Ратоборцы Югов Алексей
— А все изошло, истратил.
— Прикажу людей послать — обыск сделать!
— Ох, запамятовал, княже, я, окаянный: вот, завалялся один корешишко за пазухой.
Колдун достал из-за пазухи красный узелок с корнем.
Невский швырнул узелок на стол и продолжал допрос Чегодаша:
— От какой же ты болезни поил княгиню?
— От гнетишныя скорби… ну, от тоски, словом.
— Откуда тебе про то было ведомо?
— А от госпожи попадьи.
— А что же она тебе говорила?
— А, дескать, тоскует шибко княгиня… Утром, говорит, подушка от слез не успевает просохнуть…
Невский нахмурился.
— А что ты еще вытворял?
— А доброе слово шептал над тем над питьем: во здравие, во исцеленье…
— Скажи.
Колдун развел руками.
— А ведь воды нет, над чем шептать…
Невский поискал взглядом. Друза самородного хрусталя, которым он прижимал при чтении концы пергаментных свитков, попалась ему на глаза. Он взял хрусталь и всунул в руку Чегодаша.
— Вот пускай вода тебе будет. А если дознаюсь, что хоть одно слово утаил, землю будешь глодать вместе с червями земными!..
— Что ты, князь, что ты? Да пускай век свой трястись мне, как осинову листу!..
— Ну! — поторопил его Александр.
Егор Чегодаш, враз приосанясь, подобно коннику, которого спешили, заставили пройти версты, а потом сызнова пустили на коня, принялся шептать заговор над друзою хрусталя, словно бы и впрямь над чашкой с водою.
«А ночью ведь его страшновато слушать!» — подумалось Александру.
Колдун забылся. Он как бы выступил душою за эти каменные стены княжой палаты, он как бы не существовал здесь. Глаза горели, сивая борода грозно сотрясалась, голос то становился похож на некое угрожающее кому-то пенье, то переходил в свистящий шепот.
Александр хмуро слушал его.
— …От черного волоса, от темного волоса, от белого волоса, от русого волоса, от всякого нечистого взгляду!.. — гудел в низких сводах комнаты голос колдуна.
Обезопасив доверившегося ему человека от порчи, от сглаза, колдун перешел к расправе над наносной тоской, застращивая ее и изгоняя. Он двигался, шаг за шагом, прямо на стену, наступая и крича на Тоску. И Александру казалось, что и впрямь некое проклятое богом существо — Тоска — кинется сейчас от этого высокого мужика в черном азяме и, окровавленная, станет биться о камни стен, о решетку оконницы, ища выхода и спасенья от истязующего ее и настигающего слова!..
— …Кидма кидалась Тоска от востока до запада, от реки до моря, от дороги до перепутья, от села до погоста, — нигде Тоску не укрыли! Кинулась Тоска на остров на Буян, на море на окиян, под дуб мокрецкой… Заговариваю я, раб… — Тут колдун на мгновенье запнулся, как бы выпиная какое-то слово, ему неприятное, но вскоре же и продолжал: — …раб Егорий, свою ненаглядную детушку Аглаю… Даниловну от наносной тоски по сей день, по сей миг!.. Слово мое никто не превозможет ни воздухом, ни аэром!..[38] Кто камень Алатырь изгложет, тот мой заговор переможет!..
Колдун окончил. Он стоял, тяжело переводя дух. На лбу у него блестели капли пота.
Мало-помалу выражение власти и требовательного упорства сошло с лица Чегодаша, он снова стоял перед князем, покорно ждя уготованной ему участи.
— А более ты ничего не говорил? — насмешливо спросил Невский, глядя на колдуна.
И в первый раз за всю свою жизнь, с тех пор как покойный родитель перед смертью научил его волхвованью и сбрызгиванию и передал ему, под страшною клятвою, слово, Чегодаш побожился.
— Ладно. Придется на сей раз поверить. В чужое сердце окна нет, — сказал сурово Александр.
Чегодаш кинулся перед ним на колени. Стукнувшись лбом об пол, он воздел обе руки перед Александром:
— Княже, прости!.. Закаиваюсь волхвовать!
Суровая усмешка тронула уста Невского.
— Ладно, — сказал он, — отпускаю.
Вне себя от счастья, Чегодаш на карачках, пятясь задом и время от времени стукаясь лбом об пол, выполз из комнаты.
