Пушкин. Тайные страсти сукина сына Баганова Мария

– Он, наверное, рано проявил свой необыкновенный талант? – спросил я.

– Он – нет! Напротив! В раннем детстве, лет до семи, он был толстым, неповоротливым, угрюмым и сосредоточенным ребенком, предпочитавшим уединение всем играм и шалостям. Он был некрасив и нелюдим… Я почти насильно водила его гулять и заставляла бегать, отчего он охотнее оставался с бабушкою Марьею Алексеевною, залезал в ее корзину и смотрел, как она занималась рукоделием. Однажды, гуляя со мной, он отстал и уселся посереди улицы; а заметив, что одна дама смотрит на него в окошко и смеется, он привстал, говоря: «Ну нечего скалить зубы». Стыд такой! – Надежда Осиповна прижала ладони к щекам, давно уже утратившим румянец.

– Я имел честь видеть вашего талантливого сына, – сказал я. – Теперь его вряд ли можно назвать ленивым и неповоротливым.

– О да! – подтвердила моя собеседница. – Вдруг в возрасте семи лет произошла резкая перемена: он стал резвым и шаловливым. Даже сверх всякой меры шаловливым, настолько, что мы с мужем пришли в ужас от внезапно проявившейся необузданности: ему ничего не стоило без разбега вспрыгнуть на стол, перескочить через кресло…

И характер его изменился сильно. Саша стал зол, упрям и дик. Он никогда не был красивым ребенком, повзрослевшее лицо его оставалось не слишком приглядно, но зато он обладал очень живыми глазами, из которых искры так и сыпались… Ох, однажды он так обидел Ивана Ивановича Дмитриева! Помните, его чудные строчки: «О совесть! добрых душ последняя подруга! / Где уголок земного круга, / Куда бы не проник твой глас?…»

– «… Неумолимая! везде найдешь ты нас», – подхватил я. – Замечательные стихи! Но как же Александр Сергеевич мог обидеть сего славного пиита?

– Иван Иванович однажды посетил нас, когда Сашеньке было лет этак десять… Он по-доброму стал подшучивать над оригинальным личиком Пушкина и сказал: «Какой арапчик!» В ответ на это Саша вдруг неожиданно отрезал: «Да зато не рябчик!» Можно себе представить наше удивление и смущение: ведь лицо Дмитриева было обезображено рябинами, и все поняли, что мальчик подшутил над ним. Я тогда вывела Сашу вон из гостиной и отхлестала по щекам. – Надежда Осиповна нахмурилась. – По щекам хлестать мне его часто приходилось. Временами Саша бывал невыносим! Он часто ронял и разбивал посуду, в ответ на замечания – дерзил… Он то и дело ронял свой платок, грыз ногти… Я приказала пришить платок к его курточке, а руки связывала ему поясом.

Надежда Осиповна явно гордилась этим педагогическим достижением.

– Непослушный он был. Когда отца не было дома, он пробирался в «запретный кабинет» – рассматривал и трогал книги. Перечитал их все очень быстро и принялся сочинять свое. – Надежда Осиповна заулыбалась. – На восьмом году возраста, умея уже читать и писать, Саша сочинял на французском языке эпиграммы на своих учителей, а потом принялся за целую героикомическую поэму, песнях в шести, под названием «Толиада», которой героем был карла царя-тунеядца Дагоберта, а содержанием – война между карлами и карлицами.

– О, вы сохранили эту поэму? – заинтересовался я.

Она поджала губы.

– Из-за этих стихов вышла нехорошая история. Гувернантка подстерегла тетрадку и, отдавая ее гувернеру Шеделю, жаловалась, что m-r Alexandre занимается таким вздором, отчего и не знает никогда своего урока. И в самом деле, полагаясь на свою счастливую память, Саша никогда не твердил уроков, а повторял их вслед за Оленькой, когда ту спрашивали.

– Хитрец, – кивнул я.

– Нередко учитель спрашивал его первого и таким образом ставил Сашу в тупик, – ухмыльнулась Надежда Осиповна. – А вот арифметика казалась для него недоступною, и он часто над первыми четырьмя правилами, особенно над делением, заливался горькими слезами. Месье выводили из себя рассеянность Александра, его молчание на окрики, занятость какими-то странными мыслями, каковых в таком возрасте не должно быть. И вот, заполучив Сашенькины стихи с кучей грамматических ошибок, мсье исправил все красным цветом, а сбоку начертил знак вопроса, выразив таким образом свои сомнения в уместности подобных занятий. За общим обедом учитель зачитал эти сочинения, мы с Сергеем Львовичем смеялись, но Саша был потрясен. Ох, помню он расплакался, а потом, как тигр, прыгнул на француза, выхватил заветные листы и выбежал из столовой в другую комнату, где в ту пору топилась печь… И швырнул свои стихи в огонь. Поэма та погибла!

– Ах, какая жалость! – воскликнул я.

– Но этим все не кончилось! – предупредила меня Надежда Осиповна. – Мсье Шедель последовал за ним, и вскоре мы услышали крик о помощи – кричал не Саша, а француз. Мы кинулись на шум… Саша стоял с поленом в руке, стихи догорали в печи, а воспитатель, придерживая ушибленный локоть, вопил о помощи. С тех пор Саша возненавидел месье. Гувернер просил отставки. Сергей Львович был не против, но я предложила прибавку к жалованью, и месье Шедель все же остался.

Разговаривая со мной, Надежда Осиповна вышивала: это была пелена налойнова, предназначавшаяся в дар Святогорскому монастырю.

– Но Сашенькина учеба с тех пор не пошла на лад. Ох, невзлюбил он мсье… Хорошо, помог покойный Василий Львович. – Она перекрестилась. – Совсем недавно его не стало. Сашенька его любил, хоть и заезжал к нему нечасто. По его протекции Саша поступил в Лицей. Это стало для нас такой отрадой и облегчением!

Пересказала мне Надежда Осиповна и давнюю семейную сплетню: покойный брат ее мужа Василий Львович женился на известной московской красавице. Но молодая жена обнаружила, что она не единственная: в доме Василия жила его любовница – бывшая крепостная Аграфена. Оскорбленная жена покинула мужа и подала на него жалобу. Синод присудил Василия Львовича подвергнуть семилетней церковной эпитимии с отправлением оной в течение 6 месяцев в монастыре, а прочее время – под смотрением его духовного отца, а его жене дал развод с правом выхода замуж. Перенеся неудачу безропотно, он умел сохранить навсегда свою любезность, необыкновенную доброту души и набожность истинно христианскую. Своих детей не имея, Василий Львович сильно привязался к Саше. Он любил его больше других племянников, и баловал он Сашу сильно! Все шутил, что племянник мог бы хоть из вежливости не писать лучше дяди и, смеясь, сетовал: «А он пишет, пишет!»

Надежда Осиповна рассмеялась.

– Ах, бедный Василий Львович! Он успел написать стихи на скорую женитьбу племянника. Память у меня уже не та, не могу выучить. – Она встала и, подойдя к туалетному столику, принялась рыться в ящике. Потом подала мне бумагу.

«Благодаря судьбе, ты любишь и любим!… Блаженствуй! – Но в часы свободы, вдохновенья / Беседуй с музами, пиши стихотворенья, / Словесность русскую, язык обогащай / И вечно с миртами ты лавры съединяй!» – прочел я немного высокопарные, устарелые строки.

