Собиратель ракушек Дорр Энтони
Как и огород, особняк наполняется жизнью. Каждый вечер оттуда доносятся звуки праздника: музыка, скрежет серебра по фарфору, смех. Он чувствует запах сигарет, жареной картошки, бензина. К дому одна за другой подъезжают машины. Однажды на террасе появляется сам мистер Тваймен в шортах и черных носках и начинает стрелять из дробовика по деревьям. Он спотыкается о половицы террасы. Перезаряжает ружье, утыкает приклад в плечо, стреляет. Джозеф съеживается на корточках под деревом. Неужели Тваймен дознался? Неужели он меня заметил? Дробь с шорохом сечет листья.
К середине июня молодые побеги достигают нескольких дюймов в высоту. Склоняясь к ним, он видит, что некоторые бутоны превратились в нежные соцветия; то, что раньше выглядело как плотный зеленый стебель, на самом деле оказалось сложенным цветком. Джозеф едва не кричит от радости. Заметив бледные зубчатые листочки, он решает, что некоторые из растений могут оказаться помидорами, и потому вбивает в землю небольшие колышки, похожие на те, что его мать делала из проволоки, чтобы растения могли взбираться вверх. Закончив, он спускается по склону к морю, находит ложбину в дюнах и засыпает.
Не проходит и часа, как он просыпается от шарканья ног и замечает кеды, семенящие в считаных ярдах от него. Даже кончиками пальцев он ощущает прилив адреналина. Сердце необузданно колотится в груди. Кеды маленькие, чистые, белые. Фигура в кедах проходит мимо и, увязая в песке, направляется в сторону моря.
Джозеф может убежать. Или устроить засаду, задушить этого человека, утопить или набить ему горло песком. Он может закричать, а дальше действовать по обстановке. Ни на что нет времени, он изо всех сил прижимается животом к земле, надеясь сойти в темноте за корягу или спутанный ком ламинарии.
Однако кеды не замедляют хода. Фигура с трудом спускается вниз по дюнам, наклоняется от напряжения, волоча в руках, как кажется Джозефу, что-то вроде пары шлакоблоков. Когда фигура пересекает линию прибоя, Джозеф поднимает голову и наконец внимательно приглядывается: длинные вьющиеся волосы, узкие плечи, тонкие лодыжки. Девушка. Осанка у нее очень странная: голова словно болтается на шее, плечи опущены, вид разбитый, обессиленный. Она часто останавливается, чтобы передохнуть; ноги подкашиваются, когда она напрягает мышцы, чтобы и дальше тащить свою ношу. Джозеф опускает взгляд, чувствует прохладу песка под подбородком и пытается унять сердцебиение. Над головой рассеялись тучи, и россыпи звезд слабым светом озаряют море.
Когда он вновь поднимает взгляд, девушка находится в сотне футов от него. В шуме прибоя она садится на корточки и, кажется, пропускает веревку через отверстие в шлакоблоке. Потом привязывает веревку к запястью. Он смотрит, как она привязывает один блок к одному запястью, а второй к другому. Затем она с трудом поднимается и, шатаясь, бредет в воду с этими блоками на руках. Волны бьют ее в грудь. Блоки с брызгами падают. Она заходит в море по колено, по пояс и ложится на воду, раскинув руки, тянущиеся вниз за шлакоблоками. Ее захлестывает, накрывает с головой, и она исчезает из виду.
Джозеф понимает: бетон будет тянуть ее вниз и утопит.
Он вновь опускает лоб на песок. Вокруг пустота, только шум волн, обрушивающихся на берег, и сияние звезд, тусклое и ясное, отражающееся в песчинках. Во всем мире, думает Джозеф, предрассветные часы одинаковы. Он размышляет, что было бы, реши он спать в другом месте, проведи он еще час, расставляя колышки в огороде. А если бы семена не взошли? Если бы он не увидел объявление в газете? Если бы мать не пошла в тот день на рынок? Предопределение, случай, судьба – не важно, что привело его сюда. Созвездия мерцают в небе. В толще океана бесчисленное количество жизней проживается каждый миг.
Он сбегает с дюн и ныряет в море. Она неглубоко, у самой поверхности, глаза закрыты; волны полощут ее волосы. Шнурки развязаны, их колышет течением. Руки тянутся во мрак.
Джозеф догадывается: это дочь Тваймена.
Он ныряет глубже, отрывает один из шлакоблоков от песка и высвобождает девичье запястье. Волоча по песку второй блок, он на руках выносит ее на берег. «Все хорошо», – пытается выговорить он, но голос срывается, и слова застревают в груди. Долгое время ничего не происходит. Ее шея и руки покрыты мурашками. Вдруг она кашляет и распахивает глаза. Вскочив, бьет ногами по песку, рука все еще привязана к бетонному якорю.
– Постой, – говорит Джозеф. – Погоди.
Нагнувшись, он поднимает блок и высвобождает ее второе запястье. Она в ужасе отскакивает. Губы дрожат, руки трясутся. Теперь он может ее рассмотреть. Совсем юная, лет пятнадцати, в мочках ушей жемчужинки, глаза большие, щеки розовые. С джинсов капает вода, шнурки волочатся по песку.
– Пожалуйста, – просит он, – не убегай.
Но она бежит, быстро и решительно, вверх по склону дюн, в сторону дома.
Джозефа охватывает дрожь. С потрепанного одеяла, которое он до сих пор носит на плечах, стекают струйки. Если она хоть кому-нибудь скажет, начнутся поиски. Тваймен будет прочесывать лес с ружьем, гости устроят охоту на злодея. Нельзя позволить им найти огород. Придется отыскать новое место для сна, подальше от хозяйского дома, какую-нибудь сырую низину в зарослях или, еще лучше, вырыть нору. Разжигать костры он больше не станет – перейдет на холодную пищу. А раз в три дня, в самое темное время суток, будет наведываться в огород и осторожно носить воду, тщательно заметая следы…
На поверхности моря блестят и подрагивают отраженные звезды. Гребень каждой волны наполняется светом, словно тысячи белых рек сливаются вместе, – это прекрасно. Ничего прекраснее Джозеф не видел в жизни. Дрожа, он наблюдает за этим волшебством, пока солнце не начинает окрашивать небо за его спиной. Тогда он уходит с пляжа в лес.
Четыре дня спустя из особняка доносятся звуки джаза, в сумерках на террасе медленно танцует женщина, юбка ярким пламенем развевается на ветру. Крадучись он пробирается к огороду, чтобы прополоть грядки, с корнем выдрать губительные сорняки. Сквозь шелест листвы слышны звуки фортепиано, саксофона. Он напрягает зрение, разглядывая в темноте побеги. На одном заметны крапинки гнили. Соседний стебель обгрызла личинка паразита, а некоторые стебли уже съедены под корень. Больше половины всходов погибли или умирают. Он знает, нужно огородить растения, опрыскать их средством от насекомых. Хорошо бы натянуть сетку, как-то отвадить всех паразитов, что выедают огород, расправиться с ними раз и навсегда. Но это невозможно, ему с трудом удается избавиться хотя бы от сорняков. Нужно все делать аккуратно, незаметно, чтобы ничем себя не выдать.
