Ратоборцы Югов Алексей
— Слыхали, Олександра Ярославич!.. Ну как же не слышать! — раздались голоса.
— Думаю, тот, кто крови своей за родного за пахаря не пощадил, тот на трудовой его добыток не пожадует!.. Верно, Меркурий? — обратился он к новому воеводе.
Дружинник долго не мог произнести ответного слова. Наконец, совладав с собою, словно бы клятву давая, проговорил:
— Да ежели, государь… да ежели только, Александр Ярославич, я твою за меня поруку хоть чем-либо оскверню перед народом, то пускай же от родителя мне проклятье, от сынов поношенье!..
Вторым предстал перед князем пойманный в лесах беглец из числа его собственных тяглых людей — в изодранной одежде, с волосами как перекати-поле. Звали его Онуфрий Неудача-Шишкин.
Невский долго всматривался в смерда, опершись рукою о колено. Наконец спросил хмуро:
— От пашни бегаешь, от тягла?
Неудача-Шишкин метнул на князя взгляд из-под белесых бровей, вздохнул и что-то принялся шептать, покачивая головой.
— Что шепчешь? — повышая голос, спросил Александр.
— А с сумою шепчусь, государь. Богат шепчется с кумою, а бедный — с сумою.
Кое-кто рассмеялся в толпе. Ярославич гневно рванул складку рубахи на плече.
— Перед князем стоишь, смерд! Довольно тебе скоморошить! В последнее говорю — пусть все слышат: когда не сядешь на пашню, как все соседи твои, — в земляном порубе велю сгноить тебя, захребетника, нетяга!..
— Воля твоя, князь, — отвечал смерд, — что ж… не привгакать… нашему Мине начесано в спине!.. Вот говорят: дважды и бог не мучит, а селянину сколько от всех мук — и от боярина, и от татарина, и от князя!.. Уж лучше в порубе сдохнуть…
Александр поднялся на ноги.
— Доброго от тебя и не ждал услышать, — сказал он. — От худыя птицы — худые и вести! В железа его!..
Двое десятских поволокли мужика в сторону завозни, в которую до поры до времени приказано было дворским сажать всех, кого князь велит заключить под стражу.
Мужики негромко сострадали.
— Эх, Онуфрий, Онуфрий! — говорилось ему вслед. — Ну, и впрямь же ты Шишкин, да и Неудача!
Один молодой мужик, со светлым, соколиным взором, тронул беднягу за рукав рубахи и, не особенно даже и таясь от десятских, проговорил:
— Не бойся, Онуфрий: не в поруб сажают, ночью жерди вынем с крыши — выпустим.
Ярославич вот-вот должен был отъехать. Уж пересудил всех, кто жаждал княжого суда. В последний раз, как бы прощаясь, проходил осенней опушкой. Почему — он и сам не знал, жалко ему было расставаться со светлой этой поляной на холме. И невольно вспомнилось: «Этак вот дед Юрий присохнул сердцем к безвестному лесному сельцу — на стрелке между Яузой и Москвой, — а ныне, гляди ж ты, как ширится городок! Проезжая на сей раз через Москву, диву дался. Давно ль, кажется, после Батыева нашествия одна только гарь осталась, уголья да трупы, — думалось, что и место быльем порастет, — ан, смотри ты, едва прохлынула татарва, а уж набежал, набежал народ, и опять поднялся городок… Видно, быть здесь доброму городу!.. Дед Юрий далеко видел! Ключ ко многим путям — что из Киева, что из Новгорода — отовсюду через нее, через Москву. Купец никакой не минует: ни царьградский, ни гамбургский, ни готяне, ни шведы!.. Да и кремль дедом Юрьем срублен где надо. А ежели камню наломать да как следует стены скласть, то и крепость будет не из слабых…»
…На изгибе опушки Невский заметил доктора Абрагама — в черном всегдашнем одеянье и в черной шапочке. Седые кудри еврея отблескивали на солнце словно ковыль, шевелимый ветерком.
Ветерок донес голос Гриши Настасьина.
— Вот он, мяун-то корень! — кричал он, подбегая к старику и помахивая в воздухе какой-то длинной травой, вырванной с корнем.
«Травы собирают, — догадался Александр. — Ну вот и хорошо! Приставил парня к месту…»
— Настасьин! — позвал он.
