Черный тюльпан. Учитель фехтования (сборник) Дюма Александр
Итак, палач принял предложение. Он выставил только одно условие: получить плату вперед.
Бокстель, подобно людям, которые входят в ярмарочные балаганы, мог остаться недовольным и при выходе не пожелать внести плату.
Но Бокстель заплатил вперед и стал ждать.
После этого можно судить о том, насколько он был взволнован и почему он следил за стражей, секретарем, палачом; его беспокоило каждое движение ван Барле: как он ляжет на плаху; как он упадет, и не раздавит ли он, падая, бесценные луковички; позаботился ли он, по крайней мере, положить их хотя бы в золотую коробочку, так как золото — самый стойкий из металлов.
Мы не решаемся описать то впечатление, какое произвела на этого достойного смертного задержка в выполнении приговора. Ради чего палач теряет время, сверкая своим мечом над головой Корнелиуса, вместо того чтобы отрубить эту голову? Но когда Бокстель увидел, как секретарь суда взял осужденного за руку и поднял его, вынимая из кармана пергамент, когда он услышал публичное чтение о помиловании, дарованном штатгальтером, он потерял человеческий облик. Ярость тигра, гиены, змеи вспыхнула в его глазах. Будь он ближе к ван Барле, он бросился бы на него и убил бы.
Следовательно, Корнелиус будет жить. Он поселится в Левештейне, унесет туда, в тюрьму, луковички, и, быть может, там найдется сад, где ему и удастся вырастить свой черный тюльпан.
Бывают события, которые не в силах изобразить перо бедного писателя и которые он вынужден предоставить во всей их простоте фантазии читателя.
Бокстель, лишившись чувств, упал со своей тумбы прямо на кучку оранжистов, недовольных, как и он, тем оборотом, что приняли события. Они подумали, что крик, который испустил Бокстель, был выражением радости, и наградили его кулачными ударами не хуже, чем это сделали бы с той стороны пролива.
Но что могли прибавить несколько кулачных ударов к страданиям, испытываемым Бокстелем?
Он хотел было броситься вдогонку за каретой, уносившей Корнелиуса с его луковичками тюльпанов. Но, торопясь, он не заметил камня под ногой, споткнулся, потерял равновесие, отлетел шагов на десять и поднялся, только когда вся грязная толпа Гааги прошла по его спине.
Его явно преследовало несчастье, однако он поплатился только изодранным платьем, истоптанной спиной и пораненными руками.
Можно было подумать, что для Бокстеля оказалось достаточно всех этих неудач.
Но это было бы ошибкой.
Поднявшись на ноги, он вырвал из своей головы столько волос, сколько смог, и принес их в жертву жестокой и бесчувственной богине, именуемой завистью.
Подношение было, безусловно, приятно богине, у которой, как говорит мифология, на голове вместо волос — змеи.
XIV
ГОЛУБИ ДОРДРЕХТА
Для Корнелиуса ван Барле было, конечно, большой честью, что его отправили в ту самую тюрьму, где когда-то сидел ученый Гроций.
По прибытии в тюрьму его ожидала еще большая честь. Случилось так, что, когда благодаря великодушию принца Оранского туда отправили тюльпановода ван Барле, камера в Левештейне, где сидел знаменитый друг Барневельта, оказалась свободной.
Правда, она пользовалась в замке плохой репутацией с тех пор, как Гроций, осуществив блестящую мысль своей жены, бежал из заключения в ящике из-под книг, который забыли осмотреть.
С другой стороны, ван Барле казалось хорошим предзнаменованием, что ему дали именно эту камеру, так как, по его мнению, ни один тюремщик не должен был бы сажать второго голубя в ту клетку, откуда так легко улетел первый.
Это историческая камера. Но мы не станем терять время на описание подробностей, а упомянем только об алькове, предназначавшемся для супруги Гроция. Это была обычная тюремная камера, хотя и историческая, разве только, в отличие от других, более высокая. Из ее окна с решеткой открывался прекрасный вид.
К тому же интерес нашего повествования не заключается в описании каких бы то ни было помещений.
Для ван Барле жизнь выражалась не в одном процессе дыхания. Бедному заключенному, помимо его легких, дороги были два предмета, обладать которыми отныне он мог только в воображении: цветок и женщина, оба утраченные для него навеки.
