Солдаты последней войны Сазанович Елена
Помню звал он всех к себе, на родину. На Гродненщину. Говорил, как война закончится, сразу к нему и поедем. Деревня его Маковкой называлась, а почему так прозвали – никто не знает. Маков никто там в жизни никогда не видывал. Других цветов – пожалуйста, а маки вот не росли.
Говорил, значит, что как приедем, люди столы прямо на улице накроют, как принято. Как на свадьбе. И встречать будут, как героев. Картошечкой запеченной, моченными грибочками, да наливочкой из калины… Так вкусно рассказывал, что слюнки текли. А потом, говорит, на речку пойдем. Реки – спокойные, неторопливые, молчаливые, но чужаков не любят. Не знаешь мест – запросто пропадешь. А по вечерам, говорил, соловьев будем слушать…
Все красиво описывал, как сказку. И я уже мечтал об этой деревушке. Очень хотел эту райскую землю повидать. Ну, как будто звала она меня, манила, словно к себе домой.
Дошли мы с Кастыном до Берлина. Многих товарищей схоронили. Из всей нашей роты, с кем воевать начинали, только мы с Кастыном и уцелели. Сберегла нас судьба. Ну, когда добили фрица и домой засобирались, Кастын мне и говорит:
– Так поедешь к нам в деревню?
– Ну как же, – отвечаю. – Сам жду – не дождусь!
– Обещаешь? Ну же! Давай клятву, что поедешь!
Вижу, глаза у него блестят, а сам белый весь. Что это, думаю, с моим товарищем случилось. А он все твердит: клянись, да клянись. Во, чудак, думаю. Но раз так, поклялся в общем я, что непременно поеду в те места.
А 9 Мая, когда все салютовать начали, тогда сердце чуть не выскочило. Всю войну громыхало – и ничего. А тут вдруг не понимаю – неужели конец?! Неужели все?! И теперь с Кастыном прямиком в Маковку?! Побежал искать его. Долго искал. Нет нигде. Вернулся в часть, ничего не понимаю. Встретил хлопцев из соседней роты.
– Кастын-то твой, – говорят они мне, так буднично говорят, а сами глаза прячут, да зубы стискивают. – Кастын-то застрелился…
Убили? – не понимаю я, а сердце прямо выскакивает из груди.
Теперь я уж точно знаю, что такое бывает. Выскакивает оно из груди-то, сердце. А внутри остается ночь кромешная, да пустота. Словно дыра какая…
– Да как же так, – говорю, тихо говорю, потому как сердце уже не чую. – Да как же так… Ведь Победа… А его убили… Убили…
А они мне все твердят: сам, мол, застрелился. И страницу какой-то пожелтевшей газеты подсовывают. Взял я ее, да ничего не вижу. Словно ослеп. Шепчу, сами прочитайте, не могу я, не вижу. Ничего не вижу. Газета совсем старой оказалась, еще с 41-го, как только фашисты пошли по Белоруссии. В первый же день сожгли они Маковку. До тла, значит, сожгли. Ни одной живой души не осталось. Всех согнали в колхозный амбар, собрали да кучи, как мусор, и подожгли. Всю родню Кастына. Детишек не пожалели, стариков… Никого. В газете об этом заметка крохотная. Так мол и так, написано, не забудем ни одной загубленной жизни и сотрем фашистскую гадину с лица земли.
Кастын, значит, всю войну, с сорок первого, хранил эту газетную вырезку, в нагрудном кармане носил, не расставаясь. А нам про Маковку все рассказывал, красиво так, как сказку. Словно жива была деревня все это время, и люди живы. И ни разу не видел я, чтобы он плакал. Как воевал – видел. Знатно воевал. Понапрасну не рисковал никогда. Берег себя, значит, чтобы сполна расквитаться с фашистом.