Мальчуган повернулся в сторону Невского и кинулся было на его голос. Однако тотчас же вернулся к доктору и что-то сказал ему, очевидно отпрашиваясь. Абрагам кивнул головой. И Настасьин, нагнув голову, по-видимому воображая себя на коне, понесся навстречу Александру.
— Здравствуй, государь! — приветствовал он князя, сияя лицом и придерживая расколыхавшуюся плетеную корзину, что висела у него через плечо.
— Здорово, здорово! Ну как, по душе тебе у доктора Абрагама?
— Все равно как с деданькой. Я ведь с тем тоже травы собирал, корешки рыл. И этот тоже нагибаться-то уж не может…
Приблизившийся Абрагам приветствовал князя. Невский протянул ему руку для рукопожатия.
— Довольны вы, доктор Абрагам, своим юным помощником? — по-немецки спросил Невский.
— О государь! — отвечал тот, тоже по-немецки. — Я чрезвычайно благодарен вашему величеству. Гиппократ Косский был, несомненно, прав, когда говорил своим ученикам, что он многим обязан в познании целебного могущества трав старым женщинам из простого народа. У этого отрока его покойный дед, оказывается, был таким именно врачевателем от натуры. Этот мальчик знает многие травы, которыми не пренебрегаем и мы, медики. И часто мы только разными именами означаем одно и то же.
Доктор Абрагам ласково положил свою руку на голову Гриши Настасьина.
Александр шел к коню. Мирон провожал его до седла, но вдруг Ярославич замедлил шаг, оглянулся и многозначительно произнес:
— Хорошо, светло здесь у вас — ничего не скажешь! Но только, знаешь ли… уж очень ты на путях живешь… Отодвинь заимку свою куда-либо вглубь! Места есть добрые. Я прикажу тебе пособие выдать и подъем. Людьми помогу… Времена шаткие!..
Старик с одного взгляда понял все, чего не договорил князь.
— Нет, Олександра Ярославич! Ввек этой ласки твоей не забуду, но только никак того нельзя: тут родитель у меня похоронен!..
Он посмотрел испытующе в лицо князя из-под седых кустистых бровей и сказал:
— А может быть, еще и переменит бог Орду?
Невский ничего не ответил.
Они проходили мимо бревенчатой стены кладовой, которая в летнее время служила местом ночлега для младшей четы в семье Мирона: для младшего сына Олеши и для жены его Настасьи.
Эти оба только что успели, вместе с матерью-свекровью, вернуться с пашни. Старуха сама не осмелилась выйти проводить князя, а сыну и невестке не позволил Мирон: сын, дескать, в трудовом одеянье, а невестка лица на пашне от солнца не берегла и, как цыган, загорела!
Александр приостановился и вслушался: за бревенчатой стеной плакал и причитал молодой женский голос:
— До чего ж я несчастная!.. Этой толстухе Милавке вашей… корове… ей вечно все выпадает доброе: из своих рук его угощала… А я… вот окаянна-то моя головушка… проездила… проездила!..
— Кто у тебя рыдает? — спросил Александр.
Мирон Федорович только рукой махнул.
— Ох, и не знаю, как сказать тебе, государь: младшая невестка Настя… как сдурела!.. Горе ее, вишь, взяло, что не довелося ей из своих рук тебя угостить…
Невский улыбнулся.
— Ах, кваску твоего, с искрой, выпил бы я на дорожку! — сказал он громко.
Старик кивнул князю и подморгнул.
— Настя! — подал он зычный голос. — Настя! — повторил он грознее, когда не последовало ответа.
— Чево? — отозвался из амбара набухший от слез голос.
— Подь сюда! — позвал батюшко-свекор.
В распахнувшейся двери амбара показалась юная светловолосая босоногая женщина с красивым, резким и загорелым лицом — этакая «нескладень-девка», как говорится в народе, но именно с той нескладностью, которая подчас бывает страшнее молодецкому сердцу всяких вальяжных, лебедь-белых красот.
Увидав Невского, она хотела было скрыться.
— Куда? Вот сайга дикая! — прикрикнул на нее свекор. — Для князя кваску… на дорожку… Живым духом… В бочонке, что в углу!..
Настя мгновенно исчезла.
Они подошли к громадному вороному жеребцу князя, и Александр собирался уже принять повод из рук дворского, когда запыхавшись, не успев даже вытереть с лица следы слез, с туесом в руках и с чашкой примчалась Настя.
