Солдаты последней войны Сазанович Елена
Уже через час, выяснилось, что Майя поторопилась с таким утверждением.
Когда Василек упомянул о сомнительных рожах так называемых «художников», то можно было уверено утверждать, что тем самым он выдал им большие авансы. Это были не просто сомнительные рожи. Косматые, бородатые, рваные и грязные, обвешанные какими-то значками и бусами. В их презрительных мутных глазах я сразу же заметил давно поселившееся вокруг нас зло. И если Василек этого не видел, то лишь по простоте душевной. Подобные типы просто так ничего не делают. И здесь непременно надо искать какой-то подленький подтекст. Но последнего я пока не видел, поэтому решил подождать.
Они вели себя, как хозяева. Громко кричали и размахивали руками, с шумом расставляли по углам большие и маленькие картины, завернутые в дерюгу, прикидывая, как их развешивать. Василек, судьба которого целиком зависела от этих непонятных существ, кивал им в ответ, советуя где бы лучше повесить холсты в зависимости от освещения. Довольно противное зрелище, но Василька я не винил. Ценой своей гордости он пытался защитить честь великого поэта. Наконец, все приготовления были завершены. Места «повешания» определены, гвозди вбиты. Эти типы (их было четверо) как-то очень быстро и суетливо, но одновременно весьма четко, словно после длительной тренировки, сняли с картин дерюги. В считанные минуты «произведения» уже висели на стенах Василькового кафе.
Все случилось настолько быстро, что поначалу ни мы, ни другие посетители ничего не сообразили. К тому же работы были развешены в некотором отдалении от столиков. Внезапно я почувствовал, как мое сердце медленно окунается во что-то мертвенно холодное. Краем глаза я заметил, что Майя сильно побледнела и напряглась. Мы резко вышли из-за стола. Другие посетители также вскочили со стульев и приблизились к «экспозиции». И, как вкопанные, застыли на месте. Это было настолько чудовищно, что не поддавалось логическому объяснению, выходило за рамки обыденного сознания и даже не вписывалось в пеструю картину нынешней разномастной культуры.
То, что мы увидели не были картинами в их обычном (или даже – необычном) понимании этого слова. Настоящие православные иконы, некоторые – тщательно скопированные. Красочные лики святых… Поверх которых жирной черной краской прошелся сам сатана. У евангелистов были подрисованы рога, копыта, метла, ступы. На их одеждах – фашистские свастики и сатанистские кабалистические знаки. Многие изображения были «дополнены» порнографическими «деталями» с извращенными заборными надписями…
У меня перед глазами все поплыло. Иисус Христос, Богоматерь, Серафим Соровский, Георгий Победоносец, Святая Варвара… Оплеванные, оклеветанные, растоптанные, раненые и униженные…. Они кричали, взывали, молили о помощи. Как постоянно молим их о помощи мы сами. По их многострадальным святым ликам текли слезы. Это плакали мы.
Рядом я услышал, как заплакала Майя. А потом все произошло молниеносно. Я резко обернулся и увидел перед собой четверку сатанистов. Похожих друг на друга, как две капли воды. От возбуждения они постукивали копытами по полу. В их черных кудрявых волосах проглядывали рога. Редкие бороденки радостно топорщились. Они скалились желтыми прогнившими клыками. Они были уверены, что победили… И я со всей силы въехал одному из них по косматой роже.
Мой отчаянный хук послужил сигналом. Вот они – враги. Василек, Майя и пятеро других посетителей кафе, три парня и две девушки, бросились на них. Мы били этих подонков чем попало и куда попало, повалив их на пол. И они, тщедушные, трусливые, ползали на коленях между столиков. Один из них, самый здоровый, как последний трус, подкрался ко мне сзади и попытался огреть заранее принесенным железным прутом. Но его опередила Майя, со всей силы охладив его пыл, цветочной вазой. На мгновение он потерял сознание и как подкошенный рухнул на пол. В его слипшихся черных кудрях запутались осенние цветы.
Сатанисты, как тараканы, убегали по одиночке. С позором. И все же на их омерзительных рожах не было поражения. Унося ноги, они так же зубоскалили и даже умудрялись хихикать. А когда за ними захлопнулась дверь и мы принялись наводить порядок на месте сражения, одна мразь просунула в дверную щель голову и прогнусавила:
– Пяти минут достаточно, чтобы оплевать ваших святош.
Ему в ответ полетела тарелка и вдребезги разбилась о захлопнувшуюся дверь.
Меня колотила нервная дрожь. В голове гудело то ли от драки, то ли от внезапного стресса. Я стоял посреди разбитой посуды, перевернутых столов, сорванных сатанистских «картин». И плохо соображал, что же произошло, пока не услышал тихие всхлипы. Я резко обернулся. Василек сидел на полу с бледным перекошенным лицом, всхлипывал и бил кулаками по голове. Ему было гораздо хуже моего.
– Перестань, Васька! – я сразу же взял себя в руки и изо всей силы встряхнул товарища. Он ничего не соображал. Его взгляд был мутным и пустым. Казалось, он пребывал где-то далеко отсюда. – Прекрати! Ну, сейчас же! Ну, же, солдат!