Конечно, я похвалил стихи и снова принялся расспрашивать о юности поэта. Надежда Осиповна отвечала охотно.

– А знаете, что потом, уже войдя в возраст, Саша выкинул! Ох, это был такой скандал! – Надежда Осиповна прижала ладони к порозовевшим щекам. – В то время должность обер-прокурора считалась доходною, и кто получал эту должность, тот имел всегда в виду поправить свои средства. И как-то была у нас в гостях супруга обер-прокурора. Саша сидел на кушетке, а подле него лежал наш кот. Саша его гладил, кот выражал удовольствие мурлыканьем, а гостья наша вдруг принялась приставать к Сашеньке с просьбою сказать экспромт. Саша молчал… А потом, как бы не слушая ее речей, обратился к коту: «Кот-Васька плут, / Кот-Васька вор, / Ну словно обер-прокурор».

Я рассмеялся. Надежда Осиповна мне вторила: видать, та старая сценка ее весьма позабавила. Со смехом и слезами вспоминала она и прочие забавные происшествия: он ловко поддел того, другого… Зачастую гости, становившиеся мишенью для его острот, были людьми намного старше его по возрасту и выше по общественному положению. Но юного шалуна это не останавливало!

На одном вечере Пушкин, еще в молодых летах, был пьян и вел разговор с одной дамою. Надобно прибавить, что эта дама была рябая. Чем-то недовольная поэтом, она сказала:

– У вас, Александр Сергеевич, в глазах двоит?

– Нет, сударыня, – отвечал он, – рябит!

Ох, как она тогда была смущена и разгневана! – сокрушалась Надежда Осиповна.

Видел я и Сергея Львовича Пушкина. Это был человек небольшого роста, с проворными движениями, с носиком вроде клюва попугая. Был он нрава пылкого и до крайности раздражительного, так что при малейшем неудовольствии выходил из себя. Будучи в хорошем расположении духа, он умел оживлять общество неистощимою любезностью и тонкими остротами, изливавшимися потоком французских каламбуров. Многие из этих каламбуров передавались в обществе как образчики необыкновенного остроумия. Так, одна польская дама, довольно дородная собою, в Варшаве за большим обедом, обращаясь к нему с насмешливым видом, спросила: «Правда ли, господин Пушкин, что вы, русские, антропофаги, едите медведей?» – «Нет, сударыня, – отвечал он, – мы едим корову, вроде вас».

В другой раз на вопрос одной неосторожной дамы: «Отчего это, сударь, находят столько детей подкинутых?» – «Оттого, что много “пропащих” женщин», – сказал он, не запинаясь.

Он был прекрасный декламатор и за обедом охотно читал стихи – Дмитриева, Карамзина, Батюшкова, Жуковского, а также оставил в дамских альбомах множество прекрасных стихов, под которыми могли бы подписаться и лучшие представители блистательной эпохи французской литературы. Один раз он зачитал мне письмо, адресованное детям, – нежнейшее письмо. Но все его душевные красоты причудливо сочетались с баснословной скупостью. Однажды при мне сын его Лев за обедом у него разбил рюмку. Отец вспылил и целый обед проворчал.

– Можно ли, – сказал Лев, – так долго сетовать о рюмке, которая стоит двадцать копеек?

– Извините, сударь, – с чувством возразил отец, – не двадцать, а тридцать пять копеек!

Я подозревал, что «Скупого рыцаря» Пушкин живописал со своего папаши.

– Александру Сергеевичу приходилось упрашивать, чтоб ему купили бывшие тогда в моде бальные башмаки с пряжками, – поведала мне как-то прислуга, – а Сергей Львович предлагал ему свои старые, времен павловских.

Судьба зачем-то судила Александру Сергеевичу часто подолгу живать вместе с отцом, и это было невыносимо для обоих. Боясь сыновнего поэтического вольнодумства, Сергей Львович, очевидно из наилучших побуждений, согласился взять на себя надзор за сыном – вышла ссора, в которой Сергей Львович назвал сына выродком, о чем мне также сообщила услужливая прислуга. Ссоры между отцом и сыном повторялись часто, и после каждой Сергей Львович подолгу пребывал в мрачном настроении. Обыкновенно они гуляли по Невскому в одно и то же время, но никто и никогда не видел их гуляющими вместе.

– Мне ничего лучшего не остается, как разорваться на части для восстановления репутации моего милого сына, – вздыхал он после очередной, как он выражался, «проказы» Александра Сергеевича.

Друзья его утешали, напоминая, что Пушкину многое можно простить, он окупает свои шалости неотъемлемыми достоинствами, которых нельзя не любить. Сергей Львович и слушал, и не слушал.

Именно в гостиной Надежды Осиповны и Сергея Львовича состоялась моя вторая встреча с Александром Пушкиным. Я увидел его в гостиной. Он стоял перед конторкой и ненамного превышал эту конторку ростом. Со времени нашей первой встречи он похудел, а на лице залегли резкие морщины. Кудрявые волосы его заметно редели. Широкие бакенбарды покрывали нижнюю часть его щек и подбородка. Я оробел и лишь после некоторого колебания решился подойти и напомнил поэту о нашем старом и мимолетном знакомстве. Я ждал его ответа с каким-то трепетом, как проситель из провинции ждет ответа от министра: одно дело откровенничать с незнакомцем в полной уверенности, что ты его больше и не встретишь, а совсем другое – узнать в этом незнакомце домашнего врача собственной матери.

Александр Сергеевич, узнав меня, тоже, как мне показалось, несколько смутился, но потом вежливо поздоровался и, беспокоясь о здоровье матери, завел со мной разговор о ее болезни. К прискорбию моему не мог я его утешить, я честно поведал, что жизненный путь Надежды Осиповны близится к финалу, однако сыновними и медицинскими заботами она сможет прожить еще несколько лет. Желая развеять неловкость и, возможно, продолжить наше знакомство, я передал поэту горделивые слова Надежды Осиповны о том, что это она научила сына французскому…

В ответ Александр Сергеевич вдруг рассмеялся:

– Боюсь, моя мать немного преувеличила! Но это правда, что воспитание мое мало заключало в себе русского: я слышал один французский язык. Гувернер мой был француз, впрочем, человек неглупый и образованный. Библиотека моего отца состояла из одних французских сочинений. Впрочем, потом я достаточно изучил родной язык и народную речь. Если бы не наша приятнейшая встреча, не стал бы, наверное, дожидаться лошадей, отправился бы вперед… С мужиками и бабами приятно разговаривать об их делах.

– Более приятно, нежели читать книги? – спросил я.

– На что вы намекаете? – приподнял брови Пушкин.

– Надежда Осиповна рассказывала мне о вашей любви к книгам, о том, как вы прокрадывались в библиотеку… – объяснил я.

– Да, это правда, – улыбнулся он. – Я проводил бессонные ночи и тайком в кабинете отца пожирал книги одну за другой. К Лицею уже знал все наизусть…

– И восьми лет отроду стали сочинять свое, – вспомнил я слова Надежды Осиповны.

– Мама вам и это рассказала? Я сам уже и не помню, – рассмеялся он.

Я поздравил Пушкина с ожидающейся женитьбой.

