Черный тюльпан. Учитель фехтования (сборник) Дюма Александр
— Откуда же мне знать? — ответил Бокстель еле слышным голосом.
— Сударь, сейчас арестовывают вашего соседа Корнелиуса ван Барле по обвинению в государственной измене.
— Что ты! — пробормотал слабеющим голосом Бокстель. — Разве это возможно?
— По крайней мере, так говорят; к тому же я сам видел, как к нему вошли судья ван Спеннен и лучники.
— Ну, если ты сам видел, это другое дело, — ответил Бокстель.
— Во всяком случае я еще раз схожу разведать, — сказал слуга. — И не беспокойтесь, сударь, я буду вас держать в курсе дела.
Бокстель легким кивком поощрил усердие своего слуги.
Слуга вышел и через четверть часа вернулся обратно.
— О сударь, — сказал он, — все, что я вам рассказал, это истинная правда.
— Так что же?
— Господин ван Барле арестован; его посадили в карету и увезли в Гаагу.
— В Гаагу?
— Да, и там, если верить разговорам, ему несдобровать.
— А что говорят?
— Представьте, сударь, говорят — но это еще только слухи, и еще нет полной уверенности, — говорят, что там горожане убивают сейчас господ Корнелия и Яна де Виттов.
— О!.. — простонал или, вернее, прохрипел Бокстель, закрыв глаза, чтобы не видеть ужасной картины, которая, безусловно, ему представилась.
— Черт возьми, — заметил, выходя, слуга, — мингер Исаак Бокстель, по всей вероятности, очень болен, раз при такой новости он не соскочил с кровати.
Действительно, Исаак Бокстель был очень болен, он был болен, как человек, только что убивший другого человека.
Но он убил человека с двойной целью. Первая была достигнута, теперь оставалось достигнуть второй.
Приближалась ночь. Бокстель ждал именно этой ночи.
Наступила ночь; он встал.
Затем он влез на свой клен.
Он правильно рассчитал: никто и не думал охранять сад, ибо дом и слуги были в полном смятении.
Бокстель слышал, как пробило десять часов, потом одиннадцать, двенадцать.
В полночь он, с бьющимся сердцем, с дрожащими руками, с мертвенно-бледным лицом, слез с дерева, взял лестницу, приставил ее к ограде и, поднявшись до предпоследней ступени, прислушался.
Кругом было спокойно. Ни один звук не нарушал ночной тишины.
Единственный огонек брезжил во всем доме: он теплился в комнате кормилицы.
Мрак и тишина ободрили Бокстеля.
Он перебросил ногу через ограду, задержался на секунду на самом верху, потом, убедившись, что ему нечего бояться, перекинул лестницу из своего сада в сад Корнелиуса и спустился по ней вниз.
Зная в точности место, где были посажены луковицы будущего черного тюльпана, он побежал в том направлении, но не прямо через грядки, а по дорожкам, чтобы не оставить следов. Дойдя до места, с дикой радостью погрузил он свои руки в мягкую землю.
Он ничего не нашел и решил, что ошибся местом.
Пот градом выступил у него на лбу.
Он копнул рядом — ничего.
Копнул справа, слева — ничего.
Спереди и сзади — ничего.
Он чуть было не лишился рассудка, так как заметил, наконец, что земля была взрыта еще утром.
Действительно, в то время, когда Бокстель лежал еще в постели, Корнелиус спустился в сад, вырыл луковицу и, как мы видели, разделил ее на три маленькие луковички.
У Бокстеля не хватило решимости оторваться от заветного места. Он перерыл руками больше десяти квадратных футов.
И в конце концов он перестал сомневаться в своем несчастье.
Обезумев от ярости, он добежал до лестницы, перекинул ногу через забор, снова перенес лестницу от Корнелиуса к себе, бросил ее в сад и спрыгнул вслед за ней.
Вдруг его осенила последняя надежда.
Луковички находятся в сушильне.
Остается проникнуть в сушильню, так же как он проник в сад.
Там он их найдет.
В сущности, сделать это было не труднее, чем проникнуть в сад.
Стекла в сушильне поднимались и опускались, как в оранжерее.
