Собиратель ракушек Дорр Энтони
После двух пересадок, сойдя с переполненного самолета «Люфтганзы», неунывающие американцы бодро шагали через варшавскую таможню. На улице к ним пристал свирепого вида таксист, который загнал всю толпу в свой японский микроавтобус. Значит, заповедник зубров, кивнул он. Беловежа. Обернулся к американцам на задних сиденьях и подмигнул. Рискованная, вообще-то, затея. Ох какая рискованная.
Еще раз подмигнув, он выключил счетчик, втопил педаль газа – и микроавтобус пошел грохотать по головокружительному лабиринту местных грунтовых дорог. Мимо проносились болотистые леса, тонкие белые березки и неохватные дубы, а между лесными массивами виднелись поля и серые деревеньки. Когда микроавтобус лихо затормозил у грабовой рощи, уже почти стемнело. Водитель открыл раздвижную дверь, выбросил на землю багаж и пообещал вернуться через неделю. Как только они поймают свою большую рыбину. Заговорщически подмигнул и приложил палец к губам. Из-под колес удаляющегося микроавтобуса брызгали фонтанчики гравия.
Американцы углубились в лес. Они оказались на торфяниках: местность плоская, топкая, повсюду буйная растительность, болота средь еловых рощиц, гниющие бревна и хлюпающая грязь под ногами. Лес, словно зелено-черная губка, дрейфовал на поверхности воды; между облепленных грибами стволов серыми вихрями роился гнус.
Жуя на ходу батончики мюсли, американцы перелезли через несколько ограждений, сначала деревянных, а затем из металлической сетки. К ночи они добрались до реки, чьи темные стремнины почти полностью скрывались за тучами гнуса, и поставили палатки в шелестящей липовой роще. Сны американцев полнились сладостными видениями желанной добычи – выпрыгивающей из воды форели.
Проснулись они оттого, что прямо в сетчатые окна палатки уткнулись черные носы зубров и дыхнули розмарином. На берегу реки, пожевывая жвачку и истекая зеленой слюной, паслось космато-рогатое стадо. Расстегнув палаточные молнии и выбравшись наружу, американцы увидели рядом погонщицу стада, которая копалась в их пожитках.
Погонщица зубров была вооружена автоматом; подмазать ее оказалось невозможно. Пока полицейские в форменных шлемах открывали футляры со снастями, заглядывали в коробки для мушек и вытряхивали содержимое спортивных сумок, она сидела на скамеечке у белорусского погранпоста и жевала конфискованные батончики мюсли. В качестве допроса приземистый капитан полиции в баскетбольных кроссовках с воздушными камерами засыпал обалдевших американцев вопросами о профессиональном баскетболе. Женат ли Патрик Эвинг? Насколько скрупулезно американские рефери соблюдают правило трех секунд? Сколько стоят в Америке кроссовки с воздушными камерами?
Когда его любопытство было удовлетворено, он кивнул, а затем сдул и снова накачал воздушную камеру в одной кроссовке. Все это придется конфисковать, наконец объявил он, широким жестом указывая на разложенное рыбацкое снаряжение.
Но мы всего лишь приехали на рыбалку, запротестовали американцы. Ловить форель.
Понятно, кивнул капитан полиции, накачивая вторую кроссовку. Да, в Бебже водится форель, знатная форель. Он что-то сказал своим подчиненным; те повторили «знатная форель» – и показали руками, какая именно.
Но тут такое дело, покачал головой коротышка-капитан, американцам здесь рыбачить нельзя. Это незаконно. Цари тут охотились на кабанов. А до них – польские короли. Литовские принцы. Все охотились на кабанов.
Мы не охотились на кабанов, возразили американцы. И даже рыбу не удили. Мы спали. Нам казалось, мы в Польше.
Как бы то ни было, сказал капитан, снимая шлем, если хотите получить назад вещи, придется вам обыграть нас в баскетбол.
За погранпостом находился небольшой дворик, где валялись баскетбольные корзины и фанерные баскетбольные щиты. Отстегнув портупеи, белорусы начали разминаться. Когда игра началась, хозяева показали блестящие маневры за спиной соперника, великолепные высокие броски и сложные комбинации. Оторопевшие американцы проиграли им сорок очков. Белорусы принялись качать своего начальника и петь хвалебную песню. Погонщица зубров на скамеечке развернула очередной батончик мюсли и вяло поаплодировала.
Потных американцев усадили в автобус с треснувшим лобовым стеклом. Вас отвезут в Лодзь, объявил капитан, теребя завязку на благоприобретенной фуфайке из гортекса. Обратно в Польшу. Там классно.
На полпути в Лодзь лобовое стекло рухнуло на водителя, автобус съехал в кювет и опрокинулся набок. Пассажиры вылезли наружу через верхний люк и бросились в заросли крушины, где дружно присели на корточки. Начался дождь. Промокшие американцы сбились в кружок; в их ботинки медленно просачивалась грязь.
Несколько часов спустя они дрожали в безбортовом кузове несущегося на полной скорости грузовика, среди пластиковых ящиков с цыплятами-бройлерами, которых везли в Словакию на бойню. Мимо проносились пейзажи южной Польши: обветшалые дома, дороги в колдобинах, ржавые цистерны, покосившиеся колокольни, стога сена, поросший травой остов советского танка – повсюду унылый польский бардак и запущенность. К моменту прибытия в Краков американцы вымокли до нитки и проголодались, как волки; курившие на углах тут и там смуглые поляки в велюровых спортивных костюмах бросали на них опасливые, недовольные взгляды.
Американцы совсем пали духом. До конца первой части состязания оставалось двенадцать дней; лишившись всего снаряжения и заработав насморк, они уселись тесным кругом в местном «Макдональдсе» и принялись искать вдохновение в традиционных главах из школьных уроков истории: капитуляция Корнуоллиса[11], испытания в долине Вэлли-Фордж[12], «бостонское чаепитие»[13], героические марш-броски через снега во имя Республики. Главное – не сдаваться, приговаривали американцы, макая наггетсы в безвкусный соус.
Следующее утро выдалось солнечным, и американцы, очнувшись от снов о Вашингтоне, Уэйне, Баньяне и Бальбоа[14], обрели новую надежду: одиннадцать дней показались им достаточным сроком для победы над кучкой хамоватых бриттов. В очередной раз сняв наличность с банковских карт, американцы приобрели резиновые сапоги, бамбуковые спиннинги, крючки японского производства и три катушки толстой монофильной лески. В магазине спортивных товаров продавец-поляк уговаривал их порыбачить на озере под названием Попрадске Плесо, всего в часе езды от города. Да это идеальное место для рыбалки, восторгался он. Просто рай для рыболова – там же водятся щуки-маскинонги, завезенные из Миннесоты. И поляк развел руки, демонстрируя внушительный размер местных щук.
Несколько часов спустя американцы вышли из автобуса в Карпатских горах, чьи зубчатые вершины были окаймлены изумрудно-зеленым и горчично-желтым. Над верхушками елей парили соколы, а легкий ветерок приносил с собой нежный аромат горных гвоздик. Американцы заулыбались и, чувствуя новый прилив бодрости, стали спускаться по удобной скалистой тропке, которая вилась вниз, к постройке, примостившейся у края озера.
Да, хлопали друг друга по плечам американцы, вот это шикарное местечко для рыбной ловли: дорогой отель в горах, над камином чучело рыси, букеты горечавки в хрустальных вазах, улыбающиеся словачки в белых фартучках, устланные коврами номера. Там наши путешественники побрились, приняли душ и, устроившись под навесом на веранде, пропустили по стаканчику. Сверху, из стереодинамиков, звучало мелодичное стаккато струнного квартета. На внушительном экране домашнего кинотеатра шла запись чемпионата США по американскому футболу.
Вечером американцы вынесли на пляж джин с тоником и взяли напрокат катамараны в форме огромных лебедей. Наживили червей, начали троллинг, забросив свои бамбуковые удочки, время от времени потягивали спиртное и кивали проплывающим мимо влюбленным парочкам, столь же очарованным сумерками в оранжевых лучах заката.
Три дня плавали они на катамаранах-лебедях и ловили солнечников. Солнечники тут водились, без сомнения, огромные, но даже самые крупные из них были размером не больше суповой тарелки, так что американцы снимали их с крючка и бросали на пластиковую лебединую грудь, где рыбины принимались подпрыгивать и в конце концов ускользали обратно в воду. Американцы знали, что в озере есть и щуки-маскинонги (девушки из отеля показывали им фотографии), но те не спешили попадаться на крючок.