Она поклонилась князю и решительным движеньем всунула чашку в руки свекра и приготовилась наливать квас из туеса.
— Ох нет, — сказал, улыбнувшись, Александр. — Люблю прямо из туеса — совсем аромат другой!
Он взял у нее берестяной туесок и с наслажденьем принялся пить. В темном квасу отразилось его лицо: словно бы когда в детстве заглядывал в колодец.
Возвратив туесок, Александр Ярославич только что успел повести глазами, отыскивая дворского, как тот уже стоял возле него, держа раскрытый ларец.
Князь глянул внимательно в ларец и извлек оттуда жемчужные серьги. Он положил их на ладонь и еще раз посмотрел, хороши ли они.
Настя стояла, не смея поднять глаз.
Невский протянул руку к ее заалевшему ушку — сначала к одному, потом к другому — и, разжав золотые зажимчики сережек, нацепил ту и другую.
— Носи! Не теряй! — сказал он.
Настя закрыла широким вышитым рукавом глаза. Видно было, что она не знает, что надлежит ей сделать, чтобы поблагодарить князя. Вдруг решительно отняла руку от глаз и, привстав на цыпочки, поцеловала Невского прямо в губы.
Вспыхнул Ярославич.
А она, уже отбежав немного, остановилась и, оборотясь на прощанье, выкрикнула сквозь радость и слезы:
— Уж когда мне головушку сымут, тогда только и сережки эти отымут!
Ярый конь бил копытом в землю. Распахивал ветру тонкие ноздри: «Хозяин, пора, пора!..»
Александр стоял, положа руку на гриву коня, готовясь вдеть ногу в стремя, когда детский восхищенный голосок произнес очень громко в наступившей тишине:
— Ой, мама, мама, гляди-ко — государь голубой!..
На Невском был в час отъезда шелковый голубой зипун, отделанный черного шелка кружевом с серебром.
Князь обернулся.
В толпе женщин и ребятишек, глядевших на сборы и на отъезд, он сразу отыскал ближе всех к нему стоявшую белоголовую девчонку лет пяти, с красными бантиками в льняных косичках. Мать, смутившаяся до крайности, стояла позади нее.
Невский сделал шаг по направлению к ним и слегка докоснулся ласково до головы девочки.
— Ну… красавица… — только и нашелся сказать он.
Лицо матери как полымем взялось.
— Ох, теперь оздоровеет! — вырвался у нее радостный возглас.
И еще не успел уразуметь Ярославич что к чему, а уж и другая мать, с лицом исступленным и словно бы истаявшими глазами, вся в поту и тяжко дыша, стремительно подсунула ему под самую руку уж большенького, лет шести-семи, сынишку, который пластом, по-видимому уж в полубессознательном состоянии, лежал поперек ее распростертых рук.
Лицо у мальчика было непомерно большое, отекшее и лоснилось. Он дышал трудно.
И с такой властью матери в голосе выкрикнула она: «Ой, да и до моего-то докоснися, государь!.. И до моего-то докоснись, Олександра Ярославич!» — что Александр невольно повиновался и тронул рукою плечо больного.
Потом только сообразил:
— Да что я, святой вам дался, что ли?! — гневно воскликнул он, резко повернулся и пошел снова к коню.
Но женщина его и не слушала больше! Ей уж ничего от него и не надо было теперь. Лицо ее просветлело непоколебимой верой. Оборачиваясь к соседним ей женщинам, она говорила — и одной, и другой, и третьей:
— Уж теперь оздоровеет!.. Сойдет с него!.. Змея ведь его у меня уклюнула в пятку… Грибы собирал…
А меж тем остальные матери, уже приготовившие каждая своего ребенка и не успевшие подсунуть их под руку Ярославича, с грустью, почти с отчаяньем, смотрели, как разгневанный князь садился в седло.
Конь рванулся.
Один только дворский поспел вскочить на своего ретивого и помчаться за князем. Вскоре на тесной, перешибленной корнями лесной дороге он догнал князя и теперь следовал чуть поодаль.
Так проехали с полверсты.
Вдруг Невский Осадил коня и, дав поравняться дворскому, приказал:
— Скачи вспять, Андрей Иваныч, да моим именем прикажи доктору Абрагаму: занялся бы он этим мальчонком, которого укусила змея… помирает малец. Вином, говорят, хорошо отпаивать — выдай из погребца… Да что это они вздумали в самом деле: «докоснися, докоснися»?