…В тот же вечер он пировал, на радостях, вдвоем со старинным дружком своим, Акиндином Чернобаем, мостовщиком. Бутыль доброго вина стояла перед закадычными дружками. Рядом — тарелка с ломтями черного хлеба, блюдо с балыком и другое — с солеными груздями.
Прислуживала хозяйка Чегодаша, унылая, замордованная мужем, недоброго взгляда женщина.
Чегодаш хвастался. Акиндин Чернобай, время от времени похохатывая и подливая самогонное винцо, внимал приятелю.
— Ну што они со мной могут, хотя и князья? — восклицал Чегодаш. — Я его, Олександра, вокруг перста обвел!.. Нет, молод ты еще против Егория Чегодаша, хотя ты и Невской!.. Слышь ты, — говорил он, тыча перстом в толстое чрево Акиндина, — ну, схватили они меня, заковали в железо, привели к ему… Глядит он на меня… А я и пошевельнуться не могу: руки скованы, ноги скованы… ведь колодку набили на ноги, окаянные… Ну, наверно, думает про себя князь-от: «Теперь он — мой!» А я от него… как вода промеж пальцев протек!..
— Да как же это ты, кум? А? — спросил Чернобай. — От этакого зверя уйти?..
— Ха!.. — бахвалясь, произнес Чегодаш. — Да ему ли со мной тягаться, Олександру! Есть у меня… — начал было он, приглушая голос, но тотчас же и спохватился и даже отодвинулся от Черновая. — Ох нет, помолчу лучше: неравно пронесешь в чужие уши!..
Купец обиделся.
— Ну что ты, кум, что ты! — восклицал он. — Во мне — как во гробе!..
И несколько раз начинал и всякий раз сдерживал Чегодаш готовое сорваться с языка тайное свое признанье.
Наконец он решился:
— Лукерья, выйди отсюда! — приказал он своей бабе.
Та, не прекословя, хотя и злобно сверкнув глазами на собутыльников, вышла в сенки.
Тогда, придвинувшись к уху Акиндина, колдун прошептал:
— Есть у меня из змеиного сала свеча!..
Александр круто повел следствие. Он подозревал, что «корешишко от гнетишныя скорби», отваром коего поили Дубравку, отнюдь не столь был безвреден, как пытался это представить Чегодаш.
Попадья Анфиса была допрошена и во всем созналась.
Была очная ставка и с боярыней Марфой, и с боярыней Маргаритой. Итогом этой очной ставки для той и другой было то, что они обе изъяты были из двора княгини. Дальше судьба их была различна. Шустрая Маргарита выпросила себе пощаду: Андрей Ярославич внял большим заслугам ее покойного мужа, еще отцовского стольника, который погиб с князем Юрьем на реке Сити. Боярыне Маргарите пришлось тольки выехать из Владимира в свое дальнее сельцо. Боярыне же Марфе была объявлена ссылка и Белозерск.
Легче всех отделалась попадья Анфиса. Сперва Александр и Андрей решили было ее отпустить: «зане скудоума и суетна». Однако донесли на нее вовсе уже неладное: когда Дубравка стала недомогать, попадья Анфиса, которая сразу возненавидела юную княгиню, якобы за гордыню ее и недоступность, стала будто бы пророчить ей скорую смерть. «Южное солнышко закатчивее северного!» — будто бы напевала попадья то одному, то другому из придворных.
— А и впрямь глупа! — покачав головою, сказал Александр.
— На псарню, суку! — закричал Андрей Ярославич, весь багровея. — Батожьем ее до полусмерти!.. Ну! — притопнув ногою на двоих дверников, стоявших позади попадьи, крикнул он.
Они подхватили воющую и оседавшую на ноги Анфису и поволокли.
Александр Ярославич поморщился.
— Напрасно… напрасно, брат! — сказал он, когда они остались вдвоем в комнате. — Огласка большая… да и не нашего суда ее провинность. На то митрополич суд: зане церковный она человек — попадья.
Андрей вспылил.
— Поп Василий не приходской священник, а мне служит! — возразил он. — А впрочем, ведайся ты с ними, как знаешь… В твои руки передаю все это дело…
Вечером к Александру прибыл митрополит Кирилл.
Уже из того, что владыка, обычно посещавший его запросто — в скуфейке и в простой монашеской ряске, хотя и с панагиею на груди, — на этот раз был одет в полное владычное одеяние, Александр понял, что предстоит беседа о злополучной попадье.
Однако митрополит начал не о том. После обычных расопросов о тяжком, только что свершенном пути, о здравии князя, Кирилл стал жаловаться на нечестие и многобуйные утехи владимирских граждан.