Я несколько раз легонько шлепнул его по щекам, приводя в чувство. Майя протянула рюмку с коньяком, и я заставил Василька выпить. Он понемногу успокаивался. Но в его взгляде по-прежнему было столько отчаяния и боли, что мне вновь стало не по себе. Мы усадили Василька за столик. К нам подсели остальные участники потасовки. Только сейчас я разглядел их. Суровые, угрюмые, полные ненависти молодые лица. В этот миг они были роднее всех людей на свете. Мы были из одной команды. Как на войне, нам вместе пришлось пережить этот бой. Враг отступил, но каждый понимал, что ненадолго и уж тем более – не навсегда. Впрочем, наш бой мы вряд ли могли назвать победным. И от этого у нас на душе было очень тяжело.
– Следовало бы вызвать милицию, – нарушила молчание одна из девушек.
И я невольно улыбнулся, вспомнив, как она ловко подставила подножку одному из сатанистов, он упал перед ней на колени и, после сильного удара миниатюрным сапожком под дых, во весь рост растянулся на полу.
– Ну, почему мы не вызвали милицию? – повторила девушка.
– Если бы мы знали наверняка: чья она, милиция? – мрачно заметил я. – И не полиция ли она вообще?
Василек махнул рукой.
– Пока бы они приехали… Да и потом, кто позволил разгуляться этой бесовщине?..
Он вновь закрыл лицо руками.
– Ну, не надо, Васька, – я отвел его руки и посмотрел в синие-пресиние глаза. Но василькового поля в них не увидел. – Ты же не мог знать… Не мог…
– Да каждый бы использовал хоть малейшую возможность, чтобы спастись от нашествия твоих «пушкинистов», – Майя постаралась также поддержать Василька. – Это ведь тоже сатанизм, хотя и скрытый,
Он посмотрел на нас с благодарностью.
– Спасибо за все, ребята. Спасибо всем вам, – Василек вытащил из-под свитера свой маленький крестик. – Я никогда не был верующим. Никогда. Даже когда чудом выжил, когда увидел в Афгане васильковое поле… Даже когда держал в руках крестик погибшего товарища… Моя вера скорее была сказкой. Но я знал… Чувствовал, понимал, что это мое… Кровное… От предков. И не важно, хожу я в церковь или нет… Но надругаться над этим… Над нашим…
– Ты прав, Вася, – я положил руку на его плечо. – Все мы далеко не святые. Но это все наше. Как Родина, как родные. Все наше. И мы никогда не позволим всяким сволочам его поганить.
– Никогда, – Василек вдруг резко изменился в лице. – Не позволим.
Он сжал кулаки.
– Нет, не позволим. Я навсегда запомню этих подонков. Они еще за все заплатят. За все…
– Заплатят, – твердо повторил один из парней, потирая синяк под глазом. – Если что – обязательно позови. Нас тут неподалеку очень много. Целая общага художественного. И если что… А пока давай-ка, мы поможем тебе прибраться.
– Спасибо ребята, спасибо, – Василек крепко пожал руку всем бойцам. Уже ушло отчаяние, высохли слезы, растворилась злоба. В его взгляде появилась благодарность. И опять – безбрежное васильковое поле… И пусть бой был еще не выигран. Каждый из нас чувствовал, что на этом поле брани он не один.
А потом, часть всей этой бесовщины мы сгрузили в кучу и сожгли во дворе. Огонь, яркий алый, взметнулся ввысь, к небу, и от этих извращений осталось лишь кучка пепла. Резко пошел дождь, который хлестал по пепелищу, и оно превращалось в грязное месиво. А изуродованные настоящие иконы студенты-художники забрали с собой.
– Мы их приведем в надлежащий вид, – сказала та девушка в «боевых» сапожках.
– Ну вот и все, – облегченно вздохнула Майя, когда ушли наши новые друзья.
– Если бы все было так просто, – Василек запрокинул лицо под дождь. – Господи, если бы все было так просто. И если бы все зависело только от тебя…
Мы расстались с Васильком ближе к полуночи. И еще успевали на последнюю электричку. Я было двинулся к метро, но Майя испуганно дернула меня за рукав.
– Ты хочешь отправить меня домой?
Я растерялся.
– Нет, конечно… Хотя – да… Ну, в общем, я не знаю…
– Уже поздно… И после всего случившегося… В мой пустой дом…
Майя опять усиленно искала предлог остаться. Впрочем, этих предлогов и впрямь было предостаточно.
– Я вряд ли могу предложить тебе что-либо достойное. Запущенная холостяцкая квартира. Опять яичница. И шум дождя за окном.
– Так много, – она прижалась щекой к моему плечу. – Так много, Кирилл…
Мы вышли к памятнику Пушкина, которого сегодня в очередной раз пытались низвергнуть. Он стоял величавый и гордый. Сверху вниз, недоуменно, возможно, с жалостью или презрением, глядя на этот мелкий, непонятный для него мир. Который он когда-то считал своей Отчизной. На отвязанную молодежь, лениво поглощающую пиво прямо у его ног. На огромные пестрые рекламные щиты, где бесцветные красотки пошло облизывали горлышко колы. На спрутовидный «макдональдс»… Все было чужим, инородным, фальшивым, не имеющим абсолютно никакого отношения к Поэту. И то, что он всегда высмеивал, сегодня пыталось ему отомстить. Раздавить его. Возвышаясь над ним всей своей дьявольской мощью… Но этот рекламный мирок выглядел очень мелким, временным, как и все бездарно и бездушно придуманное. Неизменным оставался только Пушкин.