Корнелиус ван Барле открыл их этим утром, и никому не пришло в голову закрыть их.
Все дело было в том, чтобы раздобыть достаточно высокую лестницу, длиною в двадцать футов, вместо двенадцатифутовой.
Бокстель не раз видел, что на улице, где он жил, ремонтировали дом. К нему была приставлена гигантская лестница.
Она-то, если ее не унесли рабочие, несомненно подошла бы ему.
Он побежал к тому дому. Лестница стояла на своем месте.
Бокстель взял ее и с большим трудом дотащил до своего сада. Еще с большим трудом ему удалось приставить ее к стене дома Корнелиуса.
Лестница как раз доходила до верхней подвижной рамы.
Бокстель положил в карман зажженный потайной фонарь, поднялся по лестнице и проник в сушильню.
Войдя в это святилище, он остановился, опираясь на стол. Ноги у него подкашивались, сердце сильно билось.
Здесь было более жутко, чем в саду. Простор как бы лишает собственность ее священной неприкосновенности. Тот, кто смело перепрыгивает через изгородь или забирается на стену дома, часто останавливается у двери или у окна комнаты.
В саду Бокстель был только воришкой; в комнате он был вором.
Однако же мужество вернулось к нему, ведь он пришел сюда не для того, чтобы вернуться с пустыми руками.
Он тщетно искал, открывая и закрывая все ящики и даже самый заветный ящик, где лежал пакет, оказавшийся роковым для Корнелиуса. Он нашел "Жанну", "Витта", коричневый тюльпан и тюльпан цвета жженого кофе — все они были снабжены этикетками с надписями, как в ботаническом саду. Но черного тюльпана или, вернее, луковичек, в которых он дремал перед тем как расцвести, не было и следа.
И все же в книге записи семян и луковичек, что ван Барле вел по бухгалтерской системе, и с большим старанием и точностью, чем велись бухгалтерские книги в первейших торговых домах Амстердама, Бокстель прочел следующие строки:
"Сегодня, 20 августа 1672 года, я вырыл луковицу большого черного тюльпана, от которого получил три превосходные луковички".
— Луковички! Луковички! — рычал Бокстель, переворачивая в сушильне все вверх дном. — Куда он их мог спрятать?
Вдруг изо всей силы он ударил себя по лбу и воскликнул:
— О я несчастный! О трижды проклятый Бокстель! Разве с луковичками расстаются!? Разве их оставляют в Дордрехте, когда уезжают в Гаагу! Разве можно существовать без своих луковичек, если это луковички большого черного тюльпана!? Он успел их забрать, негодяй! Они у него, он увез их в Гаагу!
Это был луч, осветивший Бокстелю бездну его бесполезного преступления.
Как громом пораженный, Бокстель упал на тот самый стол, на то самое место, где несколько часов назад несчастный ван Барле долго и с упоением восхищался луковичками черного тюльпана.
— Ну, что же, — сказал завистник, поднимая свое мертвенно-бледное лицо, — в конце концов, если они у него, он сможет хранить их только до тех пор, пока жив, и…
Не высказанная до конца гнусная мысль отразилась в его ужасающей улыбке.
— Луковички находятся в Гааге, — сказал он. — Значит, я не могу больше жить в Дордрехте.
В Гаагу, за луковичками в Гаагу!
И Бокстель, не обращая внимания на огромное богатство, которое он покидал (так он был захвачен стремлением к другому неоценимому сокровищу), вылез в окно, спустился по лестнице, отнес свое орудие воровства туда, откуда он его взял, и, рыча, подобно хищному животному, вернулся к себе домой.
IX
ФАМИЛЬНАЯ КАМЕРА
Когда бедного ван Барле заключили в тюрьму Бейтенгоф, было около полуночи.
Предположения Розы сбылись. Найдя камеру Корнелия пустой, толпа пришла в такую ярость, что, подвернись под руку этим бешеным людям старик Грифус, он, безусловно, поплатился бы за отсутствие своего заключенного.
Но этот гнев излился на обоих братьев, застигнутых убийцами в результате мер, принятых Вильгельмом, этим необычайно предусмотрительным человеком, велевшим запереть городские ворота.