Двадцать седьмого июня американцы поймали первую щуку на отмели, где до этого забрасывали удочки уже раз сто. Рыбина попалась крупная, дюймов тридцати пяти в длину, с бледно-зелеными жабрами и коричневато-красными плавниками. Ликующие американцы огрели добычу бутылкой по голове и с удвоенным рвением продолжили ловлю.
Однажды днем, когда до конца первой части состязания оставалась всего неделя, довольные американцы затаскивали в катамаран щуку длиной сорок один дюйм, и вдруг в долине показался грузовой микроавтобус FedEx, который вскоре припарковался у отеля. Водитель в фиолетовом спортивном костюме затрусил на пляж, помахал американцам и попросил расписаться в получении видеокассеты.
Когда американцы вставили кассету в гостиничный плеер, на огромном экране появились небритые, покусанные комарами британцы, столпившиеся, по-видимому, на корме проржавевшей понтонной лодки. Камера приблизилась и сфокусировалась на одном из рыбаков, который согнулся в три погибели, вытаскивая из воды гигантского лосося. Кисть руки полностью исчезла в жаберной щели рыбины. Лосось был неимоверно огромным; американцы с отвращением смотрели на его массивную челюсть, черные глаза-пуговицы, провислое брюхо и мощный хвост. Один из американцев пробормотал, что это чудище размером не меньше первоклассника.
С экрана неслись злорадные крики не попавших в кадр британцев. Камера приблизилась еще больше и на одно невыносимо долгое мгновение задержалась на лососе. Когда в конце концов камера отодвинулась назад, американцы с ужасом узнали прогнивший причал и покосившуюся печную трубу хижины финских старателей – эту трубу нельзя было перепутать ни с какой другой: она предстала перед глазами американцев с грубой, обезоруживающей четкостью. Они застыли перед экраном, словно пораженные громом, а из стереодинамиков градом сыпались ликующие и определенно антиамериканские вопли.
На этот раз речей на тему «Бостонского чаепития» не последовало. Ощущение собственного поражения накрыло американцев словно туча, и они никак не могли отогнать горящий в сознании образ громадной рыбины, который виделся им более отчетливо, чем весь окружающий мир, чем даже пыльное чучело рыси над камином и озеро за окном. Американцы впервые всерьез задумались о предстоящем шествии нагишом по Таймс-сквер – мурашки на бледных бедрах, мерзкий, скользкий тротуар под ногами, хихиканье вылупивших глаза европейцев, приехавших в Нью-Йорк пофотографировать Новый Свет. Какое жестокое бесчестье, какой страшный позор! Во всей Польше не найти щуки, способной сравниться с этим лососем. Придется вернуться в Финляндию, а то и поехать в Норвегию, продираться сквозь дикие дебри. Все это казалось почти невыносимым.
Подавленные, упавшие духом, американцы возвратились в Краков, где позвонили в «Люфтганзу» и повздорили с представителем авиакомпании. В Хельсинки нелетная погода, объяснял тот, рейсов в этом направлении сейчас нет. Но можно отправиться в Литву, в Вильнюс. Пока это самый близкий к Финляндии вариант.
И они полетели в Литву. К полуночи заселились в отель и заказали в баре картофельные чипсы, которые были доставлены к ним в номера на блюдах из тонкого фарфора. Утром позвонили в «Люфтганзу»: на Хельсинки рейсов нет. Гостиничная администраторша, робко объяснявшаяся по-английски, достала «Карманный путеводитель по Литве» и показала им реку Нерис на рисованной карте. Если хотите ловить рыбу, сказала она, ловите здесь. Прямо в Вильнюсе.
Американцы сели в троллейбус, идущий к парку «Вингис»; путь лежал мимо бетонных многоэтажек и тускло-серых пустырей, покрытых сорняками, растрескавшимся асфальтом и блестящим мусором – обертками от шоколадок «Кит-кат» и жестянками из-под пепси. Трава в парке была мокрой от дождя, в тяжелом воздухе – ни намека на ветер. Какая-то женщина в сером платке внаклонку выдирала сорняки из асфальтовых трещин на тротуаре.
Река в центре города не сулила ничего хорошего: извилистый, ленивый водоем, грязный и мелкий, с илистым дном; на поверхности плавали стайки полиэтиленовых пакетов. Американцы насадили на крючки кусочки хлеба, забросили удочки в коричневатую воду и вскоре начали вытаскивать мелких гольянов одного за другим. Рыбешки были крохотные, осклизлые, темно-зеленого цвета, с красной каемкой на плавниках. Раздосадованные американцы бросали их обратно в реку.
Так они убили все утро, продвигаясь вверх по течению реки, вглубь города, рыбача между домов, вблизи огромной площади, по которой сновали прохожие, у побитого дождями и ветрами собора, под потоками транспорта, грохочущего по мосту.
Каждый час по всему городу разносился нестройный звон колоколов – печальная какофония звуков. После того как колокола прозвонили двенадцать раз, американцы закурили «Мальборо» и уселись на гладкие камни мощеной набережной. Мимо них, громко и решительно топая, проходил класс маленьких школьниц; девочки шли парами. На всех были двухцветные ботиночки, белые гольфы и футболки с Микки-Маусом, Королем-Львом или Багзом-Банни. При каждом шаге толстые тетради шлепали по их плиссированным юбочкам. Школьницы, едва поспевая, шли по пятам за своей учительницей, длинноногой красоткой в сандалиях, бежевых слаксах, синем блейзере с медными пуговицами и развевающейся сзади черной лентой в волосах.
Девочки хором выкрикивали названия предметов. Учительница выбросила руку по направлению к мосту – ее кисть выстрелила из манжеты с медной пуговкой, – и ученицы радостно закричали на английском, поднимая голос до октав, взять которые способны только школьницы: BRIDGE. Учительница взмахнула рукой в сторону реки – RIVER, – затем в сторону дороги – AUTOBUS, CAR, MOTORBIKE. Потом указала на рекламный плакат «Мальборо», и девочки завопили: ДОЛОЙ АМЕРИКАНСКИЙ РАК!
Когда детский выводок проходил мимо американцев, которые жарились в своих резиновых сапогах, положив на колени бамбуковые удилища, и улыбались при виде маленькой процессии, учительница неожиданно направила свой тощий палец на них, и девочки весело закричали: FOOLS! Хихикая, школьницы прошествовали дальше вниз по течению реки.
Вечером американцы улеглись в узкие гостиничные койки и всю ночь промучились кошмарами о британских китобойных судах. На следующий день рейсов в Хельсинки так и не объявили (сильнейшее наводнение, лепетал в трубку представитель «Люфтганзы»), и отчаявшиеся американцы возвратились на реку Нерис, вывалившись из троллейбуса у Зеленого моста.
В полдень снова появились школьницы, гордо шествующие позади своей учительницы английского, чей указательный палец производил инвентаризацию местности. Девчонки пронзительно верещали: RIVER, TREES, TRAFFIC, SIDEWALK, FOOLS! Смутное чувство вины заставило американцев зайти в грязную воду, чтобы дать дорогу школьницам.
Рейсов в Хельсинки не намечалось; американцы уже оставили надежду туда попасть. Рыбалка закончится здесь, на реке Нерис. Каждый час безрадостным, похоронным гулом завывали колокола. Ни на что особенно не надеясь – разве что на чудо, – американцы продолжали удить и пытались радоваться мелочам, потому что именно этому научило их американское воспитание. Поводом для короткого мгновения радости стали, например, картофельные чипсы, которые приносили в номер на дорогом фарфоре, искренняя заинтересованность администраторши, которая спрашивала, не посетила ли их удача. Американцам нравилось ежедневно звонить в «Люфтганзу» и выслушивать поток витиеватых объяснений по поводу отмененного рейса в Норвегию. Они улыбались, глядя на собор, выстроенный так, чтобы вечерами его заливал торжественно-оранжевый свет заходящего солнца; им нравилась дорога, идущая вдоль реки к парку, где молоденькие женщины в мини-юбках, лежа на траве, наслаждались музыкой в наушниках; даже школьницы, ежедневно высыпающие на берег вслед за красоткой-учительницей, чтобы обозвать американцев дураками, вызывали улыбку.
И вот наступил крайний срок – четвертое июля. В дымке над крышами домов загудели утренние колокола. Американцы вышли из троллейбуса и отправились на рыбалку. До полудня клева не было вовсе; в коричневатой воде висела муть, и даже удочку американцы закидывали с какой-то безнадежностью.