Дворский вздохнул и, несмело улыбнувшись, ответил:
— Да уж не осерчай, Александр Ярославич, а мне говорили, будто давненько в народе поверье пошло: что ежели который мальчонке да худо растет и ты до него дотронешься — тогда зачнет шибче расти… С ночи тебя дожидались: огорченье будет матерям…
Ярославич только плечами пожал.
— Ведь эких суеверий исполнен народ! — проговорил он. — Вот что… Вели лекарю Абрагаму до конца оставаться при мальчике, что змеею ужален. И чтобы прочим пособие оказал, кто попросит. Сам останься. А я дождусь вас в Берложьем.
Дворский повернул коня и поскакал к заимке Мирона. Однако прошло совсем немного времени — он и на полтора перестрела не успел отъехать, — как сзади послышался топот коня. Андрей Иванович обернулся и осадил своего скакуна: его догонял князь.
Они поехали стремя в стремя.
По лицу Александра блуждала с трудом сдерживаемая улыбка. Наконец он сказал, рассмеявшись:
— Передумал. Добрую веру пошто разрушать в народе? А ратники мне надобны добророслые…
…Радостное смятенье обвеяло лица всех матерей, что угрюмо и понуро сидели близ опустевшей дороги, когда Невский враз осадил своего вороного как раз насупротив них.
Каждая ринулась со своим.
А он величественно, а и вместе с тем просто, мерным шагом близился к ним. Выискав очами в полукруге выставленных перед ним ребятишек самого худенького, самого заморыша, он вдруг, напустив на себя озорную строгость, густым, грозным голосом спросил, ероша ему светлые волосенки:
— А ну… который тут у меня худо растет?
2
Юная княгиня Владимирская день ото дня хирела и таяла. Аюд придворный перешептывался:
— Испортили, испортили княгиню, не иначе! И какая же это сатана могла сотворить такое дело?!
— Какая?! — воскликнула матушка Анфиса, попадья дворцового протопопа Василья, дивясь недогадливости людской. Тут она оглянулась вправо, влево, как будто тот, кто был у нее на уме, мог подслушать, и когда обе высокие гостьи ее — Маргарита, постельничья княгини Дубравки, а другая — Марфа, милостница княгини, поняв, что сейчас последует некое тайное имя, придвинулись к попадье, она вполушепот сказала: — Чегодаш!.. Егор Чегодаш. Он. Боле некому!..
Горстью обобрала роточек, и подняла кверху красивое узкое лицо, и застыла. Только золотые обручи ее дутых серег, оттянувшие мочки и без того длинных ушей, покачивались.
В тишине тяжкосводчатой комнаты слышно стало, как та и другая, задушевные подружки попадьи Анфисы, сглотнули слюнки зависти. Да и как же было не позавидовать — ведь и они обе видели знахаря сего в церкви на венчании князя Андрея, а вот не догадались же!..
«Он, он, Егор Чегодаш, больше некому!»
Постельничья и бельевая боярыня Маргарита опомнилась первая.
Живая норовом, быстроокая, всюду поспевающая — не ногами, так глазом, боярыня Маргарита сейчас не только попадью Анфису, а и самое себя готова была на куски разорвать — от досады.
«Ведь эк прохлопала, эк проморгала! — корила она себя внутренне. — И до чего ж проныра эта востроносая трясея, лихоманка, кутейница! — честила она в мыслях попадью. — Ведь в кою пору и догадалася!.. А и чего тут не догадаться? Этого Чегодаша и с простых свадеб стараются отвести — не приходил чтоб! — а тут нате вам: на великого князя свадьбу в самый собор был допущен!.. Нет, не обошлось тут и без Василья-попа!.. Да он же и ее надоумил, свою попадью!.. Черные книги читает поп. Сам-то не колдует — страшится, а небось четвергову соль, освяченную, из-под полы продает лекарям да волшбитам разным!.. А теперь, гляди, еще и в добрые ко князю войдут!..»
И боярыня Маргарита, словно бы они уже давно с попадьей Анфисой обсудили, кто именно навел порчу на княгиню, вдруг набросилась на боярыню Марфу, раздатчицу милостыни. А та сидела — полусонный, в золото затканный идол — и только изредка кивала головою в жемчужной кике да время от времени брала пухлыми белыми пальцами в перстнях горсть каленых волошских орехов, винную ягоду или ломтик засахаренного фрукта.