Наступил, наконец, час, когда тюрьма опустела, когда после громоподобного рева, катившегося по лестницам, наступила тишина.
Роза воспользовалась этим: она вышла из своего тайника и вывела оттуда отца.
Тюрьма была совершенно пуста. Зачем оставаться в тюрьме, когда кровавая расправа идет у Толь-Гека?
Грифус, дрожа всем телом, вышел вслед за мужественной Розой. Они пошли кое-как запереть ворота. Мы говорим "кое-как", ибо ворота были наполовину сломаны.
Было видно, что здесь прокатился мощный поток гнева.
Около четырех часов вновь послышался шум. Но этот шум уже не был опасен для Грифуса и его дочери. Толпа волокла трупы, чтобы повесить их на обычном месте казни.
Роза снова спряталась, но на этот раз только для одного — чтобы не видеть ужасного зрелища.
В полночь постучали в ворота Бейтенгофа или, вернее, в баррикаду, которая их заменяла.
Это привезли Корнелиуса ван Барле.
Когда Грифус принял нового гостя и прочел в сопроводительном приказе звание арестованного, он пробормотал с угрюмой улыбкой тюремщика:
— Крестник Корнелия де Витта. Ну, молодой человек, здесь у нас есть как раз ваша фамильная камера; в нее мы вас и поместим.
И, довольный своей остротой, свирепый оранжист взял фонарь и ключи, чтобы провести Корнелиуса в камеру, только утром покинутую Корнелием де Виттом, чтобы отправиться в то изгнание, которое во времена революций имеют в виду великие моралисты, изрекая как аксиому высокой политики: "Только мертвые не возвращаются".
Итак, Грифус готовился проводить ван Барле в камеру его крестного отца.
По пути к камере несчастный цветовод услышал только лай собаки и увидел только лицо молодой девушки.
Волоча за собой толстую цепь, собака вылезла из большой ниши, выдолбленной в стене, и стала обнюхивать Корнелиуса, чтобы, когда ей будет приказано разорвать заключенного, она узнала его.
Едва же под рукой Корнелиуса заскрипели перила лестницы, как под самой лестницей открыла окошечко своей комнаты молодая девушка. Лампа в ее правой руке осветила прелестное розовое личико, обрамленное тугими косами чудесных белокурых волос; левой же рукой она запахивала на груди ночную рубашку: неожиданный приезд Корнелиуса прервал ее сон.
Получился прекрасный сюжет для художника, вполне достойный кисти Рембрандта: черная спираль лестницы, освещаемой красноватым огнем фонаря Грифуса; на самом верху ее суровое лицо тюремщика; позади — задумчивое лицо Корнелиуса, склонившегося над перилами, чтобы заглянуть вниз; под ним, внизу, в рамке освещенного окна, — милое личико и стыдливый жест Розы, несколько смущенной, быть может, потому что рассеянный и грустный взгляд Корнелиуса, стоявшего на верхних ступеньках, скользил по белым округлым плечам девушки.
Дальше внизу, совсем в тени, в том месте лестницы, где мрак скрывал все подробности, красным огнем пламенели глаза громадной сторожевой собаки, потряхивавшей своей цепью, на кольцах которой блестело пятно от двойного света — лампы Розы и фонаря Грифуса.
Но и сам великий Рембрандт не смог бы передать страдальческого выражения, появившегося на лице Розы, когда она увидела медленно поднимавшегося по лестнице бледного красивого молодого человека, к которому относились зловещие слова ее отца: "Вы получите фамильную камеру".
Однако это видение длилось только один миг, гораздо меньше времени, чем нам потребовалось на ее описание. Грифус продолжал свой путь, а за ним поневоле последовал и Корнелиус. Спустя пять минут он вошел в камеру (описывать ее незачем, так как читатель уже знаком с ней).
Грифус пальцем указал заключенному кровать, на которой еще днем столько выстрадал мученик, отдавший Богу душу, снова взял свой фонарь и вышел.