На берег он больше не ходит, не появляется и на лужайке у дома – там небезопасно, там его могут застукать. Он предпочитает лесное укрытие: величие сосен, мягкость поросших клевером полян, спокойствие кленовой рощи. Здесь он неприметен, здесь он часть целого.
В темноте с фонариком она идет его искать. Он знает, что это она, поскольку, прячась в дупле упавшего дерева, уже видел, как она проходит мимо. Луч беспорядочно перемещается по зарослям папоротника, затем появляется ее испуганное лицо, она смотрит не мигая. Движется шумно, трещит ветками, тяжело дышит, взбираясь на кочки. Он чувствует ее решительность; луч фонарика рыщет по лесу, скользит по дюнам, ускоряется на лужайке. Каждую ночь в течение недели он смотрит на этот свет, скользящий по усадьбе подобно потерявшейся звезде.
Однажды, набравшись смелости, он кричит: «Эй!» – но она не слышит. Она продолжает поиски, исчезая за темными силуэтами деревьев, шум ее шагов затихает, а луч фонаря тускнеет, пока и то и другое не пропадает вовсе.
На пеньке в сотне ярдов от огорода она теперь оставляет для него еду: сэндвич с тунцом, пакетик моркови, чипсы в салфетке. Он ест, но как-то виновато, словно жульничает, мухлюет, словно принимать ее помощь нечестно.
Еще неделю понаблюдав за ее скитаниями, он не выдерживает и выходит на свет фонаря. Девушка останавливается. Ее глаза, и так распахнутые, расширяются еще больше. Она выключает фонарик и кладет его на землю. В ветвях собирается белесый туман. Это противостояние. Девушка, похоже, не боится, хотя и держит руки на бедрах, как героиня вестерна, готовая к перестрелке.
Затем ее руки начинают совершать сложный короткий танец. Она бьет ладонью одной руки по ребру другой, вращает пальцами в воздухе, касается правого уха и, наконец, указывает на Джозефа.
Он не понимает, что все это значит. Танец повторяется: она рисует руками круг, поворачивает ладони наружу, собирает пальцы в замок. Шевелит губами, но не издает ни звука. На запястье у нее большие серебряные часы; когда она жестикулирует, они скользят вверх-вниз по руке.
– Я не понимаю. – У него срывается голос – так давно он ни с кем не разговаривал. Он машет руками в сторону особняка. – Уходи. Прости меня. Тебе нельзя сюда приходить. Тебя будут искать.
Но девушка в третий раз совершает танец руками: вращает кистью, стучит себе в грудь, безмолвно шевелит губами.
И Джозеф начинает понимать: он закрывает уши руками. Девушка кивает.
– Ты не слышишь?
Она мотает головой.
– Но ты понимаешь, что я говорю? Да?
Она кивает. Указывает на свои губы, затем раскрывает руки, как книгу, – чтение по губам.
Из-под рубашки она достает блокнот. Что-то пишет карандашом, который висит у нее на шее. Вырывает листок и протягивает ему. В полумраке он читает: «Как вы здесь живете?»
– Ем что придется. Сплю на листьях. У меня есть все, что нужно. Пожалуйста, идите домой, мисс. Вам пора спать.
«Я никому не скажу», – пишет она.
Когда она уходит, он смотрит вслед дрожащему свету фонаря, пока тот не становится тусклым огоньком, светлячком, блуждающим во мраке. Джозефу почему-то становится одиноко – будто надеялся, что она останется, хотя сам сказал ей уходить.
Две ночи спустя, в полнолуние, свет фонарика возвращается, покачиваясь в чаще леса. Джозеф знает: нужно уходить, идти на север не останавливаясь, пока не окажешься в Канаде. Вместо этого он бредет по листьям и наконец подходит к ней. На ней джинсы, толстовка с капюшоном, за плечами рюкзак. Как и прежде, она выключает фонарик. Лунный свет проходит сквозь кроны деревьев, покрывая их плечи лоскутным одеялом теней. Он ведет ее через терновник, мимо кустов вербены, к уступу над морем. На горизонте мигает одинокий огонек грузового судна.
– Я почти смог, – говорит он, – сделать то же самое, что пыталась ты.
Она держит руки перед собой, как пару хрупких нежных птиц.
– Перегнулся через борт танкера и смотрел на волны в сотне футов подо мной. Мы были посреди океана. Мне нужно было лишь оттолкнуться ногами – и прыгнуть.
Она пишет в блокноте: «Я думала, что ты ангел. Я думала, ты пришел забрать меня на небеса».
– Нет, – говорит Джозеф, – нет.
Она смотрит на него, затем отводит взгляд. «Почему ты вернулся? – пишет она. – Тебя же уволили?»
Корабельный огонек исчезает за горизонтом.
– Потому что здесь красиво, – отвечает он. – Потому что мне больше некуда пойти.
Вечером, в сумерках они встречаются снова. Ее руки порхают, переплетаются, поднимаются к шее и глазам. Она дотрагивается до локтя и указывает на Джозефа.
– Я за водой, – говорит он. – Хочешь – пошли вместе.
Лесом она идет за ним к ручью. Перевесившись через поросший лишайником валун, Джозеф нащупывает ржавое ведерко и зачерпывает воду. Они пробираются обратно сквозь папоротники, мох и валежник, поднимаясь на вершину пригорка. Джозеф оттаскивает в сторону лапник.
– Мой огород, – произносит он и останавливается среди рассады, что цепляется зеленеющими усиками за решетку или только выползает на обнаженный грунт; в воздухе пахнет землей, листвой и морем. – Потому-то я и вернулся. Не могу это бросить. Пришлось остаться.
В сумерках она теперь прибегает к нему на огород, и они сидят на корточках, разглядывая посадки. У нее с собой одеяло и багет; Джозеф нехотя жует белый хлеб. А еще она вручает ему учебник языка жестов, где нарисованы тысячи положений рук и под каждым рисунком напечатано слово. Руками обозначено «дерево», руками обозначен «велосипед», руками обозначен «дом». Перелистывая страницы, он только удивляется, как можно все это выучить. Узнает, что зовут ее Белль, и пытается изобразить это имя своими длинными непослушными пальцами.
Он учит ее находить вредителей – слизней, радужных жуков, тлю, крошечных красных клещиков – и показывает, как давить их пальцами. Кое-где вьющиеся ростки уже вытянулись по колено, разрослись; по их листьям стучит дождь.
