые сегменты людей оказываются выброшенными из жизни. Они не в состоянии к ней приспособиться. Должно пройти время, пока появятся те, кто освоил правила новой игры. В российских условиях это примерно десятилетие. Реформаторы к тому времени уже вытеснены на периферию, к ним, поскольку трансформация неизбежно начинается с хаоса, приклеиваются уничижительные ярлыки: «разрушители», «мальчики в коротких штанах». Кто виноват в том, что развалилась величественная держава? А вот все эти либералы-монетаристы, не помнящие родства… Наконец возникают механизмы нового социального бытия, прорастает поколение, умеющее этими механизмами пользоваться. Начинается отдача реформ, которая стабилизирует жизнь, и тот персонаж – условно назовем его ВВП, – кто в данный момент оказывается наверху, предстает в глазах масс как спаситель Отечества. Ну как же – при Гайдаре и Ельцине все было разгромлено, а пришел ВВП и Россия начала подниматься с колен. И вот демократический президент превращается в харизматического вождя. И вот оказывается, что уже воздвигнут для него пьедестал. Более того, он сам начинает верить в свое высокое предназначение.
А вообще, если исходить из типологии революционного цикла, которую когда-то им преподнес Евгений Францевич Милль, то сейчас мы явно находимся в периоде реставрации. Повторяются в своих основных чертах особенности брежневского правления эпохи застойного социализма: та же имитационная демократия, те же ограничения на свободу слова и гражданский протест, те же избирательные репрессии в отношении оппозиции. Или вот еще очень демонстративный аналог: Франция эпохи правления Наполеона III. Опять-таки – реставрация. Опять-таки – разрешенный в узких правительственных пределах либерализм. Опять-таки – напыщенная имперскость, поддерживаемая полицейским давлением. Опять-таки – жажда безудержного обогащения, сотрясающая страну. Очень удачное первое десятилетие: победа в Крымской войне, присоединение Савойи и Ниццы, грандиозная перестройка Парижа (на широких Елисейских полях баррикады не возвести), звон литавр, блеск непрерывного торжества, а затем – авантюра в Мексике, откуда пришлось в спешке вытаскивать ноги, и чудовищное, как наркотический бред, поражение под Седаном.
Он чувствует, что тут выстраивается интересный сюжет. Конечно, его еще требуется прорабатывать, наращивать концептуальные соответствия, фактуру надо накапливать, иллюстративный материал, но это уже дело техники, можно преодолеть. И вот еще достаточно перспективная мысль: следовало бы, наверное, посмотреть историческую динамику самоубийств. В эпоху Наполеона Третьего, кажется, регистрировался отчетливый суицидальный подъем. И в Советском Союзе, по-моему, в конце семидесятых – начале восьмидесятых годов. Это такой латентный показатель застоя: все вроде бы благополучно, спокойно, а люди жить не хотят. Вот тут, кстати, и пригодятся нынешние рассуждения про Антона Павловича… Пригодятся, конечно… А как с этим сейчас?.. Он смутно припоминает, что где-то читал о волне подростковых самоубийств в России. Школьницы взялись за руки и прыгнули с десятого этажа. Да-да, что-то такое мелькало, надо бы посмотреть данные Роскомстата за последние десять лет…
Он щурится от солнца, немного переместившегося вперед. Время уже к полудню, становится ощутимо жарче. Испаряются тени. Сладковатый дурманящий аромат распространяется от цветника. Кажется, что всплывает он из детских снов. Мальчик думает, что существует такое понятие, как обратная перспектива. Европейская живопись на исходе Средних веков открыла перспективу прямую: чем дальше предмет от нас, тем в меньших размерах его следует изображать, таким образом создается иллюзия пространственной глубины. А вот в русских иконах перспектива обратная: чем предмет от нас дальше, тем он крупнее – возникает иллюзия не сужающегося пространства, а непрерывно расширяющегося бытия. Европейская перспектива в пределе сводится в точку. Русская перспектива в пределе охватывает собою весь мир. И вот тут обнаруживается инверсия бытийных координат: чем дальше от нас наше прошлое, тем сильней заполняет оно нашу жизнь. Оно безудержно