Не для кого ему уже было жить. Аж с сорок первого. Ни матери, ни отца, ни детей, ни родни не осталось. Даже дома. Да что говорить… Ни родины, как тут некоторые говорят, с маленькой буквы. Но другая Родина, та что с большой, еще жила, боролась, и любил он ее больше всего на свете. Вот он и стиснул зубы, и затянул потуже ремень… Вот так… А 9 Мая он, наверное, понял, что долг свой на этой земле выполнил. Сполна…
А я сразу после Берлина поехал в Маковку. Одно пепелище кругом. Никто меня не встретил, и столов никто не накрыл. И героем себя я не чувствовал. Соврал, стало быть, Кастын. Однако, походил я там, увидел спокойную, молчаливую речку, послушал голосистого соловья. А на месте того амбара, где фашисты всех сожгли, увидел я небольшой деревянный памятник с пятиконечной звездой. Видать, кто-то все-таки остался в живых. А, может, партизаны поставили. И на нем фанерная дощечка прибита. Ничего там не написано – одни фамилии погибших. Вся родня Кастына, все его братья и сестры. А стало быть – и мои братья и сестры. Нет, подумал я. Не соврал он. Вот это небо. Эта земля. Живы. И, значит, люди эти живы. Все равно, пусть и не здесь… Не соврал, Кастын. Встретили меня, как героя. Встретила от всей души меня Родина моего товарища. Моя Родина… Но удивительно было другое. Вся земля была густо усыпана маками. Ярко алые, как капли крови, как огненные всполохи. Они росли повсюду, куда ни кинь взгляд. Жаль, что на пепелище…
А ты говоришь, Коля, Родина… Была бы она с маленькой буквы, Кастын бы еще в сорок первом наложил на себя руки. Но Родина, как душа… Как для кого… У кого большая, как вся земля или небо. А у кого умещается в три квадратных метра…
Ни разу никто не перебил Поликарпыча. Его слушали внимательно, опустив головы. Изредка я глядел на Коляна, видел как изменяется его лицо. На нем проступало то презрение, то недоумение, то снисхождение. Но чаще всего – страх. Я четко уловил этот страх. Который с каждым словом Поликарпыча все более увеличивался. И в этом страхе я увидел залог нашей общей победы… Но дворник не собирался так просто сдаваться. Он молча встал. Молча, один залпом осушил рюмку. Вытер рукавом мокрые губы. И усмехнулся.
– Ну, еще как посмотреть. Смерти он искал, ваш Кастын, с самого начала войны. Потому как сам на себя руки наложить боялся. Вот и воевал. И потом… Если она такая большая, его родина, чего ж он дальше ей служить не стал. Она же и после победы осталась, никуда не делась. Да и работенки после войны хватало… Значит все же… На первом месте он думал о своем маленьком домике. Соленых огурчиках, да детишках…
В этот миг Колян вдруг мне напомнил телевизионного диктора. Лощеного, сытого, наглого, на все имеющего заранее проплаченный ответ. С душою метр на метр, едва умещающейся в телевизионный экран. А Юрьев не выдержал. Он бросился на Колю с кулаками, схватил его за шиворот и встряхнул с такой силой, что у того перекосилась физиономия.
– Врешь, сволочь! Все врешь! Да таких, как ты… Мы… – он уже было замахнулся, чтобы съездить по наглой роже, но мы вовремя подоспели и с трудом оттащили артиста.
А Коля как-то бочком, по стеночке, прошмыгнул к выходу. Но я его успел догнать.
– Слушай меня, Коля, слушай внимательно и запоминай, – я старался говорить спокойно, поскольку знал, что таких подлецов можно достать только выдержкой. – Я не знаю, зачем ты здесь появился, Коля. Но от тебя гнильцой за версту несет. Так что старайся держаться от нас подальше. Особенно от артиста. Запомни – особенно! И, если я еще раз замечу, что ты провоцируешь подобные разборки… Нас много, Коля. Гораздо больше, чем ты думаешь. Гораздо… И мне тебя даже искренне жаль.
Коля заискивающе посмотрел на меня.
– Да чего ты… Вот глупость какая! Зачем так все преувеличивать?! Подумаешь, ну, выпили мужики, ну, подрались… Нормально. И потом… Разве у нас запрещено иметь разные взгляды?
– Взгляды – нет. А вот подлость, низость, мерзость – запрещена. А осквернение памяти вообще строго карается по УК. Тем более, кроме наших дурацких законов, существуют и другие, не писанные. Советую их не нарушать. Если нельзя осудить подлость по закону, то еще не значит, что суда вообще не будет… А теперь – пошел вон, – я буквально вытолкнул его за порог и так хлопнул дверью, что посыпалась штукатурка…
В эти дни я ни разу не звонил Майе, и не только потому, что они пролетели в суете. Мне не хотелось, чтобы наша первая встреча (после любви) началась с печальной ноты. Хотя в глубине души все же надеялся, что она сама даст о себе знать. Но звонка от нее не было.
Вскоре все осталось позади. Вернувшись домой после поминок, уже поздним вечером я набрал номер ее телефона. Никого. Я не мог уснуть, пытался сочинять, курил одну сигарету за другой. И все время набирал и набирал номер Майи. И в ответ слышал лишь длинные и заунывные, как мои мысли, гудки.
Я не дозвонился до нее ни утром, ни днем, ни в последующие пару дней. На душе было пусто. Я пытался не думать о ней, о нашей последней встрече, о том, как я ее обидел. Но ничего не получалось. Так мне и надо! В конце концов, разве я мог ждать другого! Да и вообще, разве такая женщина могла меня полюбить! Она вошла тихо и ненавязчиво в мою жизнь, в которой я ничего не мог ей предложить. Кроме любви. Она покинула свой уютный и благополучный мир только однажды. из-за минутного порыва или просто ради каприза. Но разве я мог ее за это судить?! И разве я мог ее удержать?! Майя исчезла из моей жизни. И я вдруг усомнился, была ли она вообще. И, попытавшись смириться, вновь взялся за работу.
