Собиратель ракушек Дорр Энтони

Доротея держит упаковку на расстоянии вытянутой руки, разглядывает катушку, тупой двухколенный бланк. Хромированные кольца. Пластиковый чехол. На этикетке рисованный окунь, изгибаясь, выпрыгивает из рисованного водоема за приманкой с тремя крючками. Папа гладит Доротею по макушке и спрашивает, приглянулась ли ей эта вещица.

Эта вещица ей совсем не приглянулась: тупая, неуклюжая. Уложенной лески нет. Красоты никакой. Доротея воображает, как будет насаживать на крючок шмотки мяса или рыбы, как будет со временем ржаветь катушка – на потеху тому парню.

Пап, говорит она. Я хочу нахлыстовое удилище. А это – для тех, кто не брезгует ловить на живца.

Великан ревет со смеху. Отец трет подбородок.

Черный кассовый аппарат звякает: через него проводят нахлыстовое удилище. Великанские пальцы отсчитывают сдачу.

Впервые вижу девочку, которая удит в нахлыст, говорит великан. Даже слыхом о такой не слыхивал. Разговаривает он по-доброму. Не сводит глаз с Доротеи. Пальцы – как толстые розовые сигары.

Я-то, продолжает, пробовал в нахлыст удить. Но мне еще учиться и учиться. Вот так всю жизнь учишься, учишься, а помрешь – и окажется, что половины не выучил.

Пожав мощными плечами, вручает покупателю сдачу.

Для нас тут все в диковинку. Отец обращается к одной Доротее.

Мы только что переехали в Харпсуэлл, уточняет она. Папа устроился на металлургический завод в Бате. Проектирует корабли. Сегодня у него был первый рабочий день.

Глядя на ее отца сверху вниз, великан кивает. Отец сжимает и разжимает кулаки.

Прежде, бормочет, мы в Огайо жили. Я занимался корпусами озерных судов. А почему бы, думаю, нам сюда не перебраться? Надо попробовать. Удача, я считаю, – большая редкость.

Великан опять пожимает плечами. Улыбается. Говорит Доротее: может, доведется когда-нибудь вместе порыбачить. Можно на Попэм-Бич податься. Там, говорят, клев неплохой. На мелководье после отлива мальков полно. Насадишь такого на крючок – и знай вытаскивай.

Улыбаясь, продавец возвращается на свой табурет. Доротея с отцом выходят из магазина, проезжают металлургический завод, верфи, необъятные склады металлоизделий за высоким забором из сетки, башенные краны, ржавеющий в доке зеленый буксир. С пригорка в конце Милл-стрит Доротея видит реку Кеннебек, что тяжело несет свои воды в Атлантику.

Вечером, сидя на спальном мешке, Доротея собирает удилище. Соединяет два колена, прикручивает пластмассовую катушку, пропускает леску через кольца. Привязывает стример.

На пороге возникает папа.

Нравится удочка, Доротея?

Отличная, папа. Спасибо тебе.

Теперь на рыбалку?

Прямо с утра.

А мама что-нибудь сказала?

Доротея мотает головой. Ждет, что папа сам продолжит, но нет.

После его ухода она задерживает дыхание, берет свое новехонькое удилище и вылезает из окна. Бредет под темными соснами, ощупью пробирается сквозь безлунный мрак. Впереди виден костер, слышится пение под гитару, парень сидит на том же бревне. Притаившись среди сосен, она наблюдает. Вспоминает отцовские слова: удача – большая редкость. Сует руку в карман. Нащупывает три стримера: крючки, волосяные перышки. Закрывает глаза. Руки трясутся. В палец впивается крючок.

Она встает, немного медлит и сворачивает влево, к океану. Взбирается на камни – тени среди теней. Останавливается у кромки моря, высасывает кровь из ранки на пальце. Ее трясет. Чтобы унять озноб, Доротея задерживает дыхание.

Не выпуская из легких воздух, она замирает и прислушивается. В уши волной бьет молчание Харпсуэлла, но тут же вспыхивает радугой коротких звуков: то ухнет сова, то от костра докатится приглушенный смешок, то скрипнет сосна, то застрекочут цикады, переведут дух – и опять этот стрекот. Какие-то грызуны шуршат в зарослях ежевики. Перекатился камешек. Шевельнулись листья. Даже облака идут маршем. А внизу сетует обложенное туманом море. Это и в самом деле целый мир, Доротея. Льющийся через край. Втягивая воздух, она пробует на вкус соленый океанский круговорот рождения и смерти. Поднимает удилище, неумело пропускает леску сквозь кольца. Делает замах над головой. Леска цепляется за что-то сзади. Доротея оборачивается.

И оказывается лицом к лицу с этим парнем. Он проводит кончиками пальцев по ее плечам, по рукавам свитера. Смотрит ей в глаза.

Не зажигая света, мать Доротеи стоит в дочкиной комнате. Упирается руками в бока, словно хочет себя раздавить. Черные туфли вросли в пол. Доротея перекидывает одну ногу через подоконник. Втягивает за собой удилище до середины. Мокрая от росы подошва облеплена толстым слоем хвои.

Кому было сказано: не вздумай встречаться с этим мальчишкой.

С каким еще мальчишкой?

Который кричал тебе «Дороти».

Из каноэ?

Ты сама знаешь.

А ты – нет. Ты его не знаешь. И я тоже.

Мать сверлит ее взглядом. Грудь вздымается, на шее проступают жилы. Доротея задерживает дыхание. Надолго, до тошноты.

Я с ним не встречалась, мама. Я на рыбалку ходила. Нужно же попробовать. У меня леска жутко запуталась. Я с ним не встречалась.

Pescador. Pescadora[7].

Я на рыбалку ходила.

Доротею в темное время суток держат взаперти. Мать позаботилась: закрепила болтами рамы. Дверь комнаты по вечерам на замке. Остается только изучать карты.

Лето катится беззвучно. В скрипучем арендованном доме не повернуться. Что ни день отец уходит на рассвете и возвращается затемно. За ужином все молчат. Мать углубляется внутрь себя, как морской анемон, если его ткнуть палкой. Позвякивают ножи-вилки; на стол ставится блюдо. Потерявшая свой облик фасоль. Сухие тортильи. Передай, пожалуйста, перец, мам. Дом поскрипывает. Шепчутся сосны. Папа, я сегодня на рыбалку ходила. Нашла клешню омара величиной с мою ступню. Честно.

Доротея выходит из дома вслед за отцом и до вечера не возвращается. Рыбачит. Убеждает себя, что именно рыбачит, а вовсе не ищет встречи с тем парнем. Утопая по щиколотку в иле, доходит вброд до южной окраины Харпсуэлла, переворачивает раковины, тычет палкой в анемоны, открывает для себя неписаные правила прибрежной жизни. Не сдавливай морской огурец. У гребешка раковина очень хрупкая. Некоторые рачки прячутся под прибитыми к берегу корягами. Увидишь закрученную спираль – проверь: может, это рак-отшельник. Иглянка не высовывается из своей раковины. Остерегайся наступить на мечехвоста. Морские желуди мертво держатся за камень. Баклан с высоты в сотню футов слышит, как ты вскрываешь двустворчатую ракушку, разворачивается, пикирует на землю и начинает клянчить моллюска. Море, как выясняет Доротея, цветет. Она раз за разом постигает эти истины.

Но в основном она осваивает рыбную ловлю. Учится вязать узлы, сражается с вцепившимся в волосы острым стримером, присаживается на корягу, чтобы уложить или распутать леску. А леска цепляется то за колючки, то за ветви, а однажды намоталась на бутылку от моющего средства. Всему приходится учиться: как ходить с этим удилищем, как продираться с ним сквозь камыши, как лазать по камням. Кто мог знать, что для него нужен поводок? Пробковая ручка уже потемнела от пота и соли. Смуглые плечи Доротеи приобрели оттенок старинных медяков. Кроссовки истлели. Ходит она босиком, с гордо поднятой головой. Вот такая она – новая Доротея. Вот такая она – прибрежная Дороти.

Улова нет. Дороти наведывается даже на Попэм-Бич, длинный мыс выжженного песка, где во время отлива виднеется речное устье. Забрасывает и с каменного утеса, и с мостков, заходит по шею в воду и забрасывает на глубину. И все без толку. Видит, как рыбаки в лодках вытаскивают по два-три десятка окуней. Прекрасных, полосатых, серебристо-черных окуней с разинутыми прозрачными губами. А на ее мушки попадаются разве что водоросли да всякий мусор. К тому же леска так и норовит обмотаться вокруг лодыжек; невесть откуда взявшиеся гадкие узлы портят ей поводки.