К счастью, добряк ван Барле ошибался. Господь, оказавшийся к нему благосклонным в ту минуту, когда он шел на эшафот, и смотревший на него с отеческой улыбкой, создал ему в самой тюрьме, в камере Гроция, существование, полное таких переживаний, о каких любитель тюльпанов никогда и не думал.
Однажды утром, стоя у окна и вдыхая свежий воздух, доносившийся из долины Ваала, он любовался видневшимися на горизонте за лесом труб мельницами своего родного Дордрехта и вдруг заметил, как оттуда целой стаей летят голуби и, трепеща на солнце, садятся на острые щипцы крыш Левештейна.
"Эти голуби, — подумал ван Барле, — прилетают из Дордрехта и, следовательно, могут вернуться обратно. Если бы кто-нибудь привязал к крылу голубя записку, то, возможно, она дошла бы до Дордрехта, где обо мне горюют".
И, помечтав еще некоторое время, ван Барле добавил: "Этим "кто-нибудь" буду я".
Можно быть терпеливым, когда вам двадцать восемь лет и вы осуждены на вечное заключение, то есть приблизительно на двадцать две или на двадцать три тысячи дней.
Ван Барле не покидала мысль о его трех луковичках, ибо, подобно сердцу, которое бьется в груди, она жила в его памяти. Итак, ван Барле все время думал только о них, соорудил ловушку для голубей и стал их приманивать туда всеми средствами, какие предоставлял ему его стол (для него ежедневно выдавалось восемнадцать голландских су, равных двенадцати французским). И после целого месяца безуспешных попыток ему удалось поймать самку.
Он употребил еще два месяца, чтобы поймать самца, затем запер их вместе и в начале 1673 года, после того как самка снесла яйца, выпустил ее на волю. Уверенная в своем самце, в том, что он выведет за нее птенцов, она радостно улетела в Дордрехт, унося под крылышком записку.
Вечером она вернулась обратно.
Записка оставалась под крылом.
Она сохраняла эту записку таким образом пятнадцать дней, что вначале очень разочаровало, а потом и вовсе привело в отчаяние ван Барле.
На шестнадцатый день голубка прилетела без записки.
Записка была адресована Корнелиусом его кормилице, старой фризке, и он обращался к милосердию всех, кто найдет записку, умоляя передать ее по назначению как можно скорее.
К этой записке была приложена другая, адресованная Розе.
Бог, который разносит своим дыханием семена желтых левкоев по стенам старинных замков и посылает им дождь, чтобы они могли расцвести, — Бог помог кормилице получить это письмо.
И вот каким путем.
Уезжая из Дордрехта в Гаагу, а из Гааги в Горкум, мингер Исаак Бокстель покинул не только свой дом, своего слугу, свой наблюдательный пункт, свою подзорную трубу, но и своих голубей.
Слуга, оставшийся без жалованья, проел сначала те небольшие сбережения, какие у него были, а затем стал поедать голубей.
Увидев это, голуби, оставшиеся в живых, стали перелетать с крыши Исаака Бокстеля на крышу Корнелиуса ван Барле.
Добрая кормилица чувствовала постоянную потребность любить кого-нибудь. Она очень привязалась к птицам, что прилетели просить у нее приюта. Когда слуга Исаака потребовал последних двенадцать или пятнадцать голубей, чтобы съесть их, как он уже съел двенадцать или пятнадцать их собратьев, она предложила купить их по шесть голландских су за штуку.
Это было вдвое больше действительной стоимости голубей. Слуга, конечно, согласился с большой радостью.
Таким образом, кормилица стала законной владелицей голубей завистника.
Эти голуби, вероятно разыскивая хлебные зерна иного свойства и конопляные семена иного вкуса, объединились с другими собратьями и в своих перелетах посещали Гаагу, Левештейн и Роттердам.
Случаю, а вернее, Богу, которого мы видим в самом сердце всего сущего, было угодно, чтобы Корнелиус ван Барле поймал как раз одного из этих голубей.
Отсюда следует, что если бы завистник не покинул Дордрехта, чтобы поспешить за своим соперником сначала в Гаагу, а затем в Горкум или Левештейн, что все равно, поскольку эти две местности разделены лишь слиянием Ваала и Мааса, то записка Корнелиуса ван Барле попала бы в его руки, а не в руки кормилицы. И тогда наш бедный заключенный, как ворон римского сапожника, потерял бы даром и свой труд и время. И, вместо того чтобы иметь возможность описать разнообразные события, которые, подобно разноцветному ковру, будут разворачиваться под нашим пером, нам пришлось бы описывать целый ряд грустных, бледных и темных, как ночной покров, дней.