Мы остановились возле одного такого «билборда», на который с тоской поглядывал великий поэт. На нем полуобнаженная девица игриво заявляла: «Я люблю Москву за то, что здесь можно веселиться до упаду!»
– Пушкин, конечно, тоже порой не прочь был повеселиться, – с не меньшей тоской заметил я. – Однако главным для него было совсем другое. Да и как устраивать пир во время чумы?! Впрочем, для этих чертей… Вот только Пушкин им очень мешает. Как-то не кстати для них он здесь стоит. И попробуй убрать такую махину! Все-таки рядом с ним даже самый последний дофенист, отравленный колой и загруженный под завязку бумажными гамбургерами, чувствует себя ущербным. Без Пушкина всем им было бы спокойнее. А тут еще у него и подмога недалеча. Прямо пойдешь – Есенина встретишь, налево – князь Долгорукий с мечом наготове, направо – Маяковский грозит обрушиться всей своей мощью. Ничего, скоро еще и Дзержинский вернется на Лубянку. На свое место… Не везет им, бедненьким-богатеньким. Человека убить, пожалуй, легко. Но попробуй уничтожить историю… И вообще – память.
– Вот поэтому они никак и не успокоятся, – улыбнулась Майя. – Пожалуй, Есенину повезло больше. Он в неплохом месте стоит. Тишина, покой, тенистая аллея, влюбленные парочки.
– Все равно они его, как и Маяковского, просто «забывают». А Пушкина забыть трудно. Вот так старательно и «рекламируют» его… Чтобы поглощая в кафе «Пушкин митс» хот-дог «Пушкинский» под кетчупом «Пушкино», все забыли бы его творения.
Мы присели на скамейку возле памятника.
– Представляешь, – внезапно вспомнила Майя, – один типа писатель как-то изрек, что еще неизвестно – кто кому памятник: ведь для птички, сидящей на голове поэта, Пушкин всего лишь – постамент.
– Да птички гадят гораздо меньше иных культурных деятелей. Но, слава Богу, Майя, я читаю других писателей. Так вот один такой, настоящий, заметил, что пока есть Пушкин – всей этой швали нет. Точнее не скажешь, – я на секунду задумался. И с некоторым пафосом произнес, – Пока есть Пушкин… Пока в нас живет наша История… Их просто нет. Их просто не существует в природе. Вот они и разрываются, чтобы низвергнуть великих, создав собственное царство бездарности и тупости. Чтобы на этом фоне выплыть, всплыть, как… Ну, ты понимаешь, как что…
Мы возвращались ко мне домой уже затемно. Стена непонимания и отчуждения между нами окончательно рухнула. Вместе нам пришлось пережить трудный день. И за этот день Майя стала для меня не просто возлюбленной. А кем-то гораздо большим. Она стала моим товарищем.
– Ты знаешь, Кирилл, – просто сказала Майя. – Такое ощущение, что я только сегодня проснулась. За сегодняшний день произошло столько, сколько не происходило со мной за годы. Я вдруг поняла, что в жизни происходит очень многое. А я ела, спала, воспитывала сына, читала, думала. Но ничего, ничего не знала.
– Так умудриться жить еще нужно уметь. Но… Но как говорит твой сын, ты живешь, словно все время от кого-то защищаешься. А ты всегда защищаешься от жизни, разве нет?
– Котик так сказал? – Майя неожиданно расхохоталась. – У меня чудесный сын.
– А у него чудесная мать. Только ей нужно проснуться окончательно, приняв все плохое и хорошее. Правда на сегодняшний день не могу обещать, что последнего будет много.
– Мне много и не надо.
Уже у подъезда я заметил Петьку и Шурочку, которые, размахивая руками, что-то горячо обсуждали. Увидев меня, они бросились навстречу, но резко остановились, заметив мою спутницу.
– Что-нибудь случилось? – спросил я. Неужели этот вечер завершится-таки на трагичной ноте?
Друзья молчали, и я не на шутку встревожился. По-видимому даже изменился в лице.
– Уж не меня ли вы тут поджидаете.
Они переглянулись. И стали наперебой объяснять, зачем я им внезапно понадобился.
– Да чего ты так испугался!
– Просто не спится! Вот решили посидеть, отметить…
– Что отметить? – спросил я, слегка успокоившись. Выпивка всегда была хорошим объяснением.
– Да, кстати, что? – Шурочка обратился к Петуху.
– С каких пор, старики, вам понадобился повод! Стареете, стареете… И вместе с собой в эту пропасть тянете и меня…
Они пытались шутить, но я не мог не уловить фальши в их шутках. К тому же они вдруг стали меня быстренько спроваживать домой. Что выглядело совсем уж неловко, словно я торопился остаться с Майей наедине. А я как раз и не торопился. Вернее, этого я даже боялся. Как всегда боялся первый раз остаться с женщиной наедине.
– Ну ладно, до завтра, – Петух бодренько хлопнул меня по плечу. – А мы еще заглянем к Юрьеву.
– Может, мы с вами? – цеплялся я за соломинку.
– Нет, что ты! – они замахали руками. – Да и Майечка, наверное, устала, да?
Майя неопределенно пожала плечами.
– Я боюсь, чтобы этот вечер нам еще не подбросил сюрпризов.