На этот раз сочинялось легко. Потому что я был влюблен. И потому что моя любовь оказалась всего лишь миражом. Миражом, подобным музыке, звуки которой неуловимы.
Однажды утром мне вдруг позвонил Колька Щербенин. И я неслыханно обрадовался его звонку. Вот уже несколько недель я был безработным. И когда он предложил срочно встретиться, я немедленно согласился. Я вдруг понял, что очень соскучился по настоящей, земной работе. Когда после ночных трудов ноет все тело, когда в снах не мучают кошмары и а днем нет времени тосковать. Разве это могло дать мне сочинительство? Как любой практик, как любой человек, когда-то закончивший не творческий вуз, я постоянно возвращался к мысли, что искусством приятно заниматься после настоящей работы.
И когда в белом накрахмаленном халате я шел по больничному коридору, вдыхая знакомые запахи лекарств и вслушиваясь в привычную тишину палат, вновь чувствовал себя нормальным человеком. И с горечью признал, что композитором я всего этого не ощущал. Может быть, когда-нибудь… Потом…
Колька долго тряс мою руку.
– Ну как, Кира, все сочиняешь? – прогудел он.
– Увы, – я развел руками. – Но я подумал над твоим предложением и твердо решил, что могу в любой момент вернуться. Если, конечно, примешь блудного сына.
– Ну, в сынки ты мне не записывайся, мы с тобою все-таки ровесники. Хотя, конечно, ты всегда в форме, – он похлопал себя по солидному брюху. – Обещать ничего не могу, но скоро, возможно, появится вакансия.
– Согласен, – сразу же кивнул я. – К тому же нужно закончить одну работу. Да и сам понимаешь, отказываться от музыки я не собираюсь. Поэтому меня бы устроило и полставки. Я человек несемейный и уж научился перебиваться по жизни один. Но, насколько я понимаю, ты меня пригласил вовсе не потому, что медицина гибнет без такого ценного кадра.
– М-да, – неопределенно протянул Щербенин и посмотрел за окно. – А ты закуривай, закуривай… Конечно, ты прав, не за этим. Хотя врач ты, что надо. Профессионал классный. А занятия творчеством тебе только на пользу. В психиатрии, сам знаешь, без творчества не обойтись.
– Надеюсь, ты меня позвал не для комплиментов, хотя, кончено, спасибо. Знаешь, не юли ты, черт старый!
Щербенин тяжело поднялся. Он стал еще грузнее и как-то больше. И напоминал доброго медведя, правда, из тех, кто меду предпочитает пиво.
Он осторожно приблизился к двери и слегка ее приоткрыл. В приемной громко и четко, как дятел, стучала на компьютере секретарша. Щербенин плотно закрыл дверь.
– Сам знаешь, у нас всякое бывает.
– Такое всякое бывает разве что с Зиночкой. Ее острый носик пролезет в любую щель.
– Да ну ее!
– Вот именно, Колька, да ну!
– Понимаешь… В общем сам понимаешь. Мы должны хранить профессиональную тайну своих пациентов. Да я бы в жизни тебе ничего не сказал, если бы не одно обстоятельство.
Я вдруг отчетливо услышал удары своего сердца. И мне казалось, что оно так громко барабанит, что это слышит даже Щербенин.
– В общем, – Щербенин почесал лысеющий затылок, – конечно, я нарушаю… Черт побери! И потом… Ты же мой друг, и я могу на тебя рассчитывать.
– Так, стоп! – я резко вскочил с места и поднял руки, призывая к молчанию. – Я действительно твой друг и с радостью приду на помощь. И помогу сохранить твою профессиональную честь. Я догадываюсь, что ты хочешь сообщить. Считай, что я сам об этом сказал, первый. Здесь, в больнице находится моя близкая знакомая Майя Ледогорова. И я хотел бы ее повидать.
Колька шумно выдохнул и вытер рукавом накрахмаленного халата пот со лба.
– Фу… Ну, удружил, ей Богу. Знал ты или нет, меня уже не касается. В общем, ты пришел повидаться с больной. А мне, как главврачу, скажешь, как и где можно разыскать ее родных.
– Ну, с родными я вряд ли тебе смогу помочь. И повидаться с больной, думаю, будет не так уж просто.
– Это еще почему? – нахмурился Щербенин.
– А потому что я понятия не имею, что она больна. И уж тем более – как мне знать, что она лежит в этой клинике.
– М-да, дело усложняется. Значит тебе и не нужно с ней видится. Но раз она твоя близкая знакомая, ты должен знать, где разыскать ее родных?
– А она сказать не может?
– Я бы хотел поговорить с ними без ее согласия.
Неприятное предчувствие прокралось к моему сердце. Я понимал, что такое «без ее согласия». Я бросился к Щербенину.
– Колька, ну же, отвечай! Зачем они тебе понадобились!
– А это профессиональная тайна.
– Катись ты к черту со своей тайной! В какой она лежит палате! Ну, отвечай.