– Да, участь моя решена. Я женюсь… Та, которую любил я целых два года, которую везде первую отыскивали глаза мои, с которой встреча казалась мне блаженством – Боже мой – она… почти моя. – Отчего-то он нахмурился. – Все радуются моему счастью, все поздравляют, все полюбили меня. Всякий предлагает мне свои услуги: кто свой дом, кто денег взаймы, кто знакомого бухарца с шалями. Но ведь вы не будете мне ничего предлагать, Иван Тимофеевич?

– Разве что свой медицинский опыт, – пожал я плечами.

Пушкин кивнул:

– Да, это, пожалуй, может пригодиться: будут дети. Спасибо…

Счастливым, однако, он не выглядел. Я осторожно спросил его о причине. Оказалось, что собеседник мой полон сомнений, вполне оправданных. Грядущие перемены, ответственность отца семейства пугали его.

– Ожидание решительного ответа было самым болезненным чувством жизни моей. Ожидание последней заметавшейся карты, угрызение совести, сон перед поединком – все это в сравнении с ним ничего не значит… Жениться! Легко сказать – большая часть людей видят в женитьбе шали, взятые в долг, новую карету и розовый шлафрок. Другие – приданое и степенную жизнь… Третьи женятся так, потому что все женятся – потому что им тридцать лет. Спросите их, что такое брак, в ответ они скажут вам пошлую эпиграмму. Я женюсь, то есть я жертвую независимостью, моею беспечной, прихотливой независимостью, моими роскошными привычками, странствиями без цели, уединением, непостоянством. Я готов удвоить жизнь и без того неполную. Невеста моя, хоть и прекрасна, но бесприданница. Сам я никогда не хлопотал о счастии, о выгодном месте, о службе… я мог обойтись без всего этого. Теперь мне нужно на двоих, а где мне взять его?

Тут я, зная скупость отца его, мало что мог ему подсказать. Сам я женился, лишь когда имел достаточное положение и доход.

– Молодые люди начинают со мной чиниться: уважают во мне уже неприятеля, – пожаловался Пушкин. – Дамы в глаза хвалят мне мой выбор, а заочно жалеют о моей невесте: «Бедная! Она так молода, так невинна, а он такой ветреный, такой безнравственный…» Признаюсь, это начинает мне надоедать!

– Об этом мы с вами уже говорили: нынче все безнравственные, – улыбнулся я.

Слова мои несколько утешили Пушкина. Но видно было, что связанные с женитьбой хлопоты измотали его.

– Мне нравится обычай какого-то древнего народа: жених тайно похищал свою невесту. На другой день представлял уже он ее городским сплетницам как свою супругу. У нас приуготовляют к семейственному счастию печатными объявлениями, подарками, известными всему городу, форменными письмами, визитами, словом сказать, соблазном всякого рода… Любовь уж не тайна двух сердец. Это сегодня новость домашняя, завтра – площадная. Так поэма, обдуманная в уединении, в летние ночи при свете луны продается потом в книжной лавке и критикуется в журналах дураками.

* * *

Беседовали мы в тот раз недолго, а потом пришлось стать свидетелем странной и неприятной сцены. Александр Сергеевич и Сергей Львович уединились в кабинете последнего для беседы, в то время как я уже покидал их дом. Очевидно, сын просил отца о какой-то материальной помощи. Вдруг Сергей Львович выбежал в гостиную и, не заботясь о том, кто может услышать его словам, принялся кричать о том, что сын хотел его прибить! Намеревался ударить… Убил, словом… Домашние пытались его успокоить… В страшном смущении я поспешно удалился.

* * *

В этой главе И.Т. Спасский описывает предпосылки к невротизации. В детстве А.С. Пушкин был не самым любимым ребенком. Его мать, женщина ветреная и легкомысленная, мало занималась детьми и часто унижала мальчика. Усугубляли конфликт скупость и неровный, слабый характер его отца.

Детские комплексы возродились при мыслях поэта о женитьбе. Он не получил в детстве модели семейных отношений, которая могла бы удовлетворить его интеллектуальные и духовные запросы, и теперь, готовясь стать мужем, мучился сомнениями. Примечательно, что в жены он выбрал женщину ветреную и недалекую – то есть почти такую же, какой некогда была его мать.

Глава 6

Давний мой знакомец Франц Осипович Пешель, несмотря на то что перешагнул уже за полувековой рубеж своей жизни, по-прежнему был бодр и жизнерадостен. Не растерял он и своей словоохотливости, усиливавшейся по мере того, как пустела наша бутылка. Лицейский врач, проработавший в этом учебном заведении с самого его открытия, по происхождению был моравским словаком и до сих пор не избавился от забавного своего выговора. Это был высокий полный мужчина, добряк, большой говорун, любивший пофилософствовать и поострить.

Совсем молодым Пешель приехал в Россию по приглашению блистательного князя Куракина и вот теперь дослужился до высокого чина статского советника. Это радостное событие и было формальным поводом для нашей пирушки.

В молодые годы доктор был весьма легкомысленным и влюбчивым. Шалуны – лицеисты складывали анекдоты о его похождениях, на что он, впрочем, не обижался. Как выяснилось, Пешель хорошо запомнил самый день открытия Лицея, хотя было это почти что тридцать лет назад.

– Поступил твой поэт в знаменитый Лицей двенадцати лет в числе первых тридцати мальчиков. Хотя документы говорят, что эти тридцать лучше других выдержали экзамены свои, но все-таки особенными знаниями похвастать они не могли, учителя на это жаловались. Преподавание наук в лицее, как и все внутреннее устройство его, имело особенный характер. Уравненный в правах с русскими университетами, он не походил на сии последние уже по самому возрасту своих питомцев, но, с другой стороны, в высшем, четвертом курсе лицея преподавалось учение, обыкновенно излагаемое только с университетских кафедр. Таким образом он соединял в себе характеры высших и средних учебных заведений. Лицеисты в течение шести лет узнавали науки от первых начатков до философических обозрений.

– Как это звучит… величественно! – заметил я.

– В этом и заключался главный недостаток! – рассмеялся Франц Осипович. – Лицей был устроен на ногу высшего, окончательного училища, а принимали туда по уставу мальчиков от 10 до 14 лет, с самыми ничтожными предварительными сведениями. Им нужны были сначала начальные учители, а дали тотчас профессоров, которые притом сами никогда нигде еще не преподавали. Не разделив их по летам и познаниям на классы, их посадили всех вместе и читали, например, немецкую литературу тому, кто едва знал немецкую азбуку.

– Для Лицея отведен был огромный, четырехэтажный флигель дворца со всеми принадлежащими к нему строениями. Этот флигель при Екатерине занимали великие княжны: из них в 1811 году одна только Анна Павловна оставалась незамужнею. На тридцать мест в Лицее оказалось куда больше желающих, – рассказывал он. – В итоге кому-то помогли поступить звучный титул: Александр Горчаков – Рюрикович! Шутка ли?! Кому-то – высокие чины родителей: отец Модеста Корфа – генерал; отец Аркадия Мартынова – директор департамента народного просвещения, да и сам 10-летний Аркадий – крестник министра Сперанского. Родственники Вильгельма Кюхельбекера и Фёдора Матюшкина пользовались покровительством вдовствующей императрицы.

– Светлая ей память! – Мы помянули покойницу.