Парень как сквозь землю провалился.

Она видит, как бьется выброшенная на берег рыба, как подпрыгивает осетр. Видит жестокость океана. Видит, как выплывающий из пещеры косяк луфарей распугивает стайку сельди и выталкивает на песок покусанных, дрожащих песчанок. Видит, как лежит на отмели кверху жирным белым брюхом дохлая треска. Видит, как олуши жадно рвут на части вынесенного приливом ската, а скопа хватает с гребня волны мерлузу.

Как-то днем она приходит туда, где ночами жгут костер. Низкое серое небо ложится на верхушки деревьев. Неспешно капает теплый дождик. Мокнет плоское черное кострище. Повсюду стоят и валяются пивные бутылки. Выйдя на мыс, она снимает свитер и заходит в море. Волны лижут ей шею. Волосы плывут по воде. Она вспоминает того парня, его обжигающее дыхание. Загрубелые кончики пальцев. Зеленые глаза, что в темноте делаются черными.

Днями напролет она ни с кем не разговаривает. Приближаясь к любой излучине, всякий раз молится, чтобы за поворотом столкнуться с укутанным в туман парнем, который забрасывает удочку в ожидании улова, в ожидании Дороти. Но нет: повсюду только валуны, камыши да редкие лодки.

Однажды июльский вечер выдался таким гнетущим и влажным, какого Доротея не припомнит. Весь день в воздухе висит какая-то тяжесть, но гроза так и не приходит. Океан плоский, свинцового цвета. Горизонт расплывается в сплошном сером мареве, низкое небо того и гляди опустится на арендованный дом и проломит крышу. От жары не спасает даже наступившая темнота.

Доротея, вся в поту, сидит у себя в комнате. Кожей чувствует, как небо грозится ее похоронить.

На пороге стоит отец. Под мышками у него темные круги. Он перестал их замечать, когда махал метлой. Но теперь-то ее папа – судостроитель.

Приветик, Доротея.

Ужас как жарко, папа.

Что ж поделаешь, надо переждать.

Неужели нельзя добиться, чтобы она открыла окно? Хотя бы на один вечер. Мне же не уснуть. Я изжарюсь в этом спальном мешке.

Прямо не знаю, Доротея.

Ну пожалуйста, пап. Такая жарища.

Может, дверь оставим открытой?

Окно, пап. Мама уже спит. Она и не узнает. Всего-то на одну ночь.

Отец вздыхает. Сутулится. Уходит за отверткой. Бесшумно выкручивает болты.

Парня нигде нет.

Обливаясь потом, Доротея таится за пределами светового круга. К коленям липнут сосновые иглы. Тучей вьются комары, садятся на лицо и руки, кусаются. Она давит их на коже. Дым от костра поднимается в безветренное небо. Доротея задерживает дыхание, да так долго, что перед глазами все плывет, а в груди колет. Она еще раз обводит глазами зыбкие лица – оранжевые от огня лица ребят, собравшихся у костра на мысу Харпсуэлл-Пойнт. Знакомого лица среди них не видно. Парень исчез.

Кружным путем Доротея направляется к оконечности мыса; это место она теперь знает как свои пять пальцев: и маленькие тайные гроты, и глубокую заводь, где однажды утром видела белого омара. И всеми этими тайнами, как считает Дороти, она обязана тому парню. Она уверена – здесь-то найти его не составит труда: он будет рыбачить и посмеиваться, что она даже в самую жаркую ночь и то пришла в свитере. Он будет там, он покажет ей, что такое море. Снимет груз, который сам же оставил у нее на душе.

На мысу его тоже нет.

Она возвращается и выходит прямо к костру, четырнадцатилетняя девочка, решительная и сильная. Местные ребята поворачиваются к ней. Так и жгут взглядами, она это чувствует. От дыма щиплет глаза. Доротея произносит его имя.

Уехал он, сообщает кто-то один.

Все глазеют на нее, потом отворачиваются. И смотрят на костер.

Уехал к себе в Бостон. На той неделе. Всей семьей отчалили. Дачники.

Доротея уходит. Бредет, как слепая; подлесок царапает лицо. Споткнувшись, она падает на мокрую траву. Коленки грязные, облеплены травой, расцарапаны в кровь. Поникшая, выходит на незнакомую гравийную тропу. Минует подъездные дорожки, чей-то дом, где окна светятся телевизионной синевой. Вот тявкнула собака. Ухнула сова. Доротея продолжает путь вдоль асфальтового шоссе. Оставляет позади лесопилку. Чувствует, что заблудилась. Внутренне холодеет; небо давит нестерпимо.

Босая, идет нога за ногу, а дальше пускается бегом и не может согреться, и уже не знает, в какой стороне океан. Уходит на милю вперед, если не больше. Гравийную тропу сменяет обычный тротуар. Дрожа, она садится и не двигается с места. Так проходит час, другой. Небо озаряется розовым. По шоссе дребезжит грузовик: на крыльях вмятины, одна фара не горит. Очкарик-водитель притормаживает, высовывается в окно, открывает дверь. Забравшись в кабину, Доротея просит подбросить ее до металлургического завода.

Он высаживает ее у проходной. Царапины на грязных ногах побагровели, волосы сбились в лохмы. Мимо спешат рабочие в касках, у каждого в руке коробка с едой; шурша резиной по гравию, подкатывает «мерседес» с тонированными стеклами. Доротея, затесавшись в толпу рабочих, проникает на территорию. Видит вывеску: АДМИНИСТРАЦИЯ. В будке сидит толстяк с жетоном. У него за спиной огромный ангар из гофрированного железа, дальше – застывший подъемный кран. Баржа, груженная дренажными трубами.

Доротея стучится в окошко; толстяк поднимает голову от конторской доски с зажимом для бумаг.

Мой отец, говорит она. Сантьяго Сан-Хуан. Обед забыл. Я принесла, хочу ему отдать.

Сдвинув очки на лоб, толстяк изучает незнакомую девочку с израненными коричневыми ступнями. И с трясущимися пальцами. Сверяется с закрепленными на доске списками. Переворачивает листы. Пробегает взглядом учетные карточки.

Как, говоришь, его фамилия?

Сан-Хуан.

Толстяк долго сверлит ее взглядом. Потом возвращается к своим бумагам. И повторяет: Сан-Хуан. Да, есть такой. Док «си-четыре». Вон там, сзади.

Она идет по указателям «С4» и оказывается на бетонном пирсе, где замер, свесив стрелу, подъемный кран, стиснутый высокими штабелями контейнеров. Со свернутыми чертежами под мышкой мимо шагают инженеры в костюмах, при галстуках и в защитных касках. Сигналя, подъезжает автопогрузчик; водитель косится на нее с неприязнью.

Доротея находит отца на краю пирса, где над мутной речной водой громоздится синий мусорный контейнер. Течение подбрасывает пластиковые стаканчики. Над контейнером, хлопая серо-белыми крыльями, горланят чайки. Папа одет в засаленный бежевый комбинезон. В руках у него метла. Он лениво гоняет ею чаек. Чайки с криком норовят нагадить ему на голову.

Обернувшись, он видит дочку. Встречается с ней взглядом. И отводит глаза.

Доротея.

Папа. Все это время. Месяц за месяцем. Ты говорил, что строишь корабли.

Больше она ничего не может выдавить. Дрожит от холода. Но не уходит. Отец опирается на метлу. Смотрит вместе с дочерью, как река сливается с морем. Доротею бьет озноб, отец обнимает дочку за плечи, но ее все равно трясет.

На горизонте появляется эсминец. Его, молчаливого серого левиафана, тащит за собой буксир, напряженно стуча двигателями; Доротея уже различает цифры на серых боках и палубные орудия, с виду такие мирные, чистые. Корпус – величиной с многоэтажный дом; непонятно, как она могла поверить, что отцу по силам охватить такую громаду? А кому вообще по силам охватить такую громаду?

Доротея не может согреться. Не может отделаться от озноба и мучается дурнотой. Весь день лежит в спальном мешке. Удилище прислонено к стенке. Смотреть на него нет сил. В ушах шумит океан, от этого ей совсем тошно. От вращения земного шара ей тошно. Где-то между ног возникает ледяной холод, который ползет по бедрам и поднимается до самой шеи. Сколько может, она задерживает дыхание, с каждым разом получается все дольше, перед глазами плывут круги, а потом какой-то рубильник, над которым она не властна, переключается сам по себе, воздух вырывается из легких, а затем врывается обратно, и зрение становится чуть более четким.