Итак, записка попала в руки кормилицы ван Барле.
И вот однажды, в первых числах февраля, когда, оставляя за собой рождающиеся звезды, с неба спускались первые сумерки, Корнелиус услышал вдруг на лестнице башни голос, заставивший его вздрогнуть.
Он приложил руку к сердцу и прислушался: то был мягкий, мелодичный голос Розы.
Сознаемся, если бы это произошло помимо истории с голубями, Корнелиус не был бы так поражен неожиданностью и не ощутил бы той чрезвычайной радости, какую он испытал сейчас. Голубь вместо письма принес ему под крылом надежду, и он, зная Розу, ежедневно ожидал, если только до нее дошла записка, известий и о своей любимой и о своих луковичках.
Он приподнялся, прислушиваясь и наклоняясь к двери.
Да, это, несомненно, был тот же голос, что так нежно волновал его в Гааге.
Но сможет ли теперь Роза, которая приехала из Гааги в Левештейн, Роза, которой удалось каким-то неведомым Корнелиусу путем проникнуть в тюрьму, — сможет ли она так же счастливо проникнуть к заключенному?
В то время как Корнелиус ломал себе голову над этими вопросами, волновался и беспокоился, открылось окошечко его камеры и Роза, сияющая от счастья, нарядная, еще прекраснее после пережитого ею в течение пяти месяцев горя — только слегка побледнели ее щеки, — прислонила свою голову к решетке окошечка и сказала:
— Сударь, сударь, вот и я.
Корнелиус простер руки, устремил к небу глаза и радостно воскликнул:
— О Роза! Роза!
— Тише, говорите шепотом, отец идет следом за мной, — сказала девушка.
— Ваш отец?
— Да, там, во дворе, внизу, у лестницы. Он получает указания от коменданта. Он сейчас поднимется.
— Указания от коменданта?..
— Слушайте, я постараюсь объяснить вам все в нескольких словах. У штатгальтера есть усадьба в одном льё от Лейдена. Собственно, это просто большая молочная ферма. Всеми животными этой фермы ведает моя тетка, его кормилица. Получив ваше письмо — увы! я даже не смогла прочесть, но мне прочла его ваша кормилица, — я сейчас же побежала к своей тетке и оставалась там до тех пор, пока туда не приехал принц. А когда он туда приехал, я попросила его перевести отца с должности привратника гаагской тюрьмы на должность тюремного надзирателя в крепость Левештейн. Принц не подозревал моей цели; если бы он знал ее, то, может быть, и отказал бы, но тут он, напротив, удовлетворил мою просьбу.
— Таким образом, вы здесь.
— Как видите.
— Таким образом, я буду видеть вас ежедневно?
— Так часто, как я только смогу.
— О Роза, моя прекрасная мадонна Роза, — воскликнул Корнелиус, — так, значит, вы меня немного любите?
— Немного… — сказала она. — О, вы недостаточно требовательны, господин Корнелиус.
Корнелиус страстно протянул к ней руки, но сквозь решетку могли встретиться только их пальцы.
— Отец идет, — сказала девушка.
И Роза быстро отошла от двери и устремилась навстречу старому Грифусу, показавшемуся на лестнице.
XV
ОКОШЕЧКО
За Грифусом следовала его собака.
Он поводил ее по всей тюрьме, чтобы в нужную минуту она могла узнать заключенных.
— Отец, — сказала Роза, — вот знаменитая камера, из которой бежал Гроций; вы знаете, кто такой Гроций?
— Знаю, знаю, негодяй Гроций, друг этого злодея Барневельта — его казнь я видел, будучи еще ребенком. Гроций! Из этой камеры он и бежал? Ну, так я ручаюсь, что теперь никто больше из нее не сбежит.
И, открыв дверь, он впотьмах обратился с речью к заключенному.
Собака же в это время обнюхивала с ворчанием икры узника, как бы спрашивая, по какому праву он остался жив, когда она видела, как его уводил секретарь суда и палач.