– В семье Ивана Пущина было десять детей, – продолжил рассказ Франц Осипович. – Престарелый дед-адмирал привел двух внуков: кто выдержит экзамен, тому и учиться. Выдержали оба, и тогда жребий пал на старшего, Ивана. Только Владимир Вольховский, сын бедного гусара из Полтавской губернии, шел без протекции, но как лучший ученик Московского университетского пансиона. Жаль! Ах, как жаль, что многие из этих молодых людей так нелепо, так жестоко распорядились своими судьбами! И погубили скольких… Не могу описать ужас и уныние, что овладели мной при том известии! – чуть не плакал Пешель. – Словно я родных своих лишился… Тьфу! И за что? За Константина и Конституцию. А этот Константин… Прости, Господи…

Я, как мог, его успокоил и попросил рассказывать дальше о юности поэта и о Лицее.

– Торжество началось молитвой, – припомнил Пешель. – В придворной церкви служили обедню и молебен с водосвятием. Будущие лицеисты на хорах присутствовали при служении. После молебна духовенство со святой водою пошло в Лицей, где окропило все заведение.

В лицейской зале, между колоннами, поставлен был большой стол, покрытый красным сукном, с золотой бахромой. По правую сторону стола стояли в три ряда лицеисты, директор, инспектор и гувернеры; по левую – профессора и другие чиновники лицейского управления. Император Александр явился в сопровождении обеих императриц, великого князя Константина Павловича и великой княжны Анны Павловны. Приветствовав все собрание, царская фамилия заняла кресла в первом ряду. Министр сел возле царя.

Среди общего молчания началось чтение. Тогдашний директор департамента министерства народного просвещения тонким голосом прочел манифест об учреждении Лицея и высочайше дарованную ему грамоту. Единственное из закрытых учебных заведений того времени, которого устав гласил: «Телесные наказания запрещаются». Из наказаний было только такое: провинившегося ученика заставляли неотлучно находиться некоторое время в своей комнате. За этим следил дядька. Впрочем, и это наказание применялось редко.

Затем выдвинулся на сцену директор Малиновский. Бледный как смерть, начал он что-то читать, но вряд ли многие могли его слышать, так голос его был слаб и прерывист. Увы, природа не дала ему голоса лихого батальонного комиссара перед фрунтом, к тому же Малиновский был необыкновенно скромен. По правде сказать, смущался он и вот из-за чего: Василий Федорович речь читал не свою. Сочиненное им сочли… неподходящим и вручили бедняге другой листок… Эх… – Пешель вздохнул. – Помню прелестную хоть и болезненную императрицу Елизавету Алексеевну. Она как-то умела и успела каждому из профессоров сказать приятное слово. Константин Павлович у окна щекотал и щипал сестру свою Анну Павловну; потом подвел ее к Гурьеву, своему крестнику, и, стиснувши ему двумя пальцами обе щеки, а третьим вздернувши нос, сказал ей: «Рекомендую тебе эту моську. Смотри, Костя, учись хорошенько!» Только этот Гурьев надежды своего крестного отца не оправдал: его исключили года через два.

– За что же? – изумился я.

– За «греческие вкусы», – рассмеялся Пешель. – Так со всей возможной мягкостью сформулировал причину покойный Малиновский. Василий Федорович – скромнейший и добрейший человек, таких порядочных – днем с огнем не сыскать. Да шут с ним, с тем Гурьевым… Ты же о Пушкине спрашиваешь. Жилось ему тут хорошо, как и всем лицеистам.

За чистотой строго следили. Приставленные к лицеистам дядьки убирали их комнаты, чистили сапоги, штопали и стирали белье лицеистов. Отношения учеников с дядьками были добрыми. Воспитанникам нельзя было ездить домой, а если и можно было видеться с родителями, то очень редко. У них было немало уроков, но немало и забав. Обязательно, в любую погоду, – прогулки три раза в день. Особенно веселы они бывали летом, когда в Царском Селе кругом музыка, люди, развлечения. На квартире гувернера Чирикова проходили литературные собрания. Участники по очереди рассказывали повесть: начинает один, другие продолжают. Лучшим рассказчиком был Антон Дельвиг, ему уступал даже Пушкин.

– Ах! Александр Сергеевич говорил мне, как он любил Дельвига! – воскликнул я.

– Любил! И тогда любил, спорить не стану, – подтвердил Пешель. – Зависти в нем не было, хоть и желал во всем этот арапчик быть первым. В танцевании, в фехтованиии – уроки были по средам и субботам.

– Да с кем же они могли танцевать? – спросил я. – Только в классах?

– Нет! Были и балы! – ответил Пешель. – Вот хоть первой же зимой, в день рождения царя, состоялся бал с иллюминацией. Лишь война двенадцатого года поумерила веселье.

Узнав, что генерал Раевский привел в армию двух сыновей, шестнадцати и одиннадцати лет, пятнадцатилетний Вильгельм Кюхельбекер тоже собрался на фронт, его еле удержали. Малиновский получил инструкцию об эвакуации Лицея, но, к счастью, враг отступил из Москвы.

– Благодарни суще недостойнии раби Твои, Господи, о Твоих великих благодеяниях на нас бывших! – произнес я.

Пешель ответил мне молитвой на латыни, и потом мы оба с минуту молчали. Пешель о чем-то думал.

– Примерно в то же время еще совсем не старая умерла супруга Малиновского, оставив Василию Федоровичу шестерых деток… – с грустью проговорил он. – Невзгоды сильно подорвали его здоровье. А потом эта история с Гурьевым… Мог бы выйти большой скандал, если б стало известно.

– Но что за история? – не удержался я.

– Ах, мой милый, какой ты любопытный! Но… но «иных уж нет, другие странствуют далече», как сказал твой любимый Пушкин, а потому можно и поговорить. Поступил Гурьев в Лицей двенадцати лет, то есть был одним из самых юных учеников. Он был наделен красивым лицом и недурно сложен. С хорошими дарованиями, боек, смел, чрезвычайно пылок, беглого ума, услужлив; но при малейшем поводе суров, вспыльчив, сердит, дерзок и нескромен. Однако же признавался обычно в своих ошибках с чувствительностью, изъявляющею желание быть лучшим. Нрав его постепенно умягчался и образовывался, не теряя, однако же, свойственного ему военного характера. Соревнование, желание отличаться и честолюбие поощрили его к прилежанию, так что он полюбил учение. И вдруг – скандал!

– Да что же вышло?! – не стерпел я.

Пешель хохотнул.

– Осенью тринадцатого года этот крестник цесаревича Константина Павловича был застигнут надзирателем в самый пикантный момент его любовного свидания с двумя другими лицеистами, – доверительно сообщил мне он. – Ах, ручаюсь, что за время практики, друг мой, вам не раз доводилось слышать о подобном!

– Да уж, не вчера родился… – ошеломленно кивнул я.

– Двое друзей Гурьева убежали, а он сам с дерзким выражением лица остался на месте. Любовное свидание происходило в зале для торжеств под бюстом императора Александра Первого. Гурьев не выдал своих друзей, за что и был исключен из Лицея. Однако по просьбе матери мальчика Василий Федорович отметил в бумагах, что он не исключен, а «возвращен родителям», и не за мужеложство, а за «греческие вкусы»; эти поправки дали Гурьеву возможность впоследствии поступить в другое элитарное учебное заведение.

Пешель на секунду умолк.

– Гурьев этот считался близким другой Александра Пушкина и принимал активное участие во всех проказах лицеистов. Юный Пушкин, узнав об исключении из лицея близкого друга, несколько дней проплакал в своей постели. Так что сами гадайте, кем были те двое сбежавших. – Он испытующе поглядел на меня.