Свернувшись калачиком в спальном мешке, она дрожит и грезит, чтобы поскорей пришла зима. Чтобы цементная серость моря и горизонта похоронила солнце, не дав ему взойти. Чтобы ночи стали по-зимнему долгими. Чтобы заблестели звезды, словно кончики стальных крючков. Чтобы под босыми ногами заскрипел снег. В своих грезах она сидит на самой оконечности мыса Харпсуэлл-Пойнт и смотрит, как ветер гонит по воде барашки. Того парня нигде нет. Никого нигде нет – ни птицы, ни рыбы. Вся рыба ушла, покинула реку, косяками устремилась в разливающееся море. И океан, и река опустели. Камни освободились от моллюсков-блюдечек, от морских желудей, от водорослей. Леска хищно, не хуже толстой веревки или колец паутины, стягивает ее лодыжки. А сама она превращается в рыбешку, что угодила в сети. Превращается в родного отца. Чей мир нещадно запутан.

Проснувшись, она видит маму. Та поит Доротею горячей водой. В этой роли мама даже становится немного мягче. Как-никак, дочка вернулась, а сама она еще не до конца разуверилась, что ее муж каким-то образом умудряется проектировать корпуса военных кораблей. Доротея разглядывает сидящую рядышком мать, тугие тонкие жилы на материнской шее. У Доротеи – такие же. В полудреме она слушает, как мать переходит из комнаты в комнату, как моет посуду в кухонной раковине.

Начало августа. С рассветом – стук в дверь. Настолько громкий, настолько не ко времени, что Доротея выпрыгивает из спальника. Она оказывается у дверей раньше, чем мама успевает выйти из кухни. Внутри у девушки потрескивает жар. Она вглядывается в рассветный сумрак. За порогом стоит могучая фигура. Великан из скобяной лавки. В великанской руке – гладкое нахлыстовое удилище.

Голос гремит так, что не умещается в скромном домишке. Доброе утро, доброе утречко, грохочет великан. Сдается мне, для рыбалки лучше погоды не придумаешь. Если, конечно, время есть.

Смотрит он только на Доротею, а Доротея стоит в пижаме и втягивает запах великана – морской, сосновый запах. Из кухни, вытирая руки полотенцем, высовывается мама.

Они идут вдоль Попэм-Бич, великан делает огромные шаги. Чтобы не отставать, Доротея то и дело переходит на бег. День вплоть до самого горизонта светится голубизной и первозданностью. Они шлепают по воде и останавливаются бок о бок, чтобы начать лов. Доротея чувствует, как океан тянет ее за ноги. Великан не расстается с сигаретой. Время от времени смотрит, как Доротея забрасывает, улыбается, если у нее запутывается леска, хвалит, когда получается так, как надо.

Сам он удит неказисто. Леска не танцует в воздухе и не описывает лихих кругов, как у того паренька. Забрасывает попросту, в один прием, и оставляет леску покачиваться на волнах. Подтягивает одной великанской розовой ладонью. Снова забрасывает.

В этом деле, поучает он Доротею, важней всего время. Леску нужно как можно дольше удерживать в воде. А коли в воде ее не удержать, так и улова не будет.

До полудня клева нет; теперь оба сидят на бревне, выброшенном волнами. Великан принес пакетик изюма; хватает его ненадолго. Доротея задает вопросы, он отвечает, и она чувствует, что солнце напекло ей какую-то точку в голове.

Ближе к закату великан начинает таскать окуней – одного за другим; леска выстреливает, удочка всякий раз сгибается крутой параболой, он вываживает рыбину, потом бьет ее головой о камень и опускает в лежащий на берегу продуктовый пакет.

Вечером Доротея стоит рядом, пока великан потрошит свой улов: быстрым движением вспарывает рыбье брюхо и отдает внутренности на волю прилива. Это тоже штат Мэн, говорит себе Доротея, – вот этот рыбак, который потрошит рыбу на песке; и тут до нее доходит, что Доротея, будь то нынешняя или прежняя, навсегда останется Доротеей и что ей в этом мире не раз улыбнется удача.

Перед тем как уйти со своим уловом, великан улыбается Доротее, сообщает, что она – прирожденная рыбачка, и желает ей удачи. Buena suerte[8], говорит, и в устах огромного гринго из штата Мэн это звучит нелепо, но все равно приятно.

Горизонт мало-помалу пристраивается по бокам от солнца; Доротея продолжает забрасывать удилище. Руку уже сводит от напряжения, но теперь получается очень даже неплохо, леска летит параллельно воде, мушка ложится, точь-в-точь как показывал великан, да к тому же Доротея читает воду: прикидывает, где затаилась рыба, в какую забилась расщелину. Наблюдает за ходом рыбной мелочи и за полетом птиц, которые ею кормятся. Рука совсем одеревенела. Ноги затекли. Они теперь больше принадлежат океану, чем ей самой.

Закат, как жаркая топка, окрашивает своим цветом облака. И при этом скрытно посылает копья света в бухту, где Доротея, прорезая голубую поверхность, подтягивает к себе стример и в один прекрасный миг понимает, что его заглотил полосатый окунь.

Рыбина сильная, сдаваться не хочет; удилище гнется так, что глазам не верится; Доротея, поборов панику, медленно отступает к берегу и вываживает рыбу по всем правилам. Рыба мечется, делает обманные рывки. Доротея не теряется. Через леску ей передается сила окуня. Это достойный соперник. Он борется не на жизнь, а на смерть. Но и Доротея тоже борется.

Когда окунь в конце концов оказывается на мелководье, она вытаскивает его, трепещущего и задыхающегося, на сушу и нагибается, чтобы извлечь крючок. Крупная полосатая рыбина поблескивает в сумерках. Доротея поднимает окуня за нижнюю челюсть и заглядывает в круглые неразумные глаза.

С рыбиной на руках она заходит в воду. По плечи. Делает глубокий вдох, задерживает воздух в легких. Прижимает к себе свой улов. Ощущает мускулистую плоть. Ощущает и собственные мышцы, ноющие, измотанные, сильные. Склоняется к воде. Считает до двадцати. И отпускает рыбу на волю.

История Гризельды и не только

В тысяча девятьсот семьдесят девятом году за волейбольную команду старшеклассниц средней школы города Бойсе играла Гризельда Драун, невероятно высокая девушка с крепкими, как древесные стволы, ляжками и точеными руками; ее подача стала залогом победы в чемпионате штата Айдахо, а о том, что это был коллективный успех, напоминали разве что игровые майки ее подруг по команде. Сероглазая, рыжеволосая акселератка, она созревала буквально на глазах, и по школе ползли слухи, что одного парня ей мало – будто бы она шастает сразу с двумя в пыльный чулан для музыкальных инструментов, где хранятся мятые тубы и дырявые барабаны; а еще поговаривали, что она не дает прохода учителю физики и балуется с кубиками льда в классе для самостоятельных занятий. Слухи есть слухи: никого не интересовало, сколько в них правды и сколько вымысла. Известны они были всем и каждому. И особых сомнений не вызывали.

Отец Гризельды умер давным-давно, мать работала в две смены на ткацкой фабрике. Младшая сестра, пышка Розмари, не вышла ростом, чтобы играть, а потому просто состояла при команде. Сидя на складном стуле, она меняла счет на табло, а также вела статистику и время от времени, пока тренер заставлял спортсменок отрабатывать ускорения, накачивала спущенные волейбольные мячи.

Началось все как-то в августе, после дневной тренировки. Зажав под мышкой учебник по обществоведению, Гризельда стояла на тротуаре в тени кирпичного здания спортивного зала; до нее доносился визг тормозов школьных автобусов; в листве осин, высаженных в редкую шеренгу перед школой, шелестел ветер. Ее сестра, чьи кудряшки и глаза совсем чуть-чуть возвышались над приборной панелью, подкатила на проржавевшей «тойоте», которую девушки делили с матерью. Путь их лежал на ярмарочную площадь Айдахо, где шумела Большая Западная Ярмарка. Гризельда, упираясь мощными коленями в бардачок, сложилась на переднем сиденье, высунула голову в окно и подставила свое длинное лицо ветру. Розмари ехала медленно, останавливалась как вкопанная у каждого знака «стоп» и потом долго возилась с ручкой передач. В дороге сестры молчали.

Мы видели их на парковке у ярмарочной площади: они вдыхали атмосферу праздника, ароматы горячей сдобы, жженки и корицы, слушали, как полощется брезент шатров, как поет шарманка, подгоняя карусель, и как все эти чарующие звуки отдаются от натянутых палаточных тросов, чтобы кануть в утоптанную пыль. Афишки, прибитые к телеграфным столбам на потребу ветру, рокочущие газогенераторы, пикап, из которого торговали гиросом[9], пикап, из которого торговали газировкой, кренделями, попкорном и печеной картошкой, развевающийся американский флаг, шумные аттракционы, откуда неслись истошные вопли публики, – все это завораживало их, как мираж, как видение.