расширяется вширь и вглубь, поглощает собой настоящее и внезапно становится будущим. Капитализм при советской власти казался анахронизмом. Это было что-то такое реликтовое, полуистлевшее, сгнившее до желтых костей. Прах, который уже никогда не обретет теплую плоть. Но вдруг, превратившись в будущее, он стал российской реальностью. И, напротив, в обломки сохлых костей превратился социализм. Сейчас представляется далеким прошлым Октябрьская революция. Не станет ли она близким будущим уже через несколько лет? Ведь не случайно российский воздух снова сгустился до немоты, и не случайно мы все в нем застыли, как мошки, в серой смоле безвременья. Революционный процесс в России не завершен. А это значит, что нам предстоит по крайней мере еще один бытийный спектакль. История отнюдь не закончилась, что бы там ни утверждал Фукуяма. Абсолютная тишина воцаряется как раз перед землетрясением. Вот когда неподвижен воздух, замирает природа, глохнут человеческие голоса. Кажется, что так будет всегда. А через мгновение – раскалывается земля…
Это вовсе не футурологическое прозрение, это что-то иное. В театральных декорациях юга мальчик чувствует себя вне времени и пространства. Вечером, на фуршете после основного мероприятия, он знакомится с филологиней, приехавшей на фестиваль из Москвы. У нее водянистые, в бледной дымке глаза, у нее льдистый голос, обдающий собеседника вежливой неприязнью, держится она отчужденно, как во враждебной стране, и отчетливо чувствуется барьер, которым она аккуратно огораживает себя. Тем не менее многолюдье притискивает их друг к другу. Мальчик что-то ей говорит. Филологиня что-то ему отвечает, почти не поворачивая головы. В ее облике есть нечто от революционных богинь: вот сейчас извлечет из сумочки сверток с гремучей ртутью и метнет его прямо в сердцевину колышущейся толпы. Узкий бокал с вином она сжимает будто кинжал. Ничего особенного не сказано, но все каким-то образом уже решено. Минут через двадцать они, не сговариваясь, покидают фуршет и, пройдя по прохладе, по узорчатым теням тополей, повернув на проспект, оказываются в гостинице. У него в номере филологиня сразу же направляется в душ. Мальчик тем временем соображает, что даже имени ее не спросил. Впрочем, она его именем тоже не поинтересовалась. Ну и ладно, по крайней мере в этом мы будем равны. В любви она энергична, инициативу берет на себя, ничего не стесняется, бьется жаркой плотью о плоть. И вместе с тем чувствуется, что думает о чем-то другом. Движения у нее механические. Она вроде бы здесь, но одновременно ее как бы и нет. Только вспыхивают, как у ведьмы, глаза, в которые попадает свет ближнего фонаря. В номере душновато. Окно поэтому распахнуло настежь. Перекликаются через улицу слабые девичьи голоса. Когда они отдыхают, еще ощущая взаимную человеческую теплоту, филологиня, подняв руки к лицу, неожиданно всхлипывает. «Что с тобой?» – «Ничего…» Ясно, что у нее какие-то там свои, московские, тяжеловесные заморочки. Не хочется в них вдаваться. Мальчику на мгновение кажется, что это подрагивает Нинель: нынешняя ее инкарнация – тоже, по-видимому, обратная перспектива. Надо бы, наверное, что-то сказать. Он молчит. Минут через десять филологиня твердым голосом объявляет, что ей пора: вставать в шесть утра, в восемь у нее самолет. Телефона она не дает, да мальчик и не спрашивает его. Зачем ему телефон? Прикоснулись на миг и поплыли – каждый в свое никуда. Он еще около часа сидит, бездумно глядя в окно. Проскакивают вспышки рекламы, доносится наколдованный темнотой шорох листвы, двенадцать ночи, мальчик слышит собственное дыхание, это, вероятно, и есть краткое счастье, которое по-другому называется – жизнь…
А теперь я приступаю к самой важной части своего рассказа. Постараюсь быть здесь максимально точным, хотя точность, разумеется, понятие относительное. Какая, к черту, может быть точность, если, покрываясь бесшумными трещинами, обваливается весь мир, если внезапно оказываешься в стране, где обитают люди с песьими головами, если весь прежний опыт существования улетучивается как дым и жить нужно по правилам, возникающим буквально из ничего.