Но красавица Роза отозвала собаку к себе.
— Сударь, — начал Грифус, подняв фонарь, чтобы немного осветить все вокруг, — в моем лице вы видите своего нового тюремщика. Я являюсь старшим надзирателем, и все камеры находятся под моим наблюдением. Я не злой человек, но непреклонно выполняю все то, что касается дисциплины.
— Но я вас прекрасно знаю, мой дорогой Грифус, — сказал заключенный, став в освещенное фонарем пространство.
— Ах, так это вы, господин ван Барле, — сказал Грифус, — ах, так это вы, вот как встречаешься с людьми!
— Да, и я, к своему большому удовольствию, вижу, дорогой Грифус, что ваша рука в прекрасном состоянии, раз вы держите в ней фонарь.
Грифус нахмурил брови.
— Вот видите, — сказал он, — в политике всегда делают ошибки. Его высочество даровал вам жизнь — я бы этого никогда не сделал.
— Вот как! Но почему же? — спросил Корнелиус.
— Потому что вы и впредь будете устраивать заговоры. Ведь вы, ученые, общаетесь с дьяволом.
— Ах, метр Грифус, — сказал, смеясь, молодой человек, — вы на меня так злы за тот способ, которым я вам вылечил руку, или за ту плату, которую я с вас взял за лечение?
— Наоборот, черт побери, наоборот, — проворчал тюремщик, — вы слишком хорошо мне ее вылечили, в этом есть какое-то колдовство: не прошло и шести недель, как я стал владеть ею, словно с ней ничего не случилось. До такой степени хорошо, что врач Бейтенгофа — а он свое дело знает — предложил мне ее снова сломать, чтобы вылечить по правилам, обещая, что на этот раз я не смогу ею действовать раньше чем через три месяца.
— И вы на это не согласились?
— Я сказал: нет! До тех пор пока я смогу делать крестное знамение этой рукой (Грифус был католиком), мне наплевать на дьявола.
— Но если вы плюете на дьявола, господин Грифус, то тем более вам должно быть наплевать на ученых.
— О, ученые, ученые! — воскликнул Грифус, не отвечая на это заявление. — Я предпочитаю охранять десять военных, чем одного ученого. Военные курят, пьют, напиваются. Они становятся кроткими как овечки, когда им дают водку или мозельвейн. Но, чтобы ученый стал пить, курить или напиваться? Ну уж нет! О да, они трезвенники, они ничего не тратят, сохраняют свою голову ясной, чтобы устраивать заговоры! Но я начал с того, что сказал: устраивать вам заговоры будет нелегко. Прежде всего — ни книг, ни бумаги, никакой чертовщины. Ведь благодаря книгам Гроцию удалось бежать.
— Я вас уверяю, метр Грифус, — сказал ван Барле, — что, быть может, было время, когда я подумывал о побеге, но теперь у меня, безусловно, нет этих помыслов.
— Хорошо, хорошо, — сказал Грифус, — следите за собой; я также буду следить. Все равно, все равно его высочество допустил большую ошибку.
— Не отрубив мне голову? Спасибо, спасибо, господин Грифус.
— Конечно. Вы видите, как теперь спокойно себя ведут господа де Витты.
— Какие ужасные вещи вы говорите, господин Грифус, — сказал Корнелиус, отвернувшись, чтобы скрыть свою горечь. — Вы забываете, что один из этих несчастных был моим другом, а другой… другой — моим вторым отцом.
— Да, но я помню, что тот и другой были заговорщиками. И к тому же я говорю так скорее из чувства сострадания.
— А, вот как! Ну, так объясните мне это, дорогой Грифус, я что-то плохо понимаю.
— Да. Если бы вы остались на плахе палача Гербрука…
— То что же было бы?
— А то, что вам не пришлось бы больше страдать. Между тем здесь — я этого не скрываю — я сделаю вашу жизнь очень тяжелой.
— Спасибо за обещание, господин Грифус.
И в то время как заключенный иронически улыбался старому тюремщику, Роза за дверью отвечала молодому человеку улыбкой, полной ангельского утешения.
Грифус подошел к окну.
Было еще достаточно светло, чтобы можно было видеть, не различая подробностей, широкий горизонт, терявшийся в сером тумане.
— Какой отсюда вид? — спросил тюремщик.
— Прекрасный, — ответил Корнелиус, глядя на Розу.