Щербенин встал на моем пути. Он был выше и шире меня раза в полтора.
– Надеюсь, что по старой дружбе ты не собираешься перечеркнуть мне карьеру?!
– Ну, хорошо, – я отступил. – Не собираюсь. Если не хочешь шума, договоримся по-хорошему. Я действительно не знаю, где ее родители, несовершеннолетний сын вроде бы теперь с ними, поскольку муж уехал за границу. Поэтому ты ведешь меня к ней в палату и представляешь, как нового лечащего врача. Она искренне удивляется, я не меньше. Мы все охаем и ахаем по поводу столь неожиданной встречи.
– Я бы не поверил.
– Ну, во всяком случае, когда она узнает, что я не один год отдал клинике, ей ничего другого не останется. И все же, может быть, ты мне сначала расскажешь историю ее болезни.
– Нет, – категорично пробасил Щербенин. – Долго играть удивление у тебя не получится. Если она тебе очень близка, а муж за границей, то сама все расскажет. А что, и впрямь очень близка?
Я решительным шагом направился к двери.
– Кира! – окликнул меня он, – В общем… Ну, ты врач, должен многое понимать и ко многому быть готов.
– Спасибо за поддержку, Коля. Я совершенно спокоен. И как врач понимаю, что помимо медицины существует еще чудо и случай. Конечно, кроме случая смерти.
Ее плата находилась в самом конце коридора. Это была особенная палата. Для одного человека. Здесь вся было устроено так, чтобы комната не напоминала больницу, а походила скорее на гостиничный номер. Ковер на полу, телевизор, мягкий диван, душевая, полки с книгами. И – резкий запах медикаментов, выветрить который не могли даже огромные деньги, уплаченные за люкс.
Майя спала на диване свернувшись в клубочек. Рядом лежала открытая книга.
– Много даете транкливизаторов? – шепотом спросил я.
– Сам понимаешь, в зависимости от обстоятельств, – осторожно ответил Щербенин.
– Молодец, с тобой можно идти в разведку.
Он отмахнулся от меня рукой, словно от назойливой мухи.
– Будем будить? – он еще надеялся избавиться от меня.
– Будем, Коля, будем! – нарочито громко ответил я. И посмотрел на часы. – Час обхода.
Майя зашевелилась. Книга упала на пол.
– Майя, – Щербенин неестественно откашлялся. – Позвольте вам представить вашего нового лечащего врача.
Она резко повернулась. Ее раскосые глаза округлились. И она схватилась за горло, словно ее что-то душило. Я улыбнулся и слегка поклонился.
– Здравствуйте, Майя. Позвольте представиться, Кирилл Степанович Акимов. Ваш новый лечащий врач.
– Что… – Майя задыхалась. – Что все это значит?! И почему?! Вы можете мне объяснить?!
Щербенин еще более неестественно закашлял. Этот неуклюжий медведь все портил.
– Майя, извините, я не понимаю вашего недоумения. Но Акимов, действительно, ваш лечащий врач, – Щербенин заикался и запинался. И даже умудрился покраснеть.
Майя села, поджав ноги и укрывшись пледом под самый подбородок. Ее зеленые глаза гневно сверкали, как у взбесившейся кошки. Она почти кричала.
– Вы что, разыгрываете меня?! Да?! И вы… Как вам не стыдно! Главврач, профессор, серьезный человек! Что – вам больше нечего делать! Вы хотите сказать, что ничего не понимаете?! Тогда я вам объясню! Этот человек… Этот ничтожный тип, паршивый музыкантишка копается в моей личной жизни! А вы потворствуете!.. Вы… Врач, давший клятву Гиппократа, потакаете ему. Человеку, который такой же врач, как вы балерина! Это всего лишь жалкий учитель музыки! Этот… идиот!
– Ну, напрасно! – вдруг резко перебил ее Щербенин, видимо обидевшись за сравнение с балериной. Учитывая то, что когда-то в своем далеком детстве он действительно мечтал о балете. Впрочем, я смел надеяться, что при этом Колька еще вспомнил и о мужской дружбе. – Я прекрасно помню клятву Гиппократу, которую еще ни разу не нарушил. А Акимов, к вашему сведению, был одним из лучших студентов на нашем курсе. У него были блестящие перспективы. Но он, как вы правильно заметили, идиот, потому что стал, как вы опять правильно заметили, жалким учителем музыки. Хотя смею заметить, что учитель – далеко не жалкая профессия. Но это к Акимову не относится.
– Ну все! – я замахал руками. – Хватит меня жалеть, даже если я и признаю себя идиотом. Но врачом я остался и уверяю, что девушке нечего делать в клинике. Она совершенно здорова, что сразу видно. Здоровая реакция на появление своего близкого… г-м… очень близкого друга многое объясняет. Ни апатии, ни заторможенности. Кстати, именно по реакции на появление близкого человека в психиатрии определяется степень болезни. Я, как опытный врач, заявляю – реакция прекрасная. Как у вполне здоровой влюбленной молодой женщины.
