Мы над собой не властны Томас Мэтью
— Другой сейчас нет, — сказал мистер Марку. — А там посмотрим.
Коннелл подменял ушедших в отпуск швейцаров, а в остальное время работал у служебного входа: отмечал время прихода-ухода служащих и выполнял обязанности лифтера. Три года назад он здесь зарабатывал больше. С тех пор в дело вмешался профсоюз, и зарплату привели в соответствие с уровнем занимаемой должности. Временные работники на лето получали теперь всего восемьдесят процентов от полного оклада. Только через год Коннелл смог бы сравняться по зарплате с другими, но его это не огорчало — зато не будут считать его выскочкой.
Он аккуратно брился, коротко стриг волосы и носил форменную фуражку. Старшеклассники робели перед ним из-за разницы в возрасте и держались с вежливой настороженностью. Наверное, считали, что ему не повезло в жизни.
В начале августа ушел в отставку после тридцати лет службы любимый всеми швейцар, старейшина племени, по имени Джон Шотландец, или просто Шотландец, но никогда просто Джон. После торжественных проводов под кофе с пирожными открылась вакансия начальника смены «с семи до трех».
Мистер Марку вызвал к себе Коннелла:
— Надолго ты планируешь тут задержаться?
— А на сколько можно? Я думал, в сентябре вы меня выгоните.
Мистер Марку позволил себе удовольствие слегка затянуть паузу.
— Ты вроде исправился.
Коннелл молча смотрел на мистера Марку, испытывая благодарность и в то же время легкую неловкость.
— Завтра явишься с утра, в шесть сорок пять, — сказал мистер Марку.
— Смена Шотландца?
Мистер Марку кивнул. Коннелл кивнул в ответ, чувствуя, что его признали взрослым. С семи до трех — единственная смена, когда возможны какие-нибудь сложности: жильцы уходят на работу или на учебу, няньки и сантехники, наоборот, приходят к началу рабочего дня, почтальоны приносят посылки и мешки писем, которые нужно рассортировать по ячейкам.
Вскоре Коннелл заметил перемену в отношении к себе постоянных работников. Его как будто стали выделять из среды эгоистичных юнцов — хоть он и выручал их, когда мог, прикрывая огрехи в работе и принимая ответные услуги, как поступал бы на его месте любой швейцар. В сентябре юнцы отправились учиться дальше, и Коннелл окончательно почувствовал себя своим среди постоянных сотрудников. Единственное отличие — во время перекуров он читал не газеты, а книги и в обеденный перерыв не валял дурака в раздевалке, а ходил гулять по окрестностям, иногда заглядывал в Музей Гуггенхайма или сидел в кафе с книжкой.
Жильцы привыкли видеть его в вестибюле. Коннелл знал их по именам и номерам квартир. Знал, как зовут их детей, приезжающих погостить на выходные. Помнил имена нянек и массажисток, приходивших с раскладными массажными столиками, имена любовниц, которых с ним никогда не обсуждали. Хранил тайны жильцов и обжил стол дежурного, как крот обживает свою нору. Знакомая фигура только еще приближалась к зданию, а он уже нажимал кнопку, открывая двери нужного лифта. Если приближался незнакомец, Коннелл заранее брался за трубку внутреннего телефона, готовый набрать номер нужной квартиры.
Он видел, что некоторым жильцам с ним неуютно. Им было бы проще, не окончи он университета, тем более престижного, говори он по-английски с ошибками, а еще лучше — будь он вообще балканцем или мексиканцем. Чтобы их лишний раз не злить, он старался как можно меньше рассказывать о себе. Когда студенты подрабатывают летом, это совсем другое дело — всего лишь временная рябь на поверхности классовой структуры, это еще можно терпеть и даже поощрять. Студенты на каникулах зарабатывают денежки, а потом продолжают учебу в хороших университетах — иной раз даже таких, куда не поступили дети жильцов. Тем самым подтверждается великая правильность избранного этими самыми жильцами образа жизни и незыблемость меритократических идеалов.
Мама все теребила Коннелла — надо, мол, идти в магистратуру или искать себе другую работу. Как ей объяснить, что он и бакалавра-то не получил, когда мама столько денег ухнула на его образование? До Коннелла ее голос доносился как сквозь воду. Какая-то душевная вязкость глушила звуки. Воображение работало со скрипом, и мозги не ворочались. Весь он как-то заскоруз.
Единственное светлое пятно за весь последний провальный год в университете — уроки с Делорес. Коннелл начал понемногу заниматься с сыном мистера Марку, Питером. Сейчас мальчик учился в восьмом классе и начиная с третьего не получал оценок ниже девяноста баллов. Коннелл помогал ему заучивать словарные выражения и гонял по стандартным тестам. Занимались они в маленькой комнатушке рядом с вестибюлем.
Настал День благодарения, а с ним — студенческие каникулы. Первокурсники приходили навестить мистера Марку, точно вернувшиеся из похода герои-победители, а он радостно их обнимал, отчего Коннелл испытывал необъяснимую зависть. С Коннеллом они разговаривали уважительно, как с крутым старшим братаном, но он-то себя крутым не чувствовал и злился на их снисхождение.
Жил он в Гринпойнте, снимая одну квартиру на двоих с парнем, с которым его познакомил Том Коглин, старый приятель из команды по кроссу, — они случайно встретились на концерте в «Бауэри-Боллрум». Том жил в том же доме, в квартире напротив. По вечерам Коннелл ходил на выставки, в гости или в театр. Встречался с девушкой по имени Вайолет — актрисой, по совместительству работавшей в баре. Она не упрекала его за выбор работы, просто считала само собой разумеющимся, что это только на время, пока он не определится с творческим направлением своей жизни.
Коннелл дал матери чек — вернуть хоть часть долга за обучение. Мама при нем разорвала чек на мелкие кусочки.
— Вот не надо этого! Я заплатила за твою учебу, и точка. Думаешь, если вернешь деньги, можно и дальше с чистой совестью прозябать в швейцарах?
Коннелл сам не понимал, почему не вернулся к учебе осенью. В какой-то степени его остановило ощущение, что это будет ложь: словно он даст себе и маме обещание, которого не сможет сдержать. К тому же тогда пришлось бы признаться матери, что он вообще не получил диплома. Не что чтобы он был совсем лишен честолюбия; Коннеллу хотелось совершить в своей жизни что-нибудь значительное, просто он еще не знал, что именно.