– Каково это? – спрашивает он. – Звуки совсем тихие? Или вовсе не слышны?
Белль не замечает, что ей задают вопрос, а может, просто не хочет отвечать. Сидит и пристально смотрит в сторону дома.
Она приносит подкормку для рассады, перед поливом они разводят ее речной водой. После ухода Белль он всякий раз глядит ей вслед: зыбкий силуэт мелькает внизу среди зарослей, влетает на лужайку и проскальзывает в дом.
Иногда по ночам, отойдя от своего огорода, он устраивается среди папоротников и с большого расстояния наблюдает, как по Сто первой автостраде крадутся огни дальнего света, а потом изо всех сил зажимает ладонями уши и пытается представить, каково с этим жить. Зажмуривается, призывает себя к спокойствию. На миг возникает ощущение, что у него получилось: вакуум, пустота, забытье. Однако миг этот короток, а иначе и быть не может, всегда ведь есть какие-то шумы – вот и у него внутри перетекает и шуршит телесная механика, в голове что-то жужжит. Сердце, пульсируя, стучит у себя в клетке. Все тело в такие мгновения звучит как оркестр, как рок-группа, как ропот узников, загнанных в одну камеру. Каково же этого не слышать? Не знать даже шепот собственного пульса?
Огород вспыхивает жизнью; теперь Джозефу начинает казаться, что посадки не погибнут, даже если мир погрузится в кромешную тьму. Изменения происходят каждую ночь: на стеблях томатов появляются и набухают гроздья зеленых завязей, на вьющихся побегах лампочками загораются желтые цветки. Остается только гадать, что вырастет на этих сильных, кустистых плетях: то ли цукини, то ли патиссоны, то ли какие-нибудь тыквы.
Выросли дыни. Через несколько дней Джозеф и Белль находят шесть гладких кругляшей, что прячутся под широкими листьями. С каждым днем кругляши, напитываясь соками земли, становятся все крупнее и крупнее. В них отражается лунный свет. Джозеф облепляет их землей, оглаживает и прикрывает. Так же поступает он и с помидорами: ему кажется, что их бледно-желтые и красные бока, сверкающие беззастенчивыми маячками, заметны аж с приусадебной лужайки – не захочешь, да обратишь внимание.
Белль, сидя у грядки, смотрит вниз – туда, где стоит ее дом, а Джозеф выходит из-под лесного полога и направляется к ней. Он легко касается ее плеча, жестами говорит «темно», а потом «как дела?». Лицо девушки вмиг озаряется радостью, а руки выпаливают ответ.
– Не так быстро, не так быстро, – смеется Джозеф. – После «добрый вечер» я уже запутался.
Она улыбается, встает и отряхивает коленки. Пишет в блокноте: «Хочу тебе кое-что показать». Достает из рюкзачка жеваную, потертую на сгибах карту, разворачивает ее над голой землей. Присмотревшись, он понимает, что это карта тихоокеанского побережья всего Американского континента, от Аляски до архипелага Огненная Земля.
Белль указывает сначала на себя, затем на карту. Проводит пальцем по автомагистралям, которые сбегают от севера к югу и отчерчены цветными маркерами. А потом сжимает воображаемый руль, точно управляет автомобилем.
– Ты в дорогу собралась? В такую даль?
Да, кивком подтверждает она. Склоняется над блокнотом, берется за карандаш и пишет: «В 16 лет у меня будет фольксваген. Папа обещал».
– А права у тебя есть?
Она кивает и на пальцах показывает ему сначала десять, а затем шесть. В шестнадцать.
Некоторое время он всматривается в карту.
– Зачем это тебе? Не понимаю.
Белль отводит взгляд. Отвечает незнакомыми ему жестами. Потом берет карандаш и пишет: «Хочу уехать» – и яростно подчеркивает эту фразу. Да так, что даже ломает карандаш.
– Белль, – убеждает ее Джозеф, – это ведь не ближний свет. Наверно, и дороги-то не везде есть.
Приоткрыв рот, она следит за его губами.
– Сколько тебе, пятнадцать? Что ты там забыла, в Южной Америке? Тебя похитят. Бензин закончится. – Джозеф со смехом зажимает рот ладонью.
После он берется за работу и отыскивает на земле дынную муху, готовую заминировать плод. В последних лучах света Белль изучает карту.
Когда он поднимает голову, девушки рядом уже нет и лишь на склоне мелькает ее фонарик. Джозеф провожает глазами хрупкий силуэт, торопливо пересекающий лужайку.
В лесу она больше не появляется. Избегает встреч, как считает Джозеф. Не иначе как из дому выходит через парадную дверь. Знать бы, размышляет он, долго ли она, глухонемая, вынашивала эту затею: проехать от Орегона до Огненной Земли, да еще и в одиночку?
Неделю спустя Джозеф ловит себя на том, что караулит у тропы, ведущей к пляжу, спит у подножья дюн, к вечеру не раз просыпается и начинает бродить по кругу, а сердце не находит покоя. На рассвете он берется за учебник языка жестов, до боли сплетает пальцы в узел и мысленно восхищается отточенной жестикуляцией Белль: ее руки то ныряют вниз, то сливаются двумя потоками, то замирают, то тревожно сцепляются, как зубцы шестеренок. Кто бы мог подумать, что язык тела столь красноречив.
Но Джозеф не оставляет стараний. Как будто сызнова учится выражать мир словами. Дерево: дважды тряхнуть раскрытой ладонью у правого уха; кит: нырнуть тремя пальцами в море, образованное сгибом локтя другой руки. Небо: сомкнуть ладони над головой и резко разомкнуть, будто для того, чтобы развести облака в стороны и уплыть сквозь этот зазор прямо в поднебесье.
Над океаном гремит гром, с макушек деревьев кричит воронье. Осталось ждать совсем немного, рассуждает Джозеф. Помидоры уже почти дозрели. Начинается дождь, сквозь древесные кроны пробиваются нешуточные ледяные капли. Со времени последней встречи с Белль минуло две недели – и вот он снова застает ее в огороде: одетая в синий плащ, она склоняется над грядкой, выдергивает сорняки и бросает их в заросли ежевики. Дождевые капли отскакивают от ее плеч. На миг он замирает. Небо вспарывает молния. С кончика девичьего носа сбегает струйка дождя.
Джозеф ступает среди посадок; томаты задумчиво повисли на стеблях, нежно-зеленые дыни прячут обмазанные серой грязью бока. Он вырывает тонкую сорную травинку и отряхивает с корней землю.
– В прошлом году, – начинает он, – здесь погибали киты. Прямо на пляже. Их было шесть. У китов свой язык: щелчки, скрипы и даже позвякиванья, ни дать ни взять – звон бутылок. Те киты, умирая на песке, переговаривались. Как старички.