Гризельда широким шагом устремилась ко входу, отгороженному канатами: там торчала будка, внутри которой на табурете стоял контролер-лилипут; Розмари едва поспевала следом; за шатрами начинались предгорья, мутно-бурые на фоне блеклого неба. Вытащив из кармана два мятых билета, Гризельда сунула их контролеру.

Вот с этого места мы потом и заводили рассказ о Гризельде, когда томились в очередях к магазинной кассе или сидели на трибунах во время волейбольных матчей: пошли как-то сестры на ярмарку, впереди Гризельда, за ней Розмари. Купили они на двадцать пять центов сахарной ваты и отправились бродить по ярмарке, прячась за розовыми облачками лакомства и не поддаваясь на зазывные крики: «Попадите из водяного пистолета в рот клоуну! А ну-ка, девушки, расстреляйте воздушный шарик!» Они заплатили еще по четвертаку каждая, чтобы побросать кольца на бутылки от кока-колы. Розмари выудила из корыта с водой резинового утенка и получила приз: маленькую засаленную панду с глазами-пуговицами и нахмуренными бровями, вышитыми ниткой.

Лучи солнца уже стали длинными, апельсиновыми. Сестры дрейфовали среди будок и аттракционов, и обеих уже слегка подташнивало от сахарной ваты. Наконец в багровых сумерках они добрались до шатра в дальнем углу площади, где выступал пожиратель металла. Там собралась изрядная толпа, преимущественно мужчины, в джинсах и сапогах. Гризельда остановилась и, растолкав бедрами зрителей, заняла удобную позицию, откуда с легкостью могла наблюдать за представлением поверх шляп и бейсболок. В глубине шатра на невысоком помосте установили ломберный стол, освещенный желтым прожектором. Втягивая носом запах прорезиненной ткани, Гризельда наблюдала круженье мошкары в луче прожектора и слышала, как мужчины обсуждают невозможность и дикость пожирания металла.

Розмари ничего не было видно. Она переминалась с ноги на ногу. Дергала сестру, напоминая, что им пора домой. Между тем сзади наседала толпа. Гризельда сунула в рот клок сахарной ваты и расплющила языком. Потом оглянулась на сестру: та сжимала в кулаке шнурок, с которого свисала панда.

Давай я тебя на руки возьму, предложила Гризельда.

Розмари покраснела и замотала головой. Ты что, шепнула ей Гризельда, это ж не кто-нибудь, а металлоглотатель. В жизни такого не видала. Ума не приложу, что тут будет.

А Розмари в ответ: обман какой-нибудь, видимость одна. Взаправду такого не бывает. Гризельда пожала плечами.

Сестры переглянулись. Я хочу посмотреть, уперлась Гризельда. Мне не видно, заныла Розмари. Теперь настала очередь Гризельды отрицательно помотать головой. Значит, говорит, просто так постоишь.

Розмари обиделась и надулась. Она стала пробиваться к машине, прижимая к груди панду, как скорбного младенца. Гризельда смотрела на помост.

Вскоре появился сам артист, и зрители, успевшие протиснуться в шатер, затихли; снаружи по толпе гулял шепоток, мошкара медленно кружила в пучке света, а от далекой карусели неслось треньканье шарманки. Подтянутый, невысокий, пожиратель металла – хорошо сложенный человек с приятными манерами – вышел на помост в деловом костюме. Гризельда вросла в землю. Какой мужчина! А очки-то как сверкают, а туфли как начищены, а фигура до чего ладная, и костюмчик в тонкую полоску, и запонки – приоделся, чтобы металл глотать у них в Бойсе, штат Айдахо. Никогда прежде ей не доводилось видеть такого мужчину.

Тот уселся за стол, двигаясь изящно и без суеты, отчего Гризельду охватило желание выбежать на сцену, броситься к этому человеку, стиснуть в объятиях, поедать целиком и биться об него всем телом. Он до умопомрачения отличался от всех своей значительностью и бесконечной притягательностью; Гризельда, как видно, рассмотрела в нем нечто сокровенное, что оставалось почти неявным для остальных.

Из кармана жилетки он достал бритвенное лезвие и разрезал им лист бумаги по всей длине. А затем это лезвие проглотил. И при этом не моргая смотрел на Гризельду. У него отчаянно дергалось адамово яблоко. Лезвий он съел шесть штук, после чего с поклоном скрылся за шатром. Толпа вежливо, даже несколько растерянно похлопала. У Гризельды вскипела кровь.

С заходом солнца, когда представление давно закончилось, к шатру вернулась негодующая, встрепанная Розмари, но ее сестры и след простыл: та ужинала жареными колбасками в закусочной «Гэлакси» на местном Капитолийском холме. Она по-прежнему неотрывно смотрела в серые глаза пожирателя металла, да и он тоже не сводил с нее взгляда. Еще не пробило полночь, а эти двое уже вместе покидали Бойсе: Гризельда лежала на широком сиденье пикапа, опустив голову на колени уносившегося в Орегон артиста, который запустил одну руку ей в волосы и едва доставал изящными ступнями до педалей.

Наутро миссис Драун заставила Розмари изложить все подробности инспектору дорожной полиции, который выслушал эту историю, позевывая и не вынимая больших пальцев из шлевок форменных брюк.

Что ж вы не записываете? – выдавила миссис Драун.

Гризельде уже полных восемнадцать лет, пояснил инспектор, что тут записывать? По закону она – женщина. Слово «женщина» он выговорил громко и с нажимом. Женщина. Не теряйте надежды, посоветовал он. Такие истории происходят сплошь и рядом. Вернется как миленькая, никуда не денется. Все возвращаются.

В школе только и судачили, что о бегстве Гризельды; ядовитая желчь, выплеснувшись за порог, достигла очередей перед кассами магазинов и кино. Скоро обратно прибежит, говорили мы между собой, и этот прохиндей, который ей в отцы годится, еще пожалеет, что сманил зазевавшуюся чудачку, а у нее так и так дурная кровь, девчонка и не на такое способна. Он ее наверняка уже обрюхатил. Или еще того хуже.

Миссис Драун в одночасье поникла. Мы встречали ее в супермаркете «Шейверс», куда она заходила после работы, ссутулившаяся, удрученная, с корзинкой сельдерея в узловатой руке и с повязанным вокруг шеи носовым платком. Она вроде как барахталась в море любезностей («Ах, миссис Драун, что за погода – льет как из ведра»), а вокруг, как ей казалось, множились слухи, которые шепотками, не слышными разве что ей одной, честили ее дочь по всему городу.

Где-то через месяц она перестала выходить из дому. С фабрики ее уволили. Знакомые больше не навещали. Да ну их – и так люди языками чешут, говорила она младшей дочери, которая бросила школу и устроилась на место матери. Кто языками чешет, мам? Да все. Просто люди болтают у тебя за спиной, потому как ты к ним спиной поворачиваешься, не бежать же им за тобой, вот они из вредности и несут всякую околесицу, хотя сами ни бельмеса не смыслят.

Гризельде, разумеется, перемывали косточки недолго. Она не вернулась. И если ее нескладная сестра по четырнадцать часов в день горбатилась на фабрике, а мать убивалась по пропащей дочери, то в этом не было ничего удивительного, а тем более интересного. В старших классах появились новички, а с ними и новая пища для разговоров. Историю Гризельды извлекали на свет лишь за неимением лучшего.

Миссис Драун, к несчастью для себя самой, категорически отказывалась верить, что слухи улеглись: ей казалось, они где-то рядом, стоит лишь навострить уши. Хватит языки распускать, голосила она из окна, когда мы шли гулять в предгорья и проходили мимо ее одноэтажного домика. Сплетники! Она перебралась в комнату Гризельды, спала в ее кровати. Побледнела, если не пожелтела лицом. На улицу по-прежнему не выходила, даже до почтового ящика. Дом пропылился. Трава во дворе засохла. Водостоки наглухо забились листвой и грунтом. Казалось, домишко вот-вот провалится под землю.