Прошло несколько месяцев. Чаша вины, которую Коннелл носил с собою повсюду, — за то, что уехал, когда был так нужен, и допустил, чтобы отца отдали в лечебницу, — эта чаша пересохла, и осталась только пустая рутина. Больше не было чувства, что он живет чьей-то чужой жизнью, но и своей он эту жизнь не ощущал.
Полученную зарплату он переводил на счет, не проверяя баланса. На расходы хватало. А в будущее Коннелл не заглядывал; при мысли о долгой веренице лет — двадцать, тридцать, сорок — его охватывал ужас.
В начале января Питера Марку приняли в старшую школу Реджис. Коннелл страшно радовался и гордился, что немного помог Питеру ухватить мир за глотку.
По случаю такого события мистер Марку устроил торжественный ужин и пригласил Коннелла. Удивительно, как быстро Коннелл забыл, что находится в доме своего начальника. Это могла быть любая квартира на Парк-авеню. Раз-другой звонили по внутреннему телефону, и мистер Марку отходил от стола, чтобы ответить. Еще Тони принес большой конверт. В остальном все было так, словно счастливые родители позвали в гости репетитора любимого сына в благодарность за то, что хорошо подготовил их детище к поступлению. Они ели равиоли, выпили пару бутылок вина и прикончили потрясающе вкусный сладкий пирог — как сказала миссис Марку, по традиционному албанскому рецепту.
Неторопливо прихлебывая кофе, Коннелл посматривал на гордое лицо Питера. Видно было, до чего тот благодарен, однако и без этого Коннелл был бы счастлив. Главное — что он сам знал, как сильно изменил судьбу мальчика. И вдруг его осенило: он хочет стать учителем. Лучше всего, конечно, преподавателем колледжа. Только для этого нужно сперва получить диплом бакалавра и потом защитить диссертацию, а Коннелл не был уверен, потянет ли. Ему нравилось писать рефераты и тому подобное, но отталкивала профессиональная сторона научной работы: узкая специализация, необходимость постоянно публиковаться... Максимум он может рассчитывать на преподавание в старшей школе, но это не годится: каждое поколение должно превзойти предыдущее. Согласившись на роль школьного учителя, он как будто смирится с тем, что не добьется такого успеха в жизни, как отец. Мама мечтала, что его ждет большое будущее, а он открывает-закрывает двери для жильцов. Но по крайней мере, так она может думать, что он сейчас проходит стадию куколки. Насколько же сильнее он разочарует маму, если в самом деле станет учителем. А ведь, пожалуй, это было бы здорово — помогать людям продраться сквозь тернистую чащобу взросления.
Меж тем швейцары окончательно признали его своим. И не просто своим — любимым чадом. Он помог сыну управляющего стать в будущем уважаемым человеком. Новый статус подразумевал и другое отношение. В каких-то едва заметных на посторонний взгляд нюансах работать стало легче. Коннелл чувствовал себя почти как дома в швейцарской и в вестибюле, а в квартире управляющего его принимали как родного и постоянно звали к столу. Еще года четыре можно жить жизнью Питера — помогать ему советами, направить в хороший университет, и чтобы по стипендии. А когда Питер окончит университет, купит квартиру в центре Нью-Йорка и приедет в гости к отцу на служебном лимузине, Коннелл откроет перед ним дверь без всякой горечи — слишком будет уже старым для горечи. Нужно только переждать. С годами все становится проще. И трепыхаться не надо. Оставаться себе на месте в своем вестибюле, а годы сами к тебе придут.
Если решишь держаться от жизни в стороне, думал Коннелл, вестибюль — не худший наблюдательный пункт. Особенно тихими летними вечерами, когда двери открыты, с улицы задувает приятный ветерок, на город спускаются сумерки и в окнах домов напротив отражается заходящее солнце.
Мистер Марку предложил еще кофе. Коннелл прикрыл кружку ладонью — мол, достаточно. Мистер Марку сурово спросил, точно ли Коннелл больше не хочет, а миссис Марку отрезала ему добавку пирога. Коннелл смотрел, как здоровенный сладкий шмат ложится на его тарелку, и к горлу вдруг подкатил комок. Обыкновенный торт обрел непостижимое, почти мистическое значение — словно, приняв его, Коннелл откажется от собственной судьбы. Принесет присягу на верность чужой жизни. Его будущее покупают за такую малость: домашний пирог, подобие семьи, роль чьего-то старшего брата. А у него не хватает сил бороться, потому что бороться-то не за что. Нет у него ничего получше. Рука сама собой потянулась к вилке. Коннелл надломил пирог, отделив маленький кусочек. Убрал ладонь, позволяя долить кофе в кружку. Питер смотрел молча и внимательно — сам скорее наблюдатель, а не объект наблюдения. Коннелл с внезапной ясностью увидел, что происходящее свершается уже не ради него. Он — лишь часть жизни Питера. Даже не заметил, как пришел узурпатор и вытеснил его со сцены.
96
Девочкой Эйлин мечтала поехать в Долину Смерти и спать ночью в пустыне под звездами. В пятьдесят восемь она согласилась на компромисс — остановилась в дорогой гостинице «Фернес-Крик».
Поехала она в феврале, поскольку не переносила жару. Ее бледная кожа быстро обгорала на солнце. Несмотря на такую предосторожность, почти все время просидела в помещении — только в первый день отправилась на далекую прогулку, и бесконечность пустыни испугала ее. Эйлин проводила время в столовой, в общей гостиной с камином и в шезлонге у бассейна с подогретой водой.
Один раз она поехала с группой на экскурсию по заповеднику. Полюбовалась на высохшее озеро Рейстрек-Плайя, где сухая, растрескавшаяся почва напоминала кожу ящерицы. И без объяснений гида, и даже без начальных знаний по астрономии можно было понять, что над головой раскинулся Млечный Путь. Гид показал несколько «ходячих» камней: наука так пока и не нашла убедительного объяснения, как огромные одинокие валуны перемещаются с места на место в песках. Какой-то турист принялся рассуждать о том, что, возможно, камни движутся под воздействием льда или ветра. Эйлин чувствовала, что научная база у него очень слабая — просто нахватался каких-то обрывков из научно-популярных журналов. Никакого сравнения с фундаментальными знаниями Эда. Эд не стал бы вылезать со своим мнением, если бы не был твердо уверен в том, что говорит. Какое наслаждение — смотреть, как он впитывает новые сведения и в глазах вспыхивают проблески новых теорий. Но к болтливому туристу он бы отнесся с бесконечным терпением, и для Эйлин это был бы урок. Эду понравилось бы, как эти загадочные камни ползут по пустыне, не ведая отдыха и оставляя за собой длинный след.