Корнелиус, оставшись один, бросился на кровать, но уснуть не мог. Он не спускал глаз с зарешеченного окна, выходившего на Бейтенгоф; он видел через него появляющийся поверх деревьев первый проблеск света, который падал на землю, словно белое покрывало.
Ночью время от времени раздавался быстрый топот лошадей, скачущих галопом по Бейтенгофу, слышалась тяжелая поступь патруля, шагающего по булыжнику площади, а фитили аркебуз, вспыхивая при западном ветре, посылали вверх, вплоть до тюремных окон, свои быстро перемещавшиеся искорки.
Но когда рождающийся день посеребрил гребни остроконечных крыш города, Корнелиус подошел к окну, чтобы скорее узнать, нет ли хоть одного живого существа вокруг него, и грустно оглядел окрестность.
В конце площади, вырисовываясь на фоне серых домов, неправильным силуэтом возвышалось что-то черноватое, в предутреннем тумане приобретавшее темно-синий оттенок.
Корнелиус узнал виселицу.
На ней висели два бесформенных разодранных чучела — то были два кровоточащих скелета.
Добрые гаагские горожане растерзали тела своих жертв, но честно приволокли на виселицу их трупы, и имена убитых красовались на огромной доске.
Корнелиусу, с его зрением двадцативосьмилетнего человека, удалось разобрать на ней следующие строки, написанные толстой кистью маляра, рисующего вывески:
"Здесь повешены великий злодей по имени Ян де Витт и ничтожный негодяй, Корнелий де Витт, его брат, — два врага народа, но большие друзья французского короля".
Корнелиус закричал от ужаса и в безумном исступлении стал стучать ногами и руками в дверь так стремительно и с такой силой, что прибежал разъяренный Грифус с огромной связкой ключей в руке.
Он отворил дверь, изрыгая проклятия по адресу заключенного, осмелившегося побеспокоить его в неурочный час.
— Что это! Уж не взбесился ли этот новый де Витт? — воскликнул он. — Да, похоже, что де Витты действительно одержимы дьяволом!
— Сударь, сударь! — сказал Корнелиус, схватив тюремщика за руку, и потащил его к окну. — Посмотрите, что я там прочел!
— Где там?
— На той доске.
И, бледный, весь дрожа и задыхаясь, Корнелиус указал на возвышавшуюся в глубине площади виселицу с циничной надписью.
Грифус расхохотался.
— А, — ответил он, — вы прочли… Ну что же, дорогой господин, вот куда докатываются, когда ведут знакомство с врагами его высочества принца Оранского.
— Господ де Виттов убили, — прошептал, падая с закрытыми глазами на кровать, Корнелиус; на лбу его выступил пот, руки беспомощно повисли.
— Господа де Витты подверглись народной каре, — возразил Грифус. — Вы именуете это убийством, я же называю это казнью.
И, увидев, что заключенный не только затих, но пришел в полное изнеможение, он вышел из камеры, громко хлопнув дверью и с шумом задвинув засов.
Придя в себя, Корнелиус увидел, что он один, и стал смотреть на свою камеру — на "фамильную камеру", по изречению Грифуса — как на роковое преддверие к печальной смерти.
И поскольку Корнелиус был философ, а самое главное — поскольку он был христианин, он стал молиться за упокой души крестного отца, затем — великого пенсионария, а под конец смирился со всеми бедами, что Богу будет угодно ему послать.
После этого, спустившись с небес на землю, а с земли вернувшись в свою камеру и убедившись, что, кроме него, в ней никого нет, он вынул из-за пазухи три луковички черного тюльпана и спрятал их в самом темном углу, за камнем, на который ставят традиционный сосуд.
Столько лет бесполезного труда! Разбитые мечты! Его открытие канет в ничто, так же как он сойдет в могилу. В тюрьме нет ни одной травинки, ни одной горстки земли, ни одного луча солнца!
При этой мысли Корнелиус впал в мрачное отчаяние; вышел он из него только благодаря чрезвычайному событию.
Что это за чрезвычайное событие?
О нем мы расскажем в следующей главе.