– Насколько я понимаю характер поэта Пушкина, – проговорил я, – он бы не сбежал.

– Возможно, – согласился Пешель, – был он дерзок сверх меры всегда. Но, учитывая состояние дел его отца, исключение стало бы весьма болезненным для его семейства. Возможно, он попросту проявил благоразумие? Не думаете?

– Пушкин и благоразумие? – пожал я плечами. – Но к чему нам сейчас гадать?..

Пешель кивнул.

– К сожалению, скабрезная история кончилась невесело: хлопоты эти и безмерные и постоянные труды расстроили здоровье Василия Федоровича Малиновского, и в марте 1814 года он скоропостижно скончался, не дожив и до пятидесяти лет. Заботу о его детях взяли на себя родственники. Он умер в такой бедности, что родной брат похоронил его на свои средства.

Воспоминания эти опечалили Франца Осиповича, и некоторое время мы пили молча. Потом он снова заговорил.

– Второй директор – Энгельгардт Егор Антонович – был человеком весьма хорошо образованным. Он окончил модный пансион, и свои познания дополнял потом частными уроками латинского языка и математики. Поступил на действительную службу сержантом в Преображенский полк, находился ординарцем при князе Потемкине, затем при князе Куракине… При Павле он был назначен секретарем Мальтийского ордена. А надо сказать, Павел Петрович строго следил за исполнением всех орденских формальностей, и Энгельгардт, имея это в виду, тщательно занялся изучением всех деталей и, в свою очередь, преподал их наследнику. В одном из заседаний Павел Петрович был так поражен обширными познаниями наследника в деле, которым он в ту пору так страстно увлекался, что, обняв его, сказал: «Вижу в тебе настоящего своего сына». Этими отцовскими объятиями Александр был обязан Энгельгардту и никогда этого впоследствии не забывал.

– Мудро! – заметил я.

– Став директором, – продолжил Петель, – Егор Антонович и в свободное время не оставлял забот о вверенных ему молодых людях; он приглашал их к себе домой, твердо веруя, что домашнее обращение, разговор и привычка находиться в его семье принесут огромную пользу его питомцам, оторванным от внешнего мира.

Он ввел у себя еженедельные вечерние собрания, где воспитанники по очереди читали свои сочинения, рассуждали и делали взаимные замечания. По его инициативе устроилось общество под названием «Лицейские друзья полезного», участники которого занимались чтением своих сочинений в присутствии товарищей, профессоров и посторонних посетителей, а не только между собой. Дельвиг и Кюхельбекер были частыми посетителями вечеров Энгельгардта, директора Лицея, Пушкин очень редким; наконец, года за два до выпуска он и вовсе прекратил свои посещения, предпочитая им гулянье по саду или чтение. Это огорчало Егора Антоновича как хозяина и как воспитателя. Как-то во время рекреаций Энгельгардт подошел к нему и со свойственною всегдашнею ласкою спросил Пушкина: за что он сердится?

Юноша смутился и отвечал, что сердиться на директора не смеет, не имеет к тому причин и т. д. «Так вы не любите меня», – продолжал Энгельгардт, усаживаясь подле Пушкина – и тут же, глубоко прочувствованным голосом, без всяких упреков, высказал юному поэту всю странность его отчуждения от общества, в котором он по своим любезным качествам может занимать одно из первых мест. Пушкин слушал со вниманием, хмуря брови, меняясь в лице; наконец, заплакал и кинулся на шею Энгельгардту. «Я виноват в том, – сказал он, – что до сих пор не понимал и не умел ценить вас!..»

– О, как преподаватель, не могу не восхититься этой сценой! – поддакнул я.

Пешель охотно вспоминал Пушкина, то, как он поразил всех товарищей ранним развитием, обширным умом и в то же время раздражительностью и необузданностью.

– Ростом он был невелик, но довольно крепкий по сложению. Широкоплечий, худощавый, имел темные курчавые волосы, светло-голубые глаза, высокий лоб, смуглое небольшое лицо и толстые губы. Во всех его движениях видна была робость; он был очень неровен в обращении: то шумливо весел, то грустен, то робок, то дерзок. Также неровен был и его характер: то расшалится без удержу, то вдруг задумается и долго сидит неподвижно. Видишь его поглощенным не по летам в думы и чтение, и тут же он внезапно оставляет занятия, входит в какай-то припадок бешенства из-за каких-то пустяков: из-за того, что другой перебежал его или одним ударом уронил все кегли. Когда один из профессоров у Дельвига в классе отнимал бранное на господина инспектора сочинение, в то время Пушкин с непристойною вспыльчивостью говорил громко: «Как вы смеете брать наши бумаги, – стало быть, и письма наши из ящика будете брать». Даже его ближайший друг, Пущин, признавал, что Пушкин с самого начала пребывания в Лицее был раздражительнее всех и потому не возбуждал общей симпатии.

– Ох, боюсь, эту свою черту он так и не преодолел, – вздохнул я.

– Учился Пушкин очень небрежно и только благодаря хорошей памяти смог сдать хорошо большинство экзаменов; он не любил математики и немецкого языка. К длительной прилежной работе был неспособен. В нем было мало постоянства и твердости. Был он словоохотен, остроумен, приметно в нем было и добродушие, но в то же время вспыльчив с гневом и легкомыслен. Был умен, но плохо понимал логику, в чем сам признавался. Ум его был блистателен, но логические силлогизмы казались ему невнятными. В погоне за красным словцом часто забывал он свое место и приличествующую его положению скромность. Надо сказать, что этим качеством был он обделен. Так, однажды император Александр Первый Павлович оказал нам честь своим посещением. Ходя по классам, его императорское величество спросил: «Кто здесь первый?» «Здесь нет, ваше императорское величество, первых; все вторые», – отвечал вдруг Пушкин.

Я не удержался от смеха. Расхохотался и Пешель.

– В тот раз сам император, казалось, развеселился и шутник отделался лишь строгим внушением, – продолжил рассказ Франц Осипович, – Пушкин потом постоянно и деятельно участвовал во всех лицейских журналах, импровизировал так называемые народные песни, точил на всех эпиграммы…

Пешель вновь опечалился, вспоминая давно уже выросших мальчиков: Пущин в ссылке, Кюхельбекер – в заточении, Дельвиг умер гнилою горячкой….

Мы снова выпили – за упокой. И я принялся расспрашивать Франца Осиповича о телесном здоровье покойного поэта, объяснив, что, будучи сторонником Гиппократова учения о темпераментах, питаю надежду выяснить, как зависел от здоровья тела его дивный дар. Пешель задумался.

– Болел Пушкин, пожалуй, часто: жар, лихорадка… Но болезни не были серьезными и проходили сами через пару дней. Весьма возможно, что происходили они от чрезмерной возбудимости. Холерик! Чистый холерик! В рапортах указывал я обычно что-то вроде «нездоров», «головная боль» и чаще всего «простуда». Один раз только пришлось записать «опухоль от ушиба щеки».

– Была драка?

– Не изволь сомневаться! Но Александр всегда поправлялся очень быстро, проводя на больничной конце три или пять дней… Прописывал я ему солодковый корень, он не вредит, умягчает горло, полезен желудку… благо серьезные поветрия нас миновали! Но видать мое лечение шалуну чем-то не понравилось. Может, микстура была горькой? Он меня поддел. – И Пешель принялся цитировать: «Заутра с свечкой грошевою/ Явлюсь пред образом святым: / Мой друг! остался я живым, / Но был уж смерти под косою; / Сазонов был моим слугою, / А Пешель – лекарем моим». Экий рифмоплет был уже тогда!