Вскоре раздалось топанье школьниц, которые выкрикивали английские слова в такт шлепанью тетрадками по ногам – RIVER, CHURCH, FOOLS, WALL, STONES, – весело галдя за спиной учительницы. Та повела девочек вверх по лысому склону к проспекту, а затем на Зеленый мост, где вся стайка остановилась у перил, не переставая пронзительно вопить: SIDEWALK, STATUES, FLOWERS, FOOLS, BILLBOARD, ДОЛОЙ АМЕРИКАНСКИЙ РАК!
С тихим стоном американцы зашли в воду и бросили в поток волглые кубики хлеба. Верещали школьницы, река несла свои бурые воды, американцы держали удочки в последней, безнадежной надежде – и вдруг одно из бамбуковых удилищ дрогнуло, а затем выгнулось параболой. Катушка лески начала разматываться. А удилище изгибалось все сильней, казалось, вершинка вот-вот достанет комель. Американцы решили, что леска, должно быть, зацепилась за какой-нибудь шлакоблок, шину, проржавевшую раковину или, еще того хуже, за металлическую балку в основании города. Смотри-ка, у тебя Вильнюс клюет, шутили они. Ну, теперь подсекай.
Но маленькие девочки, перегнувшись через перила, начали возбужденно кричать на литовском, кивать и тыкать куда-то пальцами. Американец с согнутой удочкой издал торжествующий клич, остальные сгрудились вокруг него и стали наблюдать за происходящим. Леска неторопливо, почти лениво ходила широкими зигзагами между берегов реки. В конце концов леска приблизилась к берегу, где стояли рыбаки, и застыла.
Счастливчик-американец поднатужился, закряхтел и подтянул добычу на мелководье, к своим болотным сапогам. От изумления он разинул рот и даже выпустил удочку; стоявшие рядом американцы также пораскрывали рты и закачали головами. Девочки на мосту принялись топать и галдеть еще громче, а потом кубарем скатились с моста и побежали по берегу канала. В паре метров от рыбаков они остановились и, вылупив глаза, смотрели на американцев, которые вытащили из воды гигантскую малосимпатичную рыбину, что лежала теперь на мощеном берегу и раздувала жабры.
Это оказался охристо-серый карп, словно впитавший в себя цвет города в самую мрачную погоду. Отвалившиеся чешуйки полупрозрачными пятидесятицентовыми монетами застыли на брусчатке. По краям изорванных плавников виднелась красная кайма, глаза без век в два раза превосходили глаза любого из американцев, а изгиб усов делал его похожим на рыцаря печального образа, который лежит на земле, страдая от ран, и глотает воздух.
Опустив руки, американцы несмело глядели вниз. Где-то наверху по мосту грохотали машины. Карп был гигантским, явно больше лосося, пойманного британцами, и уж точно больше всех когда-либо пойманных карпов. Он медленно взмахнул грудным плавником – поднял и опустил беспомощным движением.
Один из американцев обхватил обмякшую тушу, поднял рыбину перед собой и объявил, что в этом карпе живого веса никак не меньше пятидесяти фунтов. А может, и все шестьдесят. Он держал рыбу, не зная, как быть дальше. Живот карпа провис между ладонями. Из ануса нитью тянулись экскременты. Подернутое дымкой солнце грузно нависло над городом. Тяжело дыша, подбежала нахмурившаяся учительница.
Карп дернулся, лишь слегка шевельнулся, но этого ему хватило, чтобы выскользнуть из цепких рук. Упав головой на брусчатку, он немного скользнул вбок, перепачкал камни слизью и замер, лишь изредка ударяя хвостом. Американцы достали одноразовый фотоаппарат, но кнопку почему-то заело. Они стали вертеть камеру в руках; она выскользнула, упала в реку и утонула.
Карп причмокивал и ловил ртом воздух, его губы и усы слабо вытягивались вперед в форме буквы «О», а из-под левой жабры показалась тонкая струйка крови, едва заметная на фоне чешуи. Девочки заплакали. Учительница всхлипнула.
Американцы обернулись на стайку девчонок, что стояли в своих двухцветных ботиночках, разинув рты и не выпуская из рук тетради: на детских шейках – золотые крестики, на коленках синяки, челки вьются, гольфы сползают на жарком солнце четвертого июля, по щекам текут слезы. У них за спинами учительница сжимала пальцы, закусив дрожавшую губу.
Дураки, сказала она. Ну и дураки же вы.
Редко увидишь такую рыбу. И таких школьниц, и американцев, отпустивших на свободу грозного карпа, который лениво уплыл, рисуя круги на поверхности воды, в неизведанные глубины городской реки. Раздался колокольный звон, и американцы решили, что удача улыбнется им на другом континенте. На этот раз они подготовятся со всей тщательностью, чтобы не рисковать: не рыбачить в запрещенных местах, не накачиваться спиртным и не слушать советов первого встречного; отныне они будут брать двойной комплект всего снаряжения, по две удочки и по две флисовые куртки на брата; а безграничные богатства Америки – опасные трясины, поля колосящейся пшеницы и сиреневеющей в сумерках белой кукурузы, огромные магазины, искусные мастера – все и вся окажут им помощь и поддержку.
Они не проиграют – такого просто не может быть; они ведь американцы, они уже победили.
Смотритель
На протяжении первых тридцати пяти лет жизни Джозефа Салиби его мать застилает ему постель и готовит еду; каждое утро, перед тем как ему дозволяется выйти за порог, она заставляет его прочесть выбранный наугад столбец из английского словаря. У них обветшалый домишко в гористом предместье Монровии – это в Либерии, в Западной Африке. Джозеф – высокий, тихий, болезненный; сквозь стекла его огромных очков видно, что белки глаз у него с желтизной. Его мать миниатюрна и неутомима; дважды в неделю она взгромождает на голову две корзины овощей и отправляется за шесть миль, чтобы продать их со своего прилавка на рынке в Мазинтауне. Когда соседки заходят полюбоваться ее садом и огородом, она встречает их улыбкой и предлагает кока-колу.
– Джозеф отдыхает, – объясняет она, и соседки, потягивая колу, вглядываются в темные, закрытые ставнями окна у нее за спиной: всем представляется, что мальчик лежит в поту и бреду.
Работает Джозеф счетоводом в Либерийской национальной цементной компании, где регистрирует счета и заказы на страницах толстого, переплетенного в кожу гроссбуха. Раз в несколько месяцев он оплачивает на один счет больше и выписывает чек на свое имя. Матери он говорит, что эти дополнительные деньги – часть его зарплаты, и за эту ложь ему ничуть не стыдно. В полдень она приносит ему в контору отварной рис, напоминая, что горы кайенского перца обезоружат любую болезнь, и наблюдает, как он ест за рабочим столом.
– Молодец, – повторяет она. – Ты трудишься во имя подъема Либерии.
В тысяча девятьсот восемьдесят девятом году Либерия погружается в гражданскую войну, которая растянется на семь лет. На цементном заводе – саботаж, производство вскоре преобразовывают в партизанский военный завод, и Джозеф теряет работу. Он начинает приторговывать кроссовками, радиоприемниками, калькуляторами, календарями, украденными из офисов в центре города. Ничего страшного, твердит он себе, каждый тащит, что плохо лежит. Нам нужны деньги. Он прячет вещи в подвале и говорит матери, что хранит коробки для приятеля. Пока мать торгует на рынке, к дому подъезжает грузовик и увозит товар. По ночам он платит паре мальчишек за то, что они болтаются по округе, отгибают оконные решетки, взламывают двери и складывают ворованное у Джозефа на заднем дворе.
В основном он сидит на корточках у порога и наблюдает, как мать работает в огороде. Ее руки не пропустят ни единого сорняка или увядшей виноградной лозы и всегда соберут стручковую фасоль, методично, со звоном падающую в металлическую миску, – а он слушает пылкие материнские речи о тяготах войны и важности сохранения четко налаженного образа жизни.
– Джозеф, с войной жизнь не кончается, – наставляет она. – Нужно держаться.
На холмах вспыхивают залпы артиллерийского огня; над крышей гудят самолеты. Соседки больше не заходят; бомбежки продолжаются днем и ночью. Во мраке полыхают деревья, будто предвещая еще большее зло. Мимо дома проносятся полицейские в угнанных пикапах: стволы лежат на порожках, глаза скрыты за зеркальными очками. Джозефу хочется крикнуть сквозь тонированные стекла и хромированные выхлопные трубы: подойди, схвати меня. Только попробуй. Но он молчит, просто стоит, потупившись, и делает вид, будто занят кустами роз.