– Что-нибудь уже случилось? – встревожено спросил Петух.
– Да понимаешь… Заглянули мы к Васильку, – начал было я, но мои друзья вновь меня перебили.
– Ну ладно, Кира, идите, а завтра все нам доложишь.
И они аккуратненько подтолкнули нас к двери подъезда. Но я был уверен на все сто, что мои друзья что-то не договаривают. Впрочем, я решил и в самом деле разобраться с этим уже завтра.
Дома я слишком уж суетился и был сам себе противен. Я вдруг рванул на кухню и стал среди ночи чистить картошку. Потом вдруг вспомнил, что не включил магнитофон, бросился в комнату и стал лихорадочно рыться в кассетах, подыскивая соответствующую музыку. Потом вновь – бегом на кухню, чтобы помыть картошку. Затем – в комнату, за бутылкой вина.
Майя сидела на диване, спокойно и вновь несколько отчужденно наблюдая за моими передвижениями. И мне опять показалось, что она в очередной раз уходит от меня. Но возвращать ее я уже не хотел. Или просто боялся… А потом я заметил, что она засыпает. Майя склонила голову набок и закрыла глаза. И я, даже обрадовавшись этому, даже сменил кассету, поставив вместо взрывного Грига тихого Вивальди, который любого может свалить с ног. Когда же комнату наполнили «Времена года», Майя вдруг резко поднялась с дивана, одним рывком очутилась возле меня и со всей силы обняла. И целуя в щеку, прошептала.
– Не глупи, Кирилл. Чего ты испугался, глупенький… Не бойся, я и сама очень… Очень боюсь…
Ее рыжие волосы пахли мокрой листвой, осенью и безнадежностью.
Очнулся я от едкого запаха, ударившего мне в нос. Сквозь кухонные двери сочился дым. Я вскочил с постели и чуть было не завопил во все горло: «Пожар!!!» Едва ворвавшись в кухню, я мгновенно сообразил, что проклинать, кроме себя, некого. На плите возвышалась чернющая кастрюля и сердито пыхтела. Я распахнул окна настежь. Благо погода стояла нелетной и ветер должен был скоро выветрить все запахи гари. К тому же я вовремя очнулся и дышать в квартире еще было можно без противогаза. Я плотно прикрыл кухню, под дверь постелил свернутое покрывало и открыл балкон. Холодный воздух ворвался в квартиру вместе с дождем.
Майя спала, подложив ладони под щеку, как ребенок, то улыбаясь, то хмуря брови. Натянув одеяло до самого подбородка. Я прикрыл ее еще одним пледом и вышел на балкон, перекурить последние события. Несмотря на ранее утро, было еще темно. В редких окнах уже горел свет. Наш новый дворник яростно размахивал метлой, сгребая в кучу мокрые листья. И у меня промелькнула мысль, что это он делал весьма неумело.
Я пытался сосредоточиться на новом дне, пришедшем, слава Богу, в мой дом уже в который раз. Я пытался думать о своей музыке, которая напоминает шум осеннего дождя. Я пытался думать о Шурочке и Петьке, об их вчерашних недомолвках и заговорщицких взглядах. Я пытался думать о дворнике с лицом чиновника, вырядившегося в рабочий костюм, словно на маскараде. Я пытался думать о чем и о ком угодно, только не о Майе. Я гнал мысли о ней, подобно дворнику, разгребающего листьепад. И ни у меня, ни у него это не получалось. С упрямой настойчивостью я пытался не думать о Майе. Потому что в противном случае это означало думать о невозможном. О прошлом без будущего. И даже уже без настоящего. Думать о том, что нашей любви никогда не суждено сбыться. Когда едва познав ее, нужно уже прощаться. А я слишком ее любил, чтобы так думать…
Я обрадовался, когда к дому подкатила какой-то «мерс», из которого вывалился какой-то солидный мужик и стал о чем-то разговаривать с дворником. Теперь я мог сосредоточиться на чем-то ином, чем Майя. И по началу подумал, что этот тип не может найти нужный ему дом. Но они уже беседовали слишком долго, причем дворник все время боязливо озирался. И мне показалось, что они хорошо знают друг друга. Но поразмыслить, что может быть общего у нашего дворника и незнакомого солидного типа, я не успел.
Мои глаза нежно прикрыли холодные руки.
– Угадай, – услышал я позади себя хрипловатый голос.
– Очень трудно, почти невозможно. Ведь так много людей проживает в моей квартире.
– Ты хочешь сказать, так много женщин бывает в твоей квартире, что всех и не упомнишь, – Майя шутливо пригрозила мне пальцем.
– Увы, любовь нынче – роскошь. Привилегия богачей и бездельников. У других же обостряются различные другие чувства – голода, опасности, страха, борьбы, ненависти, справедливости, гордости… И притупляется чувство любви. Потому что из всех чувств любовь самое эгоистичное и самое привилегированное.
– Значит, любовь существует только для тупых богатых бездельников, типа меня? – Майя не на шутку обиделась.
– Ты меня не поняла. Тупые и богатенькие любят от безделья и поэтому невпопад. Поскольку на другое они не способны. Другое им просто неподвластно. Вот они и пытаются разнообразить свой мир с помощью самого доступного и простого – любви. Как правило, опошляя и принижая ее. Зато, когда любят те, у кого мир уходит из под ног и кому приходится сражаться, чтобы он не рухнул, кто считает любовь непозволительной роскошью, то уж до конца и по-настоящему.
