Собиратель ракушек Дорр Энтони
Он не мог себе простить, что притащил ее сюда и запер на всю зиму в этой хижине. Зима лишала ее рассудка, да и его тоже. Но за все, что с ней приключилось, он винил только себя.
В апреле температура поднялась выше нуля, а вскоре подскочила выше двадцати градусов. Охотник приторочил к рюкзаку запасной аккумулятор и пошел откапывать грузовик. На это потребовался целый день. В лунном свете он малой скоростью двинулся в обратный путь по заболоченной дороге, вошел в дом и спросил, не хочет ли она завтра с утра прокатиться в город. К его удивлению, она ответила согласием. Они согрели воды, искупались в ванне и достали одежду, к которой не притрагивались полгода. Чтобы брюки не сваливались, ей пришлось подвязать их бечевкой.
Сидя за рулем, он ликовал оттого, что она рядом, что они едут по открытой местности, а над верхушками деревьев светит солнце. С приходом весны долина прихорашивалась. У него на языке вертелось: смотри-ка, вон там через дорогу ковыляют гуси. Долина живет. Даже после такой зимы.
Она попросила высадить ее у библиотеки. А он поехал дальше и накупил съестного: дюжину коробок замороженной пиццы, картофель, яйца, морковь. И чуть не расплакался при виде бананов. Прямо на парковке он залил в себя два литра молока. Когда он приехал за ней в библиотеку, выяснилось, что она успела оформить абонемент и взяла двадцать книг. На обратном пути они зашли в «Биттеррут» поесть гамбургеров и пирога с ревенем. Она съела три куска. А он смотрел, как она ест, как ложка аккуратно выскальзывает у нее из губ. Жизнь налаживалась. Это уже походило на то, о чем он мечтал.
Что ж, Мэри, думаю, мы выстояли, сказал он.
Обожаю пирог, откликнулась Мэри.
Как только линии коммуникаций были восстановлены, в хижине начал звонить телефон. Охотник возил клиентов на рыбалку вниз по течению реки. А его жена сидела на крыльце и запоем читала.
Вскоре городская библиотека в Грейт-Фоллз уже перестала удовлетворять ее аппетиты. Ей требовались другие книги: очерки по магии, учебники чародейства и волшебства – их приходилось выписывать из Нью-Гэмпшира, Нового Орлеана, даже из Италии. Раз в неделю охотник ездил в город и выкупал на почте очередную порцию книг: «Arcana Mundi»[3], «Словарь прорицателя», «Эталон чародейства», «Оккультные учения древних». Открыв наугад ту, что попалась под руку, он прочел: «…принесите воды, обвяжите вокруг своего жертвенника мягкую тесьму, сожгите на свежих ветках и ладане…»
Она окрепла, набралась сил, больше не спала днями напролет, укрывшись шкурами. Вскакивала раньше мужа, чтобы сварить ему кофе, и тут же утыкалась носом в книгу. Ела вдоволь мяса и овощей, расцвела, волосы приобрели здоровый блеск, щеки зарумянились, глаза светились. После ужина он смотрел, как она читает у печки: в волосы вплетены перья черного дрозда, с шеи свисает клюв цапли.
В один из воскресных дней ноября он устроил себе выходной, и они пошли кататься на лыжах. На глаза им попался олень вапити, замерзший насмерть в канаве; стоило им подъехать к его останкам, как вокруг расшумелись вороны. Опустившись на колени, жена охотника положила руку на обтянутый кожей олений череп. У нее закатились глаза.
Вот так, выдохнула она. Я его чувствую.
Что ты там чувствуешь? – переспросил охотник. Что, скажи на милость?
Она содрогнулась.
Чувствую, как из него уходит жизнь. Я знаю, куда он направляется и что видит.
Быть такого не может, запротестовал охотник. Это все равно как утверждать, будто ты знаешь, какие мне снятся сны.
Я и правда знаю. Тебе снятся волки.
Да ведь этот олень испустил дух по меньшей мере сутки назад. Он больше никуда не направляется. Разве что в желудки воронья.
Могла ли она ему объяснить? Могла ли просить его понять такие вещи? И кто вообще способен это понять? Книги не давали ей ответов на эти вопросы.
Теперь она не сомневалась: грань между сном и явью, между жизнью и смертью настолько тонка, что иногда и вовсе исчезает. Особенно зимой. Зимой у них в долине жизнь и смерть различались не так уж сильно. Сердце впавшего в спячку тритона промерзает насквозь, но рептилию можно отогреть в ладонях и разбудить. Для тритона вообще нет никакой грани, нет ни врат, ни реки Стикс, есть только полоска между жизнью и смертью, как заснеженный перешеек меж двух озер: место, где озерные жители нет-нет да и столкнутся по пути на ту сторону, место, где есть одна лишь форма бытия – не жизнь и не смерть, место, где смерть – это лишь одна из возможностей, пучок зыбких видений, струйкой дыма поднимающихся к звездам. И все, что требуется, – это рука, теплая ладонь, прикосновение пальцев.
В феврале выдалось много солнечных дней, но по ночам пшеничные поля, дороги, крыши домов покрывала ровная ледяная глазурь. Охотник подбросил жену до библиотеки, а сам под лязг цепей на покрышках повернул обратно, вверх по реке Миссури, к Форт-Бентону.
Около полудня с моста через Сан-Ривер сорвалась снегоуборочная машина, которой управлял школьный приятель охотника Марлин Споукс; с двенадцатиметровой высоты бедняга упал в реку. Когда его вытащили из кабины, он уже не подавал признаков жизни. Сидевшая в читальном зале жена охотника с расстояния в квартал услышала, как снеговой плуг ударился о речное дно, – будто разом обрушились все опоры моста. Как была, в джинсах и футболке, она помчалась к месту аварии; там уже были спасатели-добровольцы – телефонист из Хелены, местный ювелир, мясник, даже не успевший снять фартук. Они кубарем скатились по крутому берегу и двинулись вброд через пороги, чтобы взломать дверь. Съехав по заснеженному склону прямо под мост, она тоже бросилась в воду. Мужчины вытащили Марлина из кабины и, спотыкаясь, понесли на берег. От их плеч и от искореженного капота снегоуборщика поднимался пар. Придерживаясь за локоть мясника и задевая ногой его ногу, жена охотника потянулась к лодыжке Марлина.