— Разве то христианские праздники правят? — горестно восклицал он. — В божественные праздники позоры бесовские творят, с свистаньем, с кличем и с воплем. И скоморохам плещут в долони свои. И за медведем водимым текут по улицам, и за цыганками-ворожеями влекутся!.. А церкви пустуют!.. Мало этого. Близ самых стен церковных сберутся скаредные пьяницы и станут биться меж собою дрекольем. И даже до смерти… И слову пастырскому не внемлют, и сану духовного не чтут!.. Не повелел ли бы ты, князь, — тебя послушают! — прекратить побоища эти… и пьянство?
— Оставь их, владыка святый, — отвечал Александр, — христиане они! А в том, что дрекольем бьются, не вижу большой беды. Иначе вовсе отвыкнут воевать. Но… вот на что прошу тебя обратить высокое внимание твое: ходят по селам некие странники и смущают народ: якобы грешно в пятницу работать. И заклятье с людей берут, чтоб не работать. Ущерб великий. Осенесь у меня добрая треть женщин всех по пятницам не выходила лен дергать… Управители мои жалуются…
— О суеверие!.. — сказал владыка. — Хорошо, князь, будет предложено мною, чтобы в пастырских своих увещаньях не забывали того иереи… Но во многом другом унижено еще от власти мирской духовенство. Оттого и в глазах людских падает…
— По мере сил своих, и я и брат мой стараемся блюсти и честь и власть духовную тех, кто алтарю предстоит, — отвечал Александр. — Да, кстати! — как бы внезапно вспомнив, воскликнул он. — Тут ждет твоего решения дело одно…
И Александр Ярославич вкратце рассказал митрополиту все касательно попадьи.
— Так вот, владыка, — заключил он, — бери уж ты на свой суд сию Пифониссу Фессалийскую!..
Кирилл наклонил голову.
— «Волхвам живым быти не попустите… и ворожеи не оставляй в живых… Математики, волхвы и прогностики да не будут между вами!..» — произнес он, цитируя тексты. — Что ж, — сказал он затем сурово, — я прикажу усекнуть ей главу!
Этого Александр никак не ожидал.
— Полно, владыко!.. — сказал он. — Боюсь, как бы такая мера не превысила преступление!.. Баба она глупая. А вообще же ты сам знаешь: простые люди падки на волхвованье!..
Кирилл рассмеялся. Лучики морщинок сделали его лицо веселым и добрым.
— О, сколь истинно молвил, государь! — сказал он. — Все тайноведие да звездочетие!.. А все это книги худые: все эти «Рафли», да «Врата Аристотелевы», да «Хождения по мукам», да «Звездочетец», да «Астролог»!.. Отрыжка еретика Богумила и нечестия эллинского… Тянет православных приподнять завесу судеб господних…
Улыбнулся и Александр.
— Это так!.. — сказал он, слегка поглаживая светлую бородку. — Мне Абрагам жаловался: едва он успел приехать сюда, во Владимир, как бояра здешние прямо-таки одолели его: «Составь мне гороскоп!»
…Итогом этой беседы Невского с владыкой было то, что попадью Анфису лишь подвергли церковному покаянию.
Уж третью неделю и Андрей Ярославич и Дубравка отдыхали у Александра, в Переславле-Залесском, в его вотчинном именье — Берендееве.
Дубравка поправилась, пополнела и выросла.
И уж не бледный золотистый колосок напоминала она теперь. Она была теперь как березка, — юная, свежая, крепкая, не совсем очнувшаяся, но уже готовая ринуться в бушующий вкруг нее зеленый кипень весны, — березка, едва приблизясь к которой начинаешь вдыхать запах первых клейких листочков-брызг — листочков еще чуть-чуть в сборочках, оттого, что им тесно, что стиснуты, оттого, что еще не успели расправиться.
Пьянеет от этого запаха и крепкий, суровый муж, словно бы нестойкий отрок, впервые вкусивший сока виноградной лозы, пьянеет не ведавший в битвах ни пощады, ни страха витязь! — и вот уже обнесло ему голову, захмелел, и вот уже едва держится на ногах!..
Но еще велит себе: стой!..
Александр Ярославич, да и Андрей Ярославич тоже мальчишками почувствовали себя здесь, на родине, на сочно-зеленых берегах Ярилина озера. Они резвились и озорничали. Играли в бабки, в городки, в свайку. Метали ножи в дерево, состязались; стреляли из лука в мишень. А когда подымался ветер, катались под парусом по огромному округлому озеру — чаще все трое вместе, а иногда Александр в разных лодках с Андреем — наперегонки. Дубравка тогда, сидя на берегу, на любимом холмике под березкой, следила за их состязаньями.