Как-то утром в октябре девяносто четвертого мать Джозефа отправляется на рынок с тремя корзинами батата и домой больше не приходит. Джозеф слоняется между грядками, слушая отдаленную канонаду, пронзительный вой сирен и безграничную тишину в промежутках. Когда наконец за холмами скрывается последний луч света, Джозеф идет к соседям. Те с порога своей спальни разглядывают его сквозь калитку и предупреждают:
– Полицейских убили. Мятежники Тейлора будут здесь с минуты на минуту.
– Моя мама…
– Спасайся! – кричат они, захлопывая дверь.
Джозеф слышит лязг цепочки, стук засова. Отойдя, он застывает на пыльной улице. На горизонте столбы дыма поднимаются в красное небо. Через мгновение он идет в конец мощеной дороги и сворачивает на ведущую в Мазинтаун грунтовую тропу, по которой утром шла его мать. На рынке ему открывается то, чего следовало ожидать: среди пожарища тлеет грузовик, повсюду валяются раскуроченные ящики, подростки грабят прилавки. На тележке лежат три трупа; ни один из них он опознать не может, и матери среди них нет.
Никто из встречных с ним не разговаривает. Когда он хватает за ворот пробегающую мимо девочку, у той из карманов сыплются кассеты; она отводит взгляд и не отвечает на его вопросы. Там, где был мамин прилавок, осталась лишь стопка обгоревшей фанеры, аккуратно сложенной, будто уже припасенной кем-то для ремонта дома. По возвращении домой на улице еще светло.
На следующий вечер – мама так и не пришла – Джозеф снова выходит из дома. Он внимательно изучает останки рыночных прилавков, блуждая по пустынным рядам и выкрикивая мамино имя. Там, где когда-то между двух железных столбов висела рыночная вывеска, подвешен за ноги человек. Вырванные внутренности, свисающие ниже рук, болтаются, как черные веревки, как обрезанные ниточки дьявольских марионеток.
В последующие дни Джозеф уходит еще дальше. Впереди мужчина ведет девушек, закованных в цепи; Джозеф сторонится, чтобы пропустить самосвал с горой трупов. Двадцать раз его останавливают и допрашивают; на временных контрольно-пропускных пунктах военные, тыча винтовками ему в грудь, допытываются: либериец? из племени кран? почему тогда не сражается вместе с ними против кранов? Перед тем как отпустить, они плюют ему на рубашку. Он слышит, что партизанский отряд в масках Дональда Дака поедает органы врагов; он слышит, что террористы в шипованных бутсах топчут животы беременных женщин.
Никто и нигде не знает о местонахождении его матери. С крыльца он наблюдает за соседями, которые устроили набег на их огород. Мальчишки, которым он платил за мародерство, больше не приходят. По радио какой-то солдат, Чарльз Тейлор, хвастает, что уложил пятьдесят нигерийских миротворцев сорока двумя пулями.
– Умерли они быстро, – бахвалится он. – Как слизняки, посыпанные солью.
Через месяц, так и не получив сведений о матери, Джозеф берет под мышку ее словарь, прячет деньги под рубаху, в брюки и башмаки, запирает подвал, где громоздятся краденые блокноты, лекарства от простуды, магнитофоны, компрессоры, и покидает дом навсегда. Какое-то время он кочует с четырьмя христианами, бегущими в Кот-д’Ивуар; сталкивается с бандой малолеток, вооруженных мачете и скитающихся из одной деревни в другую. То, что попадается ему на глаза – обезглавленные дети, парни-наркоманы, разорвавшие молодую беременную женщину, свисающий с балкона человек с отрубленными руками во рту, – не описать словами. За три недели он повидает столько, что кошмаров ему хватит на десять жизней вперед. В Либерии, на той войне, никого не хоронили, а все, что было некогда похоронено, вытащили на свет божий: трупы лежат штабелями в выгребных ямах, стонущие дети волокут по улицам тела собственных родителей. Краны убивают манов; гио убивают мандинков; половина путников на дороге вооружена; над половиной перекрестков пахнет смертью.
Джозеф спит где придется: в кучах листвы, под кустами, в заброшенных домах на полу. Голова раскалывается от боли. Каждые три дня его трясет в лихорадке: бросает то в жар, то в холод. В дни, когда не лихорадит, подступает удушье; все силы уходят на то, чтобы продолжать путь.
Наконец он добирается до КПП, но там его задерживает пара желтушных солдат. Он старательно повторяет свою историю: мать пропала, нужно отыскать ее следы. Нет, он не кран и не мандинк, объясняет он и предъявляет словарь, который у него тут же изымают. В висках не переставая стучит кровь; он думает, что ему конец.
– У меня есть деньги, – говорит он и расстегивает воротник рубахи, чтобы показать купюры.
Один солдат в течение нескольких минут говорит по рации, затем возвращается. Он приказывает Джозефу сесть на заднее сиденье «тойоты» и везет его по длинной подъездной дороге к воротам. На плантации, над домиком с черепичной крышей, тянутся бесконечные ряды каучуковых деревьев. Солдат ведет его за дом, а дальше через ворота – на теннисный корт. Там дюжина парней лет шестнадцати развалились в шезлонгах с автоматами на коленях. От асфальта отражается белый солнечный свет. Они сидят, Джозеф стоит; сверху жарит солнце. Никто не произносит ни слова.
Через несколько минут обливающийся потом капитан выволакивает из дверей черного хода мужчину, тащит прямо на корт и бросает точно на среднюю линию. У несчастного на голове синий берет; руки связаны за спиной. Когда его переворачивают, Джозеф замечает проломленные скулы; лицо проваливается внутрь.
– Вот гнида, – начинает капитан, пиная его под ребра носком ботинка, – пилотировал самолет, который целый месяц бомбил города восточнее Монровии.
Мужчина пытается приподняться. Глаза устрашающе западают в глазницы.
– Я повар, – выдавливает он. – Еду из Йекепа. Мне сказали держаться дороги на Монровию. Я и поехал. Но меня арестовали. Умоляю. Я готовлю стейки. Никого я не бомбил.
Парни в шезлонгах поднимают вой. Капитан срывает с пленного берет и бросает на ограду. Боль в голове у Джозефа усиливается; он хочет рухнуть ничком, залечь в тени и уснуть.
– Ты убийца, – отвечает капитан пленному. – Почему не говоришь правду? Почему не сознаешься? В тех городах – мертвые матери и девочки. Думаешь, ты непричастен к их смерти?
– Умоляю! Я повар! Жарю стейки в ресторане «Стилуотер» в Йекепе! Я ехал к невесте!
– Ты бомбил деревни.
Пленный хочет что-то добавить, но капитан затыкает ему рот ботинком. Слышится скрежет, будто камешки бьются друг о друга в холщовом мешке.
– Вот ты! – Капитан тычет пальцем в сторону Джозефа. – У тебя убили мать?
Джозеф щурится.
– Она торговала овощами на рынке в Мазинтауне, – рассказывает он. – Я не видел ее три месяца.
Из кобуры на бедре капитан достает пистолет и протягивает Джозефу.
– Эта гнида убила не менее тысячи человек, – заводит капитан. – Матерей и дочек. Меня рвет от одного его вида.
Капитан обхватывает Джозефа за бедра, как будто ведет его в танце. От корта отражается слепящее солнце. Парни в шезлонгах глазеют и перешептываются. Солдат, который привел Джозефа, закуривает, прислонясь к ограде.
Губы капитана вплотную приближаются к уху Джозефа.
– Ты сделаешь это ради своей матери, – бормочет он. – Ты сделаешь это ради своей страны.
Пистолет уже в руках Джозефа, теплая рукоятка стала липкой от потной ладони. Мучительное биение в висках учащается. Ряды деревьев застыли в пыльной неподвижности, капитан дышит в ухо, пленный из последних сил ползет по асфальту, как больной ребенок, вытягивается и распластывается, будто расплавленная линза очков. У Джозефа в голове – последний путь мамы на рынок, солнечный свет и тени на длинной тропе, листва, перебираемая ветром. Напрасно он ее отпустил, напрасно не пошел вместо нее. Это он должен был провалиться как сквозь землю, исчезнуть без следа. Бомба превратила ее в пар, думает Джозеф. Бомба превратила ее в дым. А все потому, что она думала: нам нужны деньги.