Как только ее палец коснулся тела водителя, у нее тут же закатились глаза и возникло одно-единственное видение: Марлин Споукс едет на велосипеде, а сзади в креслице сидит пристегнутый ребенок в шлеме – сын Марлина; сквозь солнечные блики отец с сыном катятся вниз по аллее под гигантскими раскидистыми деревьями. За волосы Марлина цепко ухватилась детская ручонка. За велосипедом поднимается туча опавшей листвы. Отражение мелькает в витрине магазина. Безмолвное видение разворачивалось медленно и текуче, как лента тяжелого шелка, но с такой мощью, что жена охотника вздрогнула. Это она сама крутила педали. Это в ее волосы вцепились детские пальцы.
Спасатели, которые прикасались либо к ней, либо к Марлину, увидели и почувствовали то же самое. Они предпочитали об этом помалкивать, но через неделю после похорон развязали языки. Вначале только шушукались вечерами в подвалах собственных домов, но Грейт-Фоллз – городок небольшой, секреты в подвале не запрешь. Прошло совсем немного времени – и об этой истории уже судачили повсюду: в супермаркете, на бензоколонках. Люди, которые прежде слыхом не слыхивали про Марлина Споукса и его сынишку, про жену охотника, про добровольцев-спасателей, теперь с видом знатоков рассуждали о произошедшем. Чтобы все это увидеть как наяву, вещал парикмахер, всего-то и требовалось до нее дотронуться. Небывалой красоты аллея, восторгался хозяин кулинарии. Гигантские, умопомрачительные деревья. Ощущение было такое, захлебывались билетерши городской киношки, что ты не просто катаешь на велосипеде родного сына, а что ты его любишь.
Охотник даже не припоминал, где впервые услышал эти толки. У себя в хижине он разжег печь и машинально перебрал стопу книг. Эта писанина была выше его понимания, а одна книжка и вовсе оказалась на чужом языке.
После еды жена охотника составила тарелки в раковину.
Уже и на испанском читаешь? – поинтересовался муж.
Ее руки так и застыли над раковиной. На португальском, сказала она. Но еще не все понимаю.
Он повертел в руках вилку. А где ты была, когда Марлин Споукс разбился?
Я помогала вытаскивать его из кабины. Только проку от меня, наверное, было мало.
Муж сверлил взглядом ее затылок и едва удерживался, чтобы не вонзить вилку в столешницу. И какие фокусы ты там показывала? Гипноз?
У нее напряглись плечи. В голосе зазвенела ярость. Чья бы… начала она, но тут же осеклась и забормотала: да какие там фокусы. Просто помогала вынести его на берег.
Когда у них в доме плавился от беспрестанных звонков телефон, охотник просто бросал трубку. Но звонившие не унимались: безутешная вдова, адвокат, поставленный защищать интересы осиротевшего ребенка, репортер «Грейт-Фоллз трибьюн». A потом в хижину заявился рыдающий отец Марлина Споукса и стал умолять жену охотника приехать в похоронный зал; в конце концов она дала согласие. Охотник решил, что отвезет ее сам. Не к лицу ей, заявил он, тащиться туда в одиночку. Во время траурной церемонии он под стоны радио сидел в кабине пикапа.
Меня переполняет жизнь, сказала она, когда муж подсаживал ее, всю мокрую от пота, в кабину пикапа. Прямо кровь в жилах бурлит. В ту ночь она лежала без сна, витая неизвестно где.
Теперь ее постоянно донимали звонками чужие люди – зазывали на похороны; она им перезванивала. Каждый раз охотник подвозил ее сам. Порой он так выматывался, набегавшись по следу оленя, что проваливался в сон, пока ожидал ее на парковке. А когда просыпался, видел, что она сидит рядом – волосы влажные, безумные глаза – и держит его за руку.
Тебе снилось, что ты в волчьей стае рвешь зубами лосося, говорила она. Рыбины бились на мелководье. Совсем недалеко от хижины.
Было уже за полночь, а вставать ему предстояло в четыре часа утра. Когда-то лосось и вправду шел сюда на нерест, сказал он. В годы моего детства. Рыбы такая прорва была, что хоть руками вытаскивай. Дорога тянулась через темные поля. Охотник старался говорить помягче. Скажи, что ты там делаешь? Только честно.
Приношу людям утешение. Даю возможность попрощаться с любимым человеком. Помогаю узнать нечто такое, чего без меня они бы никогда не узнали.
Нет, я о другом. Это же фокусы? Какие именно?
Она подняла руки ладонями кверху. Прикасаясь ко мне, они видят то же, что и я. Хочешь, в следующий раз пойдем вместе? Постоим, возьмемся за руки. Тогда сам поймешь.
Охотник промолчал. Сквозь лобовое стекло звезды казались приклеенными к небу.
Родственники покойных старались отблагодарить жену охотника деньгами, зачастую без этого ее просто не отпускали. Совали ей в карман долларов пятьдесят – сто, а один раз – целых четыре сотни. Она отрастила волосы и для пущего эффекта обзавелась амулетами: крылом летучей мыши, клювом ворона и пучком ястребиных перьев, связанных черенком табачного листа. Накопила полную коробку свечных огарков. А потом пристрастилась уезжать на выходные, пока муж еще спал, и научилась лихо крутить баранку. Где видела сбитое машиной животное – раздавленного дикобраза, покалеченного оленя, – останавливалась, выходила из пикапа и опускалась на колени. Прижимала ладонь к решетке радиатора, на которой нашли свою смерть сотни еще дымящихся насекомых. Менялись времена года. Половину зимы жена охотника вообще отсутствовала. Теперь они с мужем существовали по отдельности и даже не общались. В дальних поездках у нее возникало искушение свернуть с дороги, чтобы больше не возвращаться.