— Да, да, слишком много простора, слишком много простора.
В это время встревоженные голосом незнакомца голуби вылетели из своего гнезда и, испуганные, скрылись в тумане.
— Что это такое?
— Мои голуби, — ответил Корнелиус.
— Мои голуби! — закричал тюремщик. — Мои голуби! Да разве заключенный может иметь что-нибудь свое?
— Тогда, — ответил Корнелиус, — это голуби, которых мне сам Бог послал.
— Вот уже одно нарушение правил, — продолжал Грифус. — Голуби! Ах, молодой человек, молодой человек, я вас предупреждаю, что не позднее чем завтра эти птицы будут вариться в моем котелке.
— Вам нужно сначала поймать их, метр Грифус, — возразил Корнелиус. — Вы считаете, что у меня нет прав на этих голубей, но вы, клянусь, имеете на них прав еще меньше, чем я.
— То, что отложено, еще не потеряно, — проворчал тюремщик, — и не позднее завтрашнего дня я им сверну шеи.
И, давая Корнелиусу это злое обещание, Грифус перегнулся через окно, осматривая устройство гнезда. Это позволило Корнелиусу подбежать к двери и подать руку Розе, прошептавшей ему:
— Сегодня, в девять часов вечера.
Грифус, всецело занятый своим желанием захватить голубей завтра же, как он обещал, ничего не видел, ничего не слышал и, закрыв окно, взял за руку дочь, вышел, запер замок на два оборота, задвинул засовы и направился к другому заключенному пообещать ему что-нибудь в таком же роде.
Как только он вышел, Корнелиус подбежал к двери и стал прислушиваться к удаляющимся шагам. Когда они совсем стихли, он подошел к окну и совершенно разрушил голубиное гнездо.
Он предпочел навсегда расстаться со своими пернатыми друзьями, чем обрекать на смерть этих милых вестников, которым он был обязан счастьем вновь видеть Розу.
Ни посещение тюремщика, ни его грубые угрозы, ни мрачная перспектива его надзора, которым он так злоупотреблял (Корнелиусу это было хорошо известно), — ничто не могло рассеять отрадных грез узника, а в особенности той сладостной надежды, что воскресило в его сердце присутствие Розы.
Он с нетерпением ждал, когда на башне Левештейна часы пробьют девять.
Роза сказала: "Ждите меня в девять часов".
Последний звук бронзового колокола еще дрожал в воздухе, а молодой человек уже слышал на лестнице легкие шаги и шорох пышного платья прелестной фризки, и вскоре дверная решетка — на нее устремил свой пылкий взор Корнелиус — осветилась.
Окошечко раскрылось с наружной стороны двери.
— А вот и я! — воскликнула Роза, задыхаясь от быстрого подъема по лестнице. — А вот и я!
— О милая Роза!
— Так вы довольны, что видите меня?
— И вы еще спрашиваете!? Но расскажите, как вам удалось прийти сюда.
— Слушайте, мой отец каждый вечер засыпает почти сразу после ужина, и тогда я укладываю его спать, слегка оглушенного можжевеловой настойкой. Никому этого не рассказывайте, так как благодаря его сну я смогу каждый вечер на час приходить сюда, чтобы поговорить с вами.
— О, благодарю вас, Роза, дорогая Роза!
При этих словах Корнелиус так плотно прижал лицо к решетке, что Роза отодвинула свое.
— Я принесла вам ваши луковички, — сказала она.
Сердце Корнелиуса вздрогнуло: он не решался сам спросить Розу, что она сделала с драгоценным сокровищем, которое он ей оставил.
— А, значит, вы их сохранили!
— Разве вы не дали мне их как очень дорогую для вас вещь?
— Да, но, раз я вам их отдал, мне кажется, они теперь принадлежат вам.
— Они принадлежали бы мне после вашей смерти, а вы, к счастью, живы. О, как я благославляла его высочество! Если Бог наградит принца Вильгельма всем тем, что я ему желала, то король Вильгельм будет самым счастливым человеком не только в своем королевстве, но и во всем мире. Вы живы, говорю я, и, оставив себе Библию вашего крестного, я решила вернуть вам ваши луковички. Я только не знала, как это сделать. И вот я решила попросить у штатгальтера место тюремщика в Горкуме для отца, когда ваша кормилица принесла мне письмо. О, уверяю вас, мы много слез пролили вместе с нею. Но ваше письмо только утвердило меня в моем решении, и тогда я уехала в Лейден. Остальное вы уже знаете.