— Хорошо, только тесно, — сказал как-то после такого плаванья Александр. — Это тебе не Ильмень, не море!.. А ведь как будто есть где наплаваться — озерцо слава тебе господи! В бурю с середки и краев не видать! А все будто в ложке… Моря, моря нам не дают, проклятые! От обоих морей отбили!
Однажды на прогулке в лесу Александр испугал Дубравку своим внезапным исчезновением прямо со средины просеки, по которой они «шли, — словно бы взят был на небо! На мгновенье только отвела она глаза, и вдруг его не стало перед ней. Меж тем не слышно было даже и шороха шагов, если бы он перебежал в чащу, да и не было времени перебежать.
— Где он? — спрашивала Дубравка у Андрея, поворачиваясь во все стороны и оглядываясь.
— Не знаю, — лукаво отвечал Андрей.
— Ну, правда, где он? — протяжно, сквозь смех и досаду, словно ребенок, восклицала Дубравка.
И вдруг над самой ее головой послышалось зловещее гуканье филина. Это среди бела дня-то! Вслед за тем в густой кроне кряковистого дуба, чей огромный сук перекидывался над самой просекой, послышался смех Александра, а через мгновение и сам он, слегка только разрумянившийся и несколько учащенно дыша, стоял перед Дубравкой. Прыжок его на землю был упруг и почти бесшумен, и это, при исполинском росте его и могучем сложении, было даже страшно. Холодок обдал плечи Дубравки. «Словно барс прыгнул!..» — подумалось ей, и как раз в это время Андрей Ярославич, благоговевший перед братом и старавшийся, чтобы и Дубравка полюбила его, торжественно и напевно, как читают стихи, произнес, поведя рукою в сторону Александра:
— Легко ходяй, словно пардус, войны многи творяй!..
Дубравка хотела узнать, когда это он успел и как вскарабкаться на дуб.
— Александр, ну скажи! — допытывалась она.
— Да не карабкался я совсем! — возразил он. — Что я — маленький, чтоб карабкаться? Ну вот, смотри же, княгиня великая Владимирская…
Сказав это, он ухватился за ветвь дуба обеими руками и без всякого видимого усилия взметнулся на закачавшуюся под его тяжестью ветвь.
— Хочешь — взлезай! — сказал он и, смеясь, протянул к ней руку.
Когда они затем шли опять по просеке, Дубравка, искоса поглядев на его плечо, сказала:
— Боже… Какой же ты все-таки сильный, Александр!
— Не в кого нам хилыми быть! — ответил он, тряхнув кудрями. — Дед наш Всеволодич Владимир диких лошадей руками имал…
Здесь все напоминало Александру незабвенные времена отрочества. Вот здесь, на этой уже оползающей белой башне, еще дедом Мономахом строенной, поймали они вдвоем с Андрейкой сову. Уклюнула так, что и сейчас, через двадцать три года, виден, если отодвинуть рукав, белый рубец чуть повыше кисти. Там, наложенная на тетиву перстами дядьки-пестуна Якима, свистнула, пущенная из игрушечного лука рукой шестилетнего княжича, первая стрела. Она и теперь, поди, хранится здесь, в алтаре Спаса… Да нет, где ж там, — забыл, что и здесь безобразничали татары…
…Там вот, на бугорке, размахивая деревянным посеребренным мечом, расквасил он нос старшему братану Феде, и потом долго прятался в камышах, боялся прийти домой, и все уплывал в мечтах на ту сторону озера, где уже мнился край света… А вот и та расщелина в березе от первой его стрелы, уже заплывшая, уже исцеленная всесильным временем. И вспомнились Александру слова китайского мудреца: «Помни, князь: если ты и разобьешь этот хрупкий стеклянный сосуд, который текущим песком измеряет время, то остановится лишь песок».
Первый лук. Первый парус. Первый конь… Только вот любви первой не было… А старшему сыну, Василью, уже одиннадцать лет… на престол сажать скоро!..
Детство, детство!.. Сколько побоищ здесь учинили, сколько крепостей понастроили из дерна!.. Ну и поколачивал же он сверстников!.. Матери — те, что из простого люда, — те не смели жаловаться княгине. Боярыни — те печаловались, приходили в княжой терем: «Княгинюшка-свет, Федосья Мстиславовна, уйми ты Сашеньку-светика: увечит-калечит парнишек, сладу с ним никакого нет!..»