Белль качает головой. У нее покраснели глаза. Жестами он просит у нее прощения. Ну пожалуйста. И признается:
– Я сглупил. Твоя идея не так уж и плоха в сравнении со всеми моими.
А затем продолжает:
– Сердца тех китов я похоронил в лесу. – И проводит руками перед грудью, говоря на языке жестов: «сердце».
Она смотрит на него, склонив голову набок. Лицо ее смягчается. «Как ты сказал?» – переспрашивает она жестами.
– Я похоронил их здесь.
Джозеф хочет сказать что-то еще, хочет поведать ей о жизни китов. Но много ли ему известно? Знает ли он хотя бы, чем они заняты в море и почему выбрасываются на берег? Что происходит с морскими гигантами, умершими в родной стихии: качаются ли их гниющие, вспученные туши на волнах прибоя? Или сразу тонут? Долго ли покоятся на океанском дне, где через их скелеты, может статься, прорастут дивные подводные сады?
Касаясь руками земли, она не сводит с него глаз. Таким способом, заключает Джозеф, она выражает внимание. Пригвождая меня взглядом. От этого я чувствую, что она всегда меня слушает, затаившись в своей непроницаемой тишине. Ее бледные пальцы перебирают стебли растений; с крутобокого неспелого помидора скатывается дождевая капля; Джозефа охватывает непреодолимое желание рассказать все. Рассказать о своих криминальных проделках, о том, как мама на заре, пока он спал, ушла на рынок… – откуда ни возьмись на него разом нахлынула сотня признаний. Слишком долго он держал их при себе, слова копились в голове за какой-то запрудой, но сейчас эту запруду прорвало, и река грозит выйти из берегов. Ему хочется рассказать о волшебстве света, о бликах, что днями напролет играют в воде: тускло мерцающие на рассвете, к полудню они набирают ослепительную яркость, к вечеру начинают отливать золотом, а на закате обещают привести за собой сумерки – каждое мгновение каждого дня отмечено собственной магией. Хочется рассказать, что после смерти живое существо не исчезает бесследно, а просто становится чем-то другим: после смерти мы оживаем в стебельках травы, в проклюнувшихся зернышках. Но вместо этого наружу вырывается прошлое: словарь, амбарная книга, его мать, все виденные им ужасы.
– У меня была мама, – начинает он. – Она пропала.
Он даже не уверен, что Белль сейчас читает по губам: она отводит глаза, приподнимает помидор, соскребает с донца присохшую землю, а потом отпускает. Джозеф садится перед ней на корточки. Деревья гнутся от сильного ветра.
– У мамы был огород. Вроде этого, только лучше. Более… ухоженный.
Джозеф с трудом подбирает слова: он и сам понимает, что рассказывать о матери нелегко.
– Годами я воровал, – признается он. Доходит ли это до Белль, ему неведомо; дождь заливает стекла очков. – А еще я человека убил.
Глядя поверх его головы, она и бровью не ведет.
– Я даже не знал, кто он такой, – может, его с кем-то спутали. Но я его убил.
Наморщив лоб, точно в страхе, Белль смотрит на него в упор; терпеть этот взгляд невыносимо, но и замолчать уже нельзя. Так много накопилось вещей, которые нужно облечь в слова: как задыхаются под собственной тяжестью киты, что обрушились на песок черными пушечными ядрами, как лес поет свои песни, как морские волны окрашиваются сиянием звезд, как мама склонялась над бороздками, разбрасывая семена. Он хочет прибегнуть к жестам, чтобы слова приобрели новизну; хочет, чтобы она увидела, как незатейливые, безрадостные картины его прошлого возрождаются из тьмы. Каждый замеченный и не похороненный им труп, тело мужчины, осевшее на теннисный корт, украденный хлам, до сих пор запертый в подвале материнского дома.
Вместо этого он рассказывает о китах.
– Один из тех китов, – рассказывает он, – прожил дольше остальных. Люди сдирали кожу и жир с его мертвого собрата. Кит следил за ними своими большими карими глазами и в конце концов начал стучать плавниками по песку. В тот миг я находился на таком расстоянии, как отсюда до твоего дома, и даже там чувствовал, как дрожит под ногами земля.
Белль смотрит на него, сжимая в руке грязный помидор. Джозеф опускается на колени. У него катятся слезы.
Плодоношение: в последний теплый денек на дереве золотистыми соцветиями рассаживаются с полдюжины танагр, кусты томатов кланяются солнцу. Шелковистые цветки дыни пронизаны светом и готовы вспыхнуть язычками пламени. Джозеф наблюдает за Белль, которая на лужайке повздорила с матерью: они возвращаются с пляжа. Белль разрубает руками воздух. Ее мать, швырнув на землю свой шезлонг, жестом говорит что-то в ответ. Джозеф гадает, где у этой девушки хранятся секреты: в глубинах души? Или прямо на кончиках пальцев, чтобы мгновенно преобразиться в речь, подать знак матери? «Тот африканец, которого ты уволила, живет в лесу. Он вор и убийца». Быть может, секреты клубятся у нее внутри, как рвущийся наружу пар в котелке? Или затаились, как семена, готовые прорасти, когда настанет их час? Ни то ни другое, отвечает себе Джозеф, Белль все понимает. Она хранит свои тайны куда лучше меня.
Он вдыхает сладковатый запах порозовевшего помидора с лоскутком желтизны на одном боку; такой аромат – почти как дурман.
Но утром его настигают. С рассветом он идет за моллюсками: отрывает их от камней, складывает в ржавое ведерко – и тут в дюнах появляется какая-то фигура. Сквозь деревья пробиваются потоки света, а потом солнце, будто замышляя предательство, одиноким лучом высвечивает его на фоне воды. Позади одинокой фигуры возникают другие; люди устремляются вниз по склонам, увязая в рыхлом песке, и скалятся на Джозефа.
В руках у них спиртное, голоса и без того пьяные; он уже подумывает бросить ведерко, пуститься наутек и прыгнуть в воду, чтобы морское течение унесло его подальше от этих мест и до скончания века швыряло о скалы. А люди между тем подходят совсем близко и останавливаются. С ними жена Тваймена: эта приближается чуть ли не вплотную – вся красная, аж дергается, – и с криком выплескивает спиртное ему в лицо и на грудь.
Джозефу и в голову не приходит избавиться от учебника по языку жестов; когда незваные гости видят, что книга заткнута за пояс его брюк, дело принимает и вовсе скверный оборот. Миссис Тваймен вертит книгу в руках и сокрушенно качает головой, словно утратив дар речи. «Откуда это у него?» – возмущаются остальные. Двое мужчин, сжав кулаки, с перекошенными физиономиями подступают к нему с боков.