С наступлением первых оттепелей охотник выходил к реке, пытался забыться в ритме забрасываемой лески, в перестуке мелких камешков, уносимых потоком. Но даже на рыбалке он тяготился одиночеством. Казалось, все как-то разом отбилось от рук: машина, жена, течение жизни.
С приближением сезона охоты его одолела рассеянность. Он совершал непростительные оплошности: то вставал с наветренной стороны от оленя, то советовал клиенту выйти из засады на полминуты раньше, чем требовалось, отчего фазан успевал спокойно взлететь из кустов и неторопливо взмыть к небу. Когда клиент промазал и попал антилопе в шею, охотник устроил ему выволочку, стоя на коленях над тянувшимся по снегу кровавым следом. Ты хоть понимаешь, что наделал? – кричал он. Древко стрелы будет цепляться за каждый ствол, пока животное не загонят волки. Клиент налился кровью и засопел. Волки? – переспросил он. Да волков тут двадцать лет не видели.
Когда жена укатила не то в Батт, не то в Миссулу, охотник нашел в сапоге заначку: шесть тысяч долларов с мелочью. Отменив дела, он двое суток кипел, утюжил крыльцо, перерывал ее вещи, репетировал упреки. Завидев его с кипой банкнот, торчавших из кармана рубашки, она остановилась, не дойдя до порога и не сняв с плеча дорожную сумку, и только откинула назад волосы. Из-за его спины во двор падал свет.
Это нечестно, сказал он.
Она прошла мимо него в дом. Я помогаю людям. Занимаюсь любимым делом. Это меня окрыляет, разве ты не видишь?
Ты наживаешься на чужом горе. Люди скорбят, а ты выманиваешь у них деньги.
Они сами рвутся мне заплатить, ощетинилась жена. Я показываю им то, что они отчаянно хотят увидеть.
Это же афера. Обман.
Она вернулась на крыльцо.
Нет. Голос ее звучал спокойно и твердо. Это реальность. Точно такая же, как долина, река, деревья, твоя копченая форель в погребе. У меня особый дар. Талант.
Он фыркнул. Особый дар мошенницы. Талант воровки на доверии. Деньги полетели во двор. Их тут же разметало ветром по снегу.
Жена залепила ему пощечину. Как ты смеешь? – вскричала она. Кто ты такой, чтобы меня судить? Да тебе каждую ночь волки снятся.
На другой день к вечеру охотник куда-то ушел, и жена отыскала его по следам. Закутавшись в одеяло, он лежал на помосте для охоты на оленей. Одетый в белый камуфляж, он размалевал лицо черными тигровыми полосами. Часа четыре с гаком она просидела на корточках метрах в тридцати, вся взмокла и продрогла; внезапно с помоста просвистела стрела и вонзилась в грудь лани, которую жена охотника даже не заметила. С удивленно-загнанным видом лань осмотрелась, сорвалась с места и поскакала в чащу. Слышно было, как алюминиевое древко стрелы стучит о деревья, как лань продирается сквозь лесные заросли. Охотник на мгновение застыл в неподвижности, а потом спрыгнул на землю и пустился в погоню. Жена дала ему скрыться из виду и побежала следом.
Далеко бежать не пришлось. Крови было столько, что жена решила, будто он перестрелял целое стадо оленей, которые все устремились по этой тропе и теперь медленно лишались жизни. Лань, задыхаясь, лежала между двумя деревьями; из плеча у нее торчала тонкая стрела. По одному боку струилась густая до черноты кровь. Охотник опустился на колени над своей жертвой и перерезал ей горло.
Едва переставляя затекшие ноги, Мэри, одетая в парку, рванулась вперед из своего укрытия, добралась по снегу до все еще теплой лани и схватила ее за заднюю ногу. А другой рукой намертво вцепилась в запястье мужа. Нож еще торчал из горла животного, и, когда охотник вытащил лезвие, на снег тягуче потекла кровь. Видение лани уже билось в женском теле: пятьдесят оленей вапити по брюхо в воде переходят искрящийся на солнце ручей и тянутся к ольховым листьям, а один из самцов царственно поднимает голову, увенчанную короной рогов. Серебристая капля, свисающая с его морды, ловит солнечный луч и падает в реку.
Ты? – задохнулся охотник и выронил нож.
Изо всех сил он пытался вырваться, отползти, подняться с колен. Жена не отпускала: одна рука по-прежнему сжимала его запястье, другая держала за ногу лань. Охотник волок их по снегу, на котором оставалась кровавая полоса.
Ох, только и смог выдохнуть он.
Он чувствовал, как исчезает этот мир: крупитчатый снег, голые ветви. У него во рту был привкус ольховых листьев. Под животом струился золотистый ручеек, сверху падал свет. В глаза ему, не опуская царственной головы, смотрел вожак. Весь мир окрасился янтарем.
С последним рывком охотник высвободился. Видение тут же исчезло.
Нет, забормотал он. Быть такого не может.
Он потер запястье в том месте, где были ее пальцы, потряс головой, будто после удара. И побежал.
Жена охотника еще долго лежала в кроваво-снежном месиве, вбирая в ладонь тепло лани, пока наконец видение не растворилось, оставив ее в одиночестве. Она разделала животное тем же самым ножом и на своих плечах перенесла оковалки в хижину. Муж лежал в постели. Очаг не горел.
Не подходи ко мне, выдавил охотник. Не прикасайся.
Она развела огонь и уснула на полу.
Ее отлучки становились все более длительными; ей приходилось бывать и в частных домах, и на местах аварий, и на траурных церемониях по всей центральной Монтане. Настал момент, когда она развернула пикап на юг и никогда больше не возвращалась. В браке они прожили пять лет.