Сумрачный отец, вечно занятый державными делами, да и усадьбой своей, иногда, для острастки, тоже вмешивался: чуть кося византийским оком, навивая на палец кончик длинной бороды, скажет, бывало, и не поймешь, с каким умыслом:
— Что ж ты, сынок? Словно Васенька Буслаевич: кого схватил за руку — тому руку прочь, кого схватил за ногу — тому ногу выдернул!.. Ведь этак с тобой, когда вырастешь, и на войну будет некому пойти: всех перекалечишь!
Вспомнилось Александру, как темной осенней ночью злой памяти двадцать восьмого года вот здесь, по тропинке озерного косогора, едут они вчетвером — беглецы из бушующего Новгорода, обливаемые тяжким, вислым дождем, — он, брат его Федор, да боярин Федор Данилович, старый кормилецвоевода, да еще неизменный Яким.
Сумрачный, неласковый отец заметно был рад в тот вечер, что из этакой замятии и крамолы, поднятой врагами его в Новгороде, оба сына его, малолетки, вывезены целы и невредимы; некое подобие родительской ласки оказывал он в ту ночь любимцу своему Александру и соизволял даже и пошутить в присутствии дядьки Якима. Положа свою жесткую руку на голову сына, Ярослав Всеволодич говорил:
— Ну что, Ярославиць? (Дело в том, что маленький Саша научился от новгородцев мягчить концы слов и «цякать»). Не поладил со своим вецем? Путь показали от себя? Это у них в ходу, у негодяев, — князей прогонять!..
Княжич Александр гордо поднял голову:
— Я от них сам уехал!
Отец остался несказанно доволен этаким ответом восьмилетнего мальчугана.
— Ох ты, Ярославиць! — ласково говорит он. — Ну ничего, ничего, поживи у отца. А уж совсем ихний стал, новгородский… и цякаешь по-ихнему. Может быть, оно и лучше, что сызмалетства узнаешь этот народ. Тебя же ведь посажу у них, как подрастешь. Только, Сашка, смотри, чтобы не плясать под их дудку да погудку!.. С новгородцем надо так, как вот медведя учат: на цепи его придерживай одною рукой, а и вилами отсаживай чуть что!..
«…Вот уж и отца нет! Этакого мужа сгубили татары проклятые! Рано скончался родитель! Куда было бы легче с ним вдвоем обдумывать Землю… да и постоять за нее. Бывало, оберучь управляешься там, у себя, — и с немцем, и со шведом, и с финном, да и с литвою, и не оглянешься на Восток ни разу: знаешь, что родитель там государит, во Владимире, и с татарами будет у старика все как надо, и народ пообережет, да и полки Низовские пришлет в час тяжелый!.. А что Андрей?! Ну, храбр, ну, расторопен, и верен, и все прочее, а непутевый какой-то! И когда образумится? Женится, говорят, — переменится. А не видать что-то!.. Полтора года каких-нибудь пожил с женой — и с какою! — девчонка, а уж государыней смотрит! А успел уже и ее оскорбить!.. Уходить собирается. Данило Романович горд. И она единственная у него дочь; пожалуй, не станет долго терпеть, коли вести эти дойдут до него: как раз и отберет Дубравку! Ведь и матерь мою, княгиню Феодосию, отбирал же батя ее, Мстислав Мстиславич, у отца у нашего, как повздорили. Два года не отдавал. Насилу вымолил отец супругу свою у сердитого тестя. Вот так же может и с тобою, Андрей свет Ярославич, случиться!.. — как бы обращаясь к отсутствующему Андрею, подумал Невский. — Придется, видно, еще раз, и как следует, побеседовать с ним. А то эти его милашки-палашки дорого могут нам обойтись… Не на то было строено! Не им было обмозговано — не ему и рушить!..»
Невский и не заметил в раздумьях, как вдоль старого вала, по берегу Трубежа, он вышел к собору Спаса. Это был их родовой, семейный храм. Суровый, приземистый, белокаменный куб, как бы даже немного разлатый книзу, казалось, попирал землю: «Здесь стою!..» Объемистый золотой шлем одноглавья блистал над богатырскою колонною шеи.
«Крепко строили деды!.. Вот она расстилается кругом — залесская вотчина деда Юрья!.. Не сюда ль впервые, по синим просекам рек, приплыли из Киева и крест, и скипетр, и посох епископа?