– Ты слишком много философствуешь, Кирилл. И слишком много говоришь о любви. Что настораживает.
– Но я же говорю не о любви к тебе. Я рассуждаю абстрактно. А тебя – просто люблю. И, наверное, поэтому злюсь на тебя и стараюсь обидеть. Я тебя не должен любить.
Майя поцеловала меня в щеку.
– Может, и не должен. Но накормить просто обязан. Иначе я умру с голоду.
– Вам омары в лимонном соусе или куропатку в апельсиновом желе? Или сгоревший картофель по-кирилловски?
Майя расхохоталась и потянула носом. Запах гари еще чувствовался даже на балконе.
– Ну, безусловно, картофель по-кирилловски. Где я еще такое попробую? Эксклюзивный вариант!
Несколько еще не до конца обуглившихся картофелин так пригорели ко дну кастрюли, что я с трудом вырезал их серединки. И опять начинал злиться. На себя, что лучшее не могу предложить. На Майю, которая принимала все с такой легкостью и благодарностью. На любовь, которая пахла гарью и дымом. А Майя с мужским аппетитом уплетала обгоревший картофель и с удовольствием жмурила глаза. Мне показалось, что она играет, чтобы не обижать такого гостеприимного хозяина. И играет плохо.
– Все так чудесно, – сказала она, словно угадав мои мысли. – И этот дождь за окном, и этот подгоревший картофель, словно запеченный в костре. И ты… Рядом ты…
– Не надо, Майя, пожалуйста, не надо. Чем больше ты восхищаешься моей жизнью, тем больше я тебе не верю и еще больше испытываю к себе жалость и отвращение.
– Я восхищаюсь не твоей жизнью. Я восхищаюсь просто жизнью. Просто жизнью, каждой ее минутой. Поверь, я имею на это право.
– Ну, допустим, я тебя понимаю, – меня все начинало раздражать и я даже повысил голос. – Любое приключение интересней привычной жизни. И в сравнении с ней выглядит восхитительным. При однообразном жизненном укладе любой готов схватиться за экзотику, даже если она пахнет гарью. Для меня все гораздо серьезнее. И поэтому радоваться у меня нет причин.
– Ну вот, ты хочешь все испортить. Все, все, все! Себя наказываешь и меня хочешь наказать, – Майя с тоской посмотрела за окно. За окном был не менее тоскливый пейзаж. Майя не разозлилась. Она воспринимала все достойно и мудро. И раздражала меня еще больше. Чтобы не наговорить глупостей, я решил охладить пыл и пройтись за сигаретами.
– Кирилл, – окликнула меня Майя на пороге.
– Что? – я резко обернулся.
Она сидела поникшая и тихая. Ее зеленые глаза, еще сонные, еще не проснувшиеся, неотрывно смотрели на меня. И я в них почему-то прочитал страх.
– Что, Майя?
– Я боюсь, Кирилл…
Ну вот, уже пошли страхи замужней женщины, которые вообще могут испортить любую любовь. Еще не хватало успокаивать ее совесть. Если я со своей никогда не мог до конца разобраться.
– Скоро вернусь, Майя. И мы поговорим…
– Я действительно боюсь…
Но я уже плотно прикрыл за собой дверь.
Когда я вернулся с букетом белых астр, этих печальных символов осени, Майи уже не было. Я вернулся, чтобы загладить свою вину. И мне стало тошно, прежде всего от себя. Я давно разучился быть просто счастливым, хотя бы до утра, хотя бы на миг, не усложняя все дутыми теориями и самобичеванием. И бегая от своего счастья, которого уже боялся, потому что знал, что век его очень недолог. Что его кратковременная прелесть неизбежно приводит к опустошению. Я научился контролировать себя и разучился быть по-настоящему счастливым. Но это не давало мне никакого права лишать счастья других.
Долго заниматься самокопанием мне не пришлось. Через несколько минут в мою квартиру буквально ворвались Шурочка и Петька. И тут же огляделись.
– Ты один… Вот и хорошо, – Петух покосился на букет астр, брошенный на неубранный стол, и на меня, хмурого и сосредоточенного.
– Так ты уже все знаешь, Кира…
– Что знаешь? – машинально спросил я.
– Ну как… Слышал по телику, наверное… Про Анну Гавриловну.
– Про какую Анну Гавриловну? – я еще ничего не соображал.
– Да очнись ты, дурак! – Петух со всей силы хлопнул меня по плечу. – Про Анну Гавриловну, мать Саньки!
Я встряхнул головой.
– Ну. Так что? Что мать Саньки?.. Я встретил ее вчера утром, она шла в церковь. Нам было по пути… И мы…
– Так ты ничего не знаешь, – вздохнул Шурочка и опустился на стул.
– Ну так скажите, что! И я узнаю! – кипятился я. – Ну же! Что, черт вас подери, случилось!
– Значит, она пошла в церковь, – глаза Шурочки повлажнели. – Этого мы не знали.
– А я вообще ни фига не знаю! Может, мне включить этот теле-террариум, если вы двух слов связать не можете! Змеи мне нашипят на ухо!
– Не кипятись, Кира, – как можно спокойнее прервал меня Петька. Видно, что он старался себя держать в руках. – В общем, беда случилась. Она погибла…
– Погибла?! Но… Ничего не понимаю! Умерла?! Как? Почему?