Его тащат через дюны, по тропе, на лужайку, мимо гаража, где он раньше обретался, мимо сарая, где он разжился мотыгой и семенами. Белль нигде не видно. Из дома выскакивает голый по пояс мистер Тваймен, на ходу подтягивая спортивные штаны. Слова застревают у него в горле. «Наглец, – выплевывает он. – Каков наглец».
Вдалеке завывают сирены. С лужайки Джозеф пытается разглядеть свой огород на вершине пригорка, этот маленький островок среди елей, но видит лишь размытую зеленую кляксу; тем временем его заталкивают в дом, где разглядеть можно разве что массивный обеденный стол с грязными тарелками и полупустыми стаканами да еще лица тех, кто сыплет вопросами.
Ему надевают наручники, чтобы доставить в Бэндон, а там отводят в кабинет, где на полках расставлены допотопные мигалки и пластмассовые кубки за победы в софтболе. Прямо на краю стола сидят двое полицейских, которые по очереди задают одни и те же вопросы. Спрашивают, как он проводил время с девочкой, для чего и куда с ней ходил. Где-то поблизости беснуется Тваймен: Джозеф не разбирает слов, но слышит, как надрывается его скрипучий голос. Сидящие на столе полицейские хранят безучастный вид и только подаются вперед.
– Чем ты питался? Что ел? На тебя поглядеть – как будто голодом себя морил.
– Сколько времени ты оставался наедине с девочкой? Куда ее уводил?
– Чего молчишь? Мы можем облегчить твою участь.
В сотый раз спрашивают, откуда у него книга по языку жестов. Я всего лишь садовник, хочет сказать им Джозеф. Отстаньте. Но так ничего и не говорит.
Его запирают в камере, где все поверхности покрыты слоем краски: шлакобетонные стены, пол, каркас койки, решетки на окне – краска обезличивает все. Не покрашены лишь раковина и унитаз; после тысячи уборок нержавейка сплошь испещрена закругленными царапинами. Прямо за окном, метрах в пяти, высится кирпичная стена. Под потолком, так высоко, что не дотянуться, висит голая лампочка. Светит круглые сутки – искусственное карликовое солнце.
Сидя на полу, он представляет свой огород, поросший бурьяном: шершавые стебли сорной травы измываются над помидорными кустами, а спутанные корни завладевают останками кашалотовых сердец. Он представляет, как переспелые помидоры, из последних сил удерживаясь на ветках, покрываются, как ожогами, черными язвами, но в конце концов падают и становятся добычей мух. Дыни переворачиваются другим боком и сохнут. Полчища муравьев прогрызают корку и растаскивают блестящие кусочки мякоти. Не пройдет и года, как огород исчезнет под малинником и крапивой, которые наступают со всех сторон, и ничем больше не выдаст свою историю.
Где же теперь Белль, гадает он. И надеется, что где-нибудь далеко, а сам представляет, как она, сидя за рулем «фольксвагена», положила локоть на опущенное стекло и мчит на юг по шоссе, которое за поворотом откроет ей бескрайние луга океана.
Сквозь оконную решетку кто-то просовывает бутерброды с арахисовым маслом, но Джозеф к ним не притрагивается. Через два дня у той же решетки появляется надзиратель и спрашивает, не принести ли ему что-нибудь другое. Джозеф мотает головой.
– Организму питание требуется, – поучает надзиратель. С этими словами он просовывает в камеру пакетик крекеров. – На-ка, похрусти. Сразу полегчает.
Джозеф упорствует. Но не в знак протеста и не по причине болезни, как, похоже, думает надзиратель. Дело просто в том, что от одной мысли о еде ему становится дурно – от одной мысли о том, что съестное нужно пережевывать и проталкивать в глотку. Джозеф кладет крекеры на кромку раковины, где уже черствеют бутерброды.
Надзиратель с минуту наблюдает за ним, прежде чем уйти.
– Знаешь что, – цедит он, – отправлю-ка я тебя в больничку, там и подыхай.
Адвокат пытается вытянуть из него хоть какие-нибудь сведения.
– Чем ты занимался в Либерии? Эти люди считают тебя опасным – поговаривают, будто ты слабоумный. Это так? Ну что ты молчишь?
У Джозефа нет ни запальчивости, ни злости, ни возмущения несправедливостью. Он невиновен в тех преступлениях, за которые его здесь держат, но виновен во многих других. Не родился еще человек, на котором лежала бы такая вина, думает он, не родился еще человек, более заслуживающий кары. «Виновен! – едва не выкрикивает он. – Всю жизнь виновен». Но силы иссякли. Он меняет позу и чувствует, как его кости укладываются на пол. Раздосадованный адвокат уходит.
Внутри у Джозефа больше нет шлюзов, нет заслонок. Будто все его деяния хлынули в грудь и сейчас тупо бьются о ребра. Мама, убитый человек, погибающие растения – ему этого не пережить, ему с этим не жить, не прожить столько, чтобы расплатиться за все похищенное.
Еще двое суток без еды – и его отправляют в больницу: волокут, словно мешок костей. Запоминается лишь глухая боль в грудине, куда упирались чужие руки. Когда к нему возвращается сознание, он полулежит на койке в незнакомом помещении, а из рук торчат какие-то трубки.
В полудреме перед ним всплывают жуткие сцены: на тумбочке и на задвинутом в угол стуле появляются мертвецы с отрубленными конечностями; на полу в неестественных позах застыли трупы, в пустых глазницах копошатся мухи, в ушах запеклась кровь. Изредка пробуждаясь, он видит, что убитый им человек стоит на коленях в изножье койки: голубой берет валяется рядом, руки по-прежнему связаны за спиной. На лбу свежая рана, словно пробуравленная дырка, окаймленная черным; глаза открыты. «Я ни разу в жизни к самолету и близко не подходил», – твердит он. В палату вот-вот зайдет медсестра и увидит стоящего на коленях покойника – это будет конец. Джозеф говорит себе: я должен поплатиться за все.
Есть здесь и другие посетители: на стуле в углу, сложив тощие руки на груди, сидит миссис Тваймен. Она сверлит его взглядом, под глазами пульсируют мешки, багровые, как кровоподтеки. «Ну что? – кричит она. – Что?» Приходит и Белль, а может, ее образ – тут Джозеф просыпается и вспоминает, как она сдвинула в сторону скользящую оконную раму и указала на чаек, оккупировавших мусорные баки. Как узнать: может, ему это снится, может, она уже мчит в Аргентину, а о нем даже не вспоминает. Окно в палате закрыто, шторы задернуты. Когда медсестра открывает окно, никаких мусорных баков снаружи не видно, там только газон и парковка.
Примерно через неделю его посещает новый адвокат, гладко выбритый краснолицый мужчина с прыщавой шеей. Он зачитывает Джозефу газетную статью, где сообщается, что в Либерии прошли демократические выборы, президентом стал Чарльз Тейлор, война закончилась и на родину в массовом порядке возвращаются беженцы.