Христос, пришедший из Византии, шутить не любил. Он был страшен. Однако долго еще в мещерских и вятичских дебрях, хотя и ниспровергнутый в городах, ощерясь, отгрызался — и от князя и от духовных — златоусый деревянный Перун! Народ постоял-таки за старика своего — и здесь, и в Новгороде, что греха таить!.. Растерзан же был вот здесь, неподалеку, язычниками снятый Леонтий!.. Не здесь ли, на этой вот горе, не столь давно водили хороводы в честь бога Ярилы? И ждали и веровали: вот сейчас-де появится из леса — юный, золотокудрый, на белом коне, в белой одежде, босой, в правой руке — человечья голова, в левой — горсть ржаных колосьев…»
Невский в раздумье остановился у портала. «Да, — думалось ему, — время, время! Какой мудрец постигнет тебя и расскажет людям?..» Давно ли, кажется, — а уж почти тридцать лет протекло с тех пор, как в этом родовом храме большие холодные ножницы блеснули в руке епископа и срезали у трехлетнего княжича Александра прядку светлых волос!.. И вот — постриг свершен! И здесь же, около грубо вытесанного входа в храм, тридцать годов назад всажен был он на коня, да с тех пор почти и не слезал!..
Лоснились на солнце сосны. Шумела хвоя. Синее гладкое озеро, круглое, в сочно-зеленых берегах, было подобно бирюзовому глазку золотого перстня.
Защитив от солнца глаза ладонью, Александр вглядывался. Вдруг сердце его колыхнулось могучими, жаркими ударами. Так никогда еще не было! И не думал даже, что так может быть. Под березкой, на самом обрыве озера, он увидел белое платьице Дубравки…
— Что это ты читаешь, княгиня? Что за книга? — заставив вздрогнуть Дубравку, спросил Александр.
Она обернулась и подняла лицо. Большая книга в кожаном переплете, разогнутая у нее на приподнятых коленках, прикрытых вишневого цвета плащом, стала съезжать на травку.
Дубравка подхватила ее левой рукой.
— Как же ты напугал меня, Александр! — сказала она, вся просияв. — Нечего сказать, хорошего же сторожа ты мне дал. Я и не слыхала, как ты подошел. А он и не тявкнул.
При этих словах она повела головою в сторону огромной стремоухой собаки, всеми статями почти неотличимо похожей на волка, только гораздо крупнее. Это был охранный пес Александра, которого он здесь приручил к Дубравке — сопровождать ее на озеро, где она любила часами сидеть одна. Этого пса года два назад, щенком, привезли ему в Новгород, в числе прочих даров, старейшины племени самоядь, из Страны Мрака, за тысячу верст прибывшие на оленях к посаднику новгородскому жаловаться на утесненья.
Александр, по совету их, приказал опытному псарю своей охоты тщательно воспитать, а затем присварить пса к его личной особе. В том явилась нужда — особенно после одного из покушений на его жизнь: однажды здесь же, в Переславле-Залесском, во время обычной его одинокой прогулки в лесу, стрела, пущенная с большой ветлы, вырвала у него прядь волос над виском. Отклонившись за дерево, Александр успел тогда разглядеть лишь какую-то образину, которая, мелькнув средь листвы и, словно рысь, переметываясь с одного дерева на другое, исчезла во тьме леса.
С тех пор Волк — так назвал князь собаку — обычно сопровождал его на прогулках.
Александр возразил Дубравке:
— Это ничего не означает! Ты знаешь, что на меня он и языком не пошевельнет!.. А вот другой если кто…
В это время, как бы желая подтвердить слова хозяина, огромный пес насторожился и уж готов был кинуться в лес на хруст валежника, но из лесу показался теленок, и тотчас же Волк успокоился и, положив снова на лапы угловатую могучую башку с шатерчиками острых ушей, непрерывно старавшихся уловить малейший шорох, предался снисходительному созерцанию телка.
Александр и Дубравка сидели теперь бок о бок. Она попыталась подостлать для него на траву угол своего красного плаща, но он отвел ее руку.
— Полно! — сказал он. — К тому ли еще привык в походах!
И сел на траву.
— Так что же ты читаешь? — снова спросил он, заглядывая в книгу, лежащую у нее на коленях, написанную латинскими крупными литерами с разрисованными киноварью и золотом заглавными буквами.
Он готов был уже сам прочесть вслух строчку, бросившуюся ему в глаза, но тотчас же убедился, что это на языке, для него незнакомом.