– Именно погибла…
И Петька все рассказал. По мере этого трагического повествования у меня все сильнее сжимались кулаки, и я стиснул зубы от злости. А Шурочка машинально все перекладывал астры…
Не знаю, что Анна Гавриловна говорила батюшке, в чем каялась. Но после исповеди она вернулась, взяла именной револьвер погибшего мужа-милиционера и прямиком направилась в банк. Где хранились ее законные сбережения. Все произошло быстро и очень нелепо. Там она потребовала вернуть свои деньги. И пока их «искали», приехали спецназовцы. Поскольку Анна Гавриловна была самой обычной пенсионеркой, просто доведенной до крайности, все могло бы закончиться вполне благополучно. И ей в недалеком будущем светил разве что дом для умалишенных. Но как только ОМОН ворвался в здание банка, Анна Гавриловна выстрелила себе в висок… Такая обыкновенная для наших дней история. Как страшно, что она стала именно обыкновенной. Страшно для нас, пока еще живых.
– М-да, – я сидел, обхватив голову руками. В висках стучало. Обычная газетная хроника сегодня печаталась в нашем дворе.
– Вчера она тебе что-нибудь говорила? – Шурочка протер влажные линзы.
– Она? Да, говорила что-то… Вчера… Как много всего было вчера… И разве я мог знать?! Она хотела что-то сказать, что-то гораздо большее… Но мы же слушаем редко. Мы уже никого не слышим…
– И все же…
Я устало взглянул на товарищей.
– Про Саньку. Сандру… Просила, кажется, на нее не сердиться.
– Все-таки удивительное сердце матери, – Петька выплюнул сигарету с пожеванным фильтром. – Я уверен, она уже все решила. Она просто не могла застрелиться у себя в квартире. Она пошла на публичную казнь сознательно, чтобы хоть что-то доказать. И при этом не забыла про Саньку и как бы попросила для нее индульгенцию. У нас… И теперь… Теперь мертвому человеку мы отказать не вправе.
– А где Санька?
– В том-то и дело… Где? Никто ее не смог найти. Наверное, нежится на солнышке где-то в дальних краях… И мы должны еще ее и простить, – Петух скривил губы в презрительной ухмылке. – Не думаю, что должны.
– Должны, Петька, – твердо отрезал Шурочка, что было для него несвойственно. – Обязательно должны. И когда нужно будет помочь, мы ей поможем. Ее не осудила мать, мы тем более не имеем на это права.
Петух раздраженно махнул рукой.
– В конце концов, – продолжал настаивать Шурочка, – Санька у Анны Гавриловны – единственное, что было в жизни. И никого больше. Она ни в чем не отказывала девчонке. Может, поэтому она и выросла такой дурой.
– У нее нет родственников? – я резко перебил их бессмысленный спор.
– Нет, никого. Одна-одинешенька. Все умерли в ленинградскую блокаду. Одна она, еще молоденькая девушка, выжила. А потом, ты сам знаешь, ее муж погиб сразу после рождения Саньки.
– Да, – протянул я. – Она так замкнуто жила, что мы ничего и не знали. Она всех сторонилась, ни с кем не общалась.
– И все носила в себе, – заметил Шурочка. – Видно, столько всего накопилось… Как правило, с такими людьми и случаются подобные взрывы. Другие выпускают пар постепенно.
– Ну, что ж… Тогда нам придется заняться похоронами, – довольно буднично констатировал я. – Получается, что кроме нас у нее никого не осталось. По-моему, именно на нас она и рассчитывала.
Шурочка аккуратно сложил цветы в букет, пересчитав их, и хладнокровно сказал.
– Пойдем к Анне Гавриловне, отнесем эти цветы. Ей, наверное, давно никто цветов не дарил.
– Ты что, с ума сошел! Я их хотел подарить Майе!
– Десять штук? – удивился Шурочка. – Вообще-то четное число берут только на похороны. Я потому сразу и удивился, кому это ты приготовил?
– Вот сволочь! Хоть на один цветок, но все-таки надула меня! – разозлился я на продавщицу цветов.
– Тем более, – заметил Петух. – Для Майи они не годятся. Ее и нет, как я вижу. А Анна Гавриловна… Пока здесь. К тому же любовь и смерть… Они всегда рядом. Как ни банально звучит.
– Да пошел ты, – я выругался и сплюнул три раза. – Твой черный юмор ни к месту.
Но мрачное предчувствие вкралось в сердце. Эти десять белых астр показались мне дурным знаком.
Если Анна Гавриловна наблюдала с небес свои похороны, то она, наверняка, была удивлена. Каждый житель нашей маленькой пятиэтажки принял хоть какое-то участие в них. В меру своих скромных сил и возможностей. Как часто бывает, беда сплачивает, и люди вновь чувствуют солидарность. К тому же каждый понимал, что рассчитывать в нашем озлобленном мире можно только на поддержку добрых людей. В нашем же дворе были удивительные, по-старому добрые люди. Остальные давно съехали.
Отпевали Анну Гавриловну в той маленькой церквушке, куда она постоянно ходила на службу. Несмотря на самоубийство, батюшка согласился сделать это. Даже многие служители церкви уже стали понимать, что самоубийство сегодня зачастую приравнивается к убийству. Хотя убийцы по-прежнему остаются невидимыми.