– Вы подлежите депортации, мистер Салиби, – объявляет он. – Вам это очень даже на руку. Суд закроет глаза на кражу инвентаря и незаконное проникновение на чужую территорию. Обвинения в преступной халатности, равно как и в совращении малолетней, тоже сняты. Вас не привлекут к ответственности, мистер Салиби. Вы свободны.
Джозеф откидывается на спинку кровати и понимает, что ему все равно.
Медсестра говорит, что к нему пришли. С ее помощью он выбирается из койки; перед глазами плывут темные пятна. Она сажает его в кресло-каталку и везет по коридору; через какую-то боковую дверь они попадают в огороженный внутренний двор.
Припекает солнце, у Джозефа раскалывается голова. Медсестра подвозит его к небольшому столику в центре газона, примыкающего к ограде парковки, и возвращается в здание. Джозеф, щурясь, вглядывается в слепящее небо, где клубятся облака. За парковкой раскачивается на ветру гряда полуоблетевших деревьев, которые слаженно машут ветками. Осень, заключает Джозеф. И представляет, как сжались почерневшие корни огородных растений, как зачахли томаты, съежились листья, как ударили первые заморозки. Уж не оставят ли его здесь умирать? Медсестра подойдет через пару дней и вытряхнет его из кресла, чтобы захоронить некогда живую плоть, от которой отслоится кожа, откажется черное семечко сердца, отвалятся и лягут в землю кости.
Одна из дверей, ведущих из корпуса во двор, открывается: выходит Белль с рюкзачком за спиной. Застенчиво улыбаясь, она подходит к Джозефу и присаживается за стол. Из-под ворота ее дорожной куртки виднеются лямочка майки, бледная ключица и чуть выше – триада веснушек. Ветер поднимает пряди волос и возвращает обратно на плечи.
Разглядывая девушку, Джозеф вынужден придерживать голову руками; Белль тоже его изучает. Жестами спрашивает, как у него дела, и он пытается отвечать. Они сидят и улыбаются. На припаркованных автомобилях играют солнечные блики.
– Это все взаправду? – шепчет Джозеф.
Белль в недоумении склоняет голову набок.
– Я не сплю? Ты настоящая?
Она зажмуривается и кивает: конечно. А потом, развернувшись вполоборота, указывает на парковку и жестами сообщает: я за рулем. Джозеф молча улыбается и сжимает ладонями непослушную голову.
Тут Белль вспоминает, зачем пришла, снимает рюкзак, достает две небольшие дыни и кладет на стол. От изумления Джозеф таращит глаза.
– Неужели это те, что… – не верит он.
Белль кивает. Джозеф берет дыню в руки. Увесистая, прохладная; он стучит по ней костяшкой пальца.
Вынув из кармана куртки перочинный нож, Белль взрезает – с едва слышным хрустом – оставшуюся на столе дыню; плод распадается на половинки, источающие неповторимый сладкий аромат. Две чаши, наполненные влажной, нежной мякотью и десятками семечек.
Семечки Джозеф соскабливает и оставляет на дощатой столешнице: безупречно гладкие, светло-мраморные, они блестят в лучах солнца. Из одной половинки дыни Белль вырезает кусочки мякоти. Мякоть переливается, и Джозеф даже не верит, что выращенная им дыня может иметь такой оттенок – будто ее напитал солнечный свет. Каждый из двоих подносит свой кусочек к губам и смакует. Джозефу чудится запах леса, зимней бури и огромных китов; его наполняет ощущение звезд и ветра. Сочная крошка мякоти соскальзывает с подбородка Белль, которая даже смежила веки. Открыв глаза, она перехватывает взгляд Джозефа и расцветает улыбкой.
Они доедают первую дыню; Джозеф наслаждается таянием мякоти на языке. Руки и губы липкие. В груди теплеет от удовольствия, тело вот-вот засветится изнутри.
Потом съедают и вторую, точно так же раскладывая на столе семечки. А после делят их на две горсти; Белль заворачивает каждую в клочок бумаги, чтобы одновременно с Джозефом опустить свой пакетик в карман.
Сидя в кресле-каталке, Джозеф кожей ощущает тонкие солнечные лучи. Голова становится невесомой – кабы не шея, улетела бы ввысь. Будь у него второй шанс, размышляет он, надо было бы похоронить кашалотов целиком. А землю засыпать сверху ведрами семян, чтобы не только томаты и дыни выросли, но и тыква, и фасоль, и картофель, и брокколи, и кукуруза. Хоть самосвалы семян привезти. Грядки получились бы – на сколько глаз хватит. Да такие яркие, людям на диво; а сорную траву и плющ он больше выдирать не станет: пусть все живое растет, зачем мешать?
Белль плачет. Джозеф берет ее за руки, за тонкие, красноречивые пальчики. А сам задумывается: не скопилась ли пыль на стенках дома в гористом предместье Монровии? Мелькают ли еще колибри между чашечками цветов и не вернулась ли чудом его мама: быть может, вернулась – и уже трудится на огороде; а потом они вместе обмахнут стены, выметут пыль из всех углов, вынесут за порог и будут смотреть, как она рыжеватыми тучками полетит с ветром в другие пределы.
– Спасибо тебе, – говорит он, только не знает, вслух или молча.
Облачная завеса рвется, и небо заполоняет солнечный свет, который изливается на них обоих, золотит их руки, и эту столешницу, и влажные резные чаши дынной корки. В один миг все становится таким зыбким и в то же время невыносимо прекрасным, точно Джозеф соединил разные миры: тот, из которого пришел, и тот, куда собирается. В эту минуту все его мысли – о матери, о том, что испытала она перед смертью, прониклась ли тем же светом, тем же чувством всесилия.
Белль высвобождает ладони и указывает куда-то вдаль, за горизонт. Домой, говорит она жестом. Ты возвращаешься домой.
Запутанный случай на реке Рапид
Маллигэн собирает рюкзак: удочка, почерневший термос для кофе, пластиковые пакеты на молнии, картофельные палочки, вяленая оленина, имбирное печенье, запасная пара носков. Из подвала – коробка стримеров. Готовит завтрак: обжаренная на сковороде сосиска, два ломтя черного хлеба с изрядным слоем маргарина, кофе из треснутой кружки. Жует, стоя под облупленной притолокой между кухней и спальней, и смотрит на спящую жену – округлый тюк под одеялом. На деревянном стуле разложено серое бельишко. Со времени самой первой их ночи она всегда так спит – как байбак. Со времени прекрасной, упоительной первой брачной ночи, когда он долго держал ее в объятиях, уже спящую, чего только не нашептывал, а она не просыпалась. Как-то раз он сказал, что ее, похоже, вечерами выслеживает какой-то пришлый охотник и науськивает своих гончих, чтоб те уволокли ее в ночь и не отпускали до рассвета. Вроде как призрак со слюнявыми псами, рвущимися с поводка. Маллигэн окликает жену по имени. Та дрыхнет тяжелым, беспробудным сном. Перед уходом он подбрасывает в камин дровишек.
