Школа жизни. Честная книга: любовь – друзья – учителя – жесть (сборник) Быков Дмитрий
Ирина Одинцова
«Кто там шагает правой?..»
Наш класс усиленно накачивали по патриотической и пионерской линии. Почему именно нам так «повезло»? Дело в том, что в 1961–1965 годах в московской школе № 19 – ныне им. В. Г. Белинского – нашим классным руководителем была Антонина Алексеевна Хохрякова (именуемая учениками «Двааха») – парторг школы и учитель русского языка и литературы.
А еще в нашем классе училась милая девочка по имени Мила – дочь старшего пионервожатого нашей школы. Поэтому градус советско-патриотического воспитания в нашем классе был более высоким, чем в других.
В шестом классе мы боролись за звание лучшего пионерского отряда Москвы и заняли второе место. Подведение итогов этого конкурса происходило в мае. Надо ли говорить, что все второе полугодие нас нещадно муштровали. Когда я читала повесть Куприна «Поединок», на меня нахлынули воспоминания о подготовке к нашему конкурсу. На каком-то этапе претенденты должны были промаршировать по Красной площади. А меня в это время одолевали подростковые фурункулы, поэтому на шее красовалась марлевая повязка. Кто-то из организаторов, увидев это, велел: «Немедленно снять с нее эту повязку!!!» Но я не далась и так и осталась при своей повязке.
У меня не осталось воспоминаний о каких-то случаях, происшествиях из ряда вон выходящих. У нас работали знающие учителя-предметники, оставившие о себе добрую память. Преподавал в нашей школе и знаменитый на всю Москву учитель литературы Д. Я. Райхин. Только нам не повезло с этим предметом, зато пионерско-патриотического угара было с избытком, настолько, что я твердо решила не вступать в комсомол и после восьмого класса перешла в другую школу.
С преподаванием русского языка наша «Двааха» кое-как справлялась. Но как только начиналась литература, меня одолевали уныние и тихая ярость, так как при мне издевались над классиками. Впрочем, примерно треть урока наша классная объясняла, что нам «нужно наклеить» для классной комнаты, или домашнего задания, или еще для чего-то. Значительная часть заданий по литературе состояла из каких-то поделок. Не радовало, что опять надо будет дома откуда-то вырезать и калечить какие-то издания, что-то клеить. Но немного грела мысль, на какое-то время наша учительница оставит в покое беззащитных классиков.
Объясню, что подразумеваю под издевательствами. Сначала мы услышали о Пушкине следующее: «Пушкин – складный писатель, толковый. Абсолютно чудное произведение создал». Когда изучали других поэтов и писателей, то их фамилии оказывались все в той же фразе на месте, где раньше стоял Пушкин. Таким образом, все русские классики оказались «складными» и «толковыми».
В шестом классе читали «Дубровского». Из-за болезни я не присутствовала на первых уроках, посвященных этой повести. «Двааха» в начале урока сказала: «Ребята, продолжим нашу работу». Сосед по парте разъяснил, что надо писать планы к главам «Дубровского». Пол-урока не могла свыкнуться с мыслью, что Пушкин без наших планов написал повесть, зачем же нам этим заниматься. Но спорить с «Дваахой» было себе дороже. Планы надо было нарисовать к главам XV–XVII, первые две – на страничку, последняя – чуть длиннее. Кое-как выдавила из себя три-четыре односложных пункта к каждой главе. На стене над столом учителя висел портрет Пушкина, и, как мне показалось, «Наше всё» вращал черными глазами и предпринимал другие отчаянные усилия, чтобы вместе с тяжелой рамой свалиться на голову нашей учительницы.
В конце урока «Двааха» призвала нас для проверки работ к учительскому столу. Стоя в этой унылой очереди, я поглядывала в тетрадки одноклассников и удивлялась, что у них по двадцать пять – тридцать пунктов к каждой главе. У классика в этих главах предложений меньше, чем они насочиняли пунктов. Их классная хвалила, в мой же адрес прозвучало наставление: «Ты плохо поработала, надо писать пункты развернуто. Например: “Встреча Маши и Дубровского” с уточнением места и времени». Но я ничего переписывать не стала.
В седьмом классе разбирали «Мцыри». Прозвучал вопрос: «Добрался бы Мцыри до родины, если бы он не заблудился и не встретил барса?» Этот вопрос, думаю, поставил бы в тупик даже обладателей ученой степени в области литературы и исследователей творчества Лермонтова. Оказывается, правильный ответ: «Нет! Так как он не поднял монахов в монастыре на революцию».
Как-то по программе нам надлежало познакомиться с картиной «Бурлаки на Волге». Причем каждому – обязательно! – надо было иметь репродукцию картины. И в течение недели надо было ее где-то раздобыть. Мне кажется, если бы какой-то предприимчивый ученик позаимствовал картину из Русского музея Санкт-Петербурга, то «Двааха» не сочла бы это большим грехом, а даже похвалила за предприимчивость. И вот наступил долгожданный урок. Все понуро глядят на репродукции на своих партах, а на доске тоже висит картина внушительных размеров. Но смотреть на нее уже не хочется, – да простит нас Илья Ефимович Репин! – потому что все еще помнят, как сбились с ног в поисках. Учительница приняла величественную позу и произнесла: «Бурлаки тянут по Волге судно». В полной тишине раздался едва уловимый ухом смех «внутрь себя» – мои одноклассники научились так смеяться.
Но это еще что?! К примеру, учительница литературы моего мужа тупо вызубривала текст учебника литературы и все это выдавала в классе, а неблагодарные ученики отслеживали это по книге и нагло подсказывали. А другая ее коллега при изучении «Войны и мира» внушала своим ученикам: «Ребята, Андрей, Наташа и Пьер должны вызывать у вас чувство умиления!»
Только почему-то умиляться категорически не хотелось…
Конечно, учитель литературы – многотрудная профессия. Низкий поклон тем из них, кто умеет увлечь своих учеников, ненавязчиво привить им любовь к чтению и – главное! – научить мыслить. Ну, и конечно же, – «сеять разумное, доброе, вечное».
Ольга Вельчинская
Встреча в метро
Кое-кто не любит московское метро. Дескать, духота, давка, миазмы, того гляди, с ног собьют… Короче, преисподняя. А для меня метро – увлекательная и плодотворная среда обитания. Где еще увидишь такие самозабвенные дуэты, такие замысловатые многофигурные композиции? Они возникают, клубятся и распадаются только в калейдоскопах эскалаторов, вагонов и переходов. Есть ли еще место на земле (или под землею), где среди человеческого множества можно так глубоко задуматься, так доверчиво уснуть, так сладко помедитировать? Личности подземных путников интригуют, завораживают их лица, повадки и одеяния!
Бывает, оглушенная метросимфонией, утомленная напряженным ее звучанием, упрощаю созерцательную задачу – сосредотачиваюсь на одних только носах, ушах или шляпах пассажиров. В такую вот отдыхательную паузу, посвященную ногам сидящих напротив граждан, наткнулась я взглядом на скрещенные, простодушно открытые взорам попутчиков женские ноги в туфлях на низком каблуке. Замечательные ноги, без варикозных вен, подагрических шишек и пигментных пятен. И хотя лично мне по душе ноги иной конфигурации, с более выразительным перепадом между икрой и щиколоткой (только без излишней вычурности), а те, что напротив, огорчали излишней равномерностью по всей немалой своей длине, все же это были неплохие, уверенные в себе ноги. Они-то, качественные ноги визави, и заставили селезенку мою екнуть.
Бледнолицая, с круглыми темными глазами на плосковатой скуластой физиономии, юная женщина в синем тренировочном костюме, отнюдь не дурнушка, вошла в наш 2-й класс «В» в сентябре 1956 года. Обыкновенная на первый взгляд девушка с толстой косой, питоном свернувшейся на темени. Зловещий питон не насторожил нас. Не встревожило и многообещающее имя-отчество – Жанна Феликсовна. Нам было по восемь лет, младенческая интуиция уже не срабатывала, а та, что приходит с опытом, еще не явилась. Мы восхитились молодостью новой учительницы, спортивными ее разрядами, чудесной косой. Не подозревая о предстоящем ужасе, умилились обслюнявленному младенцу на фото – крошечной учительской дочке. Но с первого же урока «физ-ры», происходившего по причине нашей незначительности не в спортивном зале, а в коридоре четвертого этажа, того самого, украшенного живописными сценами из жизни товарища Сталина, стало ясно: мы влипли, попали в переплет.
Полная сил и молодой ярости, Жанна Феликсовна сразу же принялась обучать нас ориентироваться в пространстве. Помнится, что и до встречи с Жанной Феликсовной я различала «право» и «лево». Но если раньше различала, то теперь различать перестала. Все первое полугодие, в бешеном темпе, под истошные вопли: «Направо! Налево! Налево! Направо!» – сорок пять кроликов, очумев от ужаса и ничего не соображая, крутились под питоньим оком громкоголосой фурии. На выполнение команды отпускалась доля секунды, но от страха она исполнялась с точностью до наоборот. Учительница не деликатничала, самолюбий не щадила, ярилась, а безнадежных тупиц безжалостно вышвыривала из рядов. А я как раз и была тупицей!
Мы не были безразличны нашей учительнице или противны ей. Жанна Феликсовна не скучала с нами. Адреналин обильно сочился из молодых ее пор, а временами вскипал и бил фонтаном. К несчастью, я оказалась среди тех, кто способствовал особенно бурному выделению этого судьбоносного вещества – путала «право» и «лево», смехотворно медленно бегала, прыгала безобразно близко и низко, промахивалась, пытаясь ударить по мячу. Кроме спортивной несостоятельности имелось во мне еще нечто, что с первого же взгляда вызвало у Жанны Феликсовны устойчивую идиосинкразию. Может быть, во всем виноваты очки? И сами по себе во времена моего детства очкарики не вызывали у окружающих большой симпатии, а уж в таких очках, как у меня, и подавно.
Очки и вправду были необыкновенные, точь-в-точь как у Александра Сергеевича Грибоедова, автора бессмертной комедии в четырех действиях. Еще в первом классе я то и дело жаловалась на головную боль, а Тамара Ивановна, строгая наша учительница со славным чекистским прошлым, ничего не принимала на веру и заподозрила меня в симуляции. «Доверяй, но проверяй!» – основополагающий лозунг школьного детства. Отправились к врачам, добрели до окулиста, и что же? Диагноз – дальнозоркость и астигматизм!