— Да как же это не он? — возмущенно кричала на нее боярыня Маргарита. — А кто в церкви на нее, на княгиню-то, глазищи свои пялил? Да нет, ты уж и не говори, Марфа Кирилловна, все, все призороки от него, от Чегодаша!.. Да ведь и до чего силен! Узнать может у тебя все мысли и все дела твои выскажет — и твои, и отцовы, и дедовы!.. Он у меня Славика моего обрызгивал — от родимца!.. А только лечит он редко, уж разве за большой подарок… А больше все урочит да портит!.. Его уж и убивали посадские… Да разве таких людей убьешь!
— А кто он такой, что и убить не могут? — спросила боярыня Марфа сонным, густым голосом.
Боярыня Маргарита только усилила презрительный поджим губ и промолчала, и дождалась-таки, что надменная милостница — словно самой судьбой назначенная раздавать княжую милостыню — Марфа обратила к ней набеленное лицо раскормленной красавицы и переспросила:
— Что уж, говорю, железный он, что ли, Чегодаш твой, что и убить не могут?
Боярыня Маргарита испуганно перекрестилась и сплюнула в сторону.
— Что ты, что ты, матушка моя! — сердито проговорила она. — «Твой»!.. Нет уж, пускай он лучше твой будет!..
— Я не к тому, — лениво возразила ей Марфа.
Боярыня Маргарита, успокоясь, пояснила, переходя на полушепот:
— Не железный, а невидимый…
— Вот те на, уж и невидимый!..
— Невидимый, невидимый, коли захочет! — повторила Маргарита. — Да он, может, и ныне тут, возле нас, стоит, — произнесла она, содрогнувшись, и, словно бы ей холодно вдруг сделалось, укутала плечи персидским полушалком.
Боярыне Марфе, должно быть, зазорно стало признать, что Маргарита с попадьею правы.
— А он кто, этот Чегодаш? — еще раз спросила она. — Чем он хлеб свой добывает?
— Коневой лекарь, кровепуск!..
— Ну, вот и выходит нескладица. Стал ли бы он коновалить, когда у него этакая сила была — людей портить, людей лечить?!
Маргарита на сей раз не нашлась что ответить.
И тогда, торжествуя над нею да и над попадьею Анфисою победу, боярыня Марфа важным распевом произнесла:
— Не-ет, девоньки, нет!.. Не Чегодаш, а сушит княгинюшку огненный змий.
Не прошла и неделя с той беседы трех подружек, как месячной апрельской ночью, звонко ступая по хрупкому ледку, застеклившему лужи, шла, спускаясь под гору, где обитали ремесленники да купцы, попадья Анфиса в сопровождении мальчика-слуги.
Вот уже и кузницы прошла, раскиданные за околицею посада, словно черные шапки, а все шла и шла. В лунном свете чернела кругом земля. В засохшем, еще от осени уцелевшем былье просвистывал ветер. Месяц, большой и чистый, плыл над бором, над Клязьмой, чеканил каждую травинку, каждый кусток, каждый комочек земли, даже и от него клал длинные тени — и отблескивал в стеклышках бесчисленных льдинок луговины.
Тоску, тоску какую сочит в сердце человеку этот весенний свет месяца! Старому человеку, когда уж могила близка, луч» ше не выходить в поле в такой месяц…
А отчего молодым тоскливо?..
Смолкли и Анфиса и парубок — оба, как только вышли за околицу, под свет месяца, — и пошли промежду редко разбросанных кузниц.
А вот и черное гнездовье Чегодаша!
На бугре, невдалеке от кузниц, — ибо конскому лекарю где и селиться, как не возле кузницы? — и почти над самой рекой: ведь рыбак да колдун при реке обитают, — стояла, будто черный маленький острожек, со всех сторон глухим частоколом обнесенная усадьба Егора Чегодаша.
А и впрямь колдун знал, видно, слово, уж если сам Батый в тридцать восьмом году, пол-Владимира сожегши, эту усадебку обошел.
— Я им глаза отвел, татарам, — бахвалился перед кузнецами Чегодаш. — Ведь коневой мордой ко мне в стену тыкались, а двора моего не видали!.. Вы не глядите, что слово — звук: оно звук-то звук, а и на том свете достанет!..