97
В первую годовщину смерти отца Коннелл поехал в Бронксвилл, на кладбище «Райские врата».
Мама встретила его на станции и отвезла в цветочный магазин «Трифорос». Сказала:
— Выбери что-нибудь симпатичное.
Коннелл даже растерялся от разнообразия цветов и выбрал готовый букет. Когда вернулся к машине, мама спросила с досадой:
— А что, роз у них не было?
— Не знаю, — ответил Коннелл. — Я выбирал посимпатичнее.
— Здесь хризантемы и ромашки. Надо было взять розы.
— Ты насчет роз ничего не говорила.
Поскольку мама явно расстроилась, Коннелл предложил:
— Давай вернусь, возьму розы.
— Нет, пусть будут эти. Отец не заметил бы разницы. Он, скорее всего, то же самое выбрал бы.
На кладбище гулял ветер. Мама прокашлялась.
— Господи, спаси и сохрани душу моего любимого мужа Эда! — Затем покосилась на Коннелла. — Пусть он знает, что мы его помним и любим. — И опять взглянула на Коннелла. — Никогда не умела молиться. Одно я знаю точно: если рай существует, отец сейчас там. — Она вновь повернулась к могиле. — Эд, я о тебе думаю постоянно, каждый час, каждую минуту. Наверное, ты и так знаешь. Может, ты слышишь мои мысли? Хорошо бы. Тогда мне совсем не нужно ничего говорить. Но раз уж начала, я теперь не могу остановиться. Иногда мне кажется, что ты по-прежнему со мной. Начинаю тебе о чем-нибудь рассказывать, смотрю — а тебя нет. Откладываю газету, хочу тебе пересказать интересную статью — а ты не сидишь напротив. Коннеллу тебя очень не хватает. Я бы рассказала тебе все новости за этот год, но если ты меня слышишь, то и сам все знаешь. А если не слышишь — получится, что я говорю сама с собой. Люблю тебя. А сейчас мы прочитаем «Отче наш».
Она начала читать молитву. Коннелл повторял за ней. Это было привычно и уютно, как в детстве перед сном. Слова вспоминались легко — наверное, так укоренились в памяти, что он их не забудет до самой смерти.
Закончив, мама стала шарить по земле, чтобы положить на могилу несколько камешков. Этот еврейский обычай она где-то подобрала, как сорока, свивая гнездо скорби. На маминых щеках резко выделялись красные прожилки, а в остальном холод на нее словно не действовал. Она была сильной, но, стоя рядом с ней на ледяном ветру, Коннелл вдруг представил себе, как она живет одна в большом пустом доме, где так много комнат и во всех тишина. Коннелл сегодня уедет после чая с тортом, а она останется. Хоть бы продала эти хоромы — собиралась ведь, но что-то ее удержало.
Мама положила на могильную плиту два маленьких камешка и отступила на шаг, покачнувшись под ударом ветра.
— Папа сам выбрал это место. Мы только что сюда переехали и еще не знали, что он болен. Как-то просматривали кладбищенские брошюры. Мрачно звучит, но на самом деле это же естественно. Он захотел посмотреть участок. Мы съездили, посмотрели. В этой части кладбища тогда еще не хоронили, но участки были уже размечены. Отец выбрал место здесь, на пригорке. Ему нравилась такая погода, как сегодня, — прохладная и туманная, пасмурная. Ты вряд ли помнишь, а он любил кладбища. Во всех поездках непременно тащил меня на кладбище. Любил читать надписи на могилах. Может, надо было придумать текст получше?
Коннелл посмотрел на высеченную в камне надпись: «Любимому мужу и отцу». Штамп, конечно, да ведь для надгробия оригинальность не требуется. А по сути, эти слова лучше всего выражают итог отцовской жизни, и не важно, что они же подойдут большинству мужчин. Внизу на камне оставалось еще место для слов о маме. Сейчас она стоит рядом с ним, но придет день, когда ее больше не будет, и ему придется нанимать рабочих, которые опустят ее в землю. Захотелось обнять ее, защитить от неумолимого будущего. Коннелл положил руку ей на плечи, отгоняя собственный страх.
— Это был единственный случай, когда отца заинтересовал вопрос недвижимого имущества, — сказала мама, словно отвечая каким-то своим мыслям.
Крошечный, невзрачный клочок земли, но вид с него открывается замечательный. Соседний участок приобрели Рут и Фрэнк Магуайр — прямо-таки своя община. Когда-то этот уголок был на отшибе, однако за прошедшие годы кладбище подступило вплотную, и уже чуть дальше виднелись новые участки. Для Коннелла места не осталось, да оно и к лучшему. Пусть сам выбирает себе место последнего упокоения — а может, это сделает та, кого он еще не встретил.
«Недвижимое имущество»... Коннелл невольно услышал в этом выражении второй смысл. Какое имущество оставил в наследство отец? Конечно, инвестиционный пакет и дом со всем своим содержимым; и вклад в науку; изменившуюся жизнь своих учеников и то влияние, которое эти ученики в свою очередь окажут на жизнь других людей. А еще — он, Коннелл. Он — отцовское наследие. Правда, пока что ценность его весьма невелика.
Он поднял с земли камешек и присоединил его к тем двум, уже лежащим на могиле.
Потом они с мамой вернулись к машине.
— Отцу очень нравилось, что на этом кладбище похоронен Бейб Рут.
Коннелл читал, что среди бейсболистов считается хорошей приметой побывать на могиле Бейба, но что кладбище — то самое, как-то не отложилось в памяти.
— А где его могила?
— Тут, недалеко.
— Папа ее видел?
— Долго перед ней стоял, — усмехнулась мама. — Торжественно так. Молча. Вы оба всегда очень серьезно относились к бейсболу.
Проехав немного, они увидели чуть в стороне от дороги высокое надгробие с надписью большими буквами «РУТ» на цоколе, под центральным камнем с изображением Иисуса, благословляющего маленького мальчика. Рядом, на камне поменьше, были высечены слова кардинала Спеллмана: «Дух Божий, что воодушевил Бейба Рута на победу в решающей игре жизни, да вдохновит молодежь Америки». На третьем камне были указаны годы жизни Рута и его жены Клер. Возле могилы кто-то оставил приношения: горку бейсбольных мячей и одинокую биту, а к надгробному камню скотчем были приклеены коллекционные бейсбольные карточки.