– Он не стоит даже собственной крови, – нашептывает капитан. – Он не стоит даже воздуха в легких.
Джозеф поднимает пистолет и стреляет пленному в голову. Грохот выстрела мигом поглощается густым воздухом и высокими древесными кронами. Джозеф падает на колени, впереди взрываются слепящие световые ракеты. Перед глазами все плывет и белеет. Он валится лицом вниз и теряет сознание.
Он приходит в себя на полу в домике на плантации. Над ним голый растрескавшийся потолок, на фоне которого жужжит муха. Спотыкаясь, он выходит из комнаты и оказывается в коридоре без дверей в торцах: внизу тянутся почти до горизонта шеренги каучуковых деревьев. Одежда на нем отсырела, деньги, даже те, что были запрятаны в подошвы башмаков, пропали.
У входа, развалившись в удобных креслах, сидят двое парней. У них за спинами сквозь ограду теннисного корта Джозеф видит тело убитого им человека, не похороненное, так и брошенное на асфальте. Он идет под гору сквозь шеренги деревьев. Солдаты не обращают на него внимания. Примерно час спустя он доходит до шоссе и останавливает первую попавшуюся машину, ему дают напиться и предлагают подбросить до портового города Бьюкенен.
В Бьюкенене тишь да гладь: ни шаек малолетних головорезов на улицах, ни рева самолетов над головой. Джозеф сидит у моря и наблюдает, как грязная вода омывает сваи. В голове незнакомая боль, теперь не резкая, а тупая, дрожащая, – боль опустошения. У него наворачиваются слезы; он хочет броситься в воду и утопиться. Поди выберись из этой Либерии, думает он.
Он поднимается на какой-то танкер для перевозки химикатов и просится драить котлы на камбузе. Работает он так прилежно, что на него летят горячие брызги, а судно тем временем бороздит Атлантику, входит в Мексиканский залив и пересекает Панамский канал. В кубрике он приглядывается к команде и размышляет, видно ли по нему, что он убийца, написано ли это у него на лбу. Ночью он выходит на бак, опирается на планширь и смотрит, как корпус танкера прорезает тьму. Его гнетет пустота и усталость; чувство такое, будто позади осталась тысяча незавершенных дел, тысяча неверно заполненных гроссбухов. Волны продолжают свой безликий путь. Танкер решительно держит путь на север, к тихоокеанскому побережью.
Он высаживается в Астории, штат Орегон; иммиграционная полиция называет его беженцем и выдает визу. Несколько дней спустя в хостеле, где он остановился, ему показывают объявление в газете: Требуется мастеровитый человек на зимний период в поместье «Оушен Медоуз»: участок 90 акров, сад и дом. Мы в отчаянии!
Постирав одежду в раковине ванной комнаты, Джозеф изучает себя в зеркале – длинная спутанная борода; за линзами очков глаза кажутся кривыми и желтыми. Он вспоминает определение из маминого словаря: Отчаяние – отсутствие надежды на лучшее; крайне безвыходное положение.
Он садится в автобус на Бэндон, едет тридцать миль по Сто первому шоссе и последние две мили идет пешком по необозначенной проселочной дороге. «Оушен Медоуз»: обанкротившаяся клюквенная ферма превратилась в дачный участок, фермерский дом снесли, чтобы построить трехэтажный особняк. На крыльце он прокладывает путь среди битых винных бутылок.
– Я Джозеф Салиби из Либерии, – представляется он владельцу по фамилии Тваймен, толстяку в ковбойских сапогах. – Мне тридцать шесть лет, у меня на родине идет война, здесь я ищу только лишь мира. Смогу залатать кровлю, подправить террасу. Все, что угодно.
При этих словах у него трясутся руки. Тваймен с женой удаляются и скандалят за кухонной дверью. Их молчаливая худенькая дочь ставит на обеденный стол тарелку с хлопьями, тихо ест и уходит. Настенные часы отбивают один, два.
Наконец возвращается Тваймен, который берет его на работу. Они уже два месяца подают объявление, рассказывает он, а Джозеф – единственный, кто отозвался.
– Сегодня твой день, – говорит хозяин, исподволь разглядывая башмаки Джозефа.
Ему выдают поношенный рабочий комбинезон и предоставляют квартирку над гаражом. В первый месяц у Твайменов полно гостей, семьи с детьми и грудными младенцами; молодые люди кричат на террасе в мобильные телефоны, мимо дефилируют улыбчивые женщины. Эти люди поднялись на компьютерном бизнесе; выходя из автомобилей, они проверяют, нет ли на дверцах царапины; если же находят, то облизывают большой палец и стараются ее заровнять. Недопитая водка с тоником, забытая на перилах, стон гитары из выставленных на крыльцо колонок, жужжание желтых ос вокруг грязных тарелок, набитые объедками мусорные мешки, составленные в сарае, – это повседневность Джозефа. Он чинит конфорку плиты, выметает из коридоров песок, счищает со стен лососину после битвы едой. Когда работы нет, он сидит на кромке ванны у себя в квартирке и смотрит на руки.
В сентябре Тваймен приходит к нему со списком дел на зиму: поставить вторые оконные рамы, прорыхлить газон, регулярно скалывать лед с крыши и дорожек, охранять дом от грабителей.
– Управишься? – осведомляется Тваймен.
Он оставляет ключи от пикапа смотрителя и номер своего домашнего телефона. Наутро все уезжают. В поместье воцаряется тишина. Деревья качаются на ветру, будто снимая заклинание. Из-под сарая вылезают три белых гуся и вразвалку пересекают газон. Джозеф бродит по хозяйскому дому: гостиная с массивным камином, застекленный атриум, необъятные гардеробные. Он уже дотаскивает телевизор до середины лестницы, но не может собраться с духом, чтобы довершить кражу. Да и куда его нести? Что с ним делать?
Каждое утро обещает ему тягучий и пустой день. Он бродит по пляжу, поднимая камешки, чтобы разглядеть в них что-нибудь необычное: окаменелость внутри, отпечаток ракушки, сверкающую прожилку минерала. Редкий камешек не опускается к нему в карман: все они неповторимы, все прекрасны. У себя в квартирке он раскладывает их на подоконниках: галечные ряды – как маленькие, недостроенные стены с бойницами, укрепления против крошечных захватчиков.
Два месяца он ни с кем не общается, никого не видит. Он лишь следит за медленным, размеренным скольжением фар на Сто первой автостраде, в двух милях от дома, или за белыми следами реактивного самолета, когда тот проносится над головой, оставляя свой рев где-то между небом и землей.
Изнасилование, убийство, брошенный о стену ребенок, мальчик с ниткой сушеных ушей на шее: в ночных кошмарах Джозеф прокручивает худшее, что люди совершают по отношению друг к другу. Весь в поту, он просыпается под одеялом, вцепившись в подушку. Мама, деньги, четкая, упорядоченная жизнь – все исчезло; не закончилось, а развалилось, будто какой-то сумасшедший украл все винтики его жизни и утащил их на дно темницы. Джозефу нестерпимо хочется изменить жизнь к лучшему, хочется сделать что-нибудь правильное.
В ноябре на пляж, что в полумиле от поместья, выбрасываются пять кашалотов. Самый крупный падает на песок в нескольких сотнях ярдов севернее других, в нем более пятидесяти футов в длину, это половина гаража, над которым живет Джозеф. Он обнаруживает их не первым: в дюнах уже припарковано с десяток джипов; люди бегают от одного животного к другому, тащат ведра с морской водой, размахивают шприцами.
Несколько женщин в светоотражающих неоновых анораках привязывают веревку к плавнику самого маленького кашалота и пытаются сдвинуть его с места при помощи моторной лодки. Лодка вспенивает воду и плывет сквозь прибой; веревка натягивается, соскальзывает и прорезает плавник; плоть расходится, показывается белое мясо. Проступает кровь. Кашалот не шевелится.
Джозеф подходит к зевакам, собравшимся в круг: мужчина с удочкой, три девушки с пластмассовой корзиной, наполовину заполненной мидиями. Женщина в окровавленном медицинском халате объясняет, что шансов на спасение этих кашалотов крайне мало: у них уже перегрев, кровотечение, размягчение органов, под тяжестью отказывают жизненно важные сосуды. Даже если вернуть животных в воду, они, по ее словам, скорее всего вернутся на берег. Она уже сталкивалась с такими случаями.
– Но, – добавляет она, – сейчас нам представилась возможность извлечь хороший урок. Отработать каждое действие.