Попадье и сопровождавшему ее тихому парубку сделалось страшно, когда они подошли и остановились у больших, с нахлобученным шатровым верхом ворот Чегодаша, собираясь постучаться.
На голубизне обветшавших тесовых полотнищ, озаренных светом полного месяца, четко чернело железное толстое кольцо.
Попадья Анфиса наднесла руку надо лбом, дабы перекреститься, как вдруг:
— Что ты тут закрестилась? — откуда-то сверху, из воздуха, послышался угрюмый окрик. — Что ты, в церкву пришла?
Попадья охнула и стала оседать, в своей шубейке колоколом, и уж у земли подхватил ее под мышки провожатый и поставил на ноги. У парня и у самого зубы накали от страха…
А меж тем тот же голос, неведомо откуда, провещал:
— Иохим! Гелловуй! Али не слышите? Стучат! Откройте!
А никто еще не стукнул. Калитка сама собою отпахнулась вовнутрь двора. Подталкиваемый попадьею, отрок ступил во двор. Нигде ни души.
— Матушка, не бойся, — сказал он Анфисе. — Иди.
Точно так же, сама собою, раскрылась пред ними и дверь в сени, и дверь в избу. Ступив через порог, попадья глянула в передний угол: на божнице было некое подобие образов, и она опять отважилась было сотворить крестное знаменье, но в этот миг из-под стола, за которым над книгою сидел Чегодаш, раздалось рычанье. Огромная черная собака, с глазами, глядящими сквозь шерсть, словно бы сквозь кустарник, с рыканьем шла на нее.
— Цимберко! — крикнул на собаку Чегодаш.
Пес повернул обратно и снова улегся под столом, возле ног хозяина.
Чегодаш меж тем все еще не отрывал глаз от книги. Он как бы продолжал вслух чтение, от которого его отвлекли:
— «Аще у кого будут волосы желты, тому журавлиные яйца мешати с вином, и будут черны…» У тебя каки волосы, попадья? — спросил он. — Желтые?.. Нет, у тебя седые. Тогда слушай: «Аще у кого волосы седы, то поймай ворона, да положи его живого в гной конский, да лежит пятнадцать ден, да изожги его, живого, на огне, да тем пеплом мажь волосы седые — будут опять черны…» Вот, — сказал он, закрыв бережно доски переплета. — Есть у твоего попа такая книга? Нету!.. Ну? — спросил он испытующе и глумливо. — Хворает ваша княгиня? Хворает! — ответил он сам. — Хворает и не перестанет хворать, доколе я не сыму с нее!..
«Он, он!..» — прозвучало в сердце Анфисы.
Чегодаш поднялся из-за стола, положил книгу на полку в переднем углу, оправил свой черный азям, пошевеливая угловатыми плечами, и вышел к попадье. Она упала ему в ноги. И в то самое время, как прикасалась лбом к грязному полу, ей подумалось: «Ох, будет мне от бати моего!.. Что же это я делаю?» Она поднялась. Егор Чегодаш, подбоченясь левой рукой, презрительно и лукаво смотрел на нее.
Попадья жалобно проголосила:
— Ой, да смилуйся ты над нами, Егорушко!.. Исцели ты нам ее, нашу звездочку ерусалимскую!
— А чего дашь? — угрюмо спросил волшбит.
Выгнав на улицу отрока и приготовляя все, что надо для ворожбы, Егор Чегодаш изредка бросал попадье отрывистое, резкое слово, требовавшее безотлагательного ответа.
— Худо живут промеж собою? — спросил он, поправляя фитилек, плававший в чашке с деревянным маслом, что стояла на угловой полке.
Попадья Анфиса замедлилась было ответить: ей казалось как-то неладно говорить здесь, перед мужиком, о супружеской жизни великого князя и молодой княгини его.
Чегодаш гневно обернулся.
— Молчишь, стервь? — обругал он супругу дворцового протопопа. — Ну и молчи! Да и убирайся отсюда!.. Ты думаешь, я для знатья спрашиваю?.. Я и без того все знаю. А тово дело требует. Без того не будет пользы!.. Я и сам вперед все тебе расскажу. Вчера ездил князь Андрей к Палашке своей в Боголюбово? — спросил он.
— Ездил, — вынуждена была согласиться Анфиса.
— Так. А велела ему княгиня Дубравка боярынь всех его… ну, одним словом, наложниц, убрать из дворца?
— Велела, — уж поистине вострепетавшая перед прозорливостью чародея, ответствовала попадья.