В переулке над деревьями грецкого ореха дрейфует половина белой Луны, похожая на обесцвеченную холодами створку ископаемой раковины. В сторону моря короткими перебежками спешат рваные облака. Можно подумать, за ночь кто-то шуганул осень с древесных крон: ветки оголились, двор завалило листвой. Жуя бурую травинку, Маллигэн отпирает промерзший грузовичок-пикап. Ни дать ни взять зима, думается ему: небо свинцовое, на старых деревьях лютуют вороны, хищно недоумевают совы, круглолицые пруды подернулись ледком. Форель и лосось вот-вот уйдут на глубину и не мигая зависнут над галечным дном, а река тем временем начнет задыхаться в выстуженном русле и промерзать вокруг них. Да и Маллигэн тоже угомонится: засядет у себя в подвале и будет плести мушки-стримеры при свете лампочки.
Грузовичок еле ползет: горючее загустело, дальний свет горит тускло, изжелта. Полутемное шоссе все в лужах. Затяжные, медленные всплески да свет фар, выхвативших из темноты еле плетущийся лесовоз, груженный мокрыми бревнами, – больше вокруг ничего, только на разбитом ограждении теснится крылом к крылу стайка скворцов. Один поджал ногу. Глаза их, блестящие в свете фар, невозмутимы.
В полпятого Маллигэн уже стоит под пятнистым светом в круглосуточном мини-маркете Уэзерби. На стойках – газеты и журналы, на стеллажах – конфеты, пачки сигарет, серебристые трубочки свернутых билетов лото, ценники на молоко со скидкой. Позвякивают маленькие колокольчики, прикрепленные лентой к двери. В автомате лениво крутится розовый замороженный сок. Маллигэн наливает себе в термос выдохшийся кофе, потом берет газету и бросает мелочь на прилавок, за которым, опустив голову на сложенные руки, спит Уэзерби.
Уэзерби моргает сухими глазами – возвращается откуда-то издалека.
– Ты, что ли?
Маллигэн кивает.
– С тобой, чертяка, никакого будильника не надо.
– Доживешь до моих лет, – говорит Маллигэн, – тогда поймешь, что сон и явь недалеко друг от дружки ушли. Закрыл глаза – и отключился.
Уэзерби трет глаза ладонями.
– Снова на Рапид с удочками?
– Попытка не пытка.
– Да тебя каждый божий день туда носит. С газетой, с кофейком.
Маллигэн пожимает плечами, а сам уже глядит на дверь. Ну почему же? Так уж и каждый. Вот нынче, да, поеду.
Протирая прилавок, Уэзерби вздыхает. Я-то думал, говорит, на пенсии отсыпаться положено. За Маллигэном защелкивается дверь.
На почте – мрак, окна закрыты, и только по рядам латунных почтовых ящиков хрупким стержнем тянется один короткий луч. На шоссе разрезает лужи автопоезд-лесовоз. Подойдя к одному из ящиков, Маллигэн отпирает его ключом и заглядывает внутрь. Есть письмо. Бумага плотная, гладкая. Он сует конверт в карман рубашки. Расстегивает молнию на кармане куртки, достает другой конверт, заранее надписанный мелкими печатными буковками. Положив это письмо на место изъятого, Маллигэн запирает ящик и уходит.
Свой пикап он направляет в сторону холмов: там на склонах выстроились шеренги голых деревьев, чья листва мало-помалу сползает к подножью, а за грядами облаков меркнет пригоршня звезд. Щербатые, грязные лесовозные дороги (четыре поворота без указателей, затем вброд через сдавленный камнями ручей: пикап чавкает, греется и буксует на скользкой глине под лысыми склонами, где на обочинах громоздятся связки березовых стволов с обрубленными сучьями, а рядом вырванные из сумрачной чащи грозные папоротники и ржавые кусты ежевики) упираются в небольшую глинистую просеку, где гранитные глыбы высовывают носы из-под земли; здесь паркуются рыбаки. Его пикап оказывается первым.
Натянув болотные сапоги, он раскладывает удилище, проверяет катушку и прислоняет спиннинг к дверце кабины. Запихивает в рюкзак пластиковые пакетики с вяленым мясом, имбирным печеньем, картофельными палочками, запасными носками, а также купленную газету. Коробку с мушками кладет в карман куртки, застегивает молнию, надевает вязаную шапку. Потом присаживается, чтобы подышать, и лобовое стекло запотевает от его дыхания. Луну загораживает облако.
В нагрудном кармане рубашки пальцы нащупывают письмо: плотная бумага, гладкий конверт. Маллигэн надевает очки для чтения, распечатывает письмо, находит засушенный цветок. В скудно освещенной кабине, при включенном двигателе он читает округлый почерк:
Дорогой Маллигэн,
я совсем запуталась. Ты говоришь, что испытываешь те же чувства, что и я, а сам как ни в чем не бывало плывешь… вместе с ней… по течению жизни, ездишь на рыбалку, будто все хорошо, все нормально. Однако хорошего мало! Меня изводит эта секретность. Этот обмен письмами через почтовый ящик, эти лихорадочные дни, когда она думает, что ты на рыбалке, когда ты и в самом деле по пояс в воде, – этого не достаточно, вовсе не достаточно. По-моему, я к тебе прикипела. Наверное, во мне говорит алчность, наверное, желать, чтобы ты полностью принадлежал мне одной, эгоистично. Неужели любовь – не реальность, Малли, неужели она тоже ложь?
Ох, не знаю, как видно, я готова ждать вечно, ты и в самом деле даришь мне счастье. Своим застенчивым характером. Своей заботливостью. Мне сейчас из рук вон плохо, а со мной лишь твое письмо, в котором сказано, что ты сегодня поедешь на реку, и теперь я, кажется, понимаю, что такое настоящее томление. У меня ломит все тело. Пора тебе сделать выбор.
P. S. Если ты, женившись на мне, стал бы уезжать на рыбалку, ты бы и впрямь ездил на рыбалку?
Он закладывает цветок в карточку и возвращает карточку в конверт, опускает конверт в газету, что лежит в рюкзаке, и запирает пикап. Потом направляется к реке по извилистой, замшелой тропе сквозь лесную чащу, сорные травы, кусты ежевики, облепленные чагой стволы; спускается в заболоченный овраг, утопая сапогами в торфе и забрызгивая жижей высокие голенища. Лесной ковер засыпан листьями; при каждом шаге с деревьев слетают новые. В этом есть определенный ритм: подрагивает вершинка спиннинга, топают сапоги, плывут по воздуху ненужные листья, из чащи доносится шепот реки.