Между тем Гризельда регулярно писала своим. Раз в месяц среди доставленных счетов Розмари обнаруживала надписанный мелкими печатными буковками конверт с невообразимым множеством штемпелей и почтовых марок. Письма были куцыми и сбивчивыми:

Дорогие мама и сестренка, в городе, где мы сейчас, целый акр отведен покойникам. Для них тут поставлены высокие шкафы, вроде как посудные, с ящичками. Между ними дорожки травой засажены. Очень красиво. Наш номер идет с успехом. Боев тут нету, они на другом конце острова. Как и вы, мы о них ничего не знаем.

В письмах не было ни слова сожаления, ни намека на раскаяние. Сидя на кровати, Розмари одними губами проговаривала названия на штампах и марках: Молокаи, Белу-Оризонте, Кинабалу, Дамаск, Самара, Флоренция. То были названия из всех частей света, и каждый конверт читался как песня: Сицилия, Масатлан, Найроби, Фиджи, Мальта; Розмари в своем воображении рисовала картины земных и океанских просторов, необъятных и неизведанных, раскинувшихся за пределами Бойсе. Она часами крутила письмо перед собой, гадая, сколько же народу передавало его из рук в руки на долгом пути от сестры в Бойсе, сколько же народу оказалось между нею самой и розовым отблеском солнца в облаках над горными вершинами Непала, тысячелетними садами Киото и черными приливами Каспия. За пределами швейной фабрики и супермаркета «Шейверс», за обшарпанным, просевшим домиком, что на северной окраине города, забрезжил совсем другой мир. И вот доказательство. В том, другом мире обитала ее сестра.

Ни одного из этих писем Розмари не показала матери. Она решила, что для той будет лучше, если Гризельда исчезнет с концами.

Вокруг этих писем, работы и матери сонно крутилась тоскливая, гнетущая, пресная жизнь Розмари. На ткацкой фабрике она сквозь защитные очки следила, чтобы выкрашенная материя ровно ложилась на товарные валики; во время всей смены нещадно ныла спина, от стона и скрежета намоточных станков раскалывалась голова. От сидячей работы девушка прибавляла в весе, на отечных ногах быстро стаптывалась обувь. Перед тем как ехать в «Шейверс», Розмари составляла подробный список продуктов, подбивала баланс чековой книжки огрызком карандаша и кормила супом угасающую мать. Уборкой дома и покупкой косметики Розмари не утруждалась. Занавески на окнах выцвели. Диванные подушки пестрели обертками от бисквитных батончиков; в прилипших к подоконникам жестянках из-под лимонада кишели муравьи.

Со временем она доверила свою девственность и судьбу Даку Уинтерсу, застенчивому, толстопузому, пропахшему говяжьим фаршем мяснику из «Шейверса». Тот перебрался в осевший домишко. Робко пытался делать что-то по хозяйству, с неизменной банкой пива в руке возился во дворе, прочистил кривые желобки водостоков, повесил новую дверь с металлической сеткой, заменил расколотые плиты на дорожке, ведущей к дверям. Накачиваясь до полупьяного состояния водянистым пивом, он кое-как терпел миссис Драун, которая без умолку несла бессвязную чушь насчет сплетников, занимала комнату Гризельды и упрямо не желала спускать за собой в уборной. Бесхитростный верзила, он засыпал, пока Розмари у него под боком решала филворд. Изредка они неумело исполняли супружеский долг. Но во вкус так и не вошли.

А письма от Гризельды по-прежнему приходили ежемесячно из разных уголков света; каждый конверт хранил в себе нескладный рассказ и являл взору штамп какого-нибудь волнующего сердце города: Катманду, Окленд, Рейкьявик.

Когда минуло ровно десять лет с момента исчезновения Гризельды, Дак Уинтерс нашел в ванной труп своей тещи. Без признаков насильственной смерти. Розмари развеяла прах матери на заднем дворе. Но на улице шел дождь, и прах слипался в серые комочки – эффектного зрелища не получилось: все, что осталось от миссис Драун, оседало на кустиках пахизандра или сбегало неопрятными каплями по забору в соседский двор.

В тот вечер умаявшийся на работе Дак поплелся в спальню и увидел, что Розмари с мокрыми от слез щеками лежит на кровати, вытянув толстые ноги, и держит на коленях аккуратно перевязанную стопку конвертов и потрепанную плюшевую панду. Дак прилег рядом и просунул руку под шею жене. Розмари посмотрела на него заплаканными глазами.

Уж признаюсь тебе, всхлипнула она, сестра все эти годы слала нам письма. А я их от мамы прятала.

Знаю, прошептал Дак.

Она весь свет объездила. И не расстается с тем хлыщом.

Дак привлек к себе жену, положил ее голову на свое толстое пузо и стал укачивать. Она рассказывала мужу эту историю – историю Гризельды, а он утешал ее и целовал катившиеся по щекам слезинки. Я знаю, шептал он. Кто ж не знает?

Потом Розмари рыдала у него на груди. Так они и лежали, Дак целовал ее в макушку, вдыхая запах волос. В солоновато-сладкой нежности два тела начали двигаться одновременно, с мягкой настойчивостью. Он осыпал поцелуями ее всю. После, лежа в объятиях Дака, Розмари прошептала: это истории моей сестры. Для нее самой писаны. А у нас с тобой теперь свои будут. Так ведь, Дак? Он ничего не ответил. Уснул, что ли.

Наутро Дак проснулся позже обычного и, выйдя на кухню, увидел, как Розмари сжигает в раковине последний конверт из заветной пачки. У них на глазах бумага почернела и рассыпалась хлопьями. Дак сжал запястье жены и повел ее туда, где деревья и травы зеленели под сияющим небом после вчерашнего дождя. Миновав жилой квартал, они подошли к безымянному склону и стали охая продираться в своих разношенных кроссовках через колючки, приминая подошвами звездочку-мокрицу, ковыль, подсолнухи и с каждым шагом поднимая в воздух облачко пыльцы. Остановились они, тяжело дыша, на высоком пятачке, откуда город был виден как на ладони: купол местного Капитолия, ветвистые улочки, скудные ряды домишек на северной окраине, а вдалеке – сверкающие белизной вершины гор Овайхи[10]. Дак снял фланелевую рубашку, расстелил ее на цветущем разнотравье, и они с Розмари занялись любовью – посреди стрекота кузнечиков, плывущих облачков пыльцы, под открытым небом, в холмистом предместье над городом Бойсе.

И с той поры стали они жить в согласии, незаметно для себя открывая наконец-то друг друга. Дак побелил дом; Розмари установила на заднем дворе камень в память о матери. Они до блеска отдраили двери и окна, вывезли на тачке коробки и тюки со старым барахлом, волейбольные кубки, школьные тетради. Пробовали садиться на различные диеты; мы даже видели, как они, держась за руки, неспешно нарезали круги по парку «Верблюжья спина». А письма от Гризельды ежемесячно швыряли в мусорное ведро, даже не разглядывая почтовую марку.

И вот в один прекрасный день появилось это рекламное объявление в разделе досуга газеты «Айдахо стейтсмен». В нем сообщалось о мировом турне металлоглотателя, который завоевал известность своим феерическим культовым шоу во всех уголках земного шара, а в январе готовился выступить в спортзале средней школы города Бойсе. Многословная реклама, набранная несколькими затейливыми шрифтами, перетекающими один в другой, включала также рисованное изображение полуголой девушки, сулившей невероятные чудеса: якобы пожиратель металла никогда не глотал один и тот же предмет дважды, а всего две недели назад в рамках своего турне заезжал в Филадельфию, где съел «форд-рейнджер».

Розмари, сказал Дак за тарелкой хлопьев, которые заедал пончиками, ты не поверишь.

У кассы началась форменная драка. Мы решили во что бы то ни стало попасть на представление. Билеты разошлись за четыре часа; в школе надрывались телефоны, горожане требовали перенести выступление в зал большей вместимости. Но Розмари наотрез отказалась идти, даже слушать ничего не желала. Двадцать пять долларов с носа, причитала она. Издеваются они, что ли? Нам с тобой там делать нечего, Дак. Забудь, ладно? Через неделю из Тампы пришло письмо от Гризельды. Разорванное в клочки, оно тут же отправилось в мусорное ведро.

В день приезда пожирателя металла дирекция «Шейверса» объявила, что супермаркет дорабатывает последний месяц и ликвидируется, поскольку от него уже много лет одни убытки. Покупатели тянутся в «Альбертсон», что на Стейт. С закрытием магазина весь персонал будет уволен.

Дак в своем окровавленном фартуке поплелся в разгрузочный отсек и присел на молочный ящик. Начался снегопад. В тупике таяли снежные комья. Менеджер продуктового отдела похлопал Дака по спине и поднял перед собой картонную упаковку пива. Они выпили, немного порассуждали, где искать работу. Окропили снег желтым. Тут менеджеру позвонила жена. Выяснилось, что она не сможет пойти с ним на представление. Тогда он предложил билет Даку.