Мама пришла в восторг. Оказывается, с детства она мечтала о таких очках, как у Грибоедова, – кругленьких, в тоненькой золотой оправе. Самой маме не повезло, у нее было хорошее зрение, но появилась возможность нацепить грибоедовские очки на собственную дочь! Радостное известие взбодрило вымотанную за день маму, мы ринулись на Арбат к знакомому оптику Беркину и вслед за снежной поземкой завихрились в подворотню того самого, еще не знаменитого двора, где тогда уже жил мало кому известный Булат Окуджава.
Скорее всего, Беркин и Окуджава сталкивались в своей подворотне, а может быть, и раскланивались. Вполне вероятно, что Беркин помнил Окуджаву маленьким мальчиком, а Окуджава Беркина – не старым еще человеком. Как бы то ни было, но в тот вечер из подворотни со знаменитым будущим мы свернули направо, спустились в полуподвал и очутились в небольшой золотистой комнате. Оптик Беркин оказался строгим старичком с венчиком седых волос и в очках с почти шарообразными стеклами. То есть «сапожник без сапог» сказано не про нашего старичка-оптика. У нашего оптика были великолепные очки!
Посреди комнаты на круглом столе под золотистым низко свисавшим абажуром с густой бахромой обнаружилась обувная коробка, полная разнообразнейших оправ без стекол: роговых, железных, пластмассовых. Мама отвергла все и твердо объяснила, какая именно нужна нам. Старичок призадумался, но пообещал изготовить то, что нужно. И действительно, через два дня у меня появились уморительные очки – маленькие, кругленькие, в железной оправе золотого цвета, с тоненькими дужками. Одним словом, они явились на свет одновременно и по соседству – ранние песни Окуджавы и мои первые грибоедовские очки. Первые потому, что были и вторые, и третьи, и четвертые. Я росла, и вместе со мной подрастала моя голова. Расширялись скулы, утолщалась переносица, что-то происходило с ушами, удлинялся, ко всеобщему огорчению, нос. И хотя глаза по-прежнему оставались маленькими, раз в год приходилось заказывать новые очки.
Наступала очередная зима, и теперь уже с папой мы сворачивали в арбатскую подворотню и спускались в полуподвал оптика. Старичок Беркин твердо усвоил мамины требования, модель очков оставалась прежней, грибоедовской. В домашней кунсткамере хранится несколько пар грибоедовских очков, от крошечных до почти взрослых, совсем как в анекдоте про скелет Чапаева в детстве. Удивительные цепочки умудряется выстраивать жизнь – ничтожная детская дальнозоркость посредством арбатской подворотни оказывается связанной с октаэдрическим алмазом «Шах» весом в 87 карат, поднесенным императору Николаю в 1829 году персидским принцем Хозроем в качестве контрибуции за растерзанного российского посла… и за растоптанные его очки.
Итак, очки. Увы, но о главном изъяне нашей семьи я знала с глубоко дошкольных времен. И родители мои, и бабушка с дедушкой, и тетушка были самой настоящей «интелехенцией». А вся «интелехенция» поголовно носила разные виды очков, и за это ее, «интелехенцию» эту, в нашем дворе откровенно презирали. Тетушка моя, например, носила круглые очки в толстой роговой оправе. Бабушка с дедушкой – пенсне, овальные стеклышки без оправы и дужек, нервно подрагивающие, но чудом удерживающиеся на переносице с помощью какой-то эфемерной прищепки. У родителей же очков по молодости лет не было, а значит, и у меня оставался шанс сойти во дворе за свою. Нацепив грибоедовские очки, я раз и навсегда рассталась с иллюзиями и принялась нести свой собственный «интелехенский» крест. Действительно ли социально я была так далека от учительницы физкультуры, или причины злокачественной идиосинкразии в ином?
Однажды случилось непоправимое: я забыла дома наиважнейший элемент физкультурной формы – плоские кожаные тапочки со шнурками. Не искушенная в уловках, тупо соврала, будто плохо себя чувствую.
– В медпункт! Без справки не возвращаться! – проорала Жанна Феликсовна (учительница наша не говорила – она орала и вопила жестяным голосом). Четырехэтажный спуск в медпункт я бы охотно сравнила с подъемом на Голгофу, если бы в ту пору подозревала об этом маршруте. Однако доплелась кое-как, поскреблась в дверь и она сразу же открылась.
Врата отворила женщина в белом одеянии, гладко-темноволосая, с пучком, смугло-румяная и приветливая. Дрожащим голосом я невнятно пробормотала имя Жанны Феликсовны, и в глазах женщины-ангела сверкнула молния. Сезам открылся, меня усадили на топчан, обласкали, утешили и отпустили со спасительной справкой в кулаке, предписывавшей немедленно отпустить ребенка домой. Никакой температуры у меня не было и в помине, просто женщина-ангел знала о незаурядных возможностях Жанны Феликсовны и спасла меня от расправы.
Прошло не более пятнадцати лет, и я явилась на свадьбу подруги Иры. Позвонила в дверь квартиры юго-западной пятиэтажки, и точно так же, как это уже произошло однажды, дверь отворилась, а за нею обнаружилась давняя моя спасительница, в новой реальности оказавшаяся Ириной свекровью.
В те годы, когда Жанна Феликсовна преподавала нам физкультуру, высочайшего качества ее ног мы оценить не могли. В те далекие времена она носила синие тренировочные штаны, довольно складные, даже щегольские, на коленях почти не вытянутые. Между тем, окончив четвертый класс, лето, отделявшее нас от пятого, мы провели в эйфории, уверенные, что расстались с Жанной Феликсовной навсегда, навеки оставили ее в начальной школе. Ужас обуял нас, когда на первом же уроке ботаники уверенным спортивным шагом в класс вошла Жанна Феликсовна, теперь уже не в штанах, а в юбке. Кстати говоря, в максимально короткой по тем пуританским временам юбке. Вот при каких обстоятельствах встретилась я лицом к лицу с этими самыми ногами во всей их красе. А встретившись раз, насмотрелась вдоволь. Опасаясь питоньего взора учительницы, годами смотрела на ее ноги.
Оказалось, что пока мы получали начальное образование, Жанна Феликсовна приобретала высшее и теперь выступала в новом качестве. За ботаникой последовала зоология, за зоологией биология. Но и биологического диплома способной женщине показалось мало, диапазон ее знаний продолжал расширяться, и, когда к прочим предметам добавилась химия, она взялась преподавать и ее. Одним словом, у явления под названием «Жанна Феликсовна» не оказалось ни конца, ни края. На нескончаемом совместном пути учительница наша ни разу не проявила слабости, во всех ситуациях была ровно беспощадна, в каждом провидела и разоблачала мерзостное, такое, о чем сами мы и не догадывались. В итоге леденящее дыхание педагога-универсала навсегда отвратило меня от спорта, подморозило множество встреченных в жизни тычинок, пестиков и семядолей, коснулось простейших и пресмыкающихся, внушило стойкий негатив к отдельным неорганическим соединениям и к большинству органических структур.
Добрый Хрущев оживил свою эпоху заманчивым обещанием: дескать, нынешнее поколение советских людей таки будет жить при коммунизме. Назначены были сроки, и солнечным днем ранней осени в разлинованном классиками школьном дворе мы высчитывали, сколько же лет нам стукнет, когда придет это потрясающее время. Картина складывалась неутешительная: выходило, что к моменту наступления райской жизни мы станем тридцати-с-чем-то-летними старушками и старичками, а в таком возрасте нам вряд ли понадобятся обещанные блага. Какие уж там потребности в тридцать-то с чем-то лет! И всё же коммунистические перспективы приятно возбуждали. Но как же я растерялась, когда в один прекрасный день Жанна Феликсовна величественно простерла длань и, указав на меня перстом (а персты тоже были отменные, качественностью и прямизною ногам не уступавшие), произнесла с пафосом, как прокляла:
– А вот ее мы в коммунизм не возьмем!
Не такая я была дура и понимала, что технически не взять меня в коммунизм будет не так-то просто, но все равно ощутила себя отщепенцем, изгоем. Перспектива оставить меня за бортом грядущего коммунизма показалась Жанне Феликсовне чересчур отдаленной, ей захотелось немедленной расправы, и она выставила меня из класса, запретив впредь переступать его порог. В чем состояла моя провинность, не помню, ведь я не была ни хулиганкой, ни двоечницей, а в те времена – даже прогульщицей. Бедному папе пришлось идти на поклон к яростной женщине, вымаливать прощение.
Отвлечься от этого ужаса, отогреться душой удавалось на уроке домоводства под крылом доброй Веры Петровны. Прежде приходилось напяливать черные сатиновые халаты и в мрачноватом полуподвальном помещении, склонившись над тисками, выпиливать ножовками лопатки для неведомого детдома и крюки непонятного назначения. Уроки домоводства сменили слесарное дело, и мы принялись усваивать полезные для будущей женской жизни знания: учились заваривать чай, сооружали подобие торта из смазанного вареной сгущенкой магазинного печенья, кроили по косой бейку, обтачивали проймы, изучали тамбурный шов и манипулировали с вытачками разнообразных конфигураций. По ходу дела Вера Петровна пыталась дать нам хоть какое-то представление о цивилизованной жизни и приличных манерах, скорректировать дикарское наше воспитание. С помощью этой рыхлой, дряхлеющей, но элегантной дамы, принадлежавшей к неведомым нам кругам впавшего в упадок бомонда, мы оказывались в ином измерении.
Вера Петровна не укоряла нас убиенными пионерами-героями, которых мы и так любили без памяти, не сулила светлого будущего. На ее уроках мы жили сегодняшним днем и обсуждали сюжеты позабавнее. Для наглядности Вера Петровна выбрала конкретную фигуру. В центре постоянного и пристального внимания оказалась девочка, наша ровесница – принцесса княжества Монако. Вера Петровна приносила в класс невиданные журналы, и из-под чуть-чуть приподнявшегося железного занавеса мы рассматривали принцессу, удивлялись веселой ее мордашке, приветливой улыбке, красивым принцессиным платьям, купальникам и шляпкам.
Мы и раньше догадывались о существовании иной жизни, более того, подглядывали за ней, ибо многочисленные школьные окна, выходившие в переулок, смотрели в одно-единственное, но гигантское окно иностранного посольства, занимавшего небывалой красоты особняк, выстроенный архитектором Шехтелем на пике русского модерна. Мы учились во вторую смену и вечерами, с четвертого школьного этажа, из унылого актового зала, окруженного по периметру заборчиком заклинаний, выписанных по кумачу аккуратными белыми буковками, в огромном, высотою с дом, окне особняка напротив видели другую залу – с камином, сияющей люстрой и зеркальным паркетом. Девочка нашего возраста в белой пачке отражалась в сверкающем паркете и под присмотром тонкой женщины в черном бесконечно повторяла балетные па.