Два десятилетия спустя охотник, сидя в закусочной «Биттеррут», поднял взгляд к телевизору и увидел ее интервью. Жила она теперь на Манхэттене, объездила весь мир, написала две книги. И была нарасхват по всей стране.
Вы общаетесь с мертвыми? – допытывался репортер.
Нет, отвечала она, я помогаю людям. Я общаюсь с живыми. И даю им успокоение.
Что ж, проговорил в камеру репортер, я верю.
Купив в магазине ее книги, охотник проглотил их за один вечер. В своих стихах она описывала долину и обращалась к животным: ты, гневный койот, ты, красавец-олень.
Она съездила в Судан, чтобы прикоснуться к позвоночнику стегозавра, и написала о том, как была подавлена, ничего не почувствовав. По заказу одной телевизионной компании слетала на Камчатку, чтобы увидеть извлеченную из вечной мерзлоты лохматую переднюю ногу мамонта: в этот раз удача ей не изменила, и она описала все стадо большеногих мамонтов, которые шагают по илистой кромке воды и поедают водоросли. В нескольких стихотворениях даже встречались едва уловимые аллюзии на охотника: тягостное, кровавое присутствие, витающее где-то за гранью, как близкий шторм, как затаившийся в подвале убийца.
Охотнику было пятьдесят восемь. Двадцать лет – немалый срок. Долина медленно, но верно ужималась: ее прорезали шоссе, а гризли отправились на поиски более высоких мест. Лесорубы проредили едва ли не каждый доступный участок леса. По весне сточные воды от трелевочных дорог окрашивали реку в шоколадно-коричневый цвет. Охотник забросил попытки отыскать в этих краях волков, хотя они по-прежнему приходили к нему во сне и звали побегать под луной по замерзшим равнинам. Ни с одной другой женщиной он за эти годы не был. Склонившись над обеденным столом, охотник сдвинул в сторону книги жены, взял карандаш и черкнул ей письмо.
Неделю спустя к хижине подъехала машина почтовой службы «Федерал экспресс». Ему доставили ответ, написанный на тисненой бумаге торопливым деловым почерком.
«Послезавтра буду в Чикаго, – говорилось в записке. – В конверте авиабилет. Захочешь – приезжай. Спасибо за письмо».
После десерта ректор постучал ложечкой по бокалу и пригласил гостей вернуться в парадную гостиную. Бар был разобран, а на его месте стояли три гроба из полированного массива красного дерева. Тот, что по центру, был больше двух других. На крышках все еще белел снег (должно быть, гробы долго не вносили в помещение), который таял, оставляя на ковре темные круги. Вокруг прямо на ковре были разложены подушки. На каминной полке горела дюжина свечей. В столовой официанты позвякивали тарелками. Охотник прислонился к дверному косяку и наблюдал за смущенно входившими гостями: одни не выпускали из рук кофейные чашки, другие допивали водку или джин. В конце концов все расположились на полу.
Последней вошла жена охотника – элегантная женщина в черном костюме. Она опустилась на колени и жестом пригласила О’Брайена сесть рядом. Тот по-прежнему держался отчужденно и непроницаемо. У охотника снова сложилось впечатление, что этот человек явился из какого-то другого, бесплотного мира.
Господин почетный президент, начала жена охотника. Я знаю, для вас это тяжелое испытание. Кому-то может показаться, что смерть – это абсолютный исход, клинок, вонзенный в грудь. Однако природа смерти вовсе не подразумевает конца; это не темная скала, с которой мы бросаемся вниз. И я надеюсь показать вам, что это просто туман, куда можно заглянуть, чтобы потом отстраниться, это нечто познаваемое, с чем можно соприкоснуться, и не обязательно в страхе. С каждой смертью сокращается наша общая жизнь. Но смерть несет в себе особый смысл. Это всего лишь переход, подобный множеству других.
Она вошла в круг талого снега и открыла крышки гробов. С того места, где сидел охотник, не было видно покойников. Руки его жены, как птицы, порхали на уровне талии.
Сосредоточьтесь, продолжала она. Как следует сосредоточьтесь на том, что вам хотелось бы изменить; возможно, это дело прошлое, некий случай, который желательно повернуть вспять, какая-нибудь история – допустим, связанная с вашими дочерьми, какое-то мгновение, утраченное чувство, отчаянное желание.
Охотник закрыл глаза. И поймал себя на мысли о своей жене, с которой они стали бесконечно далеки, и о том, как он когда-то тащил ее по кровавому снегу вместе с умирающей ланью. А теперь, говорила его жена, припомните что-нибудь прекрасное, какой-нибудь дивный, солнечный миг, объединивший вас с женой и дочерьми. Ее голос убаюкивал. Под веками охотника ровным оранжевым светом разливались отблески горящих свечей. Он знал, что ее руки тянутся к останкам… к людям, лежащим в гробах. Подспудно он чувствовал, что ее внутренняя сила ощущается всеми в этом зале.
Его жена говорила еще о том, что красота и утрата суть одно целое, которое подчиняет мир своему порядку, и охотник чувствовал, как происходит нечто странное: его окутывала неведомая теплота, неуловимая аура, смутная и тревожная, словно легкое перышко. С обеих сторон кто-то искал его руки. Чужие пальцы переплетались с его пальцами. Он заподозрил, что она его гипнотизирует, но это уже не имело значения. Ему нечего было отгонять, нечего распутывать. Сейчас она оказалась у него внутри, ощупью находя себе дорогу.