– Ах ты… – Майя вскочила с дивана, схватила стакан со стола и плеснула водой мне прямо в лицо.
– Ну, что я говорил, Щербенин! По блату ты здесь держишь людей. Все денег тебе мало! С этим следует разобраться. И я лично этим займусь.
Следующим опорожненным сосудом стал графин с водой.
– Идите вы, достали уже! – буркнул Колька. – Вас обоих следует изолировать, как особо буйных.
Но ему ничего не оставалось, как удалиться. Мы остались с Майей наедине. Мы стояли друг напротив друга и молчали. Майя босиком, в махровом халатике, едва закрывающем ее острые коленки, сжимала в руках пустой графин. После исчезновения Щербенина мы не знали, что делать. Оказывается, чаще всего нам удаются сцены в присутствии третьих лиц. Один на один играть было уже довольно затруднительно. Да и нечего было играть. Мы любили друг друга. И молчали.
– Иди ко мне, девочка моя, – я подошел к ней и крепко обнял. Майя не сопротивлялась.
– Ты такой холодный… Такой холодный, – она поежилась.
– Потому что я мокрый. Всего лишь.
– Может, но мне от этого не теплее.
Я усадил ее на диван и укутал в пушистый плед. Она напоминала рыжего котенка.
– Сейчас ты согреешься. Хочешь, я тебе принесу чаю? Правда есть риск, что в него моя добрая подружка медсестра подсыпет яду.
Майя улыбнулась.
– Ты про Зиночку? Не переживай. Она ко мне хорошо относится.
– Ну, это недолго. Пока она не узнает, что я твой друг. Я ведь твой друг, правда, Майя?
Она опустила глаза.
– А другу, особенно, если он единственный и неповторимый, можно рассказать все. Все-все-все.
– Другу… Может быть… Но, если он больше… Чем друг… Тогда хочется врать, чтобы выглядеть лучше.
– Ты знаешь, девочка, я давно тебе хотел открыться, что я парень с большими странностями. Терпеть не могу положительных и безупречных женщин. Меня всегда тянуло к взбалмошным, неустойчивым и неуравновешенным особам.
– Скажи проще – к психопаткам, – резко оборвала меня Майя. – Не потому ли ты стал психиатром? Чтобы найти среди нервных особ свой идеал?
– Вот видишь, что я ни скажу – ты все воспринимаешь в штыки. И все переворачиваешь.
– Но тебе же нравятся такие женщины.
– Да, хотя с ними ужасно трудно. Но трудности меня не пугают. Иди лучше ко мне, – я опять притянул ее к себе, и она покорно положила голову на мое плечо. – Пока не застукала нас Зиночка, давай поцелуемся. Роман учителя со студенткой она бы еще поняла, но врача с пациенткой.
– Ты хоть сам такой роман понимаешь? Особенно, когда от твоей любимой несет микстурами и лекарствами. Женщину нужно целовать, когда от нее пахнет духами и помадой, разве не так?
– Ну, я же тебе говорил, что перед собой ты видишь парня со странностями. Значит и вкусы мои не совсем обычны, – я сильно поцеловал ее в губы. И прошептал: – От тебя пахнет мятой, девочка моя.
– Наверное, валидолом и валокордином, – прошептала она в ответ. И, уткнувшись лицом в мои колени, вдруг расплакалась.
Мне и самому хотелось плакать. Я уже понял, что едва возникнув, наша любовь уже дала трещину. И не по нашей вине или прихоти. Не по нашей беспечности. А по воле рока, беспощадного и неразборчивого в своих целях, мишенью для которого оказалась ее жизнь. А ведь я никогда и никого так сильно не любил. Да и любил ли я когда-нибудь вообще? Мне самому хотелось плакать. И стиснув зубы, я гладил рыжие пушистые волосы любимой женщины. Не находя слов утешения. И не зная, где найти силы выдержать предстоящий разговор.
Она подняла заплаканное, осунувшееся лицо и в упор посмотрела на меня, словно молила о помощи. И я должен был не распускаться. Я должен был помочь ей.
– Все будет хорошо, девочка моя. Очень хорошо. Хотя я допускаю, учитывая твой характер, что мы еще не раз поругаемся и ты еще не раз ополоснешь меня путевой водичкой. Но я как-нибудь это переживу.
– Да… Может быть… Но уже без меня…
Я слегка зажал ей рот ладонью.
– Не смей так говорить… Не смей… Пережить можно все, что угодно.
– Но не всегда выжить…
– Когда бежишь от жизни. Зачем ты бежишь от жизни?
– Я бегу от смерти.
– От смерти в смерть не бегут. Смерть еще никогда не являлась спасением. И никого еще не возвратила к жизни.
– Да, но ты не знаешь, что значит ждать. Когда ждешь не годами, месяцами и даже не часами. Когда время идет на секунды. И каждую из них чувствуешь кожей. Почти ощупываешь ладонями. И каждую секунду ждешь. Ждешь необратимого. А ночи… Ты знаешь, что такое ночи?!