На маленьком, отдаленном от города кладбище мы стояли у могилы и молчали. Хмурые мужчины и заплаканные женщины.
– Ну что, – наконец сказал старый учитель Василий Петрович. – Речь нужно сказать. Для порядка. Кто из вас был ближе всех Анне Гавриловне?
Вновь воцарилось молчание.
– Вот ты и скажи, – кивнул ему Поликарпыч. – Ты был учителем его дочки. Значит и знал ее лучше других.
– Хорошо, – Василий Петрович мял в руках кепку. – Но не потому что близко знал ее. Нет. Хотя и учил географии ее дочь Александру, хотя и заходил тогда к ним, никогда по душам мы не говорили. Скорее, она еще больше замыкалась в себе. И на то были свои причины. Трудная была у нее жизнь, как, впрочем, у многих из нас. Но Анна Гавриловна все вынесла. Потому что жизнь ее была не только трудной, но и прекрасной. Потому как она знала, ради чего живет. Это она, совсем девчонкой, пережила блокаду Ленинграда, падая от голода, копала траншеи, а по ночам тушила на крышах «зажигалки». Это она после войны восстанавливала разрушенные города, а в пятидесятых осваивала целину. Это она хоронила своего мужа, погибшего в схватке с бандитами. И это она повела свою дочку в первый класс. И это ей была вручена медаль «За трудовую доблесть». И, наверное, она надеялась, что дочь пойдет по ее стопам. Возможно, так оно бы и было… Возможно… Но сегодня, как говорится, все мы проходим проверку, простите за грубость, «на вшивость». Анна Гавриловна в один день потеряла дочь. И, возможно, смысл жизни. И дело не в деньгах, какие тут к лешему деньги. Дело не в деньгах. Просто… Как старый боец… Как старый труженик… Как жена героя она не могла смириться. И выразила протест… Как могла… В меру своих сил… Коль мы, мужики, не можем (Василий Петрович махнул рукой). Вот так. Но речь я говорю потому, что Анна Гавриловна беседовала со мной, наверное, с самым последним из нас, перед смертью. Не знаю, честь это или тяжкий груз. Не хочу повторять ее слова. Теперь бессмысленно. Просто, наверное, и мы виноваты, что все так произошло. Да, замкнутый человек она была. Да, не подпускала близко к сердцу. Но так уж часто мы стучались к ней? Так уж часто пытались понять ее? Ведь она была совсем одинокой. Совсем… Поэтому… Поэтому давайте не повторять ошибок. Давайте здесь, на ее могиле задумаемся о том, что мы – люди. Так давайте постараемся быть людьми во всем. Вот так…
Василий Петрович отошел от могилы, низко склонив голову. Наверное, он прятал слезы.
Анна Гавриловна лежала в гробу тихая и спокойная. В черном платье и черном кружевном платке. В той одежде, в которой я встретил ее перед смертью. На ее бледном лице застыла благодарность. Сторонясь нас при жизни, казалось, после смерти она нас наконец-то узнала. И приняла… Думаю, если Анна Гавриловна все-таки наблюдала за нами с небес, она жалела лишь об одном. Что всегда сторонилась людей. Впрочем, наверное, и прав был Василий Петрович. Может быть, в этом была и наша вина. Кто знает.
Все мы, чужие и почти незнакомые ей люди, еще немного постояли у ее могилы. Мы сделали все, что могли. И когда хлынул дождь, я подумал, что этим особым знаком она нас благодарит. Впрочем, возможно, это она плакала о своей дочери.
Помянуть Анну Гавриловну мы решили у Петьки Рябова. Его квартира была самая просторная. На скорую руку соорудили стол и, как полагается, выпили по три рюмки водки. Молча, ведь все было уже сказано. Вскоре все стали потихоньку расходиться. Остались только те, кому трех стопок показалось мало. Да и хотелось еще поговорить. Петька, Шурочка, Василий Петрович, Поликарпыч, Юрьев и я. Такая непритязательная мужская компания. Уходить мы не спешили, поскольку дома нас никто не ждал.
– Странно только, – заметил учитель, – неужели Александра совсем не помогала матери? Если Анна Гавриловна решилась на такой ужасный шаг.
– Не думаю, – ответил я. – Санька сама мне говорила, что пора бы уже взяться за мать. Приодеть, чтобы стыдно не было. Санька, конечно, дрянь, но, наверное, деньги матери давала.
– По ее убогой квартире этого не скажешь, – усмехнулся Петух.
Поликарпыч разлил водку, тяжело вздохнул и поднял свою рюмку.
– Ну что, ребятки, получается 2:О не в нашу пользу.
– Ты о чем, Поликарпыч?
– Ну, как же. Сперва – Галка, теперь вот – Гавриловна. Интересно, кто следующий?
– В таком случае, Поликарпыч, ты ошибся в порядке чисел. Счет сегодня идет на миллионы.
– Про миллионы я не говорю, – помотал седой головой Поликарпыч. – Я говорю только про наш дом. По малому измеряется большое. Вот я и говорю – 2:0 в ихнюю пользу. И Галка, и Гавриловна могли еще жить да жить. Да чего тут!..
И он махнул сухенькой рукой. Юрьев тяжело поднялся с места, приблизился к огромному портрету Есенина, висящему над диваном. И закурил, вглядываясь в светлое, смеющееся лицо поэта.