Дубравка поняла его смущенье и улыбнулась.
— Это «Тристан э Изо», — по-французски произнесла она.
Сидя плечом к плечу, они рассматривали красные, синие, желтые, золотые и разных прочих цветов витиеватые заставки, буквицы и рисунки, украшавшие страницы книги.
— Я это знаю! — словно бы оправдываясь перед нею, говорил Александр. — Но только французскому нас не учили — да и зачем он нам? Я на немецком это читал, и мне что-то не понравилось.
Дубравка с недоуменьем и укоризной глянула на него своими золотисто-карими большими глазами.
Он поспешил загладить свой проступок:
— Да ведь это давно было: я еще и не женат был… Еще до татар… Да и потом не радостен моему уху говор немецкий: Der Hund. Hundert. Латынь люблю… Я думал сперва, что это у тебя латинское. Потом смотрю: что-то чудно выходит, как стал читать…
Дубравка рассмеялась:
— У них не все буквы надо читать, у французов.
— А вот прочти: хочу послушать, как это звучит.
Он указал ей веточкой ивы на одно из мест на странице.
Дубравка всмотрелась и сперва прочла беззвучно, про себя. Щеки ее тронул румянец.
— Ты обманул меня, — сказала она, покачав головою, — ты сам знаешь по-французски.
— Дубрава, что ты! — укоризненно возразил он. — Побожиться, что ли?
Волнуясь, словно перед учителем, она прочла нараспев, как читают стихи:
- Isot, ma drue, Isot, m'amie,
- En vos ma mort, en vos ma vie!..
— Хорошо, — сказал Александр. — Только вот что оно значит — не знаю. Переведи.
Еще больше покраснев, она принялась за перевод. Он сложился у нее так:
- Изольда, любовь моя, Изольда, моя подруга,
- В тебе моя жизнь, в тебе моя смерть!..
Александр молча наклонил голову. Теперь уже сама Дубравка, осмелев, предложила продолжать чтение.
— Вот это еще хорошо… — сказала она и заранее вздохнула, ибо ей хорошо была известна горестная история Тристана и Изольды.
Она принялась читать по-французски, тут же и переводя:
— «И вот пришло время отдать Изольду Златокудрую рыцарям Корнуолским. Мать Изольды собрала тайные травы и сварила их в вине. Потом свершила над напитком магические обряды и отдала скляницу с волшебным питьем верной Бранжен. „Смотри, Бранжен! — сказала она. — Только одни супруги — только король Марк и королева Изольда, лишь они одни должны испить этого вина из общей чаши! Иначе будет худо для тех несчастных, которые, не будучи супругами, выпьют этот волшебный напиток, несущий заклятие: любовь обретут они и смерть…“
Дубравка, смутившись, перестала читать и перевернула тяжелую пергаментную страницу.
— Ну, потом, ты знаешь, — сказала она Александру скороговоркой, — было знойно, они захотели пить. И ошибкою выпили этого вина… Вот тут дальше…
Она быстро обегала глазами одну страницу, другую… начинала читать, но, увидав раньше, чем успевала прочесть, чтолибо такое, о чем стыдилась читать, вдруг останавливалась. Голос ее то дрожал и срывался, то переходил в напускное равнодушие чтицы.
— «Любовь влекла их друг к другу, как жажда влечет оленя, истекающего кровью, к воде перед смертью», — прочла она и стала замыкать створы тяжелой книги.
Александр помог ей, приподняв свою половину разгиба.
Оба долго молчали. Перед ними расстилалось озеро. Солнце поднялось уже над вершинами бора. Тишина стояла полная. Остекленевшая гладь, как бы объявшая под собою бездонную глубь, была столь недокасаемо-прозрачной, что когда ласточка чиркала ее острием крыла, то делалось страшно: не разбила бы!
Далеко-далеко виднелся одинокий парус: он был как белое крыло бабочки…
Невский повернулся спиною к озеру. Березка, осенявшая Дубравку, стояла в синем небе как фарфоровая.
Александр не отрываясь смотрел на Дубравку — на изумительной чистоты обвод ее милого, но и строгого лица, дивно изваянного, и не мог отвести глаз. Девичье-детское розовое ушко и слегка просвечивающие от солнца светло-алые лепестки ее мочек, еще не испорченных проколами для сережек, трогали и умиляли сердце. Гладко и очень туго забранные на висках зеленого золота волосы ее и чистый белок глаз причиняли сердцу явно ощутимую сладостную боль.