Майя говорила тихо. Почти спокойно. Стиснув зубы, она процеживала, отфильтровывала по слову. Словно так пыталась доказать страшный смысл каждого.
– Ты знаешь, что такое ночи?! Нет, ты не можешь знать. Ночью каждая секунда превращается в час. А каждый час в год. И тишина… Строгая, черная тишина. И только стук секунд. Раз-два-три. Как удары колокола. И ожидание, что вот-вот они прекратятся. Навсегда.
– Майя, Маечка, – я взял ее руки в свои и до боли их сжал. Во рту пересохло. И я облизал пересохшие губы. – Так нельзя. Ну, неверно, неправильно все это, черт побери! Да пойми же ты, глупая! Сегодняшнее время измеряется совсем другим. И сегодняшняя жизнь каждого человека имеет иную цену. И уже, к сожалению, иной срок, иные границы. И сегодня, пойми же, каждый с полным правом может жить, отсчитывая секунды. Ожидая, как и ты… смерти. Независимо от того, молод он или стар, здоров или болен, беден или богат. Сегодня перед каждым, над каждым из нас смерть распахнула свои объятья. И никто не знает, кого она в них заключит в следующую секунду. Навсегда… Очень эгоистично с твоей стороны жить именно так. Вернее – доживать или торопить смерть. Поверь, в эти секунды ты переживаешь очень много здоровых и совсем юных ребят, почти детей. Мальчишек, которые гибнут на войнах. И – стариков, умирающих от болезней и голода. И целые семьи, погребенные под взорванными домами… Мы все давно стали мишенями. Мишенями для невидимого, страшного и беспощадного врага. Поэтому… Поэтому я хочу, чтобы ты поняла, что не отличаешься ни от кого из нас. И не тебе одной страшно и тяжело. Не нужно прислушиваться к ударам секунд, надо думать, что еще можно успеть сделать в эту секунду, что в твоих силах. Даже если не будет завтра. Чтобы не стать, как кто-то верно заметил, всего лишь удобрением для истории.
– Как страшно… Удобрение для истории… И как верно… Все мы – всего лишь удобрение для истории.
– Если просто ждать смерти. Опустить руки и ждать, прислушиваясь к ударам секунд. Но если что-нибудь делать… И неважно, останется в этой истории твое имя. Главное – ты не просто ждал. И тогда… Тогда ты никогда не будешь безликим удобрением.
– Я давно безлика, Кирилл. Я давно просто пасусь на земле.
– Ну, не правда. Я помню, как ты храбро заехала по башке тому сатанисту. И Тошке ты помогаешь. Представь, ты уже лепишь судьбу несчастной девочки! Не каждый может этим похвастаться. И главное – у тебя растет чудесный сын. Ведь еще очень важно, когда мы умрем, что случиться еще очень не скоро, кто к нам придет на могилы. Или какая-то мразь будут топтаться по ним, или хороший человек положит на них цветы.
– Мне еще осталось построить дом и посадить дерево, – невесело усмехнулась Майя.
– Зря ты усмехаешься, – возразил я. – Не знаю, как на счет дома. Думаю, каждый строит свою жизнь, свою семью, как свой дом. Но дерево… Представляешь как здорово, оно, посаженное твоими руками, через века шумит твоими мыслями, плачет твоими слезами, цветет твоими надеждами.
– Ну почему, Акимов, ты не поэт?
– Просто я всегда считал, что в музыке больше поэзии, чем в самой поэзии. Впрочем, и то, и другое говорит стихами. Но музыка говорит про себя, давая каждому право на собственные строки.
– Странно. Именно тогда, когда поздно… Но начинают сбываться мои детские мечты.
– Ты о чем, девочка?
– О том, что ты герой моих детских грез. Романтичный, добрый и смелый. Правда, я видела его почему-то в военной форме. Командирские погоны и звезда на фуражке. Наверное, я слишком много начиталась хороших книжек. А уже спустя годы… Я не верила, что такие герои остались. И уже не ждала.
– Они остались, Майя. Но это вряд ли про меня. И не потому, что я в гражданском. Просто время смешало романтику с цинизмом, доброту разбавило замкнутостью, а смелость урезало до пределов кухни. Но я буду стараться, Майя, победить это проклятое время. Стараться ради тебя. Мне и впрямь захотелось быть под стать настоящему героем твоих детских грез.
– Главное, чтобы ты успел…
– Не смей продолжать! Мы еще все успеем. Обязательно. И вырастить сына, и построить дом. А начнем, пожалуй, с дерева. Природа многое лечит.
– Дерево в больничном саду?
– Ну, зачем так мрачно. Здесь и без нас прекрасный сад. Я увезу тебя, девочка. Правда, у меня нет денег, нет машины и нет загородного дома. Но я все равно тебя увезу. И ты обязательно выздоровеешь. Не забывай, я врач. А уже потом – музыкант, поэт и герой.