– Сазонов! А что за Сазонов?

– Как, ты не знаешь? Ах! Ах, мы все тут ходили «смерти под косою». – Пешель воздел руки к небу. – Я ж тебе рассказывал, что к лицеистам были приставлены «дядьки», а попросту говоря – слуги, в обязанности которых входило убирать им комнаты, чистить одежду и обувь. Одному из них – Константину Сазонову, было всего лишь двадцать лет, когда его арестовали и осудили за шесть или семь убийств и девять разбойных нападений. Последним от его рук погиб извозчик, на нем Сазонов и «погорел»: пожадничал из-за оброненного полтинника. Именно Сазонов прислуживал Пушкину в лазарете.

– О, тут не мудрено перепугаться на всю жизнь! – заметил я.

– Саша был не из пугливых, – проронил Пешель.

– А что с ним потом стало? Я о Сазонове.

– Вот этого не знаю. Осудили… На каторгу…

– Наверное, многие были напуганы до смерти…

– Уж не знаю, не знаю! Напугать шалунов было нелегко. Зато эти юные пииты коллективно состряпали целую эпическую поэму о похождениях злодея.

Пешель поднялся со своего места и ушел куда-то в заднюю комнату. Я прождал довольно долго, пока он снова появился с какой-то разлапистой тетрадью в руках. Между ее страниц было заложено еще множество исписанных листков. Вынув один из них, Пешель стал читать:

  • Тихо все в средине града,
  • И покой лишь обитает:
  • Из Лицея, как из ада,
  • Вдруг Сазонов выступает
  • С смертоносным топором,
  • На разнощика летит
  • И, встретясь с добрым сим купцом,
  • Уже готовится убить.
  • Уже в сени глубокой ночи
  • Топор ужасный он извлек,
  • И страшно засверкали очи,
  • И взором смерть ему изрек,
  • И вдруг в одно мгновенье
  • Ему всю голову расшиб.
  • А мальчик в сопровожденьи
  • Его рукою же погиб.

Я рассмеялся сему не слишком умелому творению.

– Да уж, таланты у вас подрастали! – воскликнул я.

– И не говори! – вторил мне Пешель. – Ох, сколько анекдотов можно припомнить об этих талантах! Знаешь, однажды воспитанникам Лицея было задано написать в классе сочинение о восходе солнца. Все ученики уже кончили сочинение и подали учителю; дело стало за одним, который, будучи, вероятно, рассеян и не в расположении в эту минуту писать о таком возвышенном предмете, только вывел на листе бумаги следующую строчку: «Восстал на Западе блестящий сын природы…» «Что ж ты не кончаешь?» – сказал автору этих слов Пушкин, который прочитал написанное. «Да ничего на ум нейдет, помоги, пожалуйста, – все уже подали, за мной остановка!» «Изволь!» – И Пушкин так окончил начатое сочинение:

  • И изумленные народы
  • Не знают, что начать:
  • Ложиться спать
  • Или вставать?

Тотчас по окончании последней буквы сочинение было отдано учителю, потому что товарищ Пушкина, веря ему, не трудился даже прочитать написанного.

Можете себе представить, каков был хохот при чтении сочинения двух лицеистов.

– Да уж, представляю! – ответил я, смеясь.

– Любил он приносить жертвы Бахусу и Венере, – продолжил рассказ Пешель, – волочился за хорошенькими актрисами графа Толстого, причем проявлялись в нем вся пылкость и сладострастие африканской природы. Пушкин был до того женолюбив, что, будучи еще пятнадцати или шестнадцати лет, от одного прикосновения к руке танцующей во время лицейских балов пыхтел, сопел, как ретивый конь среди молодого табуна, взор его пылал… – со смаком проговорил Пешель. – А про эпизод с княжной Волконской ты знаешь? Знаешь! Я хорошо помню ту горничную Наташу, из-за которой и вышла ошибочка: лицеисты проходу ей не давали, так и норовя полюбезничать с ней в каком-нибудь темном углу. Друзья тогда советовали Пушкину во всем открыться Энгельгардту и просить его защиты, но Пушкин на это никак не соглашался. Горд он был чрезмерно. Между тем Волконская успела пожаловаться брату своему, а тот – государю. Государь на другой день приходит к Энгельгардту. «Что ж это будет? – говорит царь. – Твои воспитанники не только снимают через забор мои наливные яблоки, но теперь уже не дают проходу фрейлинам жены моей. Энгельгардт своим путем знал о неловкой выходке Пушкина, признаюсь – от меня, а я от… да не важно! Директор сразу нашелся и отвечал императору Александру: «Вы меня предупредили, государь, я искал случая принести вашему величеству повинную за Пушкина; он, бедный, в отчаянии: приходил за моим позволением письменно просить княжну, чтоб она великодушно простила ему это неумышленное оскорбление». Тут Энгельгардт рассказал подробности дела, стараясь всячески смягчить кару Пушкина, и присовокупил, что сделал уже ему строгий выговор и просит разрешения насчет письма. На это ходатайство Энгельгардта государь сказал: «Пусть пишет, уж так и быть, я беру на себя адвокатство за Пушкина; но скажи ему, чтоб это было в последний раз. Старая дева, быть может, в восторге от ошибки молодого человека, между нами говоря», – шепнул император, улыбаясь, Энгельгардту и пожал ему руку.

Этот уже известный мне анекдот развеселил нас.

– Хуже была история с распитием гогель-могеля, – вспоминал Франц Осипович. – Я ж упоминал про жертвы Бахусу! Шалость приняла серьезный характер и могла иметь пагубные последствия. Один из надзирателей поспособствовал шалунам достать бутылку рома. Они добыли яиц, натолкли сахару, и началась работа у кипящего самовара. После распития сего напитка дежурный гувернер заметил какое-то необыкновенное оживление, шумливость, беготню. Сказал инспектору. Тот после ужина всмотрелся в молодую свою команду и увидел что-то взвинченное. Поначалу взволновались, не больны ли – вызвали меня. Но все выяснилось быстро. Тут же начались опросы, розыски. Надо сказать, что шалуны не дрогнули перед суровостью начальства: Пушкин, Пущин… и другие явились и объявили, что это их вина. Сам Разумовский приехал из Петербурга – сделал шалунам формальный строгий выговор. Этим не кончилось – дело поступило на решение конференции. Конференция постановила две недели стоять на коленях во время утренней и вечерней молитвы, сместить шалунов на последние места за столом, где они сидели по поведению, и занести фамилии их с прописанием виновности и приговора в черную книгу, которая должна иметь влияние при выпуске.

Первый пункт приговора был выполнен буквально. Второй смягчался по усмотрению начальства: по истечении некоторого времени их постепенно подвигали опять вверх. При этом случае Пушкин сказал:

  • Блажен муж, иже
  • Сидит к каше ближе.

Франц Осипович снова принялся хохотать. Смеялся и я.

– Впрочем, иные из его выходок были и не поэтические, – продолжал Франц Осипович. – Однажды он побился об заклад, что рано утром в Царском Селе выйдет перед дворцом, станет раком и подымет рубашку.