Коннелл подумал о своем отце: тот лежит совсем рядом, но никто к нему не ходит, кроме родных. Говорят, смерть — великий уравнитель, и все-таки даже на кладбище есть своя иерархия.
Коннелл провел рукой по надгробию, не гнушаясь попросить себе немножко удачи. Он бы и на колени встал, если бы не присутствие матери. На миг он почувствовал себя словно маленький мальчик в церкви — только что положил монетку в коробку для пожертвований, затеплил свечку, и пришло время произнести молитву. Прочесть молитву, загадать желание, просто подумать о чем-то — разве это не одно и то же? Слышит ли кто-нибудь? Или во вселенной нет ничего, кроме пустоты? «Помоги мне, — подумал Коннелл. — Помоги». Но Он стоял перед ним на барельефе застывший и бесстрастный, и молчал, точно камень, в котором Его изваяли.
Когда они вернулись домой, мама поставила чайник, а Коннелл уселся за компьютер. В кабинете пахло отцом, — по крайней мере, эти запахи для Коннелла всегда ассоциировались с отцом: старые книги, стружки от заточенных карандашей, горячий металл настольной лампы. Вошла мама и что-то взяла на столе.
— Я тут разбирала документы и смотри, что нашла. — Она протянула Коннеллу конверт с его именем. — Отец давно просил тебе передать, но со всеми этими делами я, наверное, куда-то его засунула.
Коннелл старался не показать гнева, отравляющего кровь.
— Что там сказано? — спросил он как мог спокойно.
— Я, знаешь ли, его не вскрывала. Помню, он хотел записать для тебя какие-то мысли. Просил тебе отдать, когда сам он уже не будет в здравом уме. Но, конечно, отец бы не хотел, чтобы я ждала так долго.
Коннелл осторожно взял письмо и сказал:
— Спасибо.
— Наверное, ты захочешь побыть один, пока читаешь, — сказала мама, выходя из комнаты.
Коннелл не сразу открыл письмо. Оно лежало на столе, точно еще не объявленный приговор, а Коннелл пока отошел к картотечному шкафчику и стал просматривать ящики. В одном хранились всевозможные памятки его собственного детства — школьные дневники и похвальные грамоты, открытки, которые Коннелл дарил отцу на день рождения и в День отца, детские рисунки, плюшевый кролик — напрочь забытый, а когда-то Коннелл жить без него не мог. С годами отец копил все больше таких вещей — видимо, как подпорки для памяти, — а потом уже больше совсем ничего не копил.
В другом ящике нашлась пара обувных коробок с фотоальбомами — их когда-то выдавали бесплатно вместе с проявленной пленкой. Даты отец не надписывал, но, судя по тому, что в одном альбоме Коннелл увидел несколько фотографий с соревнований по кроссу, снимки были сделаны в его первый год в старшей школе. Почти на каждом был Коннелл, хотя нигде он не смотрел прямо в объектив. Коннелл представил себе, как отец глядит на него в видоискатель и мысленно упрашивает обернуться, — и разом навалилось ощущение безмерного одиночества. Чуть легче было смотреть на пейзажи парка Ван Кортленда, а потом ему попался снимок, на котором отец стоит, приобняв за плечи его товарища по команде. Того мальчишку вечно травили в школе, и через год он не выдержал, ушел. Коннелл с трудом вспомнил его имя — Род, чувствуя внезапную ревность. Рядом с этим Родом отец казался пигмеем — рослый парень словно даже чуть пригнулся к нему, чтобы уместиться в кадре. И оба так улыбались... Будто Род — его родной сын.
Тут Коннелл понял, что попросту боится читать письмо. Он перешел к книжному шкафу. От отцовской библиотеки остались две полки справочников да несколько увесистых томов по философии и другим серьезным предметам. Еще одну полку занимали научные труды отца: своего рода алтарь из опубликованных статей, рабочих записей и тетрадей. Коннелл вспомнил, как отец перед уходом на пенсию целыми днями пропадал в лаборатории. Должно быть, знал, что ему уже недолго осталось. Неужели он спешил исследовать механизмы собственной болезни — может быть, даже найти лекарство? Ничего из этого не вышло, но что, если его работа могла бы оказать какое-то влияние на развитие науки в целом? Тогда в этих тетрадках кроется возможность вырвать отца из безликой толпы забытых мертвецов на кладбищенском холме. Коннеллу хотелось, чтобы люди приходили на отцовскую могилу отдать дань его памяти.
Коннелл отыскал одну тетрадку поздних записей, но никаких судьбоносных откровений там не оказалось. Только отрывочные записи неровным почерком и бесконечные столбцы непонятных цифр.
Коннелл снова сел за стол и взялся за письмо. После чтения тетрадок страх немного отступил, зато вспыхнула свойственная молодости надежда — вдруг в письме содержится что-то важное, что ему прямо-таки необходимо узнать. И теперь уже он не решался прочесть, боясь разочароваться. Хотелось подольше оставаться в неведении, полном возможностей, пока еще можно представлять себе содержание письма таким, каким хочется. Силой воображения вытащить себя из дыры, куда сам же себя и загнал.
98
16 мая 1992 г.
Дорогой сын!
Я потратил немного времени, чтобы кое-что тебе сказать — возможно, тебе пригодится, а больше никто тебе этого не скажет. Видишь ли, дела мои обстоят неважно, и в том, что я здесь пишу, ты, быть может, найдешь ответы на вопросы, которые когда-нибудь у тебя возникнут. Я не требую, чтобы ты обязательно принял их к сведению; мне хочется после своего ухода присутствовать в твоей жизни как ободряющая рука на плече, а не та, что душит за горло; просто, если так получится, что эти вещи будут важны для тебя, то они ровно в той же мере важны и для меня. Надеюсь, ты разбираешь мой почерк, не говорю уже — нить рассуждений, потому что, боюсь, мысли у меня путаются, а я этого уже не замечаю. Хочу тебе написать, пока еще есть возможность.