Иностранная девочка училась танцевать, а мы с туповатым любопытством пялились на чужую, похожую на мираж жизнь. Ну а Вера Петровна взяла да и приблизила невероятную эту жизнь, остроумно вплела в учебный процесс не сказочную, а всамделишную, современную принцессу. Вера Петровна не развивала в нас комплекса Эллочки Щукиной, мы не завидовали принцессе, а изучали фасоны ее платьев и пытались сшить себе похожие. Плели из скрученной в жгуты гофрированной бумаги точно такие же шляпки, как у принцессы, а для прочности и нарядного блеска покрывали их канцелярским клеем. На пляжных фотографиях детскую грудь принцессы Монако прикрывала узенькая полоска на бретельках, и мы загорелись идеей соорудить к лету такой же предмет туалета. На своих уроках Вера Петровна делилась с нами незатейливыми, но полезными житейскими сведениями, о которых позабыли и мамы наши, и бабушки, у кого они были.
Увлеченно следя за жизнью принцессы, внимательно выслушивая наставления Веры Петровны, я ни на минуту не забывала о семейной точке зрения, с которой воспринимались подобные занимательные сюжеты у нас дома. Дома высмеивали пошлость и презирали мещанство. А как еще назвать все эти женские секретики и уловки, если не пошлостью и мещанством? Рассказами из репертуара Веры Петровны я так успешно смешила домашних, что тетушкина подруга Наташа, писавшая уморительные пародии и осваивавшая в те времена плодородную тему советской школы, чрезвычайно ими заинтересовалась и раззадорилась побеседовать с Верой Петровной, намереваясь высмеять по-доброму мещанские грезы и дурацкие бредни – весь этот слащавый ливер, которым добрая женщина фаршировала податливые наши мозги.
А надо сказать, что Наташа, блистательно боровшаяся с вездесущим мещанством и повсеместным засильем воинствующей пошлости, была человеком особенной судьбы. Ребенком она очутилась в Харбине, там же окончила гимназию, из Харбина перебралась в Шанхай, занялась журналистикой, а в конце 40-х возвратилась в СССР. Поначалу Наташа попала в Казань, но вскоре поступила в Литературный институт имени А. И. Герцена на Тверском бульваре в Москве и принялась мыкаться по столичным углам и подвалам. Но без московской прописки и по подвалам не помыкаешься, поэтому тетушка моя, горячо подружившаяся с Наташей, прописала ее в своей комнате. В те времена Наташа писала не только пародии и фельетоны, но еще и длинный автобиографический роман. А потом вышла замуж за своего профессора – известного ученого, интеллектуала и острослова, – купила жилье в писательском доме и жизнь свою стабилизировала.
Итак, заинтересовавшись преподаванием домоводства в советской школе вообще и ролью принцессы Монако в этом процессе в частности, Наташа решила посадить меня в свою «Волгу» и покатать по Москве. Предполагалось, что в непринужденной дорожной атмосфере мы поболтаем, Наташа соберет материал, углубит его и разовьет и в результате автомобильной прогулки родится новая блистательная пародия.
Мне уже приходилось ездить в Наташиной серо-голубой «Волге». Дело в том, что Наташа была из тех, кто состоял при Анне Андреевне Ахматовой, в команде ее фанатов. И помимо прочих обязанностей выполняла еще и шоферские. Собственных машин в те времена не было почти ни у кого, и Наташа возила Анну Андреевну в гости и на прогулки. Раза два или три в загородные поездки с поэтом брали и меня. Заманчиво поделиться впечатлениями от встреч с великой современницей, но, будучи подростком стеснительным, я глаза поднять боялась, а не то чтобы взглянуть в лицо Ахматовой. И даже букетик белых весенних цветочков, собранный по тетушкиному наущению на лесной архангельской обочине, помнится, протянула Анне Андреевне набычившись, насупившись, полуотвернувшись. Сидя на заднем сиденье Наташиной «Волги», плетясь в арьергарде по мартовскому Коломенскому или майскому Архангельскому, рассматривала затылок поэта, серебряные волосы, массивную фигуру (вид сзади). А когда Ахматова величаво поворачивала голову к собеседнице, мне удавалось разглядеть ухо, щеку, веко, а иногда и знаменитый профиль целиком. Увы, я не запомнила ни одного слова из тех, что произносила Анна Андреевна на прогулке и в машине, по пути туда и обратно. Слова Ахматовой меня, малолетнюю дуру, интересовали меньше Наташиных острот, действительно отменных. Только однажды увидела я поэта анфас, да и то против света. 20 марта 1960 года (дата установлена по тетушкиному дневнику) Анна Андреевна побывала у нас и в тот момент, когда я вошла в комнату, стояла спиной к окну. В тот раз я увидела Ахматову точно такой, какой вижу вот уже много лет на подаренной мне фотографии. Фотография смутная, рука придерживает у горла вязаную шаль, лицо изначально отдалено во времени, смягчено и размыто в пространстве. Будто человек смотрит не из сегодняшнего (тогдашнего) дня и не из вчерашнего, а из будущего и знает обо всем, чему предстоит случиться.
А на фото, сделанном 17 мая 1957 года в фонетической лаборатории МГУ, присутствуют трое: профессор с запутавшейся в бороде растроганной полуулыбкой, умиленная Наташа и Ахматова с лицом, в противоположность слушателям, строгим, даже надменным, с головою, едва повернутой к фотографу. Отчего веки Анны Андреевны так скорбно прикрыты, почему вокруг носа ее и губ такие суровые складки, во что так проникновенно и ласково вслушиваются Наташа с профессором? Не узнать никогда.
Из-за подростковой застенчивости не разглядела я как следует лица живого поэта. А 5 марта 1966 года Ахматова скончалась, и в одно из промозглых утр вместо школы я отправилась на гражданскую панихиду в морг Института имени Склифосовского. Долго искала калитку в бетонном заборе, нашла наконец, поднялась по лестнице и вошла в длинное помещение. И в дальнем его торце, ближе к мутному окну, увидела стол. А на столе – Анну Ахматову. В эту раннюю минуту в помещении было пустынно, чьи-то бесплотные силуэты почти сливались со стенами. Я смутилась и спустилась во двор, усыпанный колючим ледяным крошевом. Минут через двадцать потянулся народ, и с этим потоком я снова вошла внутрь. Людей становилось все больше, а уходить не хотелось. И чтобы не мешать человеческому коловращению, я поступила так же, как седая стриженая женщина рядом, – влезла на скамью у стены. Поток вливался в дверной проем, обтекал гроб и вытекал из помещения. Некоторые проходили круг не по одному разу, кое-кто принес вербы. Я никого не знала в лицо и из человеческого множества идентифицировала только Евтушенко, с любопытством Буратино вертевшего головкой на петушьей шее, и многозначительную, закутанную в шарфы чету Слуцких. Возле стола колыхалась прозрачная Аня Каминская – девушка-анемон. И вдовье выражение ее лица, и скорбная поза, и лишние хлопотливые движения до чрезмерности соответствовали моменту. В серебристом вербном оперении, в чем-то сиреневом, лежала на белом столе Анна Ахматова, люди вращались вокруг нее, и со скамеечной высоты происходившее казалось (и оказалось!) воронкой, втягивавшей прощавшихся в свой водоворот.
На скамейке я простояла до конца скорбной церемонии. Потом все столпились во дворе, кем-то было сказано что-то, и пока выносили гроб и втискивали его в автобус, Виктор Ефимович Ардов – пожилой господин с тростью, приземистый Мефистофель в пальто песочного цвета, со ступеней морга строго скомандовал всем расходиться. Гроб с телом поэта отправился в аэропорт, оттуда в Ленинград, в Никольский собор, в Комарово, а я села в троллейбус «Б» и поехала в школу. Успела к пятому уроку, к химии. В классе сказала, что была на похоронах родственницы. Мне и в голову не пришло назвать имени Ахматовой, я точно знала, что никто из моих одноклассников ни разу его не слышал.
Возвращаюсь к Наташе и к нашей заранее запланированной поездке. Высоченная и длинноногая, обладавшая внешностью из разряда «на грани прекрасного и ужасного», Наташа размашисто двигалась, оживленно реагировала на окружающую жизнь, носила свободные пальто верблюжьего цвета, удобные туфли на низком каблуке и мягкие клетчатые шарфы. То есть отличалась ненашенской элегантностью. А как Наташа курила! Как эффектно держала папиросу, как шикарно ею затягивалась, какой роскошный дым выпускала из ноздрей! Наташа и без того здорово смахивала на лошадь, а с дымом из ноздрей – на Сивку-бурку вещую Каурку.
Прежде чем отправиться в путь, Наташа совершила ритуал, странноватый с точки зрения человека 90-х годов текущего (вытекающего) столетия. Привычным жестом Наташа достала из кожаной сумки небольшого блестящего оленя и водрузила его на капот автомобиля. Дело в том, что статуэтки оленей, выполненные из хромированной стали, украшали первые выпуски автомобиля «Волга». Оленю полагалось создавать поэтический образ – лететь впереди авто и будто бы влечь его за собою. Но стоило только оленям появиться на московских улицах, как на них началась охота. Вандалы безжалостно отламывали оленей, и пришлось усовершенствовать конструкцию – сделать животных съемными. Выходя из машины, Наташа снимала оленя со штыря и помещала его в сумку, а отправляясь в путь, из сумки вытаскивала и на штырь насаживала. Застыв в хромированном экстазе, олень тем не менее вел подвижный образ жизни: вместе с Наташей посещал редакцию сатирического журнала и множество московских домов (в том числе и «легендарную Ордынку»).
Вместе с оленем в недрах иноземной Наташиной сумки путешествовали другие замечательные предметы: кожаный блокнот, самопишущая ручка «Паркер», не виданная в наших широтах зажигалка. Из тех же глубин Наташа извлекала большую круглую пудреницу, шикарным жестом раскрывала ее, откидывала голову и, победоносно глядя в зеркальце, размашисто пудрилась пуховкой. Наташа заботилась о сохранности слоя и то и дело, не жеманясь, публично поправляла лицо. Манипуляция с пудреницей была фирменным Наташиным жестом, чередой жестов, а облачко пудры то и дело клубилось вокруг вздернутого Наташиного носа. Разумеется, яркая, почти экзотическая в тогдашней московской жизни Наташа не могла не стать героиней эффектных городских легенд. Один из апокрифов родился благодаря этой самой круглой пудренице, многолетней спутнице и соседке упоминавшегося выше хромированного оленя.