У кашалотов на теле шрамы; их спины испещрены пустулами, кратерами и пластами морских уточек. Джозеф ладонью нажимает на шрам, и от его прикосновения китовая кожа вздрагивает. Другой кит шлепает плавниками по песку и издает щелчки – можно подумать, из самого чрева. Налитые кровью карие глаза вылезают из орбит.
У Джозефа появляется чувство, будто разверзлись двери его кошмаров и все жуткие сны, что толпились и дышали за порогом, ворвались в реальность. Пройдя полмили по пути в «Оушен Медоуз», он спотыкается и невольно падает на колени, его бьет дрожь, над головой проносятся рваные облака. Он не может сдержать слез. Бегство было бесполезным; никто не захоронен, все остались на поверхности – легкий ветерок воспоминаний. А почему? Спасайся, твердили ему соседи. Спасайся. Джозеф спрашивает себя: а если его не нужно было спасать, если спасти можно лишь того, кому спасение вовсе не требовалось?
До темноты он так и лежит на дорожке. Во лбу стучит боль. Он наблюдает за сиянием звезд в их тусклой бесконечности, за их витиеватостью и сплетениями, их беспрестанным сверканием и думает о словах той женщины: какой же урок он должен извлечь?
К утру четыре из пяти кашалотов погибают. Со стороны дюн они видятся флотилией черных подводных лодок, севших на мель. Кашалоты огорожены столбиками с желтой лентой, а толпа все разрастается, появляются новые зрители, все гражданские: дюжина девочек-скаутов, курьер, мужчина в брогах, позирующий перед камерой.
Туши животных распухли от газов; бока обвисают, как сдувшиеся шарики. Белые перекрестные штрихи шрамов на спинах китовых трупов напоминают следы жутких ударов молний, отметины от сетей, в которых кашалоты запутались сами. Первую и самую крупную особь – самку, выбросившуюся в нескольких сотнях ярдов севернее других, – уже обезглавили, ее челюсть обращена к небу, зубы размером с кулак облеплены пляжным песком. При помощи цепной пилы и длинных ножей люди в халатах снимают жир с боков. Джозеф видит, как они вытаскивают запотевшие пурпурные мешки – должно быть, органы. Поблизости топчутся зеваки; на глазах у Джозефа некоторые забирают на сувениры тонкие полоски кожи, похожие на серый пергамент, пряча их в кулаках.
Специалисты в лабораторных халатах трудятся над ребрами самой крупной особи, извлекая в конце концов что-то похожее на сердце – громаду поперечно-полосатых мышц, собранную в клапан на конце. Лишь вчетвером им удалось перекатить этот ком на песок. Джозеф дивится его величине; возможно, у этого кашалота большое сердце или, может, у всех кашалотов такие огромные сердца, но это размером с самоходную газонокосилку. Протоки внутри настолько велики, что в них можно просунуть голову. Один из специалистов проткнул сердце иглой, взял пробу ткани и поместил в контейнер. Его коллеги уже снова копошатся в полости кашалота, слышится звук включенной пилы. Специалист со шприцем присоединяется к остальным. От лежащего на песке сердца поднимается легкий пар.
В лесу на дюнах Джозеф находит женщину из полиции – та подкрепляется сэндвичем.
– Это сердце? – спрашивает он. – То, что они там оставили?
Она кивает:
– Думаю, да. Теперь они займутся легкими. Надо проверить, нет ли там инфекции.
– А что сделают с сердцами?
– Сожгут, наверное. Все сожгут. Чтобы запаха не было.
Он копает весь день. Место выбирает скрытое лесом, на холме, с видом на западную границу хозяйского дома и полосу лужайки. У себя за спиной сквозь лесные заросли он видит лишь океан, мерцающий между верхушками деревьев. Даже в сумерках он все еще работает в белом пятне света, поставив фонарь чуть в стороне. Грунт здесь песчаный, влажный, но копать тяжело – очень много валунов и корневищ. Такое чувство, будто по груди расползаются трещины. Когда он кладет лопату, пальцы не разгибаются. Мало-помалу яма начинает скрывать Джозефа; землю он выбрасывает наверх.
Глубокой ночью, с брезентом, лопатой, пилой, а также ручной лебедкой, хранящейся под задним сиденьем хозяйского пикапа, он, тихонько бренча этими железками, едет по лужайке за домом, а потом по узкой тропинке до пляжа. В свете фар березовая рощица с пострадавшими от шторма подвязанными стволами напоминает связки переломанных костей; ветки царапают бока пикапа.
К югу от четырех кашалотов теплятся два костра, но к северу, возле самки, никого нет, и ему не составляет труда проехать мимо выброшенного приливом мотка водорослей во тьму, где у подножия дюн лежит обезглавленная махина, похожая на корпус судна после кораблекрушения.
Вокруг – внутренности и жир. По всему пляжу вереницей тянутся кишки. С фонариком в зубах он изучает сквозь гигантские ребра внутреннее строение кашалота: во чреве все влажное, затененное и перемешанное. В нескольких ярдах гигантским валуном лежит на песке сердце. Крабы отрывают бляшки от его боков, в тени возятся чайки.
Он раскладывает на песке брезент, крепит лебедку к перекладине в передней части кузова грузовичка и цепляет прямую скобу за отверстия по углам брезента. Поднатужившись, скатывает сердце на пластик; теперь дело только за тем, чтобы поднять окровавленную связку. Джозеф заводит мотор, переключает передачу; лебедка скрежещет, углы брезента ползут вверх. Сердце, взрывая песок, мало-помалу приближается к пикапу и через некоторое время оказывается в кузове.
Когда он паркует свой пикап у ямы, выкопанной на холме выше поместья, на небе уже пробиваются первые бледные лучи солнца. Он опускает откидной борт, чтобы брезент расправился. Облепленное песком сердце покоится на подложке, как убитое чудовище. Втиснувшись между этой громадой и бортиком, Джозеф толкает сердце. Оно легко выкатывается, всей тяжестью соскальзывая по гладкому брезенту и падая в яму с мокрым, тяжелым шлепком.
Он сбрасывает ногой налипшие клочья плоти, мышц и запекшейся крови, все еще лежащие на подложке, и, не оправившись от шока, медленно едет вниз по склону – обратно на пляж, к четырем кашалотам на разных стадиях разложения.
У потухшего костра стоят трое биологов, перепачканных запекшейся кровью, и пьют кофе из полистироловых стаканчиков. Головы двух кашалотов исчезли, у оставшихся извлекли все зубы. На тушах скачут песчаные блохи. Джозеф видит на песке шестого кашалота: недоношенный плод, который должен был вскоре появиться на свет, вывалился из утробы матери. Джозеф выпрыгивает из кабины, заходит за желтую ленту и идет к биологам.
– Я заберу сердца, – говорит он. – Если они больше не нужны.
Мужчины таращат глаза. Он берет из кузова пилу и идет к первому кашалоту, приподнимает кусок кожи и встает внутрь, между разветвлением ребер.
Джозефа хватают за руку.
– Их положено сжигать. Что возможно, оставим для исследований, а остальное сожжем.
– Эти сердца я похороню. – Он смотрит не на собеседника, а куда-то в сторону, на горизонт. – Вам же меньше работы будет.
– Ты не имеешь права…
Но Джозефу никто не препятствует, и он уже стоит внутри туши, распиливая плоть. Орудуя пилой, будто специально приспособленной для разделки кашалотов, он рассекает три ребра, а затем толстую, плотную трубку – скорее всего, артерию. Ему на руки брызжет кровь, свернувшаяся, черная и слегка теплая. Из полости уже несет гнилью, и Джозефу приходится дважды отходить, чтобы вдохнуть свежего воздуха. Кулак сжимает пилу, предплечье заляпано кровью, рабочий комбинезон пропитался слизью, жиром и морской водой.
Он убеждает себя: это все равно как чистить рыбу, но в действительности, скорее, как потрошить великана. Кровеносная система кашалота необъятна, по этим венам могла бы носиться кошка. Джозеф отделяет последний слой жира и кладет руку туда, где, по его расчетам, находится сердце. Оно все еще немного влажное, теплое и очень темное. Он понимает: в яму пять штук не поместятся.
За десять минут он отпиливает три оставшиеся вены; после этого сердце болтается, соскальзывает вниз и останавливается на уровне его коленей и лодыжек. Увязают ноги. Появляется биолог, вонзает в сердце иглу шприца и берет материал.
– Так и быть, – говорит он. – Забирай.