Хочу, чтобы ты помнил обо мне, но только если сам захочешь. Я старался быть таким отцом, которого сын станет вспоминать с открытым сердцем, а не из чувства долга. Каким ты знал меня в роли отца — такой я и есть на самом деле. Мы понимали друг друга без слов, и в этой бессловесной сфере я жил всего полнее — там и еще в нашем с мамой общем духовном пространстве. Вероятно, для будущих поколений важно знать конкретные факты моей биографии — так сказать, разместить несколько лишних листочков на ветвях генеалогического древа, но это все абстракции; я пишу только тебе — тебя чувствую кровью и костями. Не хочу тебе оставлять вопросы без ответов. Хочу остаться с тобой, если это будет тебе в радость и придаст сил. А если нужно меня забыть — забудь. Хочу, чтобы ты прожил свою жизнь на полную катушку.
Так, помедленнее. Нужно дух перевести.
Если будешь меня вспоминать — вспоминай все то, что мы делали вместе. Как мы с тобой часами повторяли слова к диктанту. Ты их бубнил, словно монах на молитве. Мы начинали с утра, делали перерыв на обед, после обеда продолжали, и так пока ты не ложился спать. Вспоминай тренировочную площадку — сколько мячей мы перекидали! Вспоминай рыбалку, и как мы плавали на лодке, и сколько матчей пересмотрели. Как мастерили радиоприемник и машинку с дистанционным управлением. Как вместе ездили в магазин за комиксами, в Италию, в Дисней-Уорлд. Вместе проверяли уроки. Сколько тренировок по бейсболу. Как я тебе называл птиц, растения и животных. Как мы с тобой наблюдали за птицами. Ходили на концерты. На спектакли. Игральные автоматы в Гарден-сити. Мы с тобой были на стадионе, когда побили рекорд по прыжкам с шестом. По прыжкам в длину. По бегу на длинные дистанции. Состязания по рестлингу. По спортивной борьбе. Джордж «Зверь» Стил. Кинг-Конг Банди. Андре Великан. Халк Хоган. Как я гладил тебя по спине, пока ты не заснешь. Как мы слушали радиорепортажи с матчей «Метсов». Как я читал тебе вслух по вечерам. Как подавал тебе мячи. С отскоком и с лету. Возил тебя на край света в гости к школьным друзьям или ехал тебя встречать на станцию, когда ты позвонишь. Как мы ходили в музей. И в парикмахерскую. Стриглись в соседних креслах. И каждый год ездили покупать тебе новое бейсбольное снаряжение. Вместе бегали трусцой. Вместе выполняли отжимания. Выходили в лютый холод погонять мячик. Вместе преодолевали твой страх перед качелями на даче у Коукли. Как ты набрался храбрости прыгнуть с эстакады. Вместе раскрашивали пасхальные яйца. Ты любил смотреть, как сухие краски растворяются в воде и расплываются цветными завитками. Сколько раз мы вместе расчищали зимой дорожку от снега.
Главное сейчас, чтобы ты услышал, как я хочу, чтобы ты счастливо прожил свою жизнь. Без оглядки на то, что случилось со мной.
Хочу, чтобы ты знал: я любил свою работу и приносил кое-какую пользу людям. Я считаю, это гораздо важнее любых денег. Я не дал тебе богатой жизни, но надеюсь, я дал тебе отца, которым человек может гордиться.
Меня не будет рядом в самые важные минуты твоей жизни. Ты не сможешь обсудить со мной свои взлеты и падения, но когда будет особенно трудно, подумай вот о чем.
Представь себе, что ты бежишь кросс. Соперники попались серьезные. Все тебя обгоняют, а ты устал, не выспался, тебе хочется есть, нет сил головы поднять, и ты уже заранее готовишься к поражению. Ты многого хочешь от жизни, и жизнь даст тебе многое, но есть вещи, тебе недоступные, и сегодняшняя победа — одна из них. Будут и еще проигрыши. Будут и победы. Не надо вести им счет. Ты участвуешь в этом забеге, чтобы любить и быть любимым. Тебя любят и в поражении. Пришел ты к финишу или нет, все равно тебя любят.
Но я тебе скажу: ради этого стоит собраться с мужеством. Не важно, победишь ли ты; важно прийти к финишу гордым и сильным. Годы промелькнут в один миг. Меня больше не будет с тобой. Вспомнишь, как я болел за тебя, сидя на трибунах? Я ухожу, но я оставляю тебе кусочек своего сердца. И при жизни отдавал тебе львиную долю, с самого твоего рождения.
Когда меня не станет, слушай мысленно мой голос. Когда будет особенно тяжело, особенно безнадежно, когда останешься совсем один. Когда покажется, что жизнь слишком жестока и в ней очень мало любви. Когда покажется, что ты кругом проиграл, все бессмысленно и уже невозможно держаться. Тогда возьми у меня силу. Вспомни, как я тебя любил, как я жил для тебя. Когда кажется, что мир полон гигантов, а ты рядом с ними — карлик и нет сил головы поднять, вспомни — мы живем не только ради достижений. Просто быть хорошим человеком тоже кое-чего стоит. Не может это быть совсем ни к чему, когда человек поступает правильно.
Я сейчас начинаю свой забег, один против всех. На финише не ждет лавровый венок, и никто не объявит победителя. Моя награда — прощание с этой жизнью.
Помни всегда мой голос.
Любимый мой мальчик, ты для меня дороже всего на свете.
99
Мама читала газету, прихлебывая чай. Рядом стояла тарелка с печеньем. Для Коннелла мама тоже поставила чашку с блюдцем.
— Ну? Что там было?
Коннелл застыл на пороге:
— Я не окончил.
— Почему ты не закончил? Сядь! Ты как будто привидение увидел.
Коннелл еле дошел до стула. Сел, положил письмо на стол возле блюдца.
— Почему ты не дочитал?
— Я дочитал.
— А говоришь — не закончил.
— Письмо я закончил. — Он чувствовал, как дрожат губы. — Мам, подожди секунду. Дай с мыслями собраться.
— Хорошо. Скажешь, когда будешь готов.
Коннелл взял печеньице, чтобы чем-то занять руки. Мамины любимые — песочные, с вареньем. Коннелл откусил кусочек, а жевать не стал — подождал, пока печенье само не растает на языке.
— Я сказал — не окончил. Не про письмо. Про другое.
— Что не окончил? Что за ерунду ты плетешь?
— Я про учебу. Я не окончил университет.
— Конечно окончил! — Мама схватила с тарелки печенье.
— Нет.
— О чем ты говоришь?
— Я не доучился. Пару предметов не сдал. Я просто взял и приехал домой.
Мама уставилась на него, медленно жуя:
— А ты не врешь?
— Зачем мне врать?
— Откуда я знаю? До сих пор врал, получается.
Она быстро съела еще печенье. Коннелл тоже, чтобы заглушить страх.