Итак, легенда гласит, что в одном достойнейшем доме происходило застолье, и гости тоже были наидостойнейшие, под стать дому. Велись разговоры, и Наташа по своему обыкновению то и дело доставала из сумки пудреницу и пудрилась. К тому, что пудреница всегда у Наташи под рукой, все давно привыкли. Одним словом, народ беседовал, а Наташа пудрилась и пудрилась. Внезапно хозяин дома, профессиональный сатирик и один из остроумнейших людей своей эпохи (а статус этот предполагает быстроту реакции), как бы нечаянно выбил из Наташиных рук раскрытую пудреницу. Немыслимый поступок и невероятный результат – пудреница упала, пудра рассыпалась, а под ее слоем обнаружился крошечный магнитофончик!
Вроде бы неслучайно хозяин дома проявил в тот вечер такую расторопность. Будто бы был он незадолго до того вызван в соответствующее учреждение, где ему предъявили текст, произнесенный в его доме лишь однажды в присутствии некоторого количества гостей. Тех же гостей, в том же составе, собрали снова, но теперь хозяин был настороже. То есть устроил ловушку, в которую и угодила писательница. В конце сюжета сатирик-хозяин якобы спустил сатирика-гостью с лестницы. Как это произошло технически – неясно, Наташа была крупной спортивной женщиной.
Кое-кого убеждала в достоверности происшествия именно эта опознавательная деталь – вечные Наташины манипуляции с пудреницей. Судя по всему, это действительно легенда, потому что остракизму Наташа не подверглась, продолжала водиться с достойными людьми (а достойные люди охотно водились с нею, высоко ценили блистательный Наташин юмор и незаурядное ее обаяние) и в 80-е годы издала книгу воспоминаний о своей жизни, об Ахматовой и о ее окружении.
К предстоящей поездке в Наташиной «Волге» я подготовилась, запасла множество уморительных рассказиков, собиралась блеснуть остроумием и от нетерпения ерзала на кожаном сиденье. Как вдруг, глядя сквозь ветровое стекло на то, как Наташа насаживает на штырь оленя, сообразила, что точно так же собираюсь поступить с Верой Петровной: хочу выставить на осмеяние добрую, страдающую астмой женщину, с самыми лучшими намерениями делившуюся со мной уютными своими знаниями. Представив, какой деликатес изготовит из моих рассказиков Наташа, что за форшмак получится из Веры Петровны и принцессы Монако, из всех наших вытачек и пройм, бретелек и славных разговоров, я ужаснулась и сникла. К счастью, прозрение пришло вовремя, в потасовке совести с синдромом «ради красного словца не пожалею родного отца» в тот раз победила совесть, подсказала выход, и вместо отрепетированных хлестких рассказиков я пробубнила нечто скучновато-невнятное, истинные перлы утаив. Наташа заподозрила неладное, попыталась меня разговорить, но безуспешно, и, поколесив минут двадцать по центру, вернула домой. Наташу я разочаровала, но зато по-прежнему дважды в неделю в нелегкой школьной жизни наступала успокоительная пауза и под крылом доброй женщины мы укрывались от жаждущего свежей крови педагога-вурдалака.
С годами «ндрав» Жанны Феликсовны не смягчался. Манией величия я не страдала и не считала, что меня ненавидят больше остального школьного поголовья. Однако сознавала, что в этом ряду я не из последних. А вот с клиническими хулиганами Жанна Феликсовна жила душа в душу, с ними была участлива и дружелюбна. Одни только настоящие и будущие уголовники, непосредственно из школы попадавшие в колонии, не боялись ярости нашей учительницы.
Остальные, ярости боявшиеся, учили химию не по обычным школьным учебникам, а по толстенному Некрасову для студентов химических вузов. Времена стояли хрущевские, лозунг «коммунизм есть советская власть плюс химизация всей страны» позиции Жанны Феликсовны укреплял, от страха мы выучивали химию назубок и невольно втягивались в предмет. Выбора не оставалось – народ брел по химической стезе, а педагогические методы Жанны Феликсовны подтверждали право на существование. Только за большие деньги можно было подготовить на химфак так же успешно, как это делала «за бесплатно» Жанна Феликсовна. Из года в год лоно недюжинного педагога исторгало полчища химиков, матерью которых была сама Жанна Феликсовна, а отцом этих легионов – Ужас, ею же рожденный. То есть ситуация складывалась однозначно кровосмесительная, инцест в квадрате.
Но однажды случилось невероятное – мы с Жанной Феликсовной оказались по одну сторону баррикады. Дело в том, что молодому Острову Свободы с его неокрепшей независимостью понадобилась наша с Жанной Феликсовной солидарность. А мыто готовы были наизнанку вывернуться, лишь бы угодить бородатому душке Фиделю, бившемуся в бухте Кочинос с американскими злыднями. Дело в том, что учащиеся нашей школы и весь его педагогический коллектив любили Остров Свободы с особенной страстью. В отличие от других приверженцев героического острова нас отделял от него не здоровенный кусок материка и огромный океанище, а всего лишь неширокий переулок, ибо посольство Кубы располагалось наискосок от школы и занимало нарядный особнячок с садом за высокой каменной оградой. И если посольская домина того же архитектурного стиля, но по другую сторону от школы, была бесконечно чужда нам, то кубинский домишко казался близким и родным.
Само собой, стоило только агрессорам посягнуть на независимость соседей, как уроки отменили, и мы наполнили узенький переулок громокипящей своей солидарностью.
– Куба си! Янки но! – скандировали мы, обезумев от сопереживания. Сбег али домой, похлебали холодного супа из алюминиевых кастрюлек, вернулись обратно и до позднего вечера поддерживали страдальцев. Удивляло только, что сами кубинцы не выглядели обеспокоенными. Усатые молодцы в вельветовых пиджаках, развалившись в оконных проемах и свесив наружу огромные ножищи в ярких носках и замшевых штиблетах, зубасто хохотали и поощрительно помахивали загорелыми ручищами с браслетами на волосатых запястьях. Легко представить, как выглядела из их окон, с высоты куриного полета, наша обтерханная, заполошно голосящая солидарная масса. Но Жанна Феликсовна была рядом с нами, она пылала тем же гневом, что и мы, и возникало чудесное ощущение: в главном мы заодно!
Время шло, и Жанна Феликсовна помягчела ко мне. Обнаружилось, что я могу изготавливать химические стенгазеты со смешными рисунками, и их не стыдно выставить на конкурс. А конкурсы и олимпиады Жанна Феликсовна обожала. Тем более что недостатка в новых жертвах не ощущалось, каждый учебный год поставлял педагогу парные (в смысле свеженькие). Концентрации ответной нелюбви Жанна Феликсовна не замечала и свою подросшую, до оторопи похожую на маму дочь бесстрашно определила в нашу школу.
Коллективная ненависть рождала легенды. Якобы однажды окончился педсовет, и из учительской вывалилась гурьба педагогов. Прижимая к грудям и подмышкам классные журналы, учительницы заспешили по своим делам. А навстречу им – прошлогодние выпускницы, то ли просто так зашедшие в школу, то ли по делу. И среди них – белокурая Лена Киреева, девушка-лидер, вдоволь натерпевшаяся от Жанны Феликсовны и угодившая таки в расположенный неподалеку от школы Институт тонкой химической технологии. Завидев Лену, не помнящая собственного зла Жанна Феликсовна разулыбалась, раскрыла объятья, воскликнула нечто радостное. Но вместо встречных объятий Лена притормозила, взглянула исподлобья на мучительницу, набычилась, да и плюнула ей под ноги (свидетели уверяли, харкнула). Скорее всего, случая этого не было, а была стремившаяся к материализации мечта, навязавшая Лене роль школьного Робин Гуда.
Однако пора возвращаться во взрослую жизнь, в вагон метро. Итак, гляжу я на знакомые до боли ноги визави и думаю: да может ли быть, чтобы по прошествии стольких лет они ничуть не изменились? Рассуждаю вот так, а глаза поднять по школьному обыкновению побаиваюсь. Поборолась сама с собой, да и переборола первобытный ужас. Так и есть, прямо из детства на меня смотрели в упор те самые, питоньи, черные глаза без блеска, глаза Жанны Феликсовны. Насмешливо глядели, пристально, выжидающе. Видно, не впервой им было испытывать свою власть на повзрослевших, постаревших, но все еще трепещущих бывших жертвах. Да и бывших ли, если лет двадцать после нашего расставания Жанна Феликсовна все еще являлась мне в ночных кошмарах?
В бледном плосковатом лиц педагога изменений оказалось побольше, чем в неподвластных времени ногах. Но это была она, наша учительница, отравившая десяток лет из нескольких отпущенных на жизнь десятилетий. Я не успела сообразить, как следует поступить: изумиться ли встрече, поинтересоваться ли жизнью, предаться ли воспоминаниям? Мне было не до размышлений – к горлу подступил комок, и я едва успела выскочить из вагона. Желудочный (или мозговой?) спазм, по счастью, совпал с остановкой. А что следовало сделать, если б организм среагировал помягче? Может, тоже плюнуть под ноги?
Загадочную концовку школьного мемуара подбросила сама жизнь. В прошлом году дядюшка мой, кандидат химических наук и глубокий пенсионер, в поисках приработка набрел на мою родную школу. Предшественница его, целую вечность преподававшая здесь химию (по контексту легко догадаться, как звали эту отличницу народного образования), вышла на пенсию, и место оказалось вакантным. Дядюшке понравилась и сама школа, и прекрасно оборудованный химический кабинет. Из личных вещей прежнего педагога остался в лаборантской один-единственный неожиданный предмет – плетеный кожаный хлыстик. То ли учительница наша увлеклась с годами верховой ездой, то ли какое-то иное назначение было у хлыстика… Все-таки интересно, как использовалась плеточка до того, как оказалась в руках двоюродного моего дядюшки?