X
ДОЧЬ ТЮРЕМЩИКА
В тот же вечер, когда Грифус нес пищу заключенному, он, открывая дверь камеры, поскользнулся на мокрой плите и упал. Стараясь удержать равновесие, он неловко подвернул руку и сломал ее повыше кисти.
Корнелиус бросился было к тюремщику, но Грифус, не почувствовав сразу серьезности повреждения, сказал:
— Ничего серьезного. Не подходите.
И он хотел подняться, опираясь на руку, но рука согнулась. Тут Грифус ощутил сильнейшую боль и закричал.
Он понял, что сломал руку. И этот человек, столь жестокий с другими, упал без чувств на порог и лежал без движения — холодный, словно покойник.
Дверь камеры оставалась открытой, и Корнелиус почувствовал себя почти свободным.
Но ему и в голову не пришла мысль воспользоваться этим несчастным случаем. Он тут же понял по тому, как согнулась рука Грифуса, по треску, который раздался при этом, что случился перелом, причиняющий пострадавшему боль. И Корнелиус думал только о том, как оказать помощь, забыв о враждебности, с какой тюремщик отнесся к нему при их первой встрече.
В ответ на шум, вызванный падением Грифуса, и на его жалобный стон послышались быстрые шаги на лестнице и сейчас же появилась девушка. При виде ее у Корнелиуса вырвался возглас удивления; в свою очередь девушка негромко вскрикнула.
Это была прекрасная фризка. Заметив на полу отца и склоненного над ним заключенного, она подумала сначала, что Грифус, чья грубость ей хорошо была известна, пал жертвой борьбы, затеянной им с заключенным.
Корнелиус сразу уловил это подозрение, зародившееся у молодой девушки.
Но, посмотрев на молодого человека, девушка поняла истину, и, устыдившись своих подозрений, обратила на него свои прекрасные глаза и сказала со слезами:
— Простите и спасибо, сударь. Простите за дурные мысли и спасибо за оказываемую помощь.
Корнелиус покраснел.
— Оказывая помощь ближнему, — ответил он, — я только выполняю свой христианский долг.
— Да, и оказывая ему помощь вечером, вы забываете о тех оскорблениях, что он вам нанес утром. Это более чем человечно, сударь, это более чем по-христиански.
Корнелиус посмотрел на красавицу, пораженный тем, что слышит столь благородные и столь сочувственные слова из уст простой девушки.
Но он не успел выразить свое удивление. Грифус, придя в себя, раскрыл глаза, и его обычная грубость ожила вместе с ним.
— Вот что получается, — сказал он, — когда торопишься принести ужин заключенному: торопясь — падаешь, падая — ломаешь себе руку, потом валяешься на полу без всякой помощи.
— Замолчите, отец, — сказала Роза. — Вы несправедливы к молодому человеку: я его застала как раз в ту минуту, когда он оказывал вам помощь.
— Он? — спросил недоверчиво Грифус.
— Да, это правда, и я готов лечить вас и впредь.
— Вы? — спросил Грифус. — А разве вы доктор?
— Да, это моя основная профессия.
— Так что вы сможете вылечить мне руку?
— Безусловно.
— Что же вам для этого потребуется?
— Две деревянные дощечки и бинты для перевязки.
— Ты слышишь, Роза? — сказал Грифус. — Заключенный вылечит мне руку; мы избавимся от лишнего расхода; ну, помоги мне подняться: я словно налит свинцом.
Роза подставила раненому свое плечо; он обвил здоровой рукой шею девушки и, сделав усилие, поднялся на ноги, а Корнелиус пододвинул к нему кресло, чтобы избавить его от лишних движений.
Грифус сел, затем обернулся к своей дочери:
— Ну, что же, ты разве не слышала? Пойди принеси то, что требуется.
Роза спустилась и вскоре вернулась с двумя дощечками от бочонка и длинным бинтом.
Корнелиус снял с тюремщика куртку и засучил рукава его рубашки.
— Вам именно это нужно, сударь? — спросила Роза.
— Да, мадемуазель, — ответил Корнелиус, бросив взгляд на принесенные предметы, — да, это как раз то, что мне нужно. Теперь я поддержу руку вашего отца, а вы придвиньте стол.