Голос ее угас, и охотника будто вознесло к потолку. Воздух мягко перетекал в легкие и так же мягко струился наружу; в руках, которые за него держались, пульсировало тепло. Взору предстало появляющееся из тумана море. Безмятежная гладь поблескивала, как надраенный металл. Дюны щекотали ему голени травинками, ветер гладил по плечам. Море было необычайно ярким. Над дюнами сновали пчелы. Вдали ржанка ныряла за рачками. Он знал: где-то совсем близко две девчушки строят песчаный замок; до его слуха долетала их песня, негромкая и мелодичная. С ними была мать, которая расположилась под тентом, поджав под себя одну ногу и вытянув другую. Она пила чай со льдом, и охотник ощущал во рту его вкус: терпкий, сладкий, с ноткой мяты. Тело дышало каждой клеткой. Он превратился в этих девчушек и одновременно в их мать и отца, в ныряющую птицу, в хлопотливых пчел. С морским течением он стремился вперед, щедро растворялся и вплывал в этот мир, как самая первая живая клетка – в безбрежное синее море…
Открыв глаза, он увидел льняные шторы и опустившихся на колени женщин в платьях. На лицах многих присутствующих, в том числе О’Брайена, и ректора, и Брюса Мейплза, блестели слезы. Его жена склонила голову. Охотник мягко высвободился из хватки уцепившихся за него рук и направился в кухню, вдоль моек и стопок посуды. А оттуда вышел через боковую дверь на длинную открытую галерею, уже занесенную снегом.
Его потянуло туда, где пруд, где купальня для птиц и живая изгородь. У кромки водоема он остановился. Снег падал неспешно и легко; в отраженном сиянии вечернего города облака будто сами светились изнутри. В здании было темно, и только двенадцать горящих свечей, подобно крошечному, угодившему в ловушку созвездию, подрагивали и мигали за оконным стеклом.
Вскоре на галерею вышла его жена, прошагала по снежному покрову и спустилась к пруду. Он заранее приготовил слова, которые хотел ей сказать: о том, что наконец-то поверил, что бережно хранил память о ней, что благодарен за этот повод вырваться из долины – пусть хотя бы на сутки. Что волки покинули те края, а может, никогда там и не водились, но по-прежнему приходят к нему во сне. И могут бегать истово и свободно – а что еще нужно? И она бы поняла. Она уже поняла – задолго до него.
Но он боялся заговорить. Мысль, облеченная в слова, грозила разметать по ветру, словно белый хохолок одуванчика, робкие связующие нити. Так они и стояли вдвоем, а облака роняли на них снежные хлопья, которые тут же таяли в пруду, где трепетали два отражения, как двое живых людей под куполом параллельной вселенной; но в конце концов он протянул руку и сжал ее ладонь.
Редкая удача
Доротея Сан-Хуан, четырнадцати лет, носит старый коричневый свитер. Дочь уборщика. На ногах дешевенькие кроссовки, ходит понуро, косметикой не пользуется. На большой перемене разве что поклюет салат. Кнопками прикрепляет к стенам своей комнаты географические карты. Когда волнуется, задерживает дыхание. Жизнь дочери уборщика научила: не высовывайся, смотри в пол, будь никем. Кто это там? Да никто.
Папа Доротеи любит повторять: удача – большая редкость. То же самое говорит он и сейчас, присев после заката на краешек дочкиной кровати у них в Янгстауне, штат Огайо. А потом добавляет: перед нами в кои-то веки замаячила настоящая удача. А сам сжимает и разжимает пальцы. Ловит воздух. Доротея настораживается от этого «перед нами».
Кораблестроение, продолжает он. Редкая удача. Мы переезжаем. К морю. В штат Мэн. Город называется Харпсуэлл. Как учебный год закончится, так и двинемся.
Кораблестроение? – переспрашивает Доротея.
Мама прямо рвется, продолжает он. По ней видно. Да и кто бы возражал?
Доротея смотрит, как затворяется дверь, и думает, что мама никогда и никуда не рвется. И что отец никогда в жизни не покупал, не брал напрокат и не упоминал никакие, даже игрушечные, кораблики.
Она хватает атлас мира. Изучает безликий синий массив – Атлантику. Обводит взглядом изрезанные береговые линии. Харпсуэлл: крошечный зеленый клинышек, вдающийся в синеву. Она пытается вообразить океан и видит нежно-голубую воду, где кишат – жабры к жабрам – рыбы. Воображает, будто она сама нынче – Доротея из штата Мэн: босоногая девочка с кокосовым ожерельем на шее. Новое жилье, новый город, новая жизнь. Nueva Dorotea. Новая Дороти. Задерживая дыхание, она считает до двадцати.
Доротея ни с кем не делится этими планами, да никто ее и не спрашивает. Переезжают они в последний день учебного года. Ближе к вечеру. Словно тайком. Пикап с дощатым кузовом расплескивает лужи на асфальте: Огайо, Пенсильвания, Нью-Йорк, Массачусетс – и дальше в Нью-Гэмпшир. Отец, сжимая побелевшими пальцами руль, смотрит на дорогу пустым взглядом. Мать сидит с суровым видом перед снующими «дворниками» и не смыкает век, губы изогнуты дождевыми червяками, хрупкая фигура напряжена, будто стянута десятками стальных полос. Костлявые кулачки, можно подумать, дробят морскую гальку. Взялась резать на коленях сладкий перец. Передает на заднее сиденье сухие тортильи, втиснутые в пластик.
На рассвете, миновав долгие мили сосен, склонившихся над шоссе, они видят Портленд. Сквозь толщу облаков цвета лососины улыбается солнце.
Доротея трепещет от одной мысли о приближении океана. Ерзает на сиденье. Вся загнанная в клетку четырнадцатилетняя энергия растет, как горка выигранных камешков. В конце концов шоссе делает отворот – и впереди вспыхивает залив Каско. Солнце прокладывает по воде искристую дорожку прямо к Доротее. В полной уверенности, что сейчас увидит дельфинов, та прижимается носом к оконному стеклу. Вглядывается в сверкание воды: не мелькнет ли где плавник или хвост.
Она бросает взгляд на материнский затылок – хочет понять, замечает ли мама то же, что и она, испытывает ли те же чувства, волнуется ли при виде мерцающих океанских просторов. Ее мама, которая четверо суток пряталась под кучей лука в грузовом составе, идущем в Огайо. Которая познакомилась с будущим мужем в построенном на болотах городке, примечательном разве что трещинами на тротуарах, паровозными гудками да зимней слякотью, и создала дом, чтобы никогда его не покидать. Которая, наверное, вся кипит при виде бескрайних вод. Но никаких признаков этого Доротея не обнаруживает.