Жена, понимаешь, забормотал Дак. Она меня не отпустит. Говорит, это, мол, деньги на ветер. Дак, простонал менеджер, мы только что остались без работы! В самый раз оттянуться вдвоем, неужели мы этого не заслужили? Дак пожал плечами. Слушай, продолжал менеджер, сегодня этот крендель будет жрать металл. Я слыхал, ему по силам целый снегокат приговорить.

А кроме всего прочего, не унимался он, там наверняка появится Гризельда Драун.

В школьном спортзале какие-то люди воздвигли сцену, отгородили ее бордовым занавесом и расставили складные стулья. Двадцать пять долларов с носа – а в зале яблоку негде было упасть. С опозданием на полчаса занавес со скрипом поплыл вверх, открыв взорам публики сидящего за столом пожирателя металла. Невысокий, крепкий человек за пятьдесят был одет в черный костюм и белую сорочку с черным галстуком. Держался он прямо; сверкающее розовое темя, похожее на половинку яйца, обрамлял венчик седых волос. Впалые серые глаза казались чересчур большими. Сидел он с невозмутимым видом, сложив руки на коленях. У него за спиной дрогнула и тут же застыла расшитая блестками голубая занавеска.

Шаркая зимними сапогами, мы выжидательно созерцали это банальное зрелище – невзрачного человека, сидящего за голым столом при свете обыкновенных лампочек школьного спортзала. Публика перешептывалась, ерзала, потела. Над скопищем людей в теплых куртках поднимался пар.

На улице валил снег, укрывая припаркованные у школы минивэны и фургоны, в воздухе пахло слякотью и нетерпением. Где-то вопил ребенок. Ножки складных стульев поскрипывали резиновыми насадками по деревянному настилу. Подошвы теплых сапог поскрипывали на трехочковой линии.

Мы изучали программки, вычурные шрифты, кровоточащие, перетекающие одна в другую буквы, из которых складывалось обещание невозможного и удивительного: Спешите видеть Металлоглотателя, который способен проглотить смятую жестянку, целый лодочный мотор – и никогда не повторяет один и тот же номер дважды. С трудом верилось, что тщедушный человек, сидящий за столом, способен исполнить хоть какой-то номер. Дак с менеджером заняли места подальше от сцены; их мощные бока намного выходили за габариты стульев.

Наконец расшитая блестками занавеска поплыла в сторону, и к публике вышла женщина, которая могла быть только Гризельдой Драун, и никем иным. Ноги от ушей, платье с длинными разрезами, невообразимо высокие и тонкие шпильки – как она умудрялась на них стоять, а тем более передвигаться? – длинные, как ножницы, икры, ослепительный блеск материи. Из публики раздались свистки. Движениями она походила на жирафу: высокая, но в меру грациозная, ничуть не стесняющаяся своего тела. Волосы ее были убраны назад рядами, словно зажатыми в тиски, глаза напоминали омуты, длинные пальцы рук толкали тележку по неровным половицам сцены к столу, где сидел тщедушный человечек.

Рядом с нею поедатель металла выглядел карликом; над ним нависали ее стиснутые сверкающим платьем груди, и ложбинка между ними казалась нежной и смуглой. Сдернув с тележки белую салфетку, ассистентка подняла ее над лысиной артиста, встряхнула, опустила и повязала ему на шею. Вслед за тем она взяла с тележки нож для масла, вилку, серебристую тарелку, побренчала вилкой о нож, доказывая, что они сделаны из металла, и с лязгом опустила их на тарелку – вне сомнения, тоже металлическую. Она накрывала на стол. Вилка, нож, тарелка.

Пожиратель металла невозмутимо сидел перед накрытым столом. Гризельда отвернулась, блеснув платьем, и покатила тележку в обратном направлении. Разрезы платья открывали длинные, полные, загорелые ноги до самых ляжек. Тележка, погрохотав, остановилась. Сама ассистентка скрылась за голубой занавеской. Артист остался сидеть в одиночестве под резким светом жужжащих лампочек спортзала.

Что же он собирался проглотить? Неужели Гризельда готовилась выкатить на сцену какую-нибудь устрашающую металлическую трапезу – бензопилу? офисное кресло? В газетах сообщалось, что он съел газонокосилку и проглотил крыло от «сессны». Возможно ли такое? Что сейчас окажется у него на тарелке? Гвоздь? Бритвенное лезвие? Канцелярская кнопка? Не для того же мы выложили по двадцать пять баксов, чтобы сидеть в тесноте и смотреть, как тщедушный человечек будет глотать кнопку. Менеджер заявил, что на месте Дака потребовал бы возврата денег, если свояченица в ближайшие десять минут не вернется на сцену.

Поедатель металла, сидя с повязанной вокруг шеи салфеткой, хранил невозмутимость. Наконец он сжал в своих розовых кулачках нож и вилку. Ткнул их острыми концами в столешницу, словно капризный ребенок в ожидании ужина. А потом с непринужденной уверенностью, которая выглядела почти отталкивающей, просунул нож себе в горло и закрыл рот. С бодрым видом он как ни в чем не бывало уставился на зрителей; некоторые вообще ничего не заметили и только теперь начали крутить головами, потому что братья или дядья дергали их за рукава. На губах пожирателя мелькнула тень улыбки. На всем его теле двигался только кадык. Он странно дергался вверх-вниз и из стороны в сторону, как сердитая жилистая мартышка, привязанная за одну ногу.

Настал черед вилки; ее пришлось подправить легким толчком. Глотая вилку, он даже не повел плечами и лишь отчаянно напряг горло, а сам тем временем сложил тарелку вчетверо, положил в рот и подтолкнул одним пальцем. Кадык дернулся, сократился, забился. Но через полминуты вернулся в прежнее спокойное состояние. Тщедушный пожиратель металла развязал салфетку, промокнул уголки рта, поднялся из-за стола и поклонился. Салфетку он бросил в публику.

Аплодисменты начались исподволь: сперва хлопнули в ладоши менеджер и его соседи, потом присоединились остальные, и вскоре мы стали просто сходить с ума, свистеть, улюлюкать и топать каблуками. Нет, каково? – кричал менеджер. Нет, каково, а?

Когда овации стали утихать, на сцену высыпали трое здоровенных мужиков в поясах с инструментами, подняли стол и оттащили его за кулисы. Аплодисменты смолкли. Лампы верхнего света стали гаснуть одна за другой и лишь тихонько потрескивали, остывая в глухой тишине. Единственным источником света остался красный указатель выхода над дверью. Наконец вспыхнул один голубой прожектор: сноп света падал с потолка на середину сцены, где появилась высокая фигура в латах и настоящем шлеме с забралом и страусовым пером. Вспыхнул еще один прожектор, на этот раз желтый, и осветил металлоглотателя, который примостился, как щеголеватый простолюдин, подле рыцаря в доспехах. Он поднял табурет, потом опустил и сел на него лицом к публике. Из кармана пиджака вынул плотницкий молоток с круглым бойком и покрутил в ладони. Отделил от лат поножь, сложил и приплюснул молотком о сцену. Сложил еще раз и опять приплюснул. А потом засунул себе в горло и с довольным видом проглотил, не слезая со стула, – только кадык задергался как безумный. Под щитком в голубом луче обнажились плотная голень и босая ступня.

Металлоглотателю потребовалось меньше минуты, чтобы разделаться с первой поножью. Не теряя времени, он приступил ко второй. Нет, каково, а? – зашептал менеджер. Неужели это взаправду? Он стал трясти Дака за плечо. Публика смотрела как завороженная и хлопала, когда металлоглотатель отрывал бедренные щитки, а мы, сообразив, что эти толстые загорелые ноги принадлежат Гризельде, повскакали с мест, начали топать и скандировать, расплывались в улыбках от истинного наслаждения. А металлоглотатель знай делал свое дело, исступленно подгоняя каждый кусок рывками адамова яблока.

Через двадцать минут доспехи почти исчезли. Артист стоял возле табурета и нежно проталкивал в горло вторую латную перчатку. Ему оставалось съесть только шлем и массивную нагрудную пластину. Гризельда стояла (причем на протяжении всего номера), раскинув руки в стороны, ладонями кверху. Мы топали в такт движениям кадыка.