— Я не врал. Просто не говорил правды.
— Значит, у тебя и диплома нет?
— Нет.
Мама со вздохом уткнулась лицом в ладони.
— Поэтому ты работаешь в том проклятом вестибюле? — Голос из-за ладоней звучал глухо.
— Да, — сказал Коннелл. — Может быть. Я уже ничего не знаю.
— Конечно поэтому! — заорала мама. — Ясно теперь! — Ее лицо просияло — не от радости, от понимания. — Так вот в чем дело! Не такого сына я растила. Я знала, я чувствовала: тут что-то не то. Могла бы и сама догадаться... Как же я не прочухала!
У нее сделался отсутствующий взгляд, словно она решала несколько задач одновременно. Давно он не видел у нее такого открытого выражения. Последние тяжелые годы перед смертью отца лишили ее лицо былой округлости, оставив резкие морщины.
— Прости, — сказал Коннелл. — Я понимаю, ты сердишься.
— Вот тут ты прав, черт возьми! Я в бешенстве, даже не сомневайся! Ты не имел права так делать. Мне плевать, что ты творишь со своей собственной жизнью, но тут еще и жизнь других людей. Не только наша с отцом. Мои мама с папой, папина мама — все они трудились, чтобы ты смог продвинуться в жизни. Сколько денег в тебя вложено!
— Я выплачу.
— Нет уж! — свирепо отрезала мама. — Ты немедленно бросишь эту богом забытую работу, вернешься в университет, доучишься и досдашь все недостающие экзамены и зачеты. Если надо, я сама отвезу тебя в Чикаго и буду сидеть рядом, пока ты делаешь домашнее задание, как в первом классе! И мне плевать, какие там у тебя были причины. Я сама тебе скажу, что это за причины. Дерьмо собачье все твои причины, вот что! Ты у меня получишь диплом и будешь жить настоящей жизнью. Чтоб мне провалиться, если будет по-другому! — Она резко хлопнула в ладоши. — Как же я не сообразила... Знала же, знала, что это не твое!
— Что не мое?
— Эта дурацкая жизнь, которую ты себе придумал.
— А если это и есть мое?
— Нет! — отрезала мама. — Мне ли не знать — я тебя выносила!
— А чем она такая уж плохая, эта жизнь?
— Не вздумай мне тут демагогию разводить! Моя мама тридцать лет полы драила. Понятно тебе? За разными сопляками блевотину подтирала! Тяжелая работа ничем не плоха. Плохо то, что это не твоя жизнь. Чужая. Ты ее у кого-то взаймы взял. Больше не смей, вот и все.
— Ты не можешь меня заставить.
— Могу и заставлю! Если не понимаешь, что я это любя говорю, значит ты совсем тупой. Ничего, после моей смерти спасибо скажешь, что тебе не приходится двери открывать для каких-нибудь малолетних уродов. Будь я проклята, если допущу такое! Ты мой сын все-таки.
100
Эйлин случайно услышала, что кто-то на работе продает два билета на матч «Метсов», и вспомнила, как весной перед самым переездом Эд ей сказал, что купил билеты у себя на работе. Тогда она решила, что он соврал, а сейчас предпочитала думать, что он действительно старался подарить жене и сыну хороший выходной, хоть и не мог полноценно разделить его с ними. В те дни она еще не понимала, что происходит, и судила его слишком сурово. Сейчас-то можно быть мягче.
Она купила у сослуживца два билета и поехала на стадион одна, оставив пустое место для Эда. Был первый день октября двухтысячного года. Листья на деревьях уже чуть-чуть пожелтели. День стоял теплый, хотя немного облачный, — хорошая погода для бейсбола, сказал бы Эд. Матч предстоял последний в сезоне. Говорили, что от его результата мало что зависит — «Метсы» в любом случае проходят в плей-офф. Эйлин пришла к самому началу. Стадион был битком набит. Противником выступали «Монреаль экспос» — насколько помнила Эйлин, команда не очень сильная, да это было и не важно. В воздухе ощущалась бурлящая энергия — Эд был бы в восторге, особенно если бы взял с собой Коннелла.
Эйлин уселась, положив на соседнее пустое место пальто и сумочку. Парой рядов ниже остановился задерганный продавец хот-догов. Эйлин смотрела, как он берет разрезанную пополам булочку, ловко накалывает на вилку плавающую в лотке сосиску, достает сдачу из оттопыренного кармана. Захотелось есть, но нервы были слишком обнажены для всей этой толкотни, для будничного акта покупки.
Она постоянно старалась отгородиться от назойливого шума повседневной жизни, даже в полном одиночестве, в оглушительной тишине своего дома, а оказалось, на стадионе это сделать проще всего. Она не вскакивала с другими зрителями, не хлопала в такт ритмичному грохоту из громкоговорителей и не орала вместе со всеми: «Вперед!» — но в какой-то мере общий азарт передавался и ей.
Вначале «Метсы» вели с небольшим преимуществом. В седьмом иннинге «Экспы» сравняли счет и продержались до девятого. После третьего выбывшего «Метса» Эйлин шлепнула рукой по колену, заметила обкусанные ногти и вдруг поняла: для нее очень важно, чтобы «наши» выиграли этот матч, даже если для них победа не имеет особого значения. Как радовался бы Эд, когда объявили дополнительное время: решение судьбы висит на волоске, обе команды получили новый шанс. С каждым аутом исход матча приобретал все большее значение. Казалось, если «Метсы» выиграют, все в мире станет хорошо и правильно.
Теперь Эйлин понимала, что так привлекало мужа в бейсболе: каждый день приносит новые рекорды, хотя вокруг, в большом мире, ничего не меняется. Постоянно что-то новое, однако размеренному ритму жизни ничего не угрожает. Ни один удар, ни один замах не похож на другой, и в то же время все это — вариации на знакомую тему. Расчерченная линиями площадка, ограждение вокруг, вся эта четкая геометрия вмещают в себя весь мир — ненадолго и в то же время в каком-то смысле навсегда.