– Ты в первую очередь мой любимый. Мой самый любимый человек на свете. И, наверное, самый близкий.
– И на правах самого близкого, я имею теперь право поговорить с главврачом, с этим толстым увальнем, или ты мне все расскажешь сама?
Майя машинально чертила пальцем невидимые фигуры на столе. И не поднимая глаз, тихо ответила.
– Я не хочу говорить с тобой о болезнях. Я хочу говорить с тобой только о любви.
Я поцеловал ее в щеку и прямиком направился к своему товарищу.
– Значит, она на разговор не решилась, – Щербенин сидел нахмурившись и нервно крутил стетоскоп в руках.
– Если честно, мне с тобой даже легче говорить об этом.
– Зато мне – нет! Учитывая, что ты вдруг оказался ей самым близким, а муж за границей. И какого черта! Вечно ты куда-нибудь вляпаешься!
– Ну, во-первых, я вляпался просто в любовь.
– Любовь! Все у тебя как-то не так, Кира! Сколько на свете незамужних, здоровых девушек! Да вспомни нашу юность! Мы же влюблялись в первую встречную! И так легко, без обязательств! Но главное – честно влюблялись!
– Влюблялись, – передразнил я его. – Когда это было?! Влюбляться, легко и беззаботно, можно, когда мирное небо над головой, постоянная работа и хлеб на столе. Вот тогда – пожалуйста. Поскольку больше других забот нет. А теперь и на настоящую любовь не имеешь права! Да и сама она как-то болезненная и печальная. Что лучше и впрямь поскорее уносить от нее ноги. Но, как ты говоришь, я и впрямь вляпался. Но, если теперь убегу, как смогу жить дальше? Да и потом… Нельзя сегодня отказываться от подарков судьбы. Это слишком большая роскошь.
– Подарков… Ну, да ладно. Я тебе не советчик. Но дело – действительно дрянь. Так что наберись мужества, – Щербенин протянул мне больничную карту Майи Ледогоровой.
Мои руки слегка дрожали, когда я ее листал. Глаза застила туман. А буквы чертиками прыгали перед глазами.
Дела, действительно, были плохи. Майя оказалась неизлечимо больна. Последние анализы окончательно подтвердили этот трагический диагноз. Болезнь влекла за собой состояние постоянной депрессии, нервные срывы и суицидальные симптомы. Вот почему она чаще оказывалась в нашей клинике, нежели в онкологии. И я вновь, как в случае с Галкой, почувствовал себя бессильным и окончательно разбитым. Хотя у Галки был еще шанс… Но, черт побери! Кто, кто сказал, что у Майи нет шансов?! Господь Бог? Да нет, он такого не говорил, во всяком случае, я этого не слышал. Значит, шанс еще есть.
– Черт побери! – я швырнул карточку и треснул кулаком по столу. – Плевать я хотел на эти анализы, слышишь – пле-ва-ть!
– Советую, если хочешь помочь ей, рассуждай, как врач.
– Врач, медицина, на кой черт она вообще нужна, если ничем нельзя помочь хорошим людям!
– Ну, претензии не к медицине. Здесь бери повыше, – Щербенин поднял глаза на потолок. – И там спроси, почему хорошим людям выпадает такая судьба.
– Я забираю Ледогорову, Колька.
– Я ее и не держу. Ты, во-первых, врач. В случае чего, знаешь, что делать. Во-вторых, чем мы можем помочь, кроме сильных транквилизаторов? Ты, думаю, гораздо лучше справишься.
– Ты говорил с ее лечащим врачом? – я пристально вглядывался в глаза Щербенину. На моем лице не дрогнул ни один мускул.
– Конечно, – Щербенин ответил на мой прямой взгляд.
– Сколько, по их чертовым расчетам?
– Сам знаешь. Числа никто назвать не может. Может – через полгода, может – через год. Может – через считанные дни.
Я резко повернулся и направился к выходу. Щербенин догнал меня. Его тяжелая медвежья лапа опустилась на мое плечо.
– Кира, – хрипло пробасил он. – Я, сам знаешь, плохой утешитель. Но… В общем, всегда рассчитывай на меня. В любое время суток. И еще… Ты прав… К черту эту медицину! Уж кому, если не нам, знать, как часто все идет вопреки ее дурацким прогнозам. И кому, как не нам знать, что всегда существует чудо. Я искренне, совершенно искренне говорю. А тебе даже завидую. Я уже наверное не смогу… Так… А ты люби, Кира…
Я со всей силы пожал руку Щербенина. И вышел.
На такси мы мчались с Майей ко мне домой. Она крепко прижалась к плечу, тихая и слабая. А я без умолку болтал о всякой чуши, невпопад смеялся и отпускал дурацкие остроты. Я хотел перебить, приглушить беду, которая вдруг стала нашей общей. И мне это плохо удавалось. Но я, как последний идиот, не переставал кривляться.