Маллигэн пробивается сквозь последнюю чащобу. На берегу быстрой реки Рапид, гладкой, поблескивающей, черной, на него накатывает знакомое чувство: неодолимая тяга движущейся воды, устремляющийся ей вслед ток его крови и подобие радости, от которого сами собой размыкаются губы. Остановившись у воды, он выдыхает облачка пара и при свете карманного фонарика перечитывает письмо, а потом, ощупав края, опускает его все туда же – в сложенную газету. На востоке собрались тучи, последние звезды вот-вот растворятся в небе. Пятнистая Луна отбрасывает пленку света. Маллигэн закрепляет на капюшоне стример, заходит в реку и начинает лов.
У него за правым плечом, вверх по течению, вскоре загораются фонарики других рыбаков, но ему не составляет труда притворяться, будто он здесь один. Замерзшими пальцами он придерживает леску, чтобы наживка не виляла и не скользила, а просто дрейфовала в воде, и забрасывает удилище так, как мало кому под силу.
Рассвет приходит тихо и обыденно: появляется розовая каемка, вот и все; Маллигэн слегка разочарован, потому как не увидел ничего общего с великолепными августовскими восходами; вскоре пробивается сероватый свет и начинается день. Речная вода цвета чайной заварки, густая и липкая, как всегда в пору холодов, бурля, обтекает его сапоги. Обосновавшиеся выше по течению рыбаки – бородач с прилипшей к губе сигаретой, а поодаль кто-то еще – забрасывают удочки аж до противоположного берега.
Воды всем хватит, думает Маллигэн, да и рыбы тоже. Он забрасывает вниз по течению, неспешно, не пропуская ни одной заводи, обводит мушку вокруг каждого валуна, смотрит, что происходит под ветвями и в водоворотах. Ему известно, как выглядят все золотистые, поросшие водорослями камни и бегущие между ними струи.
Впрочем, нет. Остаются места, которые ему не известны: новые места, бесчисленные крошечные изменения, – скопление плавника под водой, место, где река подмыла берег и устроила пещеру. Комья листьев там, где вода, как ему казалось, бежит быстрее. Он не бывал здесь уже пару недель; как-то даже обидно, что река благополучно течет и без него.
Часам к одиннадцати облака слегка редеют, и в своих голубых, продуваемых ветром владениях бочком появляется немощное солнце, которое освещает холмы и грязную просеку на востоке. Ветер вздыхает; постукивают березовые ветки. Едва переступая окоченевшими ногами, Маллигэн выходит на берег и притопывает, чтобы согреться. Открывает рюкзак, чтобы налить себе кофе от Уэзерби. Пережевывает имбирное печенье, но оно слишком сухое, а кофе вполне ничего. Раскрыв газету, он приваливается к поросшему лишайником стволу березы и собирается почитать, но вместо этого просто сидит, ощущая, как в животе разливается тепло от кофе, и провожает глазами желтые листья, челноками плывущие по течению, и заключает пари сам с собой: какой лист первым проплывает мимо него, а какой угодит в водоворот или застопорится. Ему в кайф, когда река несет листок споро и быстро, без помех сплавляя его по течению. Все уходит в реку, думает он. Не только листья, но и трупики жуков, и косточки цапель, и дохлые червяки. Все, что начинается на холмах, со временем соскальзывает в реку. А река все уносит в море. Только рыбы проделывают обратный путь, и он их за это любит.
Маллигэну немного зябко. Воздух разреженный, холодный, дышать тяжело. Пахнет в нем листовой жестью, пахнет снегом. Для снега еще рановато, и Маллигэну становится не по себе. Прислонившись к дереву, он складывает руки на коленях. Запоздалая бабочка-кавалер в неистовстве опускается на чертополох и замирает, подрагивая крылышками. Маллигэн осторожно дует, бабочка срывается с места и, скользнув в опасной близости от водной глади, исчезает из виду.
В реке что-то еле слышно плещет и чмокает; Маллигэн погружается в чуткую дремоту. Река обтекает валуны, ветер дышит сквозь одетые мхом ветви, облака кучками скатываются по склонам. Под веками у Маллигэна возникает образ жены, которая месит тесто и укладывает в смазанную форму. Жена наклоняется, и он видит ее широкую спину, рыхлые лодыжки, припудренные мукой запястья. Опару она накрывает полотенцем, чтобы как следует подошла.
Маллигэн поднимает глаза: перед ним стоят двое и смотрят сверху вниз.
Здорво, говорят они. Как поклевка, Малли?
Да пока никак. Но рыба здесь ходит. Я несколько штук подрезал. Мелочь всякая. Клевать ленятся. Холодно им, видать.
Подошедшие кивают. Один – все тот же бородач с прилипшей к губе сигаретой. Он смотрит на речку, щурится, почесывает щеку. Рядом с ним – женщина, неприветливого вида толстуха. Это племянница жены Маллигэна. Особа, которая рыбачит, охотится и делает ставки у букмекера.
Ходит, как же, говорит она. Голос у нее пронзительный, Маллигэн даже содрогается: тот же голос эхом возвращается с реки. Присев на корточки, женщина бесцеремонно сует свой нос в пакетик на молнии, чтобы оторвать себе жилистый кусок вяленого мяса. Черт, ноги застудила.
Бородач кивает. Морозец ударил, добавляет он. К вечеру снег повалит.
Племянница жует солонину, обводя расширенными зрачками припасы Маллигэна.
Кавалера видали? – спрашивает Маллигэн. Бабочку. Я тут кавалера видал.
Бородач косится на племянницу.
Как там тетка моя? – рявкает племянница. А сама рвет зубами солонину.
Маллигэн не чает, как их спровадить. А чего ей, отвечает, сделается? Лучше всех.
Племянница хватает пакет имбирного печенья. Сам-то как, Малли? В кайф тебе на пенсии?
Лучше всех. Не жалуюсь.
Я думала, ты каждый день сюда наведываться станешь. Другое место себе облюбовал, что ли? Или тетка моя тебя заездила?
Ну, не знаю.
Недотепа ты, Малли, говорит она. Не тюфяк, а сроду так.
Угощайся печенюшками. Если хочешь.
Она впивается в него взглядом. Бородач закуривает. А сам-то, спрашивает племянница, не будешь? – и пятерню в пакет запускает.
Помотав головой, Маллигэн принимается изучать свою куртку, дергает вверх-вниз молнию на кармане. Смерть как охота их отшить. Племянница хватает газету, перегибает на нужной странице: хочу, говорит, результаты скачек посмотреть. Маллигэн замерз. Они не верят, что он видел бабочку, но он же видел, без дураков.