Наталья Вартанян
Разноцветный бублик времени…
Если закрыть глаза и настроиться на программу «дорога в школу», тело тут же послушно реагирует. Как ни странно, оно за эти десятки прошедших лет ничего не забыло и, отзываясь на пароль, как на машине времени, запросто переносит меня в ту давнишнюю реальность. Вот я в своем родном Павловске привычным движением открываю дверь, выхожу на лестничную площадку, вот поворачиваю направо и сбегаю вниз по лестнице. Мои ноги «на ощупь» помнят все ступеньки, под рукой скользят деревянные перила. Раз, два, три лестничных марша. Внизу слева – почтовый ящик с дырочками, из которого на обратном пути привычно выковыриваю газеты и журналы. Потом выхожу на улицу. Я помню, под каким углом надо повернуть на тропинку, ведущую к школе. Все изгибы маршрута помню не головой, а всей собой; так, наверное, запоминают свой маршрут перелетные птицы.
В школу и из школы, в которой я проучилась все десять лет начиная с 1964 года, я чаще всего носилась очень быстро. Утром – потому что любила поспать, а днем – из-за Марины Ивановны.
Судьба определила Марину Ивановну учить детей русскому языку и литературе, хотя по ее темпераменту и размаху натуры ей бы куда-нибудь на баррикады. Учителя литературы и русского языка – это вообще особое племя неистовых и одержимых маньяков, разной степени и свойств «маньячности». Видимо, таково неизбежное влияние густого концентрата энергий, заключенного в русской классике. Вот и наша Марина Ивановна не была исключением. Больше всего она напоминала мне Фиделя Кастро – своим горящим взором, мощным раскатистым низким голосом и поразительной способностью без малейших признаков усталости часами произносить пламенные речи невнятного содержания.
Однажды, когда я училась классе в шестом или седьмом, папа – уж и не помню, как это чудо приключилось, – оказался на каком-то важном родительском собрании, в самом расцвете классного руководства Марины Ивановны. Потом мама, которая тоже там была, хихикая, рассказывала. Все происходило как обычно. Марина Ивановна вошла в класс, твердо установила свое коренастое плотное тело в центре возвышения перед доской, прожгла взглядом замершую аудиторию, после чего взревела, как лайнер на взлетной полосе, и без запинок и пауз запустила плотный поток информации часа на два.
«И вместо того чтобы учить немецкий язык и читать Гете в подлиннике, они…» – неслось басом фортиссимо по школьным коридорам.
Папа, сам человек весьма и весьма неслабый, был мгновенно сбит эмоционально-звуковой волной, смят, подавлен и как только представилась малейшая возможность, позорно бежал. Дома долго приходил в себя и маме потом выговаривал: «Что вы там у себя, – а мама работала в той же школе, – совсем уже всякую меру потеряли? Это ж надо так…» И болезненно морщился. На меня смотрел с сочувствием. Видимо, за годы учебы в военно-морской медицинской академии и десять лет службы в армии он такого не встречал. А нам что, нам деваться некуда, мы привыкли.
Марина Ивановна была неукротима, ее, как и Фиделя, ничто не могло испугать и заставить свернуть с намеченного пути. Ни увещевания коллег, ни ругань родителей ничего не меняли в нашей жизни, так что после уроков все школьники отправлялись по домам, а мы возвращались в класс. И начиналось ежедневное многочасовое послеурочное сидение под неумолкаемый грохот «вечного двигателя» – Марины Ивановны. Сначала мы дописывали то, что не успели на уроке русского, потом домусоливали литературу. Потом, на закуску, проверяли, что задано на дом на завтра. Ну а если случался классный час… В общем, когда удавалось наконец вырваться из школы, я уже везде опаздывала и неслась домой на всех парах, чтобы схватить папку с нотами и нестись дальше в Пушкин в музыкальную школу.
Кстати о Пушкине. До сих пор помню, как Марина Ивановна вошла в класс и объявила, что мы начинаем изучать А. С. Пушкина. Небеса содрогнулись, а мы сразу поняли, что это великий поэт – таким энергетическим зарядом всех шибануло. Сам Александр Сергеевич в своих заоблачных высях тоже небось вздохнул: «Опять Марина Ивановна меня проходит…»
Все-таки от гуманитарных наук мозги сильно воспаляются: слишком много там жарких эмоций и мало охлаждающего влияния логики и отрезвляющего действия эксперимента. Зато когда в девятом классе нашим классным руководителем вместо русички Марины Ивановны стала физичка Нина Михайловна, жизнь существенно улучшилась. Слава естественным наукам!
Но больше всего у нас в классе, как ни странно, любили уроки математики, причем совершенно независимо от собственных успехов по этому предмету. Потому что любили математика – Лелика, Леонида Михайловича Гурбо. У меня вообще получилось интересно. Моя мама училась у его отца, сам Лелик учился у моей мамы, а я – опять же у Лелика. Такая цепочка. Так вот, среди напряженного и суматошного школьного дня у нас всегда были отдушины – уроки математики, где никогда не было тягостной атмосферы страха или скуки, а, напротив, было весело, легко и свободно. Когда планируем с одноклассниками вечера встреч и думаем, кого звать, все тут же дружно вопят: «Ле-е-лика!!» Потому что помним его и любим. Все-таки самое главное в школе – это личность учителя. И если есть среди школьных учителей хотя бы один-два действительно светлых человека – считайте, что вам повезло.
А вообще-то школа напоминает мне тесный ботинок. Как получается: вот ты прогуливаешься босиком по травке, шлепаешь по лужам, пребывая в счастливом дошкольном домашнем детстве, потом в первом классе на тебе зашнуровывают жесткие башмаки не по размеру и начинают дрессировать, то есть учить жизни. И что мы видим: пятки стерты в кровь, пальцы мучительно подогнуты, ты уже не весело порхаешь, а понуро хромаешь. Потом, к старшей школе, становится немного легче – где-то на ногах нарастают плотные мозоли, а где-то в башмаках образуются прорехи, и через них можно время от времени пошевеливать пальцами, почуявшими свободу.
Память прокручивает ленту воспоминаний, и можно нырнуть в самое начало школы. Там всё по-прежнему: громоздкие зеленые парты с щелкающими тяжелыми крышками тремя длинными рядами выстраиваются в просторной классной комнате, белые двери и окна вытягиваются к потолку, а сам потолок отодвигается куда-то далеко-далеко, к небу.
Я сижу на первой парте, передо мной – Полина Александровна, наша учительница. Она немолодая, сухощавая, строгая и четкая. Главное в классе – порядок. Всё по правилам, по ранжиру, всё на своих местах. Ученики тоже рассортированы: у окна – колонка «умных» отличников-хорошистов, в центре – середнячки, у двери – «худая» колонка для хулиганов и двоечников. Учиться не трудно, а вот все остальное – очень трудно. Здесь, в школе, все становится как-то неловко, неуклюже, незнакомо, форма неудобная, ранец большой. А главное – время становится вязким, медленным и долгим. Четыре урока – это очень большой школьный день, неделя от понедельника до субботы – огромное пространство, наполненное переживаниями, тревогами, домашними заданиями, контрольными работами, диктантами.
Самый любимый день – суббота, на последнем уроке в субботу – внеклассное чтение. Дежурные приносят в класс металлические корзинки с треугольными пакетиками молока и хлебом. И вот оно счастье, – сидишь, пьешь прохладное молоко с пахучим ржаным хлебом и слушаешь книжку про пионеров-героев, а впереди воскресенье…
А где-то далеко еще и каникулы, но ждать их приходится очень долго. От одних каникул до других простирается целый океан, который по опасным волнам надо умудриться переплыть на своей маленькой лодочке. Когда начались мои первые летние каникулы и я стала мысленно рассматривать прошедший год, у меня перед глазами сам собой нарисовался большой разноцветный бублик, с одной стороны которого было светлое солнечное лето, а с другой стороны – напротив – темная, темно-синяя зима. Между ними – весна и осень. Этот бублик, или, по-научному, – тор, был огромный, живой, он покачивался передо мной и переливался красками. С тех пор я именно так и вижу время, и когда мне говорят: а у меня день рождения, например, в сентябре, – я тут же вижу свой сентябрь, на боку переливающегося круга, где сентябрь уже чуть темнее летнего августа, но еще золотист и ярок. Увидев эту картинку впервые и еще раз мысленно пройдя через осень, зиму и весну первого класса к летним каникулам, я подумала: какой огромный год, и таких в школе – целых десять! Я постаралась представить себе бесконечность этих десяти лет, и у меня даже голова закружилась. Подумала тогда: какая длинная жизнь…
Игорь Соловьев
Она так и сказала: «У-у-у, гнида!..»
Казанская зима в том году была мягкой, просто на редкость. Оттепели шли одна за другой, сопровождаемые снегопадами и метелями. Однако большого таяния снега не случалось – что называется, зима держалась в рамках.
Как это нередко бывает в такую погоду, я часто простужался и болел. Видимо, вирусы не хотели замерзать и распространялись со скоростью тех же метелей. В ту зиму, в конце семидесятых, я заболел особенно тяжело. Дело дошло до того, что даже чихал кровью. Стоило мне забыться, что было немудрено при частых подъемах температуры, и не прикрыться платком, как после громкого звука красные брызги разлетались по всей комнате, садились на стены, постель, белье, и сладковатый запах еще долго витал в моей берлоге.
Обычно после недели, а то и двух, приходили школьные товарищи попроведать, не откинул ли их одноклассник коньки? Ко мне явилась делегация из четырех парней и двух девчонок. Но в этот раз они как-то особенно мялись, даже когда я пригласил их столу.
– Ну, как у тебя дела?
– А мы тут контрольную по математике написали.
– Жалко, что ты пропустил!
Тут все засмеялись.
– Да уж! Так жалко, что прямо хоть вставай и беги, пиши ее, родимую! – в тон ответил я.
Но получилось, что мои слова о «беги» оказались пророческими. В конце концов один из пацанов, Федя, самый неразговорчивый и косноязычный, набрался смелости и быстро выпалил. Оказывается, надвигался районный смотр пионерских знаменных групп школ. И наша пионервожатая заодно попросила ребят узнать, когда я встану на ноги, чтоб рассчитывать на меня на этом смотре или нет.
Я был командиром знаменной группы, знаменосцем пионерской дружины нашей школы. Перейдя в комсомольцы, с этими же ребятами до окончания учебы носил и комсомольское знамя. Но пока надо было выполнить просьбу общественности: выйти хотя бы на полдня и выступить на смотре. Федя, длинный и поэтому немного сутулившийся парень, спортсмен, который мог одновременно быть и скромным, и гордым в своих спортивных победах, смотрел на меня если не с мольбой, то с большой просьбой в глазах. Почему-то в ту минуту остальные и более разговорчивые, и более близкие ко мне ребята отворачивались от моего взгляда, болтали на разные темы, только не о том, что мне, все-таки еще не окрепшему, придется пройтись по холодку до школы, а завтра – и в районный пионерский штаб.