– В общем, Колька – отличный парень, – почти орал я. – Хотя ужасный бабник! Ни одну не пропускает. Нет-нет, да и ущипнет больничную сестричку в укромном местечке. Хотя, каюсь, есть единственная женщина, которую он обошел вниманием. Догадываешься? Ну, конечно, Зиночка! Впрочем, не родился еще мужик, который посмел бы ущипнуть Зиночку. Хотя… Знаешь, мне кажется, она была бы очень даже не против! Ты как думаешь, а?
Майя наконец не выдержала моей тупой болтовни и слегка прижала мой рот ладонью.
– Замолчи, Кира, ну, пожалуйста, замолчи. Иначе… Иначе у нас вообще ничего не получится. Не нужно неправды, пожалуйста. Это искусственное веселье, а ложь я уже не перенесу.
Я поцеловал ее ладони.
– Все, не буду. И почему я не влюблен в Зиночку? Уж она точно предпочитает ложь. А врать я обожаю.
– Ты неисправим, – Майя впервые за последнее время улыбнулась и еще крепче прижалась ко мне.
А я облегченно вздохнул. Притворяться больше не было необходимости.
Моя старая холостяцкая квартира вновь ожила, посветлела, едва ее порог переступила Майя. Она была еще очень слаба. Ее слегка шатало после лекарственных вливаний. Но лечь она наотрез отказалась, и я усадил ее в кресло.
За окном по-прежнему, уже который день шумел дождь. И в его ветряном водовороте кружились красные, желтые и оранжевые листья. А совершенно промокший воробей клевал крошки на моем подоконнике.
– Как хорошо, правда, Кирилл? Как хорошо. И почему я не встретила тебя раньше? Каким убогим и жалким кажется мой дом по сравнению с твоим…
– В твоем доме, наверное, тепло.
– В нем всегда, всегда холодно. Даже жарким летом. И если бы не сын, – при упоминании о Котике у нее на глазах навернулись слезы.
– Ну вот, теперь ты расплачешься, – я поцеловал ее влажные глаза. – У тебя чудесный мальчик, он не пропадет. Но, если ты чувствуешь вину…
– Вину? – Майя вздрогнула. – Нет, никакой вины я не чувствую. Разве любовь можно поставить в вину. Тем более, если она последняя.
Хотя слово «последняя» резануло по сердцу, я вновь попытался все перевести в шутку.
– Ну, уж надеюсь, что последняя! Я не позволю, чтобы ты влюбилась в кого-нибудь еще. И буду держать тебя в ежовых рукавицах.
– Хорошо, Кира. Держи меня. Покрепче держи. Но прошу об одном, не избегай откровенных разговоров. Если будет возможно, уж лучше я сама постараюсь все делать. Я буду стараться.
– А вот это не нужно. Ты же знаешь, мне можно исповедоваться, как батюшке.
– Тогда ответь, только честно, – мои дела совсем плохи?
– Честно – нет, заявляю как врач. А врачу надо верить. Теперь ты мне ответь, только правду. Ты… Ну, тогда осталась со мной потому что любила или…
– Или?
– Если бы ты была совершенно здорова, если бы тебе не нужно было идти утром к врачу, если бы, в конце концов, не решалась твоя судьба, ты бы со мной осталась?
– Я осталась потому что любила. Уже любила. Но это полуправда. Как я могла знать остальное? Если бы… Ведь если бы так не случилось… Впрочем, еще ничего не случилось. И я еще ничего не знаю…
На щеках Майи горел болезненный румянец, она стала вялой, ее глаза слипались. Вскоре она так и уснула в кресле, не объяснив мне, чего она не знает и почему ничего не случилось. Если уже, по моему разумению, случилась любовь.
Я осторожно перенес ее не диван и укутал в одеяла. А сам ушел в магазин. Мне пришлось привыкать к мысли, что я не один, и холодный чай с черствой булкой должны остаться в прошлом. Я должен был отвечать не только за себя. И от этой мысли мне было приятно. И тревожно. Я давно уже разучился жить не один.
Домой я возвращался, нагруженный пакетами с молоком, овощами и фруктами, которые благодаря моей подружке-осени можно еще было купить по приемлемым ценам. Мимо меня, прямо к подъезду промчался шестисотый мерседес. Я присвистнул. Ого! Наш дом, оказывается, не так прост, коль здесь шныряют подобные акулы. Дверца машины отворилась и из нее лениво и плавно выпорхнула девица в очень черном (и очень дорогом) пальто и широкополой шляпе. Я не сразу разглядел ее, однако по фигуре определил – не Сандра. Тут же отворилась другая дверца. Фигура, обошедшая авто-монстра сзади, показалась мне знакомой. И вот тут-то я, обвешанный авоськами, прямо оцепенел.
Спутник выпорхнувшей девицы был не кто иной, как мой друг Петька. Я его не видел несколько дней, но не мог даже и предположить, что он так быстро сделает головокружительную карьеру.