Харпсуэлл. Доротея замирает у входа в арендованный родителями дом. На пороге рая. За тихим шелестом сосен и зарослей ежевики туманной завесой тянется океан.
Отец стоит в центре тесной кухоньки, где полки украшены нитками ракушек, а на подоконниках пылятся старые бутылки; поправляет очки, сжимает и разжимает пальцы. Как будто он ожидал найти здесь справочники кораблестроителя, надраенную латунь, иллюминаторы. Как будто ни сном ни духом не ведал, что увидит кухню, да еще украшенную ракушками. Мать, как вертикально поставленный болтик, замерла в гостиной. Разглядывает выгруженные из кузова коробки, чемоданы и сумки. Волосы ее собраны в большой узел.
Вытянув руки, Доротея привстает на цыпочки. Снимает коричневый свитер. Где-то за соснами неумолчно кричат чайки; скользит тень скопы.
Мама говорит: Ponte el sueter, Dorotea. No ests en puesta al sol[4].
Как будто здесь солнце греет иначе. По песчаной тропе Доротея идет сквозь жухлую траву к морю. Тропа упирается в выщербленную, ржавого цвета каменную плиту, что в незапамятные времена вылезла из-под земли. Она тянется в обе стороны и уходит в дымку. Океан, склонившиеся от ветра сосны да утренний туман – больше ничего тут нет. У кромки воды Доротея наблюдает, как на гладкий каменный склон шлепаются невысокие волны, толкая перед собой тут же отступающую ленточку пены. Туда– сюда. Туда – сюда.
Обернувшись, она видит сквозь сосны все тот же белый домишко. Большеголовые одуванчики, песчаный дворик, облупившаяся краска. Домишко горбится и мокнет на своем фундаменте. Отец что-то говорит с порога, указывая то на мать, то на пикап, то на съемное жилище. Доротея видит, как он раскрывает и сжимает ладони. Спорит. Она видит, как мать забирается в пикап, на пассажирское место, резко захлопывает дверцу и смотрит вперед. Отец уходит в дом.
Доротея поворачивает обратно, загораживает глаза от солнца и видит, что туман рассеивается. Слева легко скользит зеленый поток – устье реки. Справа вдоль воды выстроились деревья. Ярдах примерно в пятистах на берегу возвышается скалистый утес.
Туда она и сворачивает; подошвы гнутся на крутом склоне. Ей то и дело приходится заходить в море; у коленок тут же возникают водовороты, от холодной соли щиплет бедра. Кроссовки скользят по илу. Откуда-то спускается клок тумана, и утес исчезает из виду. Каменная плита делается совсем крутой; чтобы миновать этот участок, приходится идти вброд. Вода достает выше пояса, будоражит живот. В конце концов каменная плита плавно поднимается вверх, ноги больше не скользят, и Доротея карабкается обратно, руки в грязи, кожу саднит от соли, ноги сами несут ее, насквозь промокшую, на каменный уступ. Скала вдалеке все еще полускрыта туманом.
Заслоняя глаза от солнца, она еще раз вглядывается в океан. Водятся ли тут дельфины? Акулы? А где же яхты? Ни следа. Нигде. Выходит, океан – это гранит, камыши и вода? Ил? Кто бы мог подумать, что здесь только пустота, мерцающий свет и мутный горизонт?
Откуда-то из дымки набегают волны. На миг ей даже становится страшно: а вдруг на всей планете не осталось, кроме нее самой, ни одной живой души? Надо поворачивать к дому.
И тут она замечает рыбака. Вот он, слева. В воде стоит. Откуда только взялся? Ниоткуда. Из моря, что ли?
Она приглядывается. Какая удача: хотя бы есть на чем глаз остановить. Мир откатился назад и оставил одно это видение. Беззвучное, мимолетное колдовство. Удочка – будто продолжение руки, идеальная дополнительная конечность, плечо развернуто, шоколадный торс обнажен, ступни по щиколотку скрыты морем. Вот, значит, каков он, штат Мэн, думает она, вот таким он может оказаться. Как этот рыбак. Этот мираж.
Он выгибается и делает широкий заброс через голову, описывая леской большие круги вначале далеко сзади, потом далеко впереди. Когда леска вытягивается параллельно поверхности моря, он дергает на себя вершинку удилища, и тут леска выстреливает в противоположном направлении, над камнями, почти до самых деревьев, как будто вознамерившись обмотаться вокруг низкой ветви, но рыбак, не давая ей такой возможности, вновь посылает ее вперед, в море. И тут же придает ей обратное направление. С каждым разом выброшенная леска улетает все дальше, отчаянно тянется к деревьям. В конце концов, улетев назад до прибрежных зарослей, она распрямляется в линию над барашками морских волн. Тогда он, зажав комель под мышкой, обеими руками подтягивает леску. Забрасывает вновь, леска описывает завораживающие дуги, похожие на волны прибоя, и в конце концов выстреливает в море, где опускается за небольшим пятнышком зыби. И он опять подтягивает ее к себе.
Доротея стоит на камне, ступнями ощущая спрессованные слои окаменелостей. Задерживает дыхание. Считает до двадцати. А потом спрыгивает с каменного уступа в воду и скользит кроссовками по ракушечнику и склизким водорослям. С поднятой головой она проходит сотню ярдов. Направляясь к рыбаку.
Оказывается, это парнишка лет, наверное, шестнадцати. Кожа – как велюр. На шее ожерелье из мелких белых ракушек. Смотрит сквозь кирпичного цвета пряди. Глаза – зеленые омуты.
Зачем, спрашивает, в такую погоду свитер?
Что?
Жарко сегодня в свитере.