– И то хорошо, что не умерла в своей постели от тоски и одиночества. От предательства дочери. Любой протест, пусть даже бессмысленный, остается протестом. И его в любом случае боятся. Потому что это только начало. Как на войне. Слава тем, кто погибает в начале, когда до победы еще далеко. Они даже не знают: не бессмысленной ли будет их смерть? и свершится ли победа вообще? Но все равно идут первыми…
– Так давайте за первых, – предложил Василий Петрович. – Пусть даже счет не в нашу пользу. Плохому началу – хороший конец.
Мы дружно встали и выпили до дна. Вдруг раздался резкий звонок в дверь. Петька недоуменно пожал плечами.
– Вроде бы уже и ждать некого, – он направился к двери. В прихожей раздался чей-то громкий голос, и на пороге появился дворник.
– Уж простите, коль помешал. Да вот решил… Грех не поддержать людей в печальный для них час.
На этот раз он показался мне еще неприятнее. Особенно его неестественный стиль изъясняться нарочито просторечно… Но делать было нечего. Не могли же мы выставить его за дверь только потому, что нам не нравилась его рожа.
Он громко и очень печально вздохнул. И робко примостился в углу комнаты на краешке стула.
– Чего уж, располагайтесь поудобнее, – Петька пододвинул к столу кресло.
– Да уж мы и так, по-простому. Не извольте беспокоиться, – сказал дворник и резво пересел в кресло. – Я, конечно, человек новый. Однако жаль, что такая не старая женщина так трагично ушла из жизни. Вот, что может сделать презренный металл. До какой нелепости довести. Но что с нашего человека возьмешь. Ни разума, ни терпения. А ведь все наша темнота, забитость. Ведь можно было, как в цивилизованных странах, подать иск в суд, дождаться разбирательства… Да я знаю, ведь и не голодала она. Так нет, все наше невежество. Все норовят бунт произвести, «бессмысленный и беспощадный». Все нам кровушки подавай…
Видать, он решил сесть на любимого конька. Однако я остановил его.
– А вы, я вижу, не только хорошо в юриспруденции разбираетесь, но и классиков почитывали-с?
– При чем тут презренный металл, что-то я не пойму, – начинал сердиться и нервничать Юрьев. – Ну при чем, ответь! Дело же вовсе не в деньгах! Плевать она на них хотела!.. А ты, Колян, ерунду мелешь!
О, он еще и Колян! Что ж, имя вполне подходящее для образа «своего парня».
– Деньги, – усмехнулся Колян. – Плохо ты людей знаешь, Юрьич, ох, плохо. С них все начинается. Ими все и заканчивается.
– Может, за океаном и так, – не соглашался Юрьев.
– Да на всей земле так, Юрьич, – по мере того, как кипятился артист, Колян становился все более спокойным. Словно пожирал у него выплескиваемую энергию. – И наша родина – не исключение.
– У нас с вами, господин Колян, просто разные родины. Наша пишется с большой буквы, – Петька пристально посмотрел на дворника, и тот поежился под жестким взглядом. Похоже, он почувствовал силу, но сдаваться не собирался.
– Разные, говоришь? – его маленькие глазки воровато забегали по скуластому лицу Петуха. – И чем же они отличаются? Может, объяснишь необразованному. Хотя, наверное, она когда-то и писалась с большой буквы. Да все от гордыни нашей, от плебейского пафоса. А я так кумекаю. Коли защищает что-то человек, то как бы оно не называлось – с большой буквы, с маленькой, защищает он одно – прежде всего себя. Как ни крути. И как букву не поднимай. А значит и живет прежде всего для себя. А остальное все – фразы и лозунги, придуманный для учебников и дураков. Так что и объяснять особо не надо. Большая ли родина, маленькая ли. Все одно, в центре ее – я и моя жизнь. А коли она надоела – я с ней и расправлюсь. И никакая родина тут не подмога.
Петух откинулся на спинку стула. На его лице явно читалось презрение. Он ничего не хотел объяснять, как говорится – метать бисер. Но тут не сдержался Поликарпыч.
– Ну, коль такие пироги, Колян, может, я тебе помогу что понять. Говоришь – все одно… И главное – своя шкура. Своя жизнь, значит. Да, видимо, ты настоящей жизни-то и не нюхал. Послушай вот…
Был у нас в отряде парень из Белоруссии. Кастыном по-ихнему звали, по-нашенски – Костя. Хорош собой, чертяка, да и вояка был что надо. Ничего не боялся! Но и не рисковал понапрасну. Его все любили, потому как щедрый и добрый был, как и его земля. С самого начала мы подружились. Все делили пополам, как и положено. А по вечерам, после боя, он, как помню, на небо любил глядеть. В августе звезд полным полно, как цветов полевых. А они тогда все падали и падали. Никогда потом не видел, чтобы так часто звезды падали… Кастын глядел на небо и про свою родню рассказывал. Мы всех его родственников уже знали, как своих. А родни у него – почти вся деревня. Бабка, дед, отец, мать, шестеро сестер, да у каждой по двое своих деток, а дядьев всяких, теток и племянников – не счесть. И жена у Кастына, сказывал, красавица, перед самой войной ему тройню родила. Троих пацанов, представляешь!.. В общем, почти вся деревня в родне и получается.