— Ну вот видишь, — удовлетворенно произнес Чегодаш. — А ты еще таишься!
— Не буду, отец, не буду!..
Но, как бы желая довершить свое торжество, знахарь сказал:
— Пригрозила ему княгиня, что уйдет от него к отцу, в Галич уедет?
— Ой, да правильно все… все правильно!.. — взмолилась Анфиса.
И с этого мига она уж ничего больше не скрывала от Чегодаша. А знала она отнюдь не мало, супруга придворного протоиерея и первая вестовщица во всем Владимире.
Меж тем угрюмый волшбит приготовил на столе деревянную мису с водой и стал растоплять над ней тонкий прут олова с помощью огарка восковой свечки. Над чашею поднялся пар.
Знахарь вынул из воды причудливо очерченную, бугроватую пластинку олова. Держа ее меж расставленных пальцев, он приказал попадье приблизить свечу. На стене избы появилась тень.
— Видишь? — спросил Чегодаш.
— Вижу, Егорушко, вижу…
— Тень указует, тень указует! — грозно вскричал волшбит. — Теперь представь мне на очи самое молодую княгиню.
— Батюшко! — воскликнула попадья. — Уж чего хочешь другого проси, а только не это!.. Чтобы я это — с речью к ней, когда не спрошена, — да уж лучше живую меня в землю заройте!
Нечто вроде любопытства блеснуло в черных глазах мужика.
— Ну, коли так, — снизошел Чегодаш, — то предоставьте мне откуда-либо в затылок ей глянуть… из закрытия. У человека кость тонкая. А я ведь и сквозь жернов вижу!..
— Чем ты ее поил, мерзавец, княгиню великую? — кричал Невский на Чегодаша.
Колдун сперва отпирался:
— Я? Да, Олександр…
Однако при первой же его попытке назвать князя по имени и отчеству Александр таким взглядом обдал колдуна, что тот осекся и стал наименовывать его князем.
— Князь-батюшко, прости! — вскричал он, мотая головой. — Ничем, ничем не поил. Да разве меня допустят, мужика худого, пред светлые княжецкие очи?
Невский молчал и, не по-доброму наклоня голову, начал подыматься из-за стола. Они были только вдвоем в комнате, в той самой, в которой останавливался Невский и в первый свой приезд из Новгорода, на свадьбу брата.
Александр только что прибыл во Владимир кратчайшим путем, через Москву, в сопровождении Андрея-дворского и всего лишь-десятка отборных дружинников, сильно встревоженный недобрыми известиями о неладах между молодыми, и о намерении Дубравки оставить Андрея, и, наконец, о болезни молодой княгини.
Приехав и вызвав немедленно для доклада верных людей, оставленных им а городе и во дворце брата, Александр Ярославич узнал и о волхвованьях вокруг Дубравки, и что замешаны тут попадья Анфиса и кое-кто из более высокостоящих. Однако не волшба и заклинанья этого черного проходимца беспокоили князя, — его ужаснуло известие, что Дубравку, неведомо для нее, поили каким-то зельем. У Александра тотчас же возникло подозренье, что это сделано не только по злому умыслу врагов — ибо чего только не бывало в княжеских семьях! — но и по тайному приказу Берке. Что Батый не пойдет на это, а стало быть и Сартак, который давно уже был аньда ему, Александру, то есть побратим, — в этом Александр был уверен. От Батыя можно было ожидать, что сгоряча он прикажет опустошить Владимирщину, прикажет вырезать «всех, кто дорос до чеки тележной», но Александр поручился бы чем угодно, что старый хан не пойдет на отравленье никого из членов его, Александра, семьи, и тем более на отравленье Дубравки, этой невинной отроковицы. Но Берке, этот шакал, прикидывающийся львом, этот сквернавец, заждавшийся смерти своего старшего брата, — этот пойдет на все!
— Сказывай, мерзавец, чем ты поил княгиню?
Лицо колдуна дрогнуло.
«Эх, — подумал он, рухнув перед князем на колени, — спустил бы я тебе ножик в брюхо! Жалко, засапожник в хомуте остался: врасплох меня захватили!»
— Прости, князь, прости! Поил… не из своих только рук… а и одним добрым поил…
— Чем?
— А ничем, ну, просто, ничем… так — корешишко давал от гнетишныя скорби…
— Где оно у тебя, это зелье?