Покончив со второй перчаткой, металлоглотатель перенес табурет за спину Гризельды и взгромоздился на него ногами. Топот в зале усилился. Металлоглотатель поднял руки над своей головой и над головой Гризельды, осторожно потянул плюмаж, и страусово перо плавно опустилось на сцену. Затем, изящно выгибая запястья и пальцы, он снял с Гризельды шлем. По ее плечам рассыпались длинные рыжие волосы, и мы зашлись от восторга, завопили, засвистели. Артист слез с табурета и одним эффектным ударом расплющил шлем. Сложил, расплющил повторно. И впился в него зубами. На поглощение шлема ушла пара минут, и мы уже неистовствовали, сотрясая мощным, оглушительным ревом балки этого старого спортивного зала. Менеджер со слезами на глазах обнимал Дака. Обалдеть, что делается! – кричал он. Что делается!

Пожиратель металла снова влез на табурет, раскинул, как мог, руки в стороны, провел ладонями по рукам Гризельды от локтей к плечам и запустил пальцы под нагрудник. Отстегнул его, не снимая, затем выдержал долгую паузу – и взметнул над головой. В дрожащем синем свете прожектора перед нами предстала Гризельда: широкий и плоский живот, пупок, груди, вытянутые руки – женщина-совершенство, мраморная статуя в луче света, золотисто-синее изваяние. Под грохот оваций пожиратель металла мял и плющил последний элемент рыцарской амуниции, чтобы сподручно было засунуть его в рот. Нагрудник был проглочен. На сцене появились ассистенты с инструментами на поясе, завернули Гризельду в красное кимоно и унесли со сцены.

После этого – когда сумасшествие, охватившее толпу, начало утихать и зрители беспрестанно вызывали артистов на поклон, когда в зале включили все прожектора на полную испепеляющую мощь, когда рабочие уже разбирали сцену, – Дак сидел в полном ошеломлении, мокрый от пота. Через некоторое время он накинул на себя огромный пуховик, встал и заковылял к машине, пробираясь сперва по свежему снегу, а потом по слякоти тротуара.

В конце парковки рокотали двигатели трейлера, дворники медленно скользили по лобовому стеклу, а кабину и бока украшала бегущая цепочка желтых огоньков. Весь трейлер, от бампера до бампера, сверкал ядовито-зеленым цветом, на фоне которого выделялся аляповатый логотип пожирателя металла; не помня себя, Дак прошагал мимо своей машины в дальний конец парковки и постучал в окно трейлера.

Дверь кабины открылась, и оттуда выглянула Гризельда собственной персоной. Одной ногой она стала на подножку и слегка пригнулась, чтобы высунуть голову с копной рыжих волос. Ни дать ни взять – Розмари, только высоченная, и даже щурилась в точности как Розмари в минуты задумчивости.

Меня зовут Дак Уинтерс, начал Дак. Я о вас наслышан. Запинаясь и улыбаясь, он пригласил ее к ним домой на чай или на пиво – да на что угодно. Как-никак, нужно вам повидаться с сестрой, сказал он. Сдается мне, так будет правильно. Я нынче безработный. Дак попытался выдавить улыбку, но лишь неловко пожал плечами. В ответ Гризельда заулыбалась. Хорошо, говорит, вот только трейлер загрузим.

Так и получилось, что за полночь Дак Уинтерс медленно и осторожно ехал заснеженными, притихшими улочками по северному району Бойсе, а следом, в нескольких дюймах от заднего бампера его машины, пробирался аляповатый тягач с трейлером, сбивая снег с низких ветвей.

Вздох тормозов под окном разбудил Розмари. На дорожке послышались шаги и приглушенные голоса, затем стукнула дверца холодильника. Розмари приподнялась на кровати. По коридору гордо шел Дак, оставляя на ковре снежный след. Потные волосы прилипли к голове, щеки горели. Не снимая рукавиц, он положил руки на плечи жене. Рози, зашептал он, не спишь? Ты не поверишь. Его буквально распирало. Ты просто глазам своим не поверишь.

Он вытащил ее из постели, растрепанную, в обтягивающей майке и зеленых тренировочных штанах. Поволок по коридору, по снежно-мокрому следу, и поставил на пороге кухни, чтобы она узрела свою сестру, которая возвышалась за столом в ослепительном, искрящемся красном кимоно и держала за руку смущенного человечка в черном твидовом костюме. На столе перед ними стояла одна неоткупоренная банка пива.

Розмари не находила в себе сил смотреть на Гризельду – слишком солнечную для этой кухни с обшарпанным столом, растрескавшейся стойкой и грубо сколоченными шкафчиками, где украшением служили черствые пончики в коробке, увядший амариллис в пластмассовом горшке и не убранная в срок фигурка Санта-Клауса на подоконнике. В раковине отмокала миска с присохшей овсянкой.

Дак протиснулся мимо жены, суетясь, дергаясь и слегка подпрыгивая, отчего под пиджаком колыхалось пузо. Это сестра твоя, выпалил он, и муж ее, Джин. Видела бы ты, Рози, как они выступали, какой у них номер! Просто уму непостижимо! Уму непостижимо! Ты бы глазам своим не поверила! А я подумал: вам, девчонки, будет о чем поболтать, правда, Рози, ведь сестра твоя впервые за двадцать лет домой приехала! Говорит, известила тебя письмом. Молодцы они, что зашли, правда? Снаружи трейлер ихний стоит. Они прямо в нем и живут, в трейлере! Коли вам, ребята, пиво не по вкусу – давайте тогда чайку, что ли?

Розмари видела за окном нашу большую компанию – человек двадцать соседей, которые шныряли по лужайке, рассматривали трейлер и заглядывали в окно гостиной. Гризельда спросила, получала ли сестра ее письма, и Розмари сподобилась кивнуть. Потом Гризельда отметила новый светильник над раковиной – симпатично смотрится. Розмари наблюдала, как тает принесенный на подошвах снег.

Дак, метавшийся по кухне, произвел инспекцию холодильника. Для гостей были извлечены сырокопченая колбаса и салат с лапшой, а для жены – банка пива, которую Дак сунул ей в руку, прежде чем объявить, что у гостя в желудке полный комплект рыцарских доспехов, прямо тут, Рози, у нас на кухне. Вот чудеса!

Как вкопанная, Розмари стояла босиком на пороге кухни. Ее сестра, этот мужчина, любопытные соседи, трейлер у дома – все было как в тумане. Она поморгала. Пивная банка холодила руку. Снежный отпечаток ботинка уже превратился в лужицу.

Розмари прошла в кухню, поставила пиво на стол, оторвала бумажное полотенце и стала вытирать пол, наблюдая, как бумага впитывает серую грязь. Мы, говорит, с Даком женаты уже пятнадцать лет. Тебе это известно, Гризельда? Голос у нее не дрогнул, чему она только порадовалась.

Выпрямившись, она облокотилась на стол, все еще с мокрым комом бумаги в кулаке. Тебе известно, что мама, ложась спать, брала с собой в постель какой-нибудь из твоих волейбольных кубков? Тебе известно, что она умерла и прах ее мы развеяли на заднем дворе? Ты это знала? Я на работе целыми днями крашу огромные полотнища и наматываю их на валики. Когда мы с тобой учились в школе, тем же занималась и мама. Изо дня в день.

Она взяла Дака за руку и не отпускала. Я, говорит, раньше спала и видела, как бы уехать. До смерти хотела унести ноги из Бойсе. Но это – она обвела жестом кухню, миску с присохшей кашей, амариллис и фаянсового Санта-Клауса, – это хоть захудалая, да жизнь. Здесь дом.

Гризельда тихонько заплакала, будто зашептала. Розмари умолкла. Такое мгновение, когда они вчетвером собрались у стола под унылой, пыльной кухонной лампой, не могло вместить всего, что накипело. Подойдя к металлоглотателю, Розмари схватила его за руку и вытащила во двор, на снег. Эй! – вскричала она, обращаясь к трейлеру, к освещенным луной предгорьям, к нам, топтавшимся на лужайке. Вот и он! Смотрите хорошенько. Все смотрите! Прямо так и крикнула. По-вашему, глотать железяки – работа тяжелее моей, тяжелее вашей? По-вашему, это завидный мужчина? Смотрите как следует!

Но вышло так (потом мы не раз об этом вспоминали), что смотрели-то все на нее: волосы разлетаются языками пламени, плечи расправлены, грудь трепещет – воплощение силы и ярости. Само великолепие, она, исходя криком, горела на снегу, босая, в майке и зеленых тренировочных штанах. Из дома появилась Гризельда, взяла пожирателя металла под руку и потянула к трейлеру. Дак увел Розмари в дом, запер дверь, погасил свет и резко задернул занавески. У нас на глазах огромный трейлер дрогнул и зарокотал по дороге, а мы сквозь снег разбрелись по домам; ночные звуки мало-помалу затихали, а вскоре слушать и вовсе стало нечего, если не считать летящего с предгорий снега, что бился к нам в окна.