Он снова забрасывает удочку. Доротея следит за леской, наблюдает, как он укладывает на шпулю аккуратные петли, плавающие у его лодыжек. Смотрит, как леска улетает назад – вперед, назад – вперед и в конце концов ныряет в море. Полная вода ушла, говорит он. Скоро вернется.
Доротея кивает, не зная, как истолковать эти сведения.
И спрашивает: что это у тебя за удочка? Никогда таких не видела.
Удочка? Удочка – это для ловли на приманку. А у меня – удилище. Удилище для нахлыста.
Ты не ловишь на приманку?
На приманку, повторяет он. Нет… Никогда. Слишком уж просто.
Что просто?
Рыбак выбирает леску, снова забрасывает. Да вот именно это. Забросил – поймал. Естественно, окушок или луфарь клюнет на шмат кальмара. А скумбрия – на мотыля. И что это будет? Игра без правил. А хочется красоты.
Доротея задумывается. Надо же: рыбная ловля – и красота. Но если посмотреть, как он забрасывает! Так, что с сосен срываются клочки тумана.
Кто не брезгует на живца ловить, забросит колюшку, поводит туда-сюда. Вытянет окушка. Да только это не рыбалка. А сплошное безобразие.
Ага. Доротея силится понять, насколько это презренное занятие – ловля на живца.
Он сматывает леску, защелкивает стопор. Показывает Доротее мушку. Белые волоски, аккуратно привязанные ниткой к стальному крючку. Вместе с крошечной раскрашенной деревянной головкой. У которой два круглых глаза.
Это что, блесна?
Стример. Искусственная муха, бактейл. Вот эти крашеные белые волоски – из бычьего хвоста.
Доротея осторожно держит в ладони мушку. Нитяные перетяжки сделаны идеально. Ты сам это раскрасил? Каждый глазок?
Конечно. И перетянул сам. Он лезет в карман и достает бумажный пакетик. Высыпает содержимое ей на ладонь. Доротея разглядывает остальные стримеры: желтые, синие, коричневые. Воображает, как они смотрятся в воде, какими видятся рыбам. Длинные, тонкие. Как мальки. На один укус. Идеальные. Чудо. Мягкая красота, нанизанная на острую сталь.
Он в очередной раз забрасывает, шлепая вдоль берега.
Доротея идет следом. Вода достает ей до щиколоток и поднимается выше.
Погоди. А мушки-то? – напоминает она. Стримеры.
Забирай, говорит он, себе. Я еще сделаю.
Она отказывается. А сама не сводит глаз с этих мушек.
Он забрасывает леску. Не сомневайся, говорит. Дарю.
Качая головой, она все же опускает подарок в карман. Волны лижут ей коленки. Она вглядывается в воду, высматривая приметы морской жизни. Не мелькнет ли где плавник? Не выпрыгнет ли на поверхность какое-нибудь удивительное создание? Но в отступающем тумане на волнах лишь поблескивают золотые монетки солнца. Подняв глаза, Доротея убеждается, что парнишка-рыбак почти скрылся за мысом. Она шлепает следом. Смотрит, как он забрасывает. Волны охают и падают замертво.
Эй, окликает она, тут, наверное, рыбы полно, да? А иначе зачем в этом месте удить?
Парнишка улыбается. Будь уверена. Океан как-никак.
Мне почему-то казалось, что здесь больше живности будет. В океане. Особенно рыбы. В наших краях ничего такого нету, вот я и подумала, что здесь, наверное, кое-что будет, а теперь вижу, что океан хоть и огромный, но пустой.
Парень поворачивается к ней. Смеется. Отпускает леску, наклоняется и погружает руку в воду. Запускает пальцы в ил и достает пригоршню какого-то месива.
Вот, говорит, присмотрись.
Сначала в этом темном сгустке Доротея не различает ровным счетом ничего. Ну, падают комочки грязи. Осколки ракушек. Стекают водяные капли. Но потом глаза начинают различать еле заметное движение, мельтешение прозрачных точек. Они скачут, как блохи. Парнишка потряхивает ладонью. Из грязи появляется крошечный моллюск: ножка зажата между створками раковины, как прикушенный язычок. А вот и улитка – повисла вверх тормашками, указывая на землю своим крошечным рожком-домиком. И еще мелкий бесцветный рачок. И какой-то вертлявый червячишко.
Доротея трогает эту грязь пальцем. Парень с хохотом ополаскивает руку в море. Забрасывает леску.
Не иначе, говорит, как ты здесь впервые.
Да, верно. Она вглядывается в морскую даль. И пытается представить, сколько живности кишит у нее под ногами. Думает, что ей еще учиться и учиться. Смотрит на парня. Спрашивает, как его зовут.
После наступления темноты Доротея стоит, озираясь, в своей тесной каморке. Прикрепляет к стене карту. Садится на спальный мешок и обводит глазами контуры штата Мэн. Сушу с ее границами, столицами и названиями. А глаза сами собой возвращаются к синей бесконечности, что уходит за рамку карты.
За оконным стеклом бьется мотылек. В листве шуршат и пищат насекомые. Доротея убеждает себя, будто слышит море. Достает из кармана стримеры, чтобы полюбоваться.
В дверном проеме появляется отец, он тихонько стучится, окликает дочку и садится рядом с ней на пол. Похоже, мучается без сна. Сутулится.
Приветик, папа.
О чем задумалась?
Здесь все какое-то чужое, пап. Нужно время. Чтобы привыкнуть.
Она со мной не разговаривает.
Да она, считай, ни с кем не разговаривает. Тебе ли не знать.
Отец сникает. Указывает подбородком на стримеры в дочкиной руке. Это что у тебя?
Мушки. Для рыбалки. Стримеры.
Ну-ну. А сам даже не пытается скрыть, что мыслями блуждает где-то далеко.
Я хочу порыбачить, пап. Можно прямо завтра?
Отец сжимает и разжимает пальцы. Глаза открыты, но слепы. Конечно, Доротея. Ступай. Порыбачь. Claro que si[5].