Вместе с тем человек с научным складом ума, коим я считаю себя, пусть даже эта характеристика и покажется кому-то нескромной, тем и выделяется из окружающей его нерефлективной среды, что даже в момент грандиозного катаклизма, грозящего, между прочим, гибелью ему самому, не тонет, потеряв голову, в клокочущем событийном потоке, не захлебывается в нем, не пытается судорожно вздохнуть, а какой-то независимой частью сознания, холодно и бесстрастно фиксирует факты, последовательности, аналогии. Для него это не просто внезапные ужас и смерть, среди которых он очутился, а еще и удивительные закономерности смерти и ужаса. В них есть своя интеллектуальная красота, и он прозревает ее вопреки хаосу и отчаянию.
Так вот, если сухо констатировать факты, если очертить ими тогдашний мой эмоциональный регистр, то следовало бы признаться, что по дороге от моего дома до офиса я совершенно не думаю о том, что мне предстоит. Это странным образом меркнет, вытесняется на периферию, отодвигается в тусклое будущее, которого еще нет. Я думаю о каких-то абсолютно посторонних вещах, и эта ментальная заторможенность, возможно, оказывается для меня спасительной.
Я думаю, например, о том, что ночной Петербург разительно отличается от дневного. Днем это скучноватый копошащийся мегаполис, неустанно, как механический бог, превращающий жизнь людей в серый пар, именуемый экономикой. Он безжалостен к тем, кто не является его рабочим сырьем. Он, как мусор, отсеивает эти конкреции бесчисленными технологическими решетками. Ничто собственно человеческое его не интересует. Ему требуются не люди, а функции, носителями которых они являются.
А ночной Петербург выглядит совершенно иначе. Это уже не механический бог, однообразно перемещающий поршни и рычаги, скорей – демиург, вдохновляющий, очаровывающий и творящий, и живет он не функциями и прагматическими расчетами, а – вдыхая и впитывая эманацию человеческих душ. Вот зажглось окно в башенке, венчающей дом, и поплыло сквозь сумрак бессонницей мечтательного звездочета, вот открылись таинственные переходы дворов – лабиринт их выводит, как чудится, в некие иные миры, вот зашуршала сухая листва в саду – кто-то, оставаясь невидимым, бродит по пустыням аллей. Для Шекспира весь мир был театр. Для петербуржца театр – это ночной Петербург. Правда, это театр без зрителей, без автора пьесы, без режиссера, театр из одних актеров, включенных во множество загадочных мизансцен. И разыгрываются здесь не скетчи и водевили, как, например, в Москве, которая и представляет собой один громоздкий и неуклюжий скетч, а некая вселенская фантасмагория, некое действо, вбирающее в себя все жанры всех постановок и всех времен: великая драма Октябрьской революции, трагедия тридцатых годов – ночных обысков, грохота в дверь, опечатанных мертвых квартир, мерзлая катастрофа блокады, трагикомический абсурдистский фарс брежневского застоя. На подмостках петербургского мироздания играет судьба: ни одна из ее пьес не заканчивается, все имеют продолжение в настоящем. Звучит музыка, которой не слышит никто, колеблются тени, меняется гипнотизирующее освещение. Как зачарованные, движутся те, кто попадает в этот магический хоровод.
А еще мне думается о том, что сегодня я из этого хоровода выпал. Волшебная паутина развеялась, муха вырвалась на свободу. Не могу сказать, что в галерее, перед портретом Ирэны, меня ударило молнией, но все же что-то такое, пугающее, несомненно, произошло – что-то щелкнуло в подсознании, что-то внезапно замкнулось, из рассыпанных, как бы случайных мазков сложилась целостная картинка. Сместился фокус. Обратная перспектива вдруг стала прямой. Зажглись звезды, разметив пространство реальных координат. Вероятно, я мог бы уже никуда и не ездить. Зачем? Все обозначилось. Все было абсолютно ясно и так. И если я все-таки сломя голову ринулся в опасную тьму, то исключительно из естественного человеческого желания увидеть все собственными глазами. Говорят, «любопытство кошку сгубило». Наверное, в самом деле есть в мире вещи, о которых лучше не знать. Однако избыточное любопытство – наша родовая черта. Без нее человек, вероятно, не вырвался бы из царства зверей. Меня мое любопытство не погубило. И пусть знание, обретенное мной в этот день, жжет меня до сих пор, пусть оно меня мучает, будто яд, растворенный в крови, я тем не менее рад, что прикоснулся к нему и хоть на миг, но узрел причудливые контуры зазеркалья.