Вслед за десятым иннингом назначили одиннадцатый. Пара взятых баз и жертвенный удар — ну разве можно забыть этот термин, это же любимый прием Эда, если его правильно провести. Больше его Эд уважал только обманный маневр и тройной удар. В итоге — два бегуна на второй и третьей базах, один выбыл, и из-за ошибки питчера «Метсов» следующий бэттер забирает базу... Но питчер «Метсов» благополучно выбил еще двоих, и Эйлин позволила себе перевести дух. Во второй половине одиннадцатого иннинга один за другим выбыли два игрока, затем бэттер взял первую базу, а следующий провел классный удар в центр поля, однако центральный полевой игрок поймал мяч и бросил его перехватчику, тот — кетчеру, а кетчер осалил бегуна у самого дома, и с третьим выбывшим иннинг закончился. В первой половине двенадцатого иннинга питчер «Метсов» выбил трех бэттеров подряд — Эйлин так и слышала, как Эд вопит, вскидывая сжатый кулак: «Всех подчистую!» Во второй половине иннинга питчер «Экспов» в свою очередь повторил то же достижение. В первой половине тринадцатого иннинга ни один игрок не смог добежать до базы, и кто-то за спиной Эйлин сказал, что это самая долгая игра «Метсов» за весь год, а она подумала: «Само собой» — и еще что у нее сердце не выдержит.
Когда во второй половине тринадцатого иннинга первый же бэттер «Метсов» благодаря неточному удару питчера получил право занять первую базу, Эйлин явственно услышала голос Эда: «Ошибки противника расслабляют». Следующим на место бэттера вышел питчер, а питчеры, Эйлин знала, совсем не умеют отбивать — их обычно выпускают отбивающими в самых крайних случаях или для проведения жертвенного удара. Но этот ничего себе, отмахался кое-как и взял-таки базу; отбитый мяч прокатился по земле, так и не выйдя за пределы внутреннего квадрата, и вдруг оказалось, что Эйлин встала с места и кричит вместе со всеми: «Давай! Давай! Давай!» — и ее голос тонет в многотысячном общем хоре. Следующий бэттер приготовился жертвовать, расправив плечи, — это Эд так говорил, расправить плечи, встретить судьбу лицом к лицу, — и, когда он прихлопнул мяч, сторож третьей базы кинулся на перехват, но неудачно, и бегун со второй базы успел добежать до дому, заработав команде решающий перевес в счете. Эйлин стиснула кулаки, чувствуя, как перехватывает горло, а вокруг гремела овация.
Так мало зависело от этой победы — и так много. Игроки покинули поле, а Эйлин сидела, охваченная быстротечной радостью. Разошлись болельщики, затих огромный стадион, только призраки бегунов носились между базами. Уборщики начали сгребать мусор. Эйлин встала и направилась к машине.
101
Эйлин нажала кнопку звонка у двери квартиры, номер которой хранился в ее записной книжке. Дверь открыла хрупкая застенчивая женщина, говорившая по-испански. В комнате за нею виднелась детская кроватка. На гладильной доске лежала выстиранная рубашка. Эйлин спросила про Орландо, но женщина даже не поняла, о чем это она. Эйлин извинилась и ушла. В списке жильцов у входа фамилии Орландо не было.
Эйлин прошла до угла улицы, к дому семьи Палумбо. Ей открыл сам мистер Палумбо. За восемь лет он заметно постарел; сейчас ему, должно быть, под восемьдесят.
— Мистер Палумбо, это я, Эйлин Лири. Как поживаете?
Он то ли не узнал ее, то ли сделал вид, что не узнает. В свое время они мало общались, но все-таки столько лет были соседями — это же что-нибудь да значит? Наконец он протянул руку, ладонью вниз, и Эйлин благодарно за нее ухватилась. Кожа у него была гладкая, хотя костяшки выпирали, словно шарниры. Он крепче сжал ее руку и погладил свободной ладонью. Руки у него были горячие, словно маленькие печки.
Мистер Палумбо сказал, что у него умерла жена. Эйлин выразила соболезнование, а сама так и не смогла себя заставить рассказать про Эда. Сын старика, занимавший третий этаж, переселился в отдельное жилье.
— В моем возрасте тяжело сдавать квартиры. Дочка уговаривает продать дом и к ней переехать, в Хэкеттстаун. Переехать-то можно, да что я буду делать в их медвежьем углу? Смотреть, как трава растет? Жилец с третьего этажа, славный такой парнишка, колумбиец, взял на себя весь мелкий ремонт по дому. Я к нему в гости хожу — в покер играть. Он меня обыгрывает в пух, — прибавил старик со смешком.
Эйлин спросила про Орландо. Мистер Палумбо начал что-то говорить о Донни, потом вдруг надолго скрылся в доме, а когда вернулся, протянул ей визитную карточку. Оказалось, несколько лет назад Донни открыл автомастерскую в Гарден-Сити, а теперь у него уже несколько филиалов, с автомойками.
— Преуспевает, — сказал мистер Палумбо. — Второй раз женился. Славная женщина. У них две дочки.
Эйлин почувствовала, как по лицу расползается счастливая улыбка. Вечно затюканный Донни совершил чудо! Эд за него так порадовался бы.
— Чудесно! — сказала она.
— Я к ним ездил в гости. Район очень красивый. Гэри живет в бывшей каретной. Бренда ведет всю бухгалтерию. Видели бы вы Шерон! Красавица выросла, прямо кинозвезда.
— Боже мой! — отозвалась Эйлин. — А Лина?
— Умерла, аккурат после моей жены.
Мистер Палумбо перекрестился. Эйлин последовала его примеру. Он стал расспрашивать о семье. Эйлин отвечала расплывчато. Глупо, конечно, скрывать, что Эда больше нет, но она ничего не могла с собой поделать. Ей было необходимо, чтобы мистер Палумбо считал его живым.
Они распрощались, Эйлин уже начала спускаться с крыльца, как вдруг у нее за спиной в доме что-то грохнуло. Эйлин вдруг примстилось, что это мистер Палумбо упал замертво. Она бросилась к двери и стала стучать, сама удивляясь внезапному приступу паники. Когда мистер Палумбо снова открыл, Эйлин выдала первую попавшуюся отговорку: якобы она хочет на всякий случай заранее поздравить его с Днем благодарения. Он слегка озадаченно ответил: «Спасибо» — и снова закрыл дверь. А у Эйлин сердце так и колотилось и во рту остался металлический привкус страха. Она присела на ступеньку, отдышаться и подумать. Может быть, она испугалась, что все ее бросили? Да нет, невозможно — она первая уехала из этого района. Хоть Эйлин и радовалась за Донни, как-то не по себе было думать, что он, оказывается, давно здесь не живет. Она не предполагала, что он все-таки решится круто изменить свою жизнь. Все это время ее успокаивала мысль, что Донни, сам того не зная, хранит ее прошлое. Представлять себе непрерывно меняющийся мир было жутковато.