Он выиграл заклад! Несколько часов спустя его зовут к вдовствующей императрице. Она сидела у окна, видела всю проделку, вымыла ему голову порядочно, но никому о том не сказала.

– Ох ты… – охнул я.

– А однажды, гуляя по саду, он увидел, что царь идет один вдоль по аллее; тотчас он вышел в аллею из-за деревьев и, несколько сгорбясь, согнув локти, сжав кулаки, размахивая руками, пошел за ним вослед, корча его походку. Царь увидел это. «Пушкин!» Дрожа, подошел он к царю. «Стань впереди меня. Ну! Иди передо мною так, как ты шел». – «Ваше величество!» – «Молчать! Иди, как ты шел! Помни, что я в третий раз не привык приказывать». Так прошли они всю аллею. «Теперь ступай своею дорогою, а я пойду своею, мне некогда тобою заниматься».

– Опасно, – пробормотал я.

– Директор Лицея хотел его наказать за сию проказу, так он ножом черкнул себе по руке и нанес себе такую глубокую рану, что принуждены были заняться не наказанием, а лечением.

– Ух ты… А ведь болтали как-то, что Пушкина-таки высекли? Правда ли это?

– Нет, не верю! – ответил мне Пешель. – Хоть слухи и помню. Он бы такого унижения не пережил. Всегда был самолюбив до крайности. Насмешек не выносил, бросался на обидчика чуть что.

– Ну а тут на кого бросаться? На Шешковского?

– Он бы руки на себя наложил… – покачал головой Пешель. – Помню, как болтали и он бесился… Но то вранье было.

– Значит, болтали из зависти.

– С завистью он рано познакомился, – серьезно ответил Пешель. – Пушкин начал прославляться в 1815 году, когда он читал в лицее стихотворение «Воспоминания в Царском Селе». Дряхлый старик Державин одушевился, он хотел Пушкина обнять; но его не нашли, он бежал. Я слышал, что будто бы Державин сказал: «Вот кто займет мое место».

Вскоре начали появляться «Кинжал», «Деревня», святочные вирши, эпиграммы, потом отрывки из восхитительной «Руслана и Людмилы», а там неподражаемые мелкие стихотворения, и к 1820 году Пушкин стал знаменитостью окончательно. Везде повторялись, списывались его стихи. Не могущие пройти цензуру были у всех в копиях и в устах. Только и слышно было: «Читали ли вы новую пьесу у Пушкина?» Будуары, Марьина роща, общая застольная в ресторации, место свидания с любовницею, плац в ожидании генерала, приехавшего делать смотр, – везде раздавались стихи Пушкина. Журналы, где он их помещал, расходились до последнего экземпляра.

– Стал быть, платили ему немало, – предположил я. – Отчего же он вечно был без денег?

– Проигрывался! – сразу же ответил Франц Осипович. – Ему платили по золотому от стиха, но он все спускал. А нередко он проигрывал в штосс сами свои строки, как чистые деньги.

Признаться, слышать это было уже совсем не так весело, как лицейские анекдоты о проделках юного Пушкина.

– А ведь я встречал нашего пиита и после, – сказал Франц Осипович после паузы. – Было это году этак в двадцать восьмом, и встреча наша меня не порадовала: Пушкин был уже далеко не юноша, тем более что после бурных годов первой молодости и после тяжких болезней он казался по наружности истощенным и увядшим; резкие морщины виднелись на его лице, но все еще хотел казаться юношей. Раз как-то, не помню, по какому обороту разговора, я произнес стих его, говоря о нем самом:

– Ужель мне точно тридцать лет?

Он тотчас возразил: «Нет-нет, у меня сказано: ужель мне скоро тридцать лет. Я жду этого рокового термина, а теперь еще не прощаюсь с юностью». Надо заметить, что до рокового термина оставалось всего несколько месяцев.

– Нам всем свойственно пытаться удержать молодость, – заметил я.

– Это так. Но тридцать лет – далеко не старость, а Александр выглядел уже таким измученным и уставшим. Кажется, в этот же раз я сказал, что в сочинениях его встречается иногда такая искренняя веселость, какой нет ни в одном из наших поэтов. Он отвечал, что в основании характер его грустный, меланхолический, и если он иногда бывает в веселом расположении, то редко и не надолго.

Пушкина многие считали веселым и беззаботным, но по моим впечатлениям был он характера весьма серьезного и склонен, как Байрон, к мрачной душевной грусти; чтоб умерять, уравновешивать эту грусть, он чувствовал потребность смеха; ему не надобно было причины, нужна была только придирка к смеху! – заметил Франц Осипович. – В ярком смехе его почти всегда мне слышалось нечто насильственное, и будто бы ему самому при этом невесело на душе.

Тут я был вынужден с ним согласиться.

* * *

Рассказ доктора Пешеля вновь подтверждает нервность и неровность характера Пушкина. Следует обратить внимание на, возможно, имевшую место гомосексуальную связь, что говорит скорее не о склонностях его натуры, а о необузданности темперамента, а также на имевшую место суицидальную попытку.

Спасский упоминает учение Гиппократа о темпераментах, а Пешель тут же называет Пушкина холериком, что, по всей видимости, верно. Как мы знаем, холерик – это человек, нервная система которого определяется преобладанием возбуждения над торможением, вследствие чего он реагирует очень быстро, часто необдуманно, не успевает себя затормозить, сдержать, проявляет нетерпение, порывистость, резкость движений, вспыльчивость, необузданность, несдержанность. А именно эти черты мы можем наблюдать в характере Пушкина.

В то же время неуравновешенность его нервной системы предопределяет цикличность в смене его активности и бодрости: увлекшись каким-нибудь делом, он страстно, с полной отдачей работает, но сил ему хватает ненадолго, и, как только они истощаются, он дорабатывается до того, что ему все невмоготу. Именно такую смену настроений можно наблюдать у Пушкина, писавшего только по вдохновению.

У холериков в период упадка появляется раздраженное состояние, плохое настроение, упадок сил и вялость. Чередование положительных циклов подъема настроения и энергичности с отрицательными циклами спада, депрессии обусловливает неровность поведения и самочувствия, его повышенную подверженность к появлению невротических срывов и конфликтов с людьми.

Все эти черты наблюдаются у великого русского поэта.

Глава 7

Так случилось, что впервые увидел я Наталью Николаевну, впоследствии ставшую моей пациенткой, в доме ее свекра – Сергея Львовича. Госпожа Пушкина была очень красива, стройна и изящна, и во всем ее облике чудилось нечто поэтическое и трогательное. До встречи с этой женщиной полагал я, что молва преувеличила ее красоту. Теперь же я мог лично убедиться в ее телесном совершенстве. Была она ростом высокая, с баснословно тонкой талией при роскошно развитых плечах и груди. Как врач, я предположил, что молодая женщина злоупотребляет корсетом. Ее маленькая головка, как лилия на стебле, колыхалась и грациозно поворачивалась на тонкой шее. Она соединяла в себе законченность классически правильных черт и стана. Однако нельзя было назвать ее образцом здоровья и веселья: бледная, часто печальная, она носила на челе печать страдания. Она была сдержанна до холодности и мало вообще говорила. Постоянная задумчивость туманила ее черты, голова склонялась, словно она терпела какую-то внутреннюю муку.