Я проводил одноклассников, вымыл посуду. Тянуло полежать. Организм, сидящий на таблетках и травяных растворах, уже переутомился. Но надо было идти. В принципе, я знал, что пойду, уже на следующую минуту, как мне сказали об этом. Просто надо было немного привыкнуть к своему новому героическому статусу и найти слова оправдания для родителей. Так уж нас воспитывали: сначала общественное, а потом личное!
Через пятнадцать минут, не очень уверенно ступая по свежему снегу, я шел в школу, переваривая неприятный разговор с отцом, который состоялся перед самым моим уходом. Он зашел домой обедать, а заодно проконтролировать мое состояние. Застав меня одетым и вытянув все подробности, отец сказал мне все, что думал по этому поводу. Пройдя школу райкомовско-райисполкомовской работы, он прекрасно знал цену таким мероприятиям и всему, что за ними стояло. В общем, он сорвался и наорал на меня. Я не шибко возражал, понимая, что в принципе отец прав. Но и я был прав. Даже пусть ценой продления больничного.
Поднявшись на третий этаж, я столкнулся лоб в лоб с нашей учительницей по истории и обществоведению Викторией Богуславовной Шпильцер, или, как мы ее еще называли между собой, – Шприцем. Я к ней относился лояльно, как и она ко мне. Ничего плохого мы друг другу не делали, но и особой сердечности тоже не было. Из-за слабости я покрылся испариной и, поняв, что встречи не избежать, прислонился к перилам, решив заодно отдохнуть и перевести дыхание. В этот момент я меньше всего хотел, чтобы меня утешали, сочувствовали, охали и ахали. Самой лучшей реакцией любых взрослых, встреченных мною на пути, было бы их молчание или вопрос о здоровье. Но то, что я услышал, превзошло все мои ожидания.
– Знаю, знаю все твои дела. У-у-у-у, гнида ты паскудная! – заботливо похлопала она меня как маленького ребенка по голове и стала спускаться, смешно переваливаясь по ступенькам.
Потом я разговаривал с пионервожатой, с классной руководительницей, договаривался о завтрашнем смотре… А в голове звучали эти слова. Одевался, шел домой, дома пил горячий чай, глотал таблетки и долго лежал с закрытыми глазами. Но не переставал думать о словах Виктории Богуславовны. В глазах у нее при этом было понимание того, что я специально заболел и пришел на смотр, чтобы выставить себя героем и получить причитающую в таких случаях порцию славы. Она, да и, наверно, некоторые учителя также думали о том, что этот маленький хитрец – всего лишь гнусный пройдоха, который все обернет на пользу своей пионерской и будущей комсомольской карьеры. Ужас, страх и отчаяние овладели мной. Может, историчка и часть ее коллег думали так, потому что сами поступили бы так же?
С другой стороны, я понимал, что по интонации сказанного она меня вроде как хвалила, жалела и одобряла мой поступок. Но… в какой форме!? Меня, знаменосца школы, ее гордость, чья фотография не сходила со всевозможных досок почета и чья фамилия произносилась на каждом собрании и линейке только в положительном смысле… За что?..
Мы, как всегда, взяли на смотре первое место, потом победили в городе и в области. На моем выздоровлении это почти не сказалось – всего лишь добавило еще неделю постельного режима.
Прошло четыре года.
В десятом классе мы с парнями из параллельного, наслушавшись красивых слов офицеров военкомата, в большинстве своем решили поступать в военные училища. Две недели (неслыханное дело!) мы не учились, ходили по району и собирали различные документы для поступления. По коридорам школы мы бродили, не раздеваясь и не снимая шапок (высшая наглость!), заходили прямо посреди урока в классы и даже (о, ужас!) в кабинет директора и требовали внимания, подписей, слов утешения, пожеланий бодрости и отличной службы.
Хоть бы кто-нибудь из вчера еще строгих, придирчивых и непреклонных учителей сделал нам замечание?! Наоборот, нас встречали и провожали громкими возгласами и восторженными взглядами! А как смотрели на нас – будущих защитников – одноклассницы! Уже ради этого стоило затевать эту бодягу.
Увы, меня, в отличие от других парней, не пропустила вторая медкомиссия областного военкомата. Все мои сверстники благополучно прошли через все рогатки, отдали в военкомат документы и стали ждать летнего вызова на экзамены.
Но все когда-нибудь заканчивается, чтобы на следующий день вернуть нас к суровым будням. Вдруг выяснилось, что завтра же, в первый день учебы после своеобразных каникул нулевым уроком должен был пройти Ленинский зачет. А проще говоря, наша Шприц должна была опрашивать нас на тему ленинских работ. Мой одноклассник Сергей, собиравший документы в танковое училище, парень простой и без затей, отличавшийся тем, что любил отрабатывать удары на салагах из младших классов, спросил:
– Витек, а ты готовился к Ленинскому зачету?
– Ты че, когда? Мы же вместе таскались за справками, – бодро ответил я, хотя, подними меня ночью, и я мог ответить на любые вопросы по ленинским темам, поскольку учил их раньше. Мне это нравилось, и диамат с истматом отвечали мне взаимностью.
– Ага, ты-то все равно ответишь на зачете. А вот я поплыву, – уныло заявил он.
– Я не знаю как ты, но завтра я на зачет не приду. На историю первым уроком – само собой. А вот на зачет – нет, поскольку не готов.
– Ты серьезно? – Он посмотрел на меня с сомнением. – Да ты че, это же двойка за зачет – и кранты. Это же плохая характеристика, а в институт как поступать, да в то же училище? Не-е, ты подумай. Я хоть не учил, но все равно приду.
Весь его вид показывал, что он-то не дурак и подставляться под праведный гнев исторички, а заодно и комсомольской общественности не будет. Но что бы он ни говорил, какие бы доводы ни приводил, его выдавали глаза. Там стоял страх. Страх выделиться из толпы, пусть лучше со слабенькой троечкой, но зато быть в серединочке других посредственностей и слабаков, которым, хоть тресни, философия работ Ленина не давалась.
– Дело твое, – закончил я разговор. – Как хочешь, а я не приду. Скажу, чтобы она назначила другое время, и потом сдам.
Все получилось так, как я и предвидел. В 8.25 утра я подошел к кабинету истории, надеясь, что все-таки перерыв между зачетом и уроком будет. Но, видимо, не все шло по плану нашей учительницы: из-за двери неслись ее громкие возгласы. Ровно в 8.30 я недрогнувшей рукой открыл дверь, сказал: «Здравствуйте!» и прошел к своему месту. Весь класс был в сборе. И тем явственнее я ощутил гробовую и волнительную тишину. Я раскладывал учебник и тетрадь и не смотрел на Викторию. Потом пацаны мне рассказали, как у нее остановился взгляд, потом немного отвисла челюсть и очень медленно она сняла свои очки.
– Виктор, почему ты не пришел на зачет? – Тихий голос Шприца прозвучал неестественно громко.
Я как можно спокойнее объяснил причину своей неготовности и предложил через неделю сдать ей работы, поскольку изучение работ вождя революции требует времени и концентрации. Но, видимо, мое хладнокровие еще больше завело ее. Дальше последовала истерика:
– А почему твои товарищи, с кем ты ходил и собирал документы, пришли на зачет? Да кто ты такой, чтобы самому решать, когда сдавать ленинские работы? Я ставлю тебе два! Позор тебе, общественник! Я подпорчу тебе характеристику, ты у меня не поступишь в институт! Я еще подниму вопрос на партбюро о твоем поведении и твоем членстве в комсомоле!!! Я хотела помочь тебе с институтом, но после этого – ни за что! Вот помогу Кайгородскому и Рязанцевой. А тебе – нет, нет, нет! Ты слышишь?
Слюна летела у нее изо рта, красивая шаль съехала с плеч и упала на пол. Краем глаза я видел, как дежурные подхалимы уже хотели подбежать и поднять шаль. Но испугались свирепого взгляда, которым она обвела весь класс после грозной речи. Большая грудь ее высоко вздымалась, дышала она громко и хрипло. Потом рухнула на стул, достала платочек из сумочки и вытерла лоб.
Я стоял возле парты и молчал. Удивительно, но я, обычно умиравший от страха и от половины подобных слов, был спокоен и смотрел на висящую на стене карту битвы под Москвой, вспоминая все книжки, прочитанные на эту тему. Она была права и не права. Но мне уже было в тот момент все равно. Я пошел до конца. Слава богу, у нее хватило ума не выгнать меня с урока: история-то была здесь не при чем. Зная ее характер, я прочитал параграф не один раз, а два, чтобы, если меня вызовут к доске, материал отлетал у меня от зубов. Но в глубине души, немного изучив за два года ее поведение, я сильно сомневался, что в таком состоянии она меня вызовет. Слишком была гордой и ставила себя выше какого-то сопливого мальчишки. Она успокоилась, усадила меня, огласила результаты Ленинского зачета и неожиданно, не спрашивая домашнего задания, стала давать новый материал.
Это был чуть ли не единственный случай за все мои десять лет школы, когда я чувствовал свою правоту и нравился себе за этот поступок. Вся остальная жизнь школяра состояла из страха, комплексов, переживаний, слез и всего остального чувственного дерьма, которое можно было назвать одним словом, отбросив восторженные слюни по поводу чудесных школьных лет, – унижением.
Прошло еще семь лет.
Виктория Богуславовна сдержала свое слово. За Ленинский зачет я получил два балла, и оставшиеся несколько месяцев школы меня поносили за это, одновременно вручая грамоты и подарки за общественную работу, что было постоянной темой для местных шутников, и не только в моем классе. По истории в аттестат я получил «четыре», хотя знал предмет на «пять с плюсом». В том числе и по этой причине поступил не туда, куда хотел, а куда смог. Окончил институт, отслужил в армии и неожиданно на одном из оживленных городских перекрестков столкнулся с Викторией Богуславовной. Я торопился, нервничал и хотел сделать вид, что ее не вижу. Но она заметила меня и закричала:
– Виктор, Виктор, Виктор…
Что мне оставалось делать? Я остановился, повернулся, подошел и поздоровался. Она еще больше располнела, тяжело дышала и опиралась на палочку. Ей было жарко в душный июньский день. Она посмотрела на меня своим тяжелым взглядом и сказала то, что я от нее никак не ожидал:
– Я знаю, ты женился. Поздравляю и желаю тебе счастья.