— Как, дорогая Роза, вы еще до моего письма думали приехать ко мне сюда?
— Думала ли я об этом? — ответила Роза (любовь преодолела у нее стыдливость), — все мои мысли были заняты только этим!
Говоря это, Роза была так хороша, что Корнелиус опять прижал свое лицо и губы к решетке, вероятно, чтобы поблагодарить молодую девушку.
Роза отшатнулась, как и в первый раз.
— Правда, — сказала она с кокетством, свойственным каждой молодой девушке, — правда, я довольно часто жалела, что не умею читать, но никогда я так сильно не жалела об этом, как в тот раз, когда кормилица передала мне ваше письмо. Я держала его в руках: оно обладало живой речью для других, а для меня, бедной дурочки, было немым.
— Вы часто сожалели о том, что не умеете читать? — спросил Корнелиус. — Почему?
— Потому что мне хотелось читать все письма, что я получаю, — ответила, улыбаясь, девушка.
— Вы получаете письма, Роза?
— Сотнями.
— Но кто же вам пишет?
— Кто мне пишет? Да все студенты, которые проходят по Бейтенгофу, все офицеры, которые идут на учение, все приказчики и даже торговцы, которые видят меня у моего окошка.
— И что же вы делали, дорогая Роза, с этими записками?
— Раньше мне их читала какая-нибудь приятельница, и это меня очень забавляло, а с некоторых пор — зачем мне слушать все эти глупости? — я их просто сжигаю.
— С некоторых пор! — воскликнул Корнелиус, и глаза его засветились любовью и счастьем.
Роза, покраснев, опустила глаза.
И она не заметила, как приблизились уста Корнелиуса, но, увы, они соприкоснулись только с решеткой. Но, несмотря на это препятствие, до губ молодой девушки донеслось горячее дыхание, обжигавшее, как самый нежный поцелуй.
Когда это пламя коснулось ее губ, Роза так побледнела, как, наверно, не бледнела даже в Бейтенгофе в день казни. Она жалобно застонала, закрыла свои прекрасные глаза и с трепещущим сердцем кинулась бежать, тщетно пытаясь усмирить рукой его биение. Корнелиус, оставшись один, вдыхал нежный аромат волос Розы, оставшийся, подобно пленнику, за решеткой.
Роза убежала так стремительно, что забыла вернуть Корнелиусу три луковички его черного тюльпана.
XVI
УЧИТЕЛЬ И УЧЕНИЦА
Как мы видели, старик Грифус совсем не разделял расположения своей дочери к крестнику Корнелия де Витта.
В Левештейне находилось только пять заключенных, и надзор за ними был нетруден, так что должность тюремщика была чем-то вроде синекуры, данной Грифусу на старости лет.
Но в своем усердии достойный тюремщик всей силой своего воображения усложнил порученное ему дело. В его глазах Корнелиус предстал перворазрядным преступником, а следовательно, самым опасным из всех заключенных. Грифус следил за каждым его шагом, обращался к нему всегда с самым суровым видом, заставляя его нести кару за его ужасный, как он говорил, мятеж против милосердного штатгальтера.
Он заходил в камеру ван Барле по три раза в день, надеясь застать его на месте преступления, но Корнелиус, с тех пор как его корреспондентка оказалась тут же рядом, отрешился от всякой переписки. Возможно даже, что, если бы Корнелиус получил полную свободу и возможность поселиться где ему угодно, он предпочел бы жизнь в тюрьме с Розой и своими луковичками, чем где-нибудь в другом месте без Розы и без луковичек.
Роза обещала приходить каждый вечер в девять часов для беседы с дорогим заключенным и, как мы видели, в первый же вечер исполнила свое обещание.
На другой день она пришла с той же таинственностью, с теми же предосторожностями, как и накануне. Вот только она дала себе слово не приближать лица к самой решетке. И, чтобы сразу же завести разговор, который мог бы серьезно заинтересовать ван Барле, она начала с того, что протянула ему сквозь решетку три луковички, завернутые все в ту же бумажку.
Но, к большому удивлению Розы, ван Барле отстранил ее белую ручку кончиками своих пальцев.