За ним затворяется дверь. Доротея задерживает дыхание. Считает до двадцати. Слышит за стенкой протяжные папины вздохи. Словно каждый такой вздох – робкая подготовка к следующему.
Натянув коричневый свитер, она распахивает раму и вылезает в окно. Медлит в сыром дворике. Втягивает воздух. Над соснами кружится колесо галактики.
Костер развели в роще у скалы. Ветер чист, трава умыта росой. Под звездами скользят стаи облаков. Кроссовки у нее промокли. Свитер облеплен лесным сором. Присев на подстилку из сосновой хвои, за пределами светового круга, она видит движение темных фигур и скольжение изломанных теней по сосновым стволам. Места на бревнах и пнях заняты. Летит смех. Звякают бутылки.
Она находит глазами того парня: он сидит на бревне. Пламя окрашивает его улыбку оранжевым. Белеет ожерелье из ракушек. Со смехом запрокинув голову, он прикладывается к бутылке. Доротея надолго – на верную минуту – задерживает дыхание. Вскакивает, поворачивается, чтобы уйти, но наступает на какой-то сучок; раздается треск.
Смех умолкает. Она не шевелится.
Ау, зовет парень, это ты, что ли, Дороти?
Доротея выходит из темноты в круг света, понуро идет вперед и садится рядом с парнем.
Дороти. Братцы, это Дороти.
Освещенные пламенем лица устремляются в ее сторону – и отворачиваются. Разговор начинается заново.
Так и знал, говорит парень, что ты появишься.
Ну, прямо.
Железно.
Да откуда ты мог знать?
Знал, и все. Как чувствовал. Говорил же тебе: мы чуть ли не каждую ночь у костра тусуемся. Я для себя решил: давить не надо. Эта девочка еще появится. Дороти появится. И вот пожалуйста.
У тебя сегодня улов был? Когда я ушла?
Пару штук поймал. Но отпустил.
Мой папа устроился на металлургический завод. Проектировать корпуса военных кораблей.
Честно?
Еще не приступил. На днях приступает.
Он держит ее за руку; ладонь у нее влажная от пота, но Доротея не отстраняется, они переплетают пальцы, и она чувствует его загрубелую кожу. Так проходит некоторое время; она сидит – не шелохнется. Они не разговаривают. Костер окуривает дымом кроны деревьев. Дрожа, подмигивают звезды. Как славно быть дочерью кораблестроителя.
Вскоре он пытается ее поцеловать. Неловко наклоняется, обжигая дыханием ее подбородок, и она закрывает глаза. Почему-то вспоминает мать, такую хрупкую, придавленную россыпью лука в товарном вагоне. Доротея отстраняется, вскакивает и понуро спешит домой мимо низко склонившихся сосен. Влезает в окно своей комнаты. Сбрасывает мокрые кроссовки, развешивает на просушку свитер. Силится услышать океан. Вспоминает глаза – зеленые омуты. Внутри у нее бушует вихрь.
Наутро она силком тянет мать на берег. Чтобы та посмотрела, как выглядит одетое туманом море. Чтобы убедилась: это отнюдь не пустота. Туман крыльями задевает верхушки деревьев, повсюду разбрасывая свои перья. Над головой вспыхивает чистая синева. Море избавляется от покрова. На мамины волосы нахлобучена широкополая шляпа. Высоко над скользящим приливом кружат горластые чайки. Бакланы пикируют в воду, чтобы добыть себе завтрак.
Мать с дочкой останавливаются на камнях. Доротея изучает мамино лицо, пытаясь уловить хоть какие-нибудь признаки перемен. Признаки пробуждения. Задерживает дыхание. Считает до двадцати. Мать стоит неподвижно, вся в себе.
И говорит: Mentiras[6]. Твой отец ничего не смыслит в кораблях. Всю жизнь метлой машет. Всем лгал. Даже себе самому. Не сегодня завтра его вышвырнут за ворота.
Нет, мам, наш папа умный. Он что-нибудь да придумает. По ходу дела будет учиться. А как же? Ему подвернулась удача, и он ее не упустил. Мы пробьемся. Ты только глянь, как здесь красиво. Глянь, какие места.
Жизнь, Доротея, открывает тысячи дорог. Мать говорит по-английски так, словно выплевывает камешки. Но при этом жизнь никогда не откроет тебе ту единственную дорогу, о которой ты мечтаешь. Мечтать можно о чем угодно, только это не сбудется. Никогда. Единственное, чего нам не видать, – это своей мечты. А все остальное…
Пожав плечами, она умолкает.
Доротея изучает свои непросохшие кроссовки. Они уже разваливаются. Придерживаясь за камыши, чтобы не упасть, она спускается по крутому каменному склону. Зачерпывает ладонью ил. Поднимает руку.
Глянь, мама. Глянь, сколько тут живности. В одной только пригоршне.
Мать, щурясь, смотрит на дочку. Та протягивает небу морской ил, как священную жертву.
И тут из тумана выскальзывает зеленое каноэ. В нем одинокий рыбак, на корме лежат снасти. На шее у рыбака белеет ожерелье из ракушек.
Парнишка резко перестает грести. С весла капает вода. Он разглядывает две фигурки на прибрежных камнях: тоненькую, хрупкую мать, которая прижимает к макушке шляпу, словно пригвождая себя к камню. И мокрую до пояса девочку, что поднимает к небу пригоршню моря.
Он машет. Улыбается. Выкрикивает имя Доротеи.
Рыболовные снасти продаются в закутке магазина скобяных товаров в Бате. Здоровенный бородач с массивными коленями, сидя на табурете, плетет мушки. Ее папа разглядывает стойку с удочками, большим пальцем поправляет очки.
Великан спрашивает: вам помочь, уважаемые?
Да вот, дочь удочку просит.
Великан вытаскивает из шкафа спиннинг фирмы «Зебко». Протягивает Доротее: это, говорит, тебе подойдет на все случаи жизни. В полном комплекте, больше ничего не требуется.