Роза придвинула стол. Корнелиус положил на него сломанную руку, чтобы она лежала ровнее, и с удивительной ловкостью соединил концы переломанной кости, приладил дощечки и наложил бинт.
В самом конце перевязки тюремщик опять потерял сознание.
— Пойдите принесите уксус, мадемуазель, — сказал Корнелиус, — мы потрем ему виски, и он придет в себя.
Но, вместо того чтобы выполнить это поручение, Роза, убедившись, что отец действительно в бессознательном состоянии, подошла к Корнелиусу.
— Сударь, — сказала она, — услуга за услугу.
— Что это значит, милое дитя?
— А это значит, сударь, что судья, который должен вас завтра допрашивать, приходил узнать, в какой вы камере, и ему сказали, что вы в той же камере, где находился Корнелий де Витт. Услышав это, он так зловеще усмехнулся, что я опасаюсь, не ожидает ли вас какая-нибудь беда.
— Но что же мне могут сделать? — спросил Корнелиус.
— Вы же видите отсюда эту виселицу!
— Но ведь я невиновен, — сказал Корнелиус.
— А разве были виновны те двое, что там повешены, измученные, изуродованные?
— Да, это правда, — омрачился Корнелиус.
— К тому же, — продолжала Роза, — общественное мнение хочет, чтобы вы были виновны. Но виновны вы или нет, ваш процесс начнется завтра, и послезавтра вы будете осуждены: в наше время эти дела делаются быстро.
— Какие же выводы вы делаете из этого? — спросил Корнелиус.
— А вот какие: я одна, я слаба, я женщина, отец лежит в обмороке, собака в наморднике — следовательно, никто и ничто не мешает вам скрыться. Спасайтесь бегством — вот какие выводы я делаю.
— Что вы говорите?
— Я говорю, что мне, к сожалению, не удалось спасти ни господина Корнелия, ни господина Яна де де Витта, и мне бы очень хотелось спасти хотя бы вас. Только торопитесь, вон у отца уже появилось дыхание; через минуту, быть может, он откроет глаза, и тогда будет слишком поздно. Вы колеблетесь?
Корнелиус стоял как вкопанный, глядя на Розу, и казалось, что он смотрит на нее, совершенно не слушая, о чем она говорит.
— Вы что, не понимаете разве? — нетерпеливо спросила девушка.
— Нет, я понимаю, — ответил Корнелиус, — но…
— Но?
— Я отказываюсь. В этом обвинят вас.
— Не все ли равно? — ответила Роза, покраснев.
— Спасибо, дитя мое, — возразил Корнелиус, — но я остаюсь.
— Вы остаетесь? Боже мой! Боже мой! Разве вы не поняли, что вас приговорят… приговорят к смерти на эшафоте, а может быть, вас убьют, разорвут на куски, как господина Яна и господина Корнелия! Ради всего святого! Я вас заклинаю, не беспокойтесь обо мне и бегите из этой камеры! Берегитесь: она приносит несчастье де Виттам!
— Эй! Кто там упоминает имена этих негодяев, этих мерзавцев, этих подлых преступников де Виттов? — воскликнул пришедший в себя тюремщик.
— Не волнуйтесь, друг мой, — сказал Корнелиус, кротко улыбаясь. — При переломе раздражаться очень вредно.
Обратившись к Розе, он сказал шепотом:
— Дитя мое, я невиновен и буду ждать своих судей с безмятежным спокойствием невиновного.
— Тише! — сказала Роза.
— Почему?
— Отец не должен подозревать, что мы с вами переговаривались.
— А что тогда будет?
— А будет то, что он не позволит мне больше приходить сюда, — ответила девушка.
Корнелиус с улыбкой принял это наивное признание. Казалось, что его несчастье озарил луч света.
— Ну, о чем вы там шепчетесь? — закричал Грифус, поднимаясь и поддерживая свою правую руку левой.
— Ни о чем, — ответила Роза. — Господин объясняет мне тот распорядок, которому вы должны следовать.
— Распорядок, которому я должен следовать! Распорядок, которому я должен следовать! У тебя тоже, голубушка, есть распорядок, которому ты должна следовать.