Молодой человек обдумал все.
— Выслушайте меня, — сказал он, — мне кажется, что мы слишком рискуем, вкладывая все наше состояние в один мешок. Вы понимаете, дорогая Роза, мы собираемся выполнить задание, до сих пор считавшееся невыполнимым. Нам нужно вырастить большой черный тюльпан. Примем же все предосторожности, чтобы в случае неудачи нам не пришлось ни в чем себя упрекать. Вот каким путем, я думаю, мы достигнем цели.
Роза напрягла все свое внимание, чтобы выслушать заключенного, и не потому, что она лично придавала всему сказанному им большое значение, а лишь по той причине, что этому придавал значение бедный тюльпановод.
Корнелиус продолжал:
— Вот как я думаю наладить наше совместное участие в этом важном деле.
— Я слушаю, — сказала Роза.
— В этой крепости есть, по всей вероятности, какой-нибудь садик, а если нет садика, то дворик, а если не дворик, то какая-нибудь насыпь.
— У нас здесь чудесный сад, — сказала Роза, — он тянется вдоль реки, и в нем много прекрасных старых деревьев.
— Не можете ли вы, дорогая Роза, принести мне оттуда немного земли, чтобы я мог судить о ней?
— Завтра же принесу.
— Вы возьмете немного земли в тени и немного на солнце, чтобы я мог определить по обоим образчикам ее сухость и влажность.
— Будьте покойны.
— Когда я выберу землю, мы разделим луковички. Одну луковичку возьмете вы и посадите в указанный мною день в ту землю, что я выберу. Она, безусловно расцветет, если вы будете ухаживать за ней согласно моим указаниям.
— Я не покину ее ни на минуту.
— Другую луковичку вы оставите мне, и я попробую вырастить ее здесь, в своей камере, что будет для меня развлечением в те долгие часы, которые я провожу без вас. Признаюсь, я очень мало надеюсь на эту луковичку и заранее смотрю на нее, бедняжку, как на жертву моего эгоизма. Однако же иногда солнце проникает и ко мне. Я постараюсь самым искусным образом использовать все, даже тепло и пепел моей трубки. Наконец, мы будем — вернее, вы будете — держать в запасе третью луковичку, нашу последнюю надежду на случай, если первые два опыта не удадутся. Таким путем, дорогая Роза, невозможно, чтобы, достигнув своей цели, мы не выиграли бы ста тысяч флоринов — ваше приданое и не добились бы высшего счастья.
— Я поняла, — ответила Роза. — Завтра я принесу землю, и вы выберете ее для меня и для себя. Что касается земли для вас, то мне придется потратить на это много вечеров, так как каждый раз я смогу приносить только понемногу.
— О, нам нечего торопиться, милая Роза. Наши тюльпаны должны быть посажены не раньше чем через месяц. Как видите, у нас еще много времени. Только для посадки вашей луковички вы будете точно выполнять все мои указания, не правда ли?
— Я вам это обещаю.
— И, когда она будет посажена, вы будете сообщать мне все обстоятельства, касающиеся нашего воспитанника, а именно: изменения температуры, следы на аллее и на грядке. По ночам вы будете прислушиваться, не посещают ли наш сад кошки. Две несчастные кошки испортили у меня в Дордрехте целые две грядки.
— Хорошо, я буду прислушиваться.
— В лунные ночи… Виден ли от вас сад, милое дитя?
— Окна моей спальни выходят в сад.
— Отлично. В лунные ночи вы будете следить, не выползают ли из отверстий стены крысы. Крысы — опасные грызуны: их нужно остерегаться; я встречал тюльпановодов, которые горько жаловались на Ноя за то, что он взял в ковчег пару крыс.
— Я послежу и, если там есть крысы и кошки…
— Хорошо, нужно все предусмотреть. Затем, — продолжал ван Барле, ставший очень подозрительным за время своего пребывания в тюрьме, — затем есть еще одно животное, гораздо более опасное, чем крысы и кошки.
— Что это за животное?
— Это человек. Вы понимаете, дорогая Роза, люди крадут один флорин, рискуя из-за такой ничтожной суммы попасть на каторгу; тем более они могут украсть луковичку тюльпана, стоящего сто тысяч флоринов.
— Никто, кроме меня, не войдет в сад.
— Вы мне это обещаете?