Больше я ее никогда не видел. Потом, через одноклассниц, я узнал, что умерла она в ужасных условиях. Старая, немощная, она не могла передвигаться из-за своей полноты и умерла в одиночестве. Грустно – друзей она так и не нажила…
И меня даже полвека спустя никак не отпустит обида от этого: «У, гнида…»
Татьяна Мирошник
Если б было все равно, люди лазили б в окно…
1985 год. Выпускные экзамены в харьковской школе № 17. История и обществознание. Длинный стол, за которым сидят Марк Аронович Коган, наш учитель истории, директриса и учитель-ассистент. Перед ними тридцать три билета. В каждом по три вопроса. Захожу в класс в числе первых – я из хороших учениц. Беру билет. Переворачиваю: № 33… Подкашиваются ноги. Ни одного вопроса не знаю, но понимаю, что Марка Ароновича подвести не имею права. С замирающим сердцем иду за парту готовиться, сама не знаю к чему…
…Марк Аронович – яркая личность, удивительный учитель, фанатично преданный своему предмету. Уроки у него проходили как одно мгновение: интересно, увлекательно, с невероятными экскурсами, словно путешествия в прошлое. Но если кто-то пытался помешать ему вести урок, он устрашающе надвигался всей своей массой на провинившегося: «Я что-то не так сказал?!» Если ученик, отвечая, путался в датах и при этом хотел оправдаться, типа: не все ли равно, в каком году – в 1837-м или в 1838-м, глаза Марка Ароновича вспыхивали испепеляющим гневом. Звучала его знаменитая фраза: «Если б было все равно – люди лазили б в окно! Но ведь ходим…», – и весь класс хором добавлял: «…В двери!».
Острый на язык, он мог припечатать к стене любого. Была у нас в классе девочка, которая всегда терялась, когда выходила к доске. Ее ответы были похожи на какое-то блеяние. Марк Аронович вызывал ее к доске так: «Отвечать будет наша Козочка…». Так это прозвище к ней и приклеилось. Козочка представляла собой девушку 52-го размера, медленно плывшую между рядами парт к доске. На уроках Марка Ароновича все устные ответы – у доски, лицом к классу. С места отвечали разве что совсем кратко – «да» или «нет». Однажды Козочка опростофилилась. Наспех прочитав несколько строк в учебнике, стала отвечать: «Петр Первый боролся с ворами, взяточниками и конокрадами…» Марк Аронович, подняв брови, удивленно взглянул на ученицу:
– Повтори, пожалуйста!
– …ворами, взяточниками и конокрадами, – настаивала она.
Хохот Марка Ароновича. Мы в недоумении. Спустя мгновение веселился весь класс. Борьба-то у Петра Первого шла не с конокрадами, а с казнокрадами. Всего две буквы – и такой казус! Запомнились сакраментальные слова учителя: «Будет наша Козочка сидеть в какой-нибудь инспекции и бороться с конокрадами всю жизнь!» Впоследствии Козочка поступила в педучилище, и мы думали, что Марк Аронович ошибся в своих прогнозах. Но спустя двадцать лет после окончания школы узнаю, что наша Козочка – начальник налоговой инспекции…
Ходил Марк Аронович слегка сгорбившись, в сером пиджаке, который мы узнавали издалека, сразу притихали и шли на урок. У Марка Ароновича было замечательное правило: если ты не выучил заданное (причину он никогда не выяснял) – предупреди перед уроком, и наказания не последует, к доске не вызовут. Но если на уроке выяснялось, что нерадивый ученик не готов и не предупредил – возмездие следовало незамедлительно. Двойка – и никакой пощады.
Марк Аронович вел у нас историю с самого начала, с пятого или шестого класса. В старших классах начали изучать новейшую историю, и почему-то стало не так интересно. Марк Аронович больше не горел на уроках. Нам это было не очень понятно. Ведь коммунизм строим, красота скоро будет! Мы так верили в это, что однажды после уроков я осмелилась спросить: «Марк Аронович, был капитализм, сейчас у нас развитой социализм. Скоро будет коммунизм, а потом? После коммунизма – что?» Историк с грустью посмотрел на меня: «Деточка, дай бог кому-то из нас дожить до коммунизма!» Тогда я ничего не поняла.
Когда мы учились, было реальное ощущение, что живем в большой счастливой стране, что впереди светлое будущее. Мы не замечали очевидного и вздохов старших, не читали то, что читали они. Может, потому что нам не с чем было сравнивать? Мы родились и росли при социализме, где «все равны». За нас уже всё решили: сначала мы будем октябрятами, потом пионерами, комсомольцами, а лучшие – и членами партии. Всем хотелось быть лучшими…
…Мне тоже. Я читала вопросы билета № 33 и ничего не могла вспомнить. Ответ на первый вопрос мне сочувственно подсказали. Во втором вопросе нужно было осветить итоги XXVI съезда Коммунистической партии Советского Союза. Третий – по обществознанию, что-то о строителе коммунизма… Вышла отвечать. Марк Аронович готов слушать. Директриса отвлечена какими-то бумагами, да и учитель-ассистент, похоже, витает далеко. У меня один шанс – блефовать. И я начинаю на ходу придумывать то, что могло бы быть на том двадцать каком-то съезде: поднять, повысить, добиться…. Марку Ароновичу нужна конкретика: «Цифры, пожалуйста!» Меня понесло: «Увеличить удои молока на пятьдесят процентов, собрать в два раза больше зерновых, повысить яйценоскость всех яйцекладущих…» и т. д. Уверенно несу всю эту чушь и жду, что сейчас меня с позором выставят за дверь. Марк Аронович, опустив голову, слушает. Не могу понять его реакции. Наконец прерывает: «Следующий вопрос». Ну, про строителя коммунизма легче сочинять – мол, честный, справедливый и т. д… Марк Аронович останавливает поток моей разгулявшейся фантазии, благодарит и приглашает следующего ученика. Выхожу из кабинета, едва сдерживая рыдания. Одноклассники, слышавшие мой ответ, предупреждают о неотвратимости: «Тебе это не сойдет с рук!» Через два часа объявляют оценки. Спрятавшись за спины, думаю о том, как об этом позоре сообщить родителям. Вдруг слышу свою фамилию и оценку – 5/5.
…На выпускном вечере Марк Аронович подошел ко мне с советом: «Ты на истфак все-таки не иди. Не твое это. Не надо. Вскоре все будет по-другому. Лучше в писатели. У тебя получается». Я оценила доброту и юмор старого учителя, но все же решила подавать документы на исторический факультет, специальность «История партии». Назло всем и с мечтой о светлом коммунистическом будущем. А тут специальность эту отменяют. Вчера была, сегодня нет. Начинались новые времена…
…О том, что Марк Аронович – еврей, мы, конечно, знали. Но делили всех евреев на хороших и плохих. Марк Аронович относился к хорошим. А вот физичка Татьяна Семеновна Гройссман – к плохим, потому что была вредной. Если кто-то забывал сменную обувь, то она заставляла разуваться перед дверью в класс и входить в носках или колготах. Это было очень унизительно, особенно для мальчишек, у которых часто носки были дырявыми. Она проверяла наличие комсомольских значков, отбирала шпаргалки и любила только детей-евреев. В нашем классе училась Вита Гольдберг. В графе «национальность» у нее было написано: «Русская». Красивая и умная девочка. Сейчас в Америке – успешная леди. А тогда она была любимицей Татьяны Семеновны, и поэтому в классе ее не любили. Если Вита не готова к уроку – ей разрешалось ответить в следующий раз. Другим ученикам за это сразу же ставились двойки. Как-то Вита тоже забыла сменку. Мы все стояли у входа в класс и ждали. Неужели ей разрешат войти? Татьяна Семеновна, поворчав, правил нарушать не стала: вынесла из подсобки свои туфли и дала их Вите…
Однажды кто-то пронюхал, что раньше она была Татьяна Израилевна, а потом поменяла отчество. И мы стали ее доводить: «Разрешите спросить, Татьяна Из…, ой, Семеновна…» Через год после окончания школы Вита уехала в Канаду, а оттуда – в Америку. Татьяна Семеновна через пару лет – в Израиль. А Марк Аронович честно и преданно еще лет десять отправлял детей в путешествие по прошлому. А потом умер… Но память о нем осталась. Порой наши дети вредничают: «Не все ли равно?» И мы неизменно парируем: «Если б было все равно – люди лазили б в окно! Но ведь ходим…» Дети хором добавляют: «…В двери!»
Марина Черноскутова
Истории из жизни нашей школы
Это сейчас ребятишки чинно едут на соревнования в школьных автобусах. А в восьмидесятые наш неугомонный физрук Виталий Ильич – или, как мы его объединили, Виталич, – как сумасшедший, с ватагой мал-мала-меньше и поленницей лыж штурмовал рейсовые. Водители ворчали, пассажиры, бывало, и материли, запинаясь о наши лыжи. Редкая поездка проходила гладко. То мы опаздывали, то автобус ломался, то кто-то ссорился, то попадался на гаданья цыган… Но зима, хоть и отяжеляла багажом лыж, была все же надежнее, чем весна и осень.
В распутицу, правдами и неправдами добравшись наконец с какого-нибудь районного кросса домой в наш поселок Кузедеево, что в Новокузнецком районе Кемеровской области, на последней электричке, мы решали стратегическую задачу всех великих военачальников России всех времен: как форсировать реку? Моста через Кондому еще не было. Не было и великого изобретения человечества – сотовых телефонов. Виталич находил знакомых, знакомые находили своих знакомых, знакомые знакомых находили лодки, переплавляли нас к родному берегу, и мы, уставшие, голодные, сонные, топали по темноте около десяти километров через все село с твердым решением «больше никогда». А утром вспоминали у спортзала вчерашние мытарства, хохотали и думали уже о следующих соревнованиях.
Знакомые у Виталича были везде. Однажды мы сидели на рюкзаках в поселке Майна Красноярского края, дожидаясь конца неожиданной встречи, и Вадик Власкин глубокомысленно предположил:
– Если пойдем в поход по Сахаре, Виталий Ильич встретит там знакомого верблюда.
А вечером у костра, когда Виталич запел незатейливую походную песенку «Один верблюд идет, второй верблюд идет, третий верблюд идет, и весь караван идет», мы катались по траве и сквозь смех пытались перекричать друг друга: «Он встретит караван знакомых верблюдов!»