На улицах слышится какой-то крик. Сердце падает, возвращается к жизни, снова падает. Письма от Гризельды продолжали приходить раз в месяц, а Розмари с Даком жили-поживали; Дак устроился в стейк-хаус поваром на гриль; у Розмари скончалась подруга по работе и оставила ей в наследство собачку породы бигль. В ту пору Бойсе начал разрастаться с бешеной скоростью, там появлялись новые лица, на склонах отстраивались новые особняки, и новые жители слыхом не слыхивали, что был когда-то в городе супермаркет «Шейверс».

По весне, проходя мимо одноэтажного домика, мы порой видим на крыльце Розмари, которая решает филворд из «Стейтсмена», и Дака, который дремлет в кресле рядом с женой, и еще бигля, который смотрит на нас сквозь их ноги. Розмари в глубокой задумчивости грызет карандаш, а мы на ходу пересказываем, размахивая руками, нашим спутникам эту историю и поднимаемся по крутым тропам туда, где за холмами до самого горизонта виднеются бесконечные зубчатые, освещенные солнцем горы.

Четвертое июля

К четвертому июля шансов почти не осталось. Американцы в последний раз отправились удить на реку Нерис. У отеля «Балатонас» они сели на троллейбус, где их со всех сторон стиснули хмурые литовцы – усатые старушки, угрюмые мужчины в галстуках-селедках, девчонка в мини-юбке и с гроздью колец в ноздре, – и простояли всю дорогу в своих резиновых сапогах, высунув бамбуковые удочки в окно, чтобы ненароком не сломать их в этой толкотне. Троллейбус проехал мимо зеленеющих рыночных прилавков, затем по улице Пилес, где расположились магазины с козырьками над входом, а дальше – мимо собора и колокольни под Замковой горой. У Зеленого моста рогач-троллейбус, дребезжа, затормозил, американцы протиснулись к выходу и неуклюже потопали вниз по скользкому лысому склону под арками моста, где между бетонных берегов еле-еле текла река. Рыбаки рассыпались по мощеной набережной, насадили на крючки кусочки хлеба и закинули удочки.

В полдень они положили удочки на землю и погрузились в раздумья. Вскоре на берегу появилась школьная учительница со стройными ножками, которая на этой неделе каждый день приводила сюда свой класс, чтобы дети показывали пальцем на американцев и обзывали их дураками.

Но мы забегаем слишком далеко вперед. Вернемся к началу.

Для этого нам нужно перенестись в Америку, на Манхэттен, и устроиться в кожаных креслах одного чопорного клуба любителей рыбалки, где на стене в раме висит чучело марлина, на полу стоят большие медные вазы, а разговоры ведутся вполголоса. Американские пенсионеры и бизнесмены-промышленники, тоже члены клуба, сидели рядком у барной стойки, ковыряя темпуру в своих тарелках и потягивая водку с мартини. Позади них ватагой расположились британские рыболовы-спортсмены, которые заливали в себя «Маргариту» и поносили американские приемы рыбной ловли. Ситуация накалялась. Вскоре британцы принялись отбивать чечетку вокруг бильярдных столов и в бестактной, откровенно антиамериканской манере разглагольствовать о пойманных недавно акулах. Американцы некоторое время продолжали ковырять свою темпуру, но потом обида все же взяла верх.

Последовал стандартный набор провокаций: текила, упоминания плана Маршалла, грубые подколы на темы половой принадлежности королевы и эротических предпочтений президента. Все это вылилось, как и следовало ожидать, в открытый вызов; так было положено начало состязанию. Бритты против янки. Старый Свет против Нового.

Договорились о следующем: побеждает та сторона, которая первой выловит самую крупную пресноводную рыбу на каждом из двух континентов. Срок – по месяцу на континент. Проигравшим предстоит нагишом пройти по Таймс-сквер с плакатами «Плохие мы рыболовы». Начинать с Европы. Старт объявляется тотчас же.

Утром американцы стали держать совет, опохмеляясь «Кровавой Мэри» и закусывая колбасой. Зашел спор о том, где лучше удить. Один предложил по примеру Хемингуэя ловить рыбу в Испании, другой утверждал, что папа Хэм удил в Германии, а не в Испании, но так или иначе безуспешно. Потом кто-то заявил, что Тедди Рузвельт однажды вытащил пятнадцатифунтового солнечника из канала в Венеции, и вся компания притихла, представляя, как толстяк Тедди затаскивает рыбину размером с крышку канализационного люка в раскачивающуюся гондолу, поблескивая на солнце линзой очков. В конце концов американцам принесли телефон и какой-то юнец из магазина туристического снаряжения «Л. Л. Бин» посоветовал им отправиться в край финских оленеводов. Две недели в Финляндии, клялся и божился парень, – и рыба ваша.

Для начала американцы провели пару дней в Хельсинки, где распивали коньяк, звонили на родину по заоблачному тарифу и флиртовали с горничными. Портье получил следующие распоряжения по поводу провизии: шведские батончики мюсли (13 коробок) и норвежская водка (120 литров).

Затем был поезд на север; дальше – допотопный автобус с плюшевыми лиловыми сиденьями; потом сорок миль вверх по какой-то черной реке на мокром катере, к серебристым пустошам Лапландии. Катер забирался все дальше и дальше в безмолвную топкую глушь с непроходимыми зарослями по берегам. По камням грузно протопала пара косматых медведей. Американцы толпились у носового релинга, им явно было не по себе.

Катер пришвартовался у прогнившего причала. Позади виднелась заброшенная кривобокая хижина – наследие золотоискателей – с сеткой на окнах и покосившейся трубой. Капитан перебросил пожитки американцев на берег, катер взревел мотором и скрылся из виду. Американцы стояли на шатком причале, хлопая себя по лицу и рукам, чтобы отбиться от полчищ комаров. Со стороны фьордов медленно подползли тяжелые тучи и пролились унылым затяжным дождем.

Здесь американцы мокли две недели. Каждый вечер, дрожа и утирая нос рукавом из гортекса, каждый шлепал обратно в деревянную развалюху, стаскивал резиновые сапоги и натягивал на промокшее и продрогшее туловище флисовую фуфайку. Все четырнадцать дней на ужин было одно и то же: обугленные куски лосося на шампурах, батончики мюсли и бутылка за бутылкой чистейшей, обжигающей норвежской водки. А за стеной под бесконечной моросью вздымались ледяные чайно-бурые воды реки.

На удочку попадались сотни лососей длиной не больше фута. Но американцы – вымокшие, угрюмые, с похмелья – не сдавались, встречая рассветы и закаты под пологом – нет, не мехов, но комариных туч. Двухнедельный срок близился к концу. Самой большой рыбой, попавшейся на крючок, стал тринадцатидюймовый лосось, которого американцы сфотографировали и проворно выпотрошили.

На катере, увозившем их обратно, им повстречался одетый в шубу с клетчатым шарфом оленевод, способный изъясняться на ломаном английском. Он заявил, что большую рыбу надо ловить в Польше, в заповеднике зубров под названием Беловежа. Огромные форели, говорил он, вот такие – и разводил руки, показывая, насколько огромные.

Вернувшись в Хельсинки, американцы налегли на кукурузные чипсы доритос и филе на косточке. Официант принес им конверт: внутри оказался поляроидный снимок; с фотографии довольно улыбались британцы, которые держали бечевку с нанизанными на нее радужными форелями – каждая рыбина, сверкавшая серебристым боком в камеру, оказалась не менее двадцати четырех дюймов в длину. На заднем плане мерцала величественная Эйфелева башня, возвышаясь отчетливым силуэтом на фоне июньской ночи.

Оставалось четырнадцать дней.

Страницы: «« 1234567 »»

Читать бесплатно другие книги:

Отзывы первых читателей– Это выбило меня из зоны комфорта… Анна.– Никогда об этом не думал… Игорь– Ч...
Подарочная книга известного искусствоведа Инны Соломоновны Соловьевой «С мамой о прекрасном. Зарубеж...
Сага о великой любви Клэр Рэндолл и Джейми Фрэзера – любви, которой не страшны пространство и время,...
Обычный провинциальный городок Старокузнецк жил тихо-спокойно, пока однажды не случилось ЧП – средь ...
Ходить, чтобы знать, летать, чтобы находить, а найдя, передавать другим. И никогда, никогда не перес...
Окончание романа.Никто из окружения знаменитого боксёра не понимает, почему он берёт эту проблемную,...