Я гадал о причинах этой печали и осмелился задать вопрос Сергею Львовичу. Его ответ меня обескуражил:

– Сплетни, постоянно распускаемые насчет Александра, мне тошно слышать! – вспылил он. – Знаете ли, что, когда Натали выкинула, сказали, будто это следствие его побоев. Но вы в это не смейте верить! Это все ложь!

Я заверил отца семейства, что ни в коем случае не стану верить этим слухам и что вполне понятно, что молодая женщина печалится из-за случившегося выкидыша, который мог произойти в силу самых разных причин. Но Сергей Львович меня не слушал. Он продолжил свою гневную тираду несколько невпопад:

– Наконец, сколько молодых женщин уезжают к родителям провести два или три месяца в деревне, и в этом не видят ничего предосудительного, но ежели что касается до него или до Леона – им ничего не спустят!

Я не очень понимал, о чем идет речь, но побоялся выяснять.

– Александр очень несдержан. Крайне несдержан. Экой дурак! Раз он осмелился, говоря с отцом, непристойно размахивать руками!.. – Сергей Львович разгорячился и сам принялся бурно жестикулировать. – Но я люблю в нем моего врага и прощаю его, если не как отец… то как христианин, – заверил меня он.

Беседа наша оставила меня в состоянии крайнего замешательства. Я даже был склонен предположить, что Александр Сергеевич и в самом деле временами принимался «учить жену», но эти мои измышления оказались, на счастье, неверными, в чем я скоро убедился.

Надежда Осиповна продолжала хворать, и я навещал ее все чаще и чаще. Обстоятельства семейной жизни сына часто беспокоили старую женщину.

– Натали мне рассказывала, что Саша в первый же день брака, как встал с постели, так и не видал ее. К нему пришли приятели, с которыми он до того заговорился, что забыл про жену и пришел к ней только к обеду. Она очутилась одна в чужом доме и заливалась слезами.

В тот раз мы оправдали случившееся непривычкой Пушкина к семейной жизни.

Через несколько месяцев случился похожий разговор. На этот раз Александр Сергеевич пропал из дому на трое суток. Оказалось, что на прогулке он встретил дворцовых ламповщиков, ехавших в Петербург, добрался с ними до Петербурга, где попался ему возвратившийся из Польши из полку своего Данзас, и с ним пошел кутеж…

Да, причины постоянной печали прекрасной Натальи Николаевны становились мне понятными.

* * *

Медицинская профессия подразумевает часто и порой весьма близкое общение с людьми самого разного рода. И хоть я не мог почитать себя человеком светским, однако же бывал в домах особ самых знатных, и довольно часто они одаривали меня своей откровенностью. Так, одна весьма почтенная княгиня довольно много рассказала мне о семействе Гончаровых.

– Ах, милейший мой Иван Тимофеевич, – закатывая глаза, рассказывала княгиня Екатерина Алексеевна, – я вовсе не сплетница, а то бы могла порассказать вам такое! Но исключительно как врачу и рассчитывая на вашу скромность… к тому же многие вещи вам даже и нужно было бы знать. Вам доводилось встречаться с Натальей Ивановной? Да-да, матерью нашей превознесенной всеми Косой Мадонны? Мне пришлось узнать ее весьма близко, даже ближе, чем мне бы хотелось.

Естественно я поспешил осведомиться, что же такого неприятного было в этом знакомстве. Княгиня поджала губки:

– Наталья Ивановна Гончарова довольно умна и несколько начитанна, но имеет дурные, грубые манеры и какую-то пошлость в правилах. У нее есть несколько сыновей и три дочери, Катерина, Александра и Наталья. В Яропольце около двух тысяч душ, но, несмотря на то у нее никогда нет денег и дела в вечном беспорядке. В Москве она жила почти бедно, и когда Пушкин приходил к ней в дом женихом, она всегда старалась выпроводить его до обеда или до завтрака. Да-да, батюшка мой, чтоб не кормить! Ужасная скупость!

Дородное лицо ее выразило отвращение.

– Дочерей своих бивала она по щекам. – Княгиня изобразила ужас. – На балы они иногда приезжали в изорванных башмаках и старых перчатках. Я хорошо помню, как на одном балу мне пришлось увести юную Натали в другую комнату и дать ей свои новые туфельки, потому что ножки ее были обуты просто ужасно, а бедняжке приходилось танцевать с Пушкиным, который непременно обратил бы внимание… Да и все бы заметили эту неприглядную деталь.

Я немедленно выразил горячее сочувствие невесте и ее жениху. Екатерина Алексеевна вполне разделяла со мной это чувство.

– Бедный Пушкин оставался женихом чуть ли не целый год до свадьбы, – рассказывала она. – Когда он жил в деревне, Наталья Ивановна не позволяла дочери самой писать к нему письма, а приказывала ей писать всякую глупость и между прочим делать ему наставления, чтобы он соблюдал посты, молился Богу и пр. Бедная Натали даже плакала от этого.

Я заметил, что Наталия Николаевна показалась мне очень грустной и предположил, что причина, вероятно, кроется в ее воспитании. Княгиня со мной охотно согласилась.

– Болтают, что Александр Сергеевич с ней жесток, но это вовсе не так! – заявила она. – Напротив! Был раз, когда Натали дала ему пощечину, приревновав к кому-то на балу. – Она прижала пальцы к губам и захихикала. – Он тогда совсем не обиделся, даже шутил, что у его женушки рука тяжелая. – Княгиня улыбнулась. – Он так ее любит, что ему приятна была ее ревность как знак ответного чувства. Будучи женихом, когда Наталья Ивановна все тянула со свадьбой, он так настаивал, чтобы поскорее их обвенчали, но Наталья Ивановна напрямик ему объявила, что у нее нет денег.

Тогда Пушкин заложил имение, привез денег и просил шить приданое. И как вы думаете, на что эта женщина потратила привезенное? – Княгиня заговорщически улыбнулась. – На собственные наряды! А в самый день свадьбы она послала сказать ему, что надо еще отложить, что у нее нет денег на карету или на что-то другое. Пушкин опять послал денег. Венчались в приходе невесты у Большого Вознесения. Во время венчания нечаянно упали с налоя крест и Евангелие, когда молодые шли кругом. – Она прижала кончики пальцев к вискам. – Пушкин весь побледнел от этого. Потом у него потухла свечка. Александр Сергеевич счел это за дурные предзнаменования.

Я сочувственно закивал.

– Но потом Наталья Ивановна была очень довольна замужеством своей дочери, – поведала мне княгиня. – Она полюбила Пушкина, слушалась его. Он с ней обращался как с ребенком. Может быть, она сознательнее и крепче любила его, чем сама жена. Но раз у них был крупный разговор, и Пушкин чуть не выгнал ее из дому.

– Но из-за чего же?

Княгиня закатила глаза.

– Александр Сергеевич объяснил, что мадам Гончарова вздумала чересчур заботиться о спасении души своей дочери.

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Монография посвящена решению проблемы повышения эффективности применения вертолета путем использован...
Знаменитый американский психолог написал книгу, которой суждено оказать сильнейшее воздействие на на...
Если вы руководите людьми, эта книга принесет вам огромную пользу. Ведь менеджер, применяющий знамен...
Россия, сегодняшний день. Ксенофобия и любовь в одном флаконе… Превратится ли эта гремучая смесь в к...
Новая книга известного тележурналиста Игоря Прокопенко посвящена едва ли не самой актуальной для наш...
Определяя вербальный интеллект как способность «жонглировать» буквами, то есть комбинировать их в сл...