Сейчас те походы и поездки кажутся дикими. Мы, как правило, ночевали в школах, в спортзале на матах. Однажды во Фрунзе коротали ночь в дебрях вагонного депо в купейном вагоне. Это было лучше, чем скамейки вокзала, и дешевле, чем комната отдыха. А ездили мы тогда на Иссык-Куль в военную часть Панфиловской дивизии. Один из легендарных героев-панфиловцев, Трофимов, – наш земляк. Побывали в музее, где собраны все виды стрелкового оружия Великой Отечественной, как русского, так и немецкого.
Виталич был страстным краеведом. Он прошел с учениками за два лета по местам боевой славы 237-й стрелковой Пирятинской Краснознаменной орденов Суворова и Богдана Хмельницкого дивизии, один из полков которой формировался в Кузедееве. Прошел до самой границы с Чехословакией. О войне ученики узнавали из рассказов ветеранов. И рассказы эти были не приглаженные для праздника выступления, а воспоминания встретившихся однополчан: «А помнишь?..» В ночи, у костра они иногда забывали, что много лет прошло и что чужие люди есть рядом. Вспоминали, что было и как было.
От тех походов осталось много фотографий и почти ничего оформленного в краеведческий материал. Виталий Ильич многое делал и совершенно не умел потом «показать товар лицом». Потому, наверное, и не очень отмечен официальными наградами.
Виталич был лучшим учителем всех времен и народов. Официально такого звания нет. Но каждый из нас дает это звание своему любимому учителю. И оно неоспоримо.
После ледохода на реке начинался бревноход. Если где-нибудь ниже по течению случался затор, бревна перли на берег, часто ломали изгороди в огородах и потом, когда вода спадала, оставались хозяевам. Владельцем любого бревна на берегу был тот, кто его первым возьмет. Позже, по малой воде, на реке появлялись отражатели – узкие, в два бревна, трапы, скрепленные скобами, плавно уходящие от берега вниз по течению почти до середины русла. Они направляли плывущий лес в течение Кондомы, не давая забиться в заводи.
Их обживали рыбаки и ребятишки. У нас был свой отражатель, самый длинный. Он прибивал бревна к противоположному берегу, где впадала Курья. Там работали зэки. Сортировали лес, скрепляли плоты и отправляли дальше по течению. Мы наблюдали, прижавшись холодными мокрыми пузами к горячим бревнам, как мужики орудуют баграми. Они ничем не отличались от других рабочих мужиков. Как-то никогда не заходил при мне разговор, что это за бригада. Слово «зэк» долгое время для меня оставалось чем-то вроде названия профессии: тот, кто ширяет багром бревна на реке. Мы приходили на речку – они уже работали, мы уходили – они еще работали.
Лес перестали сплавлять где-то в 74–75-м, незадолго до моего первого класса. Отражатели летом еще выставляли года три. Одиночные бревна вылизывало течением из укромных мест, и они ленивыми крокодилами лежали в воде. Были и утонувшие крокодилы – в зеленой тине, мохнатые, скользкие… Мы визжали от страха и восторга, наступив или запнувшись о них.
Как-то само собой слово ушло вместе с молевым сплавом.
Вернулось оно ко мне в пятом классе. Виталий Ильич привез нас на Мустаг. Мы шли к подножью своей первой большой горы, на вершине которой до середины лета оставался снег. Все, что рядом, не очень занимало. Смотрели наверх – там снег! Суетились от нетерпения, донимали Виталича вопросами: «А далеко еще? А это сколько по времени? А там жарко или холодно?» И весь этот гомон прервал короткий, тихий, но какой-то испуганный возглас: «Зэки!»
Я искала глазами воду и потому увидела их последней. Вдоль железнодорожной насыпи, через которую мы уже собрались было перейти, шла колонна темных угрюмых мужиков. Молча. Шурша щебнем. Они не смотрели на нас. Только один успел спросить у Виталича: «Курево есть?» Виталич сочувственно развел руками и как-то сокрушенно вдохнул. Выдохнул, когда они прошли: «Знать бы…» Леха нерешительно протянул Ильичу «Приму»: «У меня есть… Догнать?» Виталич засмеялся: «Вот это ты засыпался!» – и забрал пачку. А потом всю дорогу донимал Леху:
– Цибарку-то дать?
Леха перепробовал за время похода все варианты ответа: и отшучивался, и злился, и отмалчивался… «Цибарки» неизменно возвращали нас к зэкам:
– А почему у них только один охранник?
– Конвоир, – поправлял Виталий Ильич. – Да куда они денутся? За побег срок прибавят. Хорошо, если не убьют…
– А почему убьют?
Ильич усмехался задумчиво:
– Шаг влево, шаг вправо… – И переводил разговор на Леху: – Леха, вот тебе конвоир-то прикурил бы!
– Чо я-то опять? Вон у Петьки тоже есть.
– Ну ты, стукач… – толкнул его Петька в спину.
Ильич остановился:
– А что это значит, знаешь?
– Ну, ябеда. А что?
– Да нет, ничего… – И мы пошли дальше.
Но что-то в этом было. В интонации что-то у Ильича было непривычное.
А потом появились новые впечатления, новые слова: курумник, черемша… мы-то ее колбой всегда называли. А снег в жару? Какие там зэки? Вспомнили мельком на обратном пути, переходя насыпь.
Потом, после школы, я начну для себя открывать, что живу на земле Шорлага. Непонятное слово Олп, которым называется район в соседнем поселке Малиновка, расшифровывается как «отдельный лагерный пункт». Есть там и район Собачник. Зэков на Курью привозили оттуда. Здесь до сих пор под водой остались сваи и какие-то перемычки от прибрежных сооружений лесосплава. Купаться глубоко и страшно.
А потом будет книжный бум. Будут Шаламов и Солженицын… Но не они мне расскажут самое важное о зэках. Самое важное я узнаю раньше, когда в гонке за словарями куплю однажды «Словарь тюремного жаргона». В нем почти не будет незнакомых слов…
Роза Антоновна вела у нас цветоводство. Она была уже на пенсии, а немецкий в школе вели теперь ее дочери, Ирина и Роза Николаевны. Вообще-то настоящее их отчество Готлибовны, но кто ж это выговорит?
Дочери владели одинаково хорошо как немецким, так и русским. Не знаю, как ее остальные внуки, но мои одноклассники, Пашка и Иринка, мучились со спряжениями немецких глаголов наравне с нами. А вот Роза Антоновна частенько не могла найти подходящих русских слов. «Коровин муж» – самое памятное определение, которое она, забыв слово, выдала ребятишкам на уроке. А в этом классе как раз учился Вовка Коровин. И сначала одноклассники повернулись к нему, недоумевая, почему это он вдруг стал мужем. Довели до слез несчастного Коровина, до крика – ничего не понимающую Розу Антоновну, и только потом кто-то подумал в другую сторону и неуверенно спросил: «Бык, что ли?» И ответ Розы Антоновны: «Бик! Бик! Я-я, бик!» – утонул в общем хохоте.
И вот теперь она вела в Доме пионеров кружок цветоводства. Грузная, круглолицая, вечно с тележкой, сооруженной из рамы детской коляски и цинковой ванны для стирки, она каждый день от весны до осени шла к созданному ею же цветнику у обелиска. Мы помогали ей, но отлынивали, конечно. Весной и осенью, пока учились, приходили чаще, а летом работать никакого патриотизма не хватит. Грядки на своем огороде надоедали – какой уж там цветник? А вот когда нужны были добровольцы в зачет отработки на пришкольном участке, мы без удовольствия, но шли. Без удовольствия, потому что у Розы Антоновны работать надо, не побегаешь и просто так четыре часа вместо отработанных двух в дневник не получишь.
Мы пропалывали цветы у обелиска. У ограды остановилась Федосиха. Долго стояла и молчала. Мы посматривали на нее и пололи. Когда солнце палит, трава не выдергивается, а до конца участка – хоть помри, вольный наблюдатель злит. Вот чего пялится? Цирк ей тут?
– А хорошо, Роза Антоновна, цветочки-то на русской земле растут? – наконец спросила она то, для чего остановилась.
Роза Антоновна встала, недобро посмотрела на Федосиху, потом на нас, махнула на нее, дескать, иди:
– Растут, растут… – и отошла подальше.
– А-а-а… Сколько народу положили, а теперь цветочки садите, – шипела Федосиха. – Будто встанет кто от ваших цветочков.
Федосиху мы знали. Разорется – не остановишь. Не выдержала Людка:
– Теть Лен, ты че совсем? – покрутила пальцем у виска.
Федосиха сбавила обороты, для порядку, типа «русские не сдаются», пробурчала еще: «Немчура проклятая», – и свалила.
– Ага, мамка тебе покажет немчуру. Придешь ты сегодня за олоком, – ворчала Людка, яростно дергая траву.
Но мать Людкина наш праведный гнев не разделила и ругаться с Федосихой не собиралась:
– Дура – она и есть дура.
Людка попробовала еще воззвать к справедливости:
– Ага, а наше немецкое молоко ей нормально пить?
Тетя Варя нахмурилась:
– Вы это бросьте… Тоже мне… русское, немецкое… Мне четыре года было. Я вон от Османа сюда, в Кузедеево, ходила… милостыню просила… И ведь давали. Своих мал-мала-меньше… Кто-то, конечно, – Гитлер подаст… самим же есть нечего… Ой, идите. – Тетя Варя что-то осерчала на нас. – Дураков везде хватает. Роза без ваших соплей понимает. Защитники, тоже мне.
Может, и понимает, но мы-то видели, что Роза Антоновна плакала. Отвернулась к кустам сирени и так и просидела. И «руссишшвайн» мы тоже слышали.
Можно было, конечно, напакостить Федосихе чего-нибудь в огороде. Только ей от этого ни жарко, ни холодно. Она в свой огород заходила весной посадить, потом один раз прополоть, а там – что вырастет.
И мы придумали месть – дятла. Берешь леску, сантиметрах в десяти от одного конца привязываешь гайку, конец этот где-нибудь на оконной раме за гвоздик цепляешь, а второй конец тяни хоть на противоположную сторону улицы. Потом приходи, дергай за длинный конец, и пусть она выскакивает сколько угодно среди ночи, орет и ищет, кто ей в окно стучит. Даже сейчас не могу вспоминать это без смеха и злорадства. Ох, и поизмывались мы над теткой!
Так что главным событием лета восьмидесятого года в нашей стране, может, и олимпиада была, а в Кузедееве – дятлы.
Одноклассники
Любовь Шифнер