Джозеф грузит сердце в кузов. Все утро и весь день он занят только этим: отделяет сердца и свозит их в яму на холме. Сердце первого кашалота было самым большим, но и другие огромны, размерами с кухонную плиту Твайменов или двигатель пикапа. Даже сердце зародыша поражает своими размерами: по величине и весу оно сравнимо с человеческим торсом. В руках не удержать.
К тому времени как Джозеф сваливает в яму последнее сердце, собственное тело начинает его подводить. В области периферийного зрения крутятся пурпурные ореолы; спина и руки затекли, при ходьбе не распрямиться. Поздним вечером он закапывает яму и, уходя от этого холма из земли и мышц, голого среди зарослей морошки и возвышающихся над поместьем хвойников, чувствует, что освободился от самого себя, будто его тело – только инструмент, пусть и неудобный, но еще для чего-то нужный. Он паркуется во дворе и падает на кровать, грязный, в запекшейся крови, дверь в квартиру не заперта, сердца всех шести кашалотов лежат глубоко под землей, медленно остывая. Ему приходит в голову: никогда еще я так не уставал. Ему приходит в голову: по крайней мере, хоть что-то теперь захоронено.
На протяжении следующих дней у него нет ни сил, ни желания подняться с постели. Он мучает себя вопросами: почему ему не становится лучше, почему не заживает? Что такое месть? Искупление? Сердца китов все еще там, прямо под землей, в ожидании. Какой вообще прок от похорон? Все, что ни закопаешь, в ночных кошмарах умудряется вылезти наружу. Здесь следует еще одно слово из маминого словаря: Безутешный – не находящий утешения, безотрадный, отчаянный, глубоко охваченный горем.
Между ним и Либерией – целый океан, а ему все равно не спастись. Ветер проносит клубы желто-черного дыма над деревьями прямо к его окнам. Дым пахнет так, словно где-то жарят протухшее мясо. Джозеф зарывается лицом в подушку, чтобы не вдыхать этот запах.
Зима. Дождь со снегом шумит в ветвях. Земля замерзает, оттаивает, замерзает снова, превращаясь в подобие шуги, глубокой и неподвижной. Снега Джозеф никогда не видел; он запрокидывает голову к небу, чтобы снежинки падали на очки. Смотрит, как тают снежные хлопья, как кристаллики с резными шипами и тонкими гранями превращаются в воду, словно гаснет тысяча микроскопических огней.
О работе он не вспоминает. За окном виднеется забытая во дворе газонокосилка, но желания вернуть ее в гараж не возникает. Он знает, что должен слить воду из труб, подмести террасу, установить зимние рамы, подключить провода, чтобы избавиться от наледи на крыше. И ничего из этого не делает. Он пытается убедить себя, будто изможден оттого, что хоронил кашалотовы сердца, а вовсе не от груза воспоминаний, которые преследуют его повсюду.
Иногда по утрам, когда воздух кажется теплее, Джозеф гонит себя на улицу: сбрасывает одеяло, натягивает штаны. Но прогуливаться по сырой дорожке от хозяйского дома, взбираться на гребни дюн, смотреть на расплавленное серебро моря под открытым небом, на острова, поросшие невысокими деревьями, и на чаек, кружащихся над ними, чувствовать холодный дождь, проходящий сквозь деревья, видеть мир, испытывать ужас от самого нахождения в нем – все это для него слишком, он чувствует, что разрывается на куски, словно клин вставили между ребер. Он сжимает виски, разворачивается и не находит ничего лучше, чем пойти в сарай, устроиться в темноте среди лопат и топоров, пытаясь восстановить дыхание и избавиться от страха.
Тваймен говорил, что на побережье много снега не бывает, но сейчас здесь лютый снегопад. Снег валит десятый день подряд, и оттого, что Джозеф не включает антиобледенительную систему, под тяжестью снега обваливается участок кровли. В спальне хозяев деформированные листы фанеры и изоляции прогнулись прямо над кроватью – получились как бы пандусы в небо. Джозеф ложится на пол и смотрит, как большие хлопья падают через зазор и собираются на его теле. Снег тает, стекает на пол и замерзает гладкой прозрачной стекляшкой.
В подвале он находит консервы и ест их руками прямо из банок, сидя за огромным столом в гостиной. Он вырезает отверстие в шерстяном одеяле, просовывает в него голову и носит как пончо. Его постоянно знобит; приходится вставать на колени и ждать, завернувшись в одеяло, пока не уймется дрожь.
В просторной ванной комнате, облицованной мрамором, можно изучить свое отражение в зеркале. Он исхудал, на предплечьях видна каждая жила, ребра резкими дугами выпирают с обоих боков. Глаза стали бледно-желтыми, цвета куриного бульона. Он проводит рукой по волосам, чувствуя твердую поверхность черепа прямо под кожей. Где-то, думает он, и для меня есть клочок земли.
Он спит, спит, и снятся ему кашалоты, плавающие в почве, словно в воде, и их прохождение под землей отзывается трепетом листьев на поверхности. Они выпрыгивают из-под земли сквозь траву, переворачиваются в брызгах корней и гальки, а затем уходят вниз, и земля сама собой затягивается.
В тумане щебечут птицы, в комнату заползают божьи коровки, сквозь лесную подстилку пробиваются ростки папоротника – наступает весна. С одеялом на плечах он пересекает двор и рассматривает первые бледные стебельки крокуса, появившиеся на газоне. Скопления грязного наста тают даже в тени. В голове крутится непрошеное воспоминание: на холмах под Монровией апрельский ветер ежегодно приносил из Сахары красную пыль, которая налипала на стены слоем в несколько сантиметров. Пыль в ушах, пыль на языке. Мать боролась с ней вениками и швабрами, пыталась привлечь к обороне и его. Зачем? – спрашивал он. Зачем подметать крыльцо, если завтра оно вновь покроется пылью? Она смотрела на него строго и разочарованно, ничего не отвечая.
Он воочию видит, как пыль проникает сейчас через щели в ставнях и скапливается вдоль стен. Ему больно представлять их дом, пустой, онемевший, с пылью на стульях и столах, сад, разграбленный и выросший вновь. Подвал, все еще заваленный краденым. Он надеется, что дом набили динамитом и разнесли в щепки; он надеется, пыль покроет даже крышу и похоронит дом навсегда.
Вскоре – хотя кто может сказать, сколько дней прошло? – слышится звук подъезжающего грузовика. Это Тваймен; Джозефа обнаружили. Он возвращается в квартирку, забивается под подоконник, на котором аккуратными рядами выложены камешки. Берет один, сжимает его в ладони. Из дома слышны крики. Он смотрит, как Тваймен шагает по лужайке.
Ковбойские сапоги стучат по лестнице. Тваймен уже ревет.
– Крыша! Полы залиты! Стены погнулись! Косилка, к чертям, проржавела!
Джозеф протирает пальцами очки.
– Я знаю, – говорит он. – Это плохо.
– Плохо?! Черт! Черт! Черт! – У Тваймена краснеет шея, слова застревают в горле. – Господи! – кричит он. – Вот паразит!
– Это справедливо. Я понимаю.
Тваймен поворачивается, рассматривает камешки вдоль подоконников.
– Сволочь! Паскуда!
Жена Тваймена отвозит Джозефа на север, грузовик тихо и ровно катится по дороге, дворники плавно скользят по лобовому стеклу. Она держит одну руку в сумочке, сжимая, как полагает Джозеф, газовый баллончик или пистолет. Считает меня слабоумным, думает Джозеф. Для нее я варвар из Африки, который ничего не смыслит в работе, не способен присматривать за домом. Я черномазый бездельник.
Они останавливаются на красный свет в Бэндоне, и Джозеф говорит:
– Я здесь выйду.
– Здесь? – Миссис Тваймен смотрит вокруг, словно видит этот город впервые.
Джозеф вылезает из машины. Она все еще держит руку в сумочке.
– Есть такое понятие – долг, – произносит она. – Чувство долга.
Голос у нее дрожит; видно, что внутренне она бушует.
– Я ведь ему говорила, чтобы он тебя не брал. Я говорила: зачем нанимать того, кто бежит из своей страны, как только там запахло жареным? Такой человек не понимает, что такое долг, ответственность. И никогда не сможет этого понять. И вот, пожалуйста.
Джозеф стоит, придерживая дверцу.
– Надеюсь, я больше никогда тебя не увижу, – говорит она. – Дверь закрыл немедленно.