Эйлин так и не стала основоположницей династии. Кто знает, не прервется ли ее род вообще. Сын вернулся в Чикаго доучиваться, но у Эйлин все равно душа была не на месте. Она уже беспокоилась не столько о том, какой фундамент Коннелл заложит для ее будущих внуков, — дай-то бог, чтобы он встретил хорошую девушку и обзавелся семьей, — пока что ее больше тревожило его собственное будущее.
Повидаться бы с Донни, вместе порадоваться его успеху, но как явишься к нему после такого долгого молчания? Эйлин повертела в руках карточку автомастерской и спрятала ее в сумку. Проговорила мысленно: «Пускай тебе счастливо живется. Пусть у тебя будет большой красивый сад и ты будешь жарить мясо на гриле, смотреть, как рядом играют твои дочери, и думать: теперь я могу умереть спокойно».
Она постояла немного перед своим старым домом. Новые владельцы совсем запустили растения в ящиках на подоконнике, заново покрасили дверь и повесили безвкусные занавески, но не узнать сам дом было нельзя. Сколько раз она стояла вот так, глядя на него и оценивая. Вдруг нахлынула нежность. Эйлин стало стыдно, что она так рвалась отсюда уехать.
Она поднялась на крыльцо. На улице уже зажгли фонари, но вечер еще не уступил место ночи. Вернуться бы в прошлое, когда здесь была и ее жизнь. Птицы жалобно попискивали среди ветвей, по улице пролетали машины, гладкие крашеные перила крыльца ласкали ладонь. Эйлин, закрыв глаза, слушала знакомые звуки — затихающий гул самолета, далекие автомобильные гудки — и вдыхала странно волнующую смесь выхлопного газа и свежей листвы. Можно себе представить, будто возвращаешься после долгого рабочего дня в больнице Святого Лаврентия или вместе с Эдом и Коннеллом только что приехала домой после воскресного ужина у Артуро. Сейчас она зайдет в дом, а Эд лежит на диване в наушниках. Она ему скажет: «Слушай музыку сколько хочешь! Переслушай все свои пластинки, а когда закончишь — я буду рядом. Если надо, буду ждать много лет». Она возьмет его руку в свои и поцелует с такой нежностью, что он поймет — это не хитрость, не розыгрыш. «Давай не будем никуда переезжать, — скажет ему Эйлин. — Останемся здесь навсегда».
Хоть она и не знала новых жильцов, невозможно было уехать, не заглянув в дом. Эйлин устала убегать и прятаться. Всю жизнь пробегала, хватит. Наверняка есть какой-то способ совместить прошлое и настоящее, просто она не хотела его разглядеть.
Эйлин взялась за дверной молоток и быстро, решительно постучала: раз-два-три. Открыл молодой мужчина. Трудно поверить, что это его она видела издали мальчиком лет семи-восьми, когда он приходил вместе с родителями осматривать дом. Сейчас он такой высокий, широкоплечий, аккуратно причесанный, с белозубой улыбкой только что избранного государственного деятеля.
— Чем могу помочь?
Эйлин растерялась. Непривычно, когда в твоем собственном доме к тебе обращаются как к постороннему человеку. Нужно задавить гордость, иначе вся эта авантюра закончится, так и не начавшись.
— Меня зовут Эйлин Лири. Я раньше здесь жила.
Она самой себе напоминала тех приставучих людей, что ходят от двери к двери и проповедуют какую-нибудь малоизвестную религию. Сама не могла бы его винить, если бы новый жилец захлопнул перед ней дверь. А он пригласил войти.
— Извините за беспокойство, — сказала она, переступив порог.
— Ничего-ничего, — сказал он. — Только разуйтесь, пожалуйста.
Эйлин сама давно подумывала завести у себя в доме такой обычай, но так и не собралась с духом. Плитки пола в прихожей холодили ноги в чулках, зато в гостиной приятно было ступить на мягкий ковер. У них телевизор стоял там, где у нее — любимое кресло. А ведь хорошо встал; и почему они с Эдом столько лет жили без телевизора в гостиной? Отец — кажется, его звали мистер Томас — хлопнул по коленям узкими ладонями и поднялся с дивана, постепенно распрямляя длинное туловище.
Молодой человек начал ее представлять, но отец перебил:
— Конечно я вас помню! Добро пожаловать! Ну как, сильно тут все изменилось? Жена как раз обед готовит. Анабель! Иди сюда!
Отделанная по-другому комната будто стала не то шире, не то уже, и притом обрела естественную гармонию пропорций, словно давно ждала именно этих обитателей. Зато в столовой Эйлин увидела прежнее зеркало во всю стену, и сердце больно сжалось. А как много мебели и разных безделушек — в собственном доме ее бы это раздражало, но здесь выглядело приятным изобилием.
— А мне нравится, как вы здесь переделали, — сказала Эйлин и тотчас почувствовала себя глупо.
Почти восемь лет прошло! Ничего они не «переделали», просто обжили дом на свой лад. А если что и переделывали, то это было так давно, нет смысла сейчас обсуждать.
Они стояли в кружок, ощущая легкую доброжелательную неловкость, — так всегда бывает, когда людей представляет друг другу мужчина. Мальчик тайком покосился на экран, и Эйлин мгновенно растрогалась: точно так же сделал бы ее сын в подобной ситуации.
Подыскивая тему для разговора, она заметила на столике приз в виде крылатой фигуры с победно вскинутыми руками.
— Что это? — спросила она, взяв фигурку в руки.
Та оказалась неожиданно тяжелой — не то что хлипкие награды за выступления в школьной самодеятельности или ученическом матче.
— Это он выиграл в дискуссионном клубе, — ответил отец.
Эйлин вспомнила, что имя у него тоже Томас, как и фамилия.
— На турнире штата! Он у нас молодец.
— Не думайте, я не победитель турнира, — сказал мальчик. — Я только второй приз получил.
— В этом году будешь победителем, — сказал отец.
Видя, что мальчику неловко от общего внимания, Эйлин поставила приз на место. Потом вспомнила, что они католики.
— Ты учился в школе Святой Иоанны?
— Ага, — ответил мальчик. — С третьего класса.
— И мой сын тоже.
Наверняка он и в старшую школу ходит ту же самую, что Коннелл. Эта школа славится своим дискуссионным клубом. Эйлин не стала спрашивать, чтобы не ставить мальчика в неловкое положение, если он все-таки не поступил.