Вспомнился ему тот миг, когда ему, отдавая невесту, надлежало своей, вот этой рукой вложить ее руку в руку Андрея, — тот миг, когда он благословил их на пороге их спальни…
Тени сосен все укорачивались: солнце сияло уже над вершинами деревьев; становилось жарко.
— Александр, — протяжно, в шутливом изнеможенье произнесла Дубравка, — как пить хочется!.. Можно — из озера?
Александр вскочил на ноги.
— Прости, княгиня, я совсем забыл!..
Он быстро подошел к березке и вернулся оттуда с маленьким берестяным туеском, в котором обычно он или Андрей приносили Дубравке березовый сок, когда приходили попроведать ее у озера.
Она привстала на коленки и, немножко озорничая, взглядывая поверх кромки туеска, принялась пить.
— Хочешь? — спросила она, протягивая к нему туесок. — Не бойся: не наколдовано, — добавила она и рассмеялась.
Александр смутился.
— Да я и не боюсь… — сказал он.
Он принял из ее рук берестяной сосуд и тоже напился. Затем, возвращая ей туесок, он ради шутки спросил:
— Что, лучше кумыса… который Чаган тебе присылал?
Дубравка повела плечом.
— Не знаю! — сказала она и поморщилась. — Это ты знаешь: пьешь с ними этот вонючий кумыс.
— Княгиня!.. — с укоризной проговорил он. — Стыдно тебе… тебе-то уж стыдно так говорить…
Ей стало жалко его и впрямь стыдно своих слов.
— А ты не говори так! — сказала она. — А я его никогда не пила и не буду пить! Андрей велел его на псарный двор щенкам относить.
— Да что он, с ума сошел? — вскричал Невский.
Дубравка промолчала.
— А ты знаешь, княгиня? — приступил он к ней грозно. — Знаешь, что у них там, в Орде, за одну каплю кумыса, ежели по злому умыслу она упала на землю, тут же приказывают убить человека?
— Знаю! — вскинув голову, отвечала Дубравка. — Знаю! — повторила она. — Но только я того не знала, что за татарского раба выхожу замуж!
Как только унялся гнев, поднятый в душе Александра словами Дубравки, так сейчас же ему сделалось ясно, что это ветер с Карпат. Ведь и Данило Романович судил так же, ведь и родитель ее такой же был нетерпеливец к татарам! Насилу уломал его тогда, на льдах Волги, по крайней мере не начинать ничего, не снесшись предварительно с ним. Чудно, что столь светлый разумом политик и государь столь излишне уповает и на свои родственные узы с Миндовгом, и на крепости свои, и на новую свою конницу, и на крестоносное ополченье всей Европы, которого, дескать, главою непременно его, Даниила, поставят, лишь стоит ему изъявить согласие на унию церквей. «Вот и дочка с этим приехала, — подумалось Александру, — считает себя здесь, на Владимирщине, как бы легатом отца… Что ж, и пускай бы считала. Да то беда, что и Андрей тоже кипит на татар! Ведь экое безрассудство: кумыс, от самого царевича присланный, — и вдруг псам скармливать!.. Хорошо, если не дойдет это до татар! Да где ж там, — уж, поди, донес кто-нибудь на Андрея: не любят его, да и продажных тварей немало среди бояр — во дворце в каждой стене татарское ухо…»
Сдержав гнев, Александр Ярославич спросил невестку:
— Скажи: чужой знает кто, что Андрей… это самое сделал над кумысом?
Даже и наедине с нею он поопасался обозначить полностью злополучное деянье Андрея.
Дубравка нахмурила лоб, стараясь вспомнить.
— Не-е-ет… — отвечала она, однако в голосе ее не было уверенности. — Ты сам посуди: когда бы донес кто, то разве бы стал Чагэн и дальше посылать этот кумыс?
Неведомо было княгине, что каждую ночь в шатер Чагана, разбитый среди прочих кибиток на луговине за Клязьмой, стража впускала некоего человека, предварительно обшарив его, и что этот человек был Егор Чегодаш.
Дубравка нежно коснулась руки Александра.
— Не сердись на меня! Я глупая: мне не надо было говорить тебе этого. Ты не беспокойся…
Невский сумрачно пошутил:
— Ну да: «Ты не беспокойся, Саша: нам с Андреем завтра головы отрубят!..» Ох, Дубрава, Дубрава, плохо еще ты знаешь их!.. И не дай тебе бог узнать!
Голос его прозвучал так, что Дубравка невольно вытянулась вся и брови ее страдальчески надломились.