Три дня он проводит на скамейке в автоматической прачечной. Изучает трещины на потолочной плитке, с закрытыми глазами наблюдает, как цвета перетекают один в другой по нижней стороне век. В барабанах сушилок крутится одежда. Долг – нравственные обязанности человека, выполняемые из побуждений совести. Жена Тваймена была права. Что он в этом понимает? Он думает о сердцах, упрятанных под землю, о том, как бактерии прогрызают в них микроскопические лабиринты. Разве захоронить эти сердца было безнравственно, не по совести? Спасайся, говорили ему. Спасайся. Он кое-чему научился в «Оушен Медоуз», но научился не до конца.
Голодный, но не чувствующий голода, он идет, ускоряя шаг, к югу по грязной сырой траве. Вокруг шумят деревья. Свист шин на мокром асфальте означает приближение автомобиля или грузовика; тогда Джозеф сворачивает в лес, кутается в одеяло и ждет, пока машина проедет.
До рассвета он возвращается в поместье Твайменов, пробираясь через заросли позади хозяйского дома. Дождь прекратился, облака рассеялись, и конечности Джозефа начинают чувствовать свет. Он поднимается на небольшую прогалину, где похоронил сердца кашалотов, устраивает себе постель из лапника и лежит в этих ветках над погребенными сердцами, наполовину погребенный сам, наблюдая за звездами, которые вершат круг по небу.
Я стану невидимкой, решает он. Работать буду по ночам. Если соблюдать осторожность, меня никогда не застукают; буду жить, как ласточки на водостоках, как насекомые на лужайке, словно падальщик, скрытый от глаз, слившийся с местностью. Деревья будут гнуться на ветру – и я согнусь вместе с ними; будет падать дождь – и я упаду вместе с ним. Это все равно что исчезнуть.
Здесь теперь мое жилище, думает он, оглядываясь по сторонам. Вот до чего я дошел.
Утром он раздвигает лапник и смотрит вниз, в сторону хозяйского дома: на лужайке стоят два фургона, к стене прислонены лестницы, а на крыше видна маленькая фигурка присевшего на колено человека. Другие люди возят на тачке в дом коробки и настил. Слышится бодрый перестук.
На тенистом склоне в прелой листве Джозеф находит грибы. На вкус они как ил, желудок болит, но он глотает их все, проталкивая по пищеводу.
В ожидании сумерек он сидит на корточках и наблюдает, как на деревьях медленно собирается туман. Когда наконец темнеет, он идет вниз по склону к сараю рядом с гаражом, берет мотыгу и прячется за ящиком с семенами. Ощупью находит бумажный пакетик, прячет в карман брюк и возвращается обратно через заросли папоротника на мокрую, усыпанную хвоей лесную прогалину, на свой маленький участок, окруженный стволами деревьев. В тускло-серебристом свете он вскрывает пакетик. Семян там горсти две, есть мелкие и черные, как чертополох, есть плоские, белые, есть круглые и темные. Он убирает их в карман. Затем встает, поднимает мотыгу и вонзает ее в землю. Поднимается запах: сладковатый, густой.
Всю ночь он ворошит землю. От кашалотовых сердец не осталось и следа. Почва черная, пахучая. В свете ночи поблескивают земляные черви. К восходу он вновь засыпает. Шею облепляют комары. Ему ничего не снится.
Следующей ночью указательным пальцем он проделывает в почве небольшие углубления и бросает крошечные бомбы – по одной в каждую лунку. Ослабев от голода, он вынужден часто прерываться на отдых; если резко встать, перед глазами все расплывается, небо клонится к горизонту, еще немного – и можно упасть без сознания. Он съедает немного семян и воображает, как они прорастают в животе, стебли поднимаются к горлу, а корни разрывают подошвы башмаков. Из носа течет кровь; на вкус – как медь.
Среди одичавшей клюквы он находит ржавое ведро. Поблизости протекает небольшой быстрый ручей, разделяющийся на потоки между валунами на пляже. Набрав воды, Джозеф катит ведро на тележке вверх по склону, к своему огороду, расплескивая и проливая драгоценную влагу.
Питается он водорослями, раками, орехами, морошкой; однажды съел дохлого морского ерша, прибитого к берегу приливом. Собирает на скалах мидий и варит их в ржавом ведре. Иногда среди ночи он спускается к лужайке и собирает одуванчики. Они горькие, желудок перехватывает спазм.
Рабочие заканчивают ремонт кровли. В поместье прибывают люди. Однажды после полудня возникает миссис Тваймен и сразу погружается в водоворот дел; одетая в костюм, она кружит по террасе, а какой-то молодой человек ходит за ней по пятам и делает записи в блокноте. Ее дочь в одиночестве долго бродит по дюнам. Начинаются празднества, карниз украшен бумажными фонариками, в беседке оркестр играет свинг, по ветру летит смех.
После нескольких часов размахивания мотыгой Джозеф ухитряется сбить с низкой ветки синицу. Глубокой ночью он поджаривает птаху на крошечном костерке. Даже не верится, как мало в ней мяса: одни косточки да перо. Вкуса – никакого. Теперь, думает он, я и впрямь дикарь, убиваю мелкую дичь и зубами отрываю жилы от костей. Застукай меня сейчас госпожа Тваймен, она бы нисколько не удивилась.
Если не считать ежедневных походов за водой для полива семян, Джозефу не остается ничего, кроме как сидеть и ждать. Запахи леса струятся меж стволов, как реки: запах роста, запах гниения. Вопросов было много: достаточно ли прогрелась почва? Не проращивала ли мать семена в горшочках, прежде чем пересадить их в грунт? Сколько солнца нужно всходам? А сколько воды? Что, если эти семена были просрочены или испорчены – оттого и завернуты в бумагу? Он опасается, что ржавчина из ведра повредит растениям, и по мере сил соскребает ее осколком шифера.
Воспоминания всплывают сами по себе: три обгоревших трупа в дымящихся обломках «мерседеса», черный жук, ползущий по сломанной руке. Отрубленная голова мальчика валяется в красной пыли; мать Джозефа, тяжело упираясь ногами, толкает через двор тачку с компостом. На протяжении тридцати пяти лет Джозеф следовал за спокойной, безопасной нитью, проходящей через всю его жизнь, – нитью, которая была скручена для него, определяла его судьбу. Поездки на рынок, поездки на работу, рис с перцем на обед, столбцы чисел в гроссбухе: это и была жизнь, понятная и естественная, как ежедневный восход солнца. Но в итоге нить оказалась иллюзией. Не было никакой путеводной нити, никакой правды, которая могла бы определить жизнь Джозефа. Он – преступник; его мать была огородницей. Оба они оказались смертными, как и все остальное, как розы в саду, как киты в море.
Теперь он наконец вносит порядок в свои дни. Ему нравится обрабатывать почву, носить воду. Это естественный ход вещей.
В июне начинают проклевываться первые ростки. Когда он просыпается вечером и видит их в тускнеющем свете, ему кажется, что сердце у него вот-вот разорвется. В течение нескольких дней весь участок земли, абсолютно черный неделю назад, расцвечивается мелкими штрихами зеленого. Это величайшее чудо. Он убеждает себя, что некоторые из побегов, около десятка, гордо устремленные в небо, – это кабачки. На четвереньках он рассматривает их через поцарапанные очки: стебли уже разделяются на отдельные лопасти, крошечные пластины листьев готовы развернуться. Неужели кабачки? Крупные, блестящие овощи сокрыты в этих побегах? Этого просто не может быть.
Он мучается, не зная, что делать дальше. Поливать больше или меньше? Нужно ли рыхлить, удобрять, прищипывать? Нужно ли обрубать ветки окружающих деревьев или убрать часть терновника, чтобы обеспечить больше света? Он пытается вспомнить, что делала мать, как она ухаживала за садом, но в голову приходит лишь одно: как она стоит с пучком сорняков в кулаке и смотрит на саженцы, будто это дети, сбившиеся у ее ног.
На скалы выбросило спутанные рыболовные снасти; он разматывает леску и привязывает ее к обломанной ветке. Насаживает дождевого червя на тупой ржавый крючок; размахивается и закидывает в море с уступа. Выудив лосося, берет его за хвост и бьет головой о камень. В лунном свете укладывает лосося на плоский камень и потрошит осколком раковины. Рыбу он поджаривает на костерке и машинально ест, пережевывая на ходу по пути обратно в лес. Он вовсе не думает о вкусе, словно и не ест, а роет очередную яму: это работа, она немного досаждает и не приносит удовлетворения.