Яд желаний Костина Наталья
— А вы…
— Мария Михайловна, — представилась хозяйка. — Вы насчет этого… убийства?
— В общем-то, да, — согласилась Катя.
— Жена режиссерская ее и убила, — сообщила ей женщина.
— Вам дочь об этом рассказывала? — осведомилась Катя.
— Да тут и рассказывать нечего, — отмахнулась хозяйка. — Ну кто еще мог любовницу убить? Кому это нужно? Вам не нужно, мне тоже. А жена терпела, терпела да и отравила эту тварь.
— А если нет? — предположила Катя.
Женщина немного подумала, наморщив лоб, и сделала вывод:
— Ну, тогда сам Савицкий. Больше некому. Если не жена, то он.
— А вы его знаете? — с интересом спросила Катя.
— Видела, — кратко ответила женщина. — Не понравился.
— А жену его?
— Тоже видела. Не понравилась.
Катя подумала, что и о ней у собеседницы уже сложилось мнение: «Видела. Не понравилась». Однако она ошиблась.
— Хотите чаю? — вдруг спросила ее хозяйка. — Вы ж к Людмилке приехали, а она в поликлинику пошла, на прогревание. Связки застудила. Боюсь, не скоро придет, только вышла. Поликлиника у нас не здесь, аж в Покотиловке. Или вы чаю не хотите?
— Хочу, — поспешила заверить ее Катя, исподтишка разглядывая собеседницу. На первый взгляд, той было уже за пятьдесят. Лицо, фигура — все, как говорится, стандартное. И одежда стандартная для жительницы поселка, занятой домашним хозяйством: джинсовые бриджи и футболка.
Кухня тоже была донельзя вылизанная, чистенькая. Так же, как и во дворе, Катя не увидела здесь ничего лишнего — ни грязной посуды, ни чашки, стоящей не на своем месте.
— Мы с мужем так радовались, когда у Людмилы голос оказался. — Хозяйка, закончив приготовления к чаепитию, отодвинула табурет и уселась напротив. — Она, Людочка наша, сначала на фортепьяно училась…
— Извините, вы ее мать? — поинтересовалась Катя.
— Если честно, то тетка, — пояснила женщина, выключая чайник и заливая два заварочных пакетика кипятком. — Матери у нее нет, она сирота… была. А кто отец, до сих пор не знаю. И в метрике его не было. Да и не надо его нам! Мы все документы потом переделали, так что она теперь наша доченька. Ее бабка в детстве воспитывала, — пояснила Мария Михайловна, пододвигая поближе к Кате сахарницу. — А когда та умерла, мы Людмилку сразу к себе забрали. Да мы и раньше предлагали, но бабка ни в какую… хотя и тяжело ей было ребенка поднимать. А у нас с мужем детей нет. Мы ей так радовались, так радовались… Совсем родное дитё оказалось! А потом у нее голос обнаружили. Она и училище, и консерваторию кончила, наша умница. Ее в театр распределили. Но я думаю, лучше б она учительницей в поселке осталась. — Мария Михайловна покачала головой. — Все спокойней было бы!
— А что, театр вам не нравится?
— Видела. Гадючник. Ни покоя, ни радости. Печенья хотите?
Время было уже к обеду, и Катя проголодалась.
— Если можно…
— А может, вы голодная?
Отношение женщины к пришедшей мгновенно переменилось — она стала, что называется, метать на стол. Из холодильника появились котлеты, холодец, хозяйка споро нарезала салат. Пискнула микроволновка, и перед Катей поставили дымящуюся тарелку с пловом.
— Ешьте, ешьте, — приободрила растерявшуюся перед таким изобилием Катю тетка Сегенчук. — Я целыми днями дома, от скуки наготовлю всего — а Людмилка придет из театра и не ест ничего. Фигуру бережет. Говорит, у нее склонность к полноте. Ну и что? И у меня склонность, и у мужа, и даже у Мухтара нашего вон склонность… поест и спит целыми днями. Против природы, что ли, переть надо? Придумает тоже — склонность! Вообще-то, она у нас девушка с фантазиями! Ну, натура артистическая, что поделаешь… Котлетку берите, пробуйте, из домашней свинины. А бывает, и пугает нас даже! Мы-то люди простые, я всю жизнь бухгалтером проработала, а муж по строительной части. Хорошие котлетки? То-то! — удовлетворенно сказала хозяйка. — Да, так захожу недавно к ней в комнату, а она сидит и пишет в тетрадке. Пишет и слезами заливается. Я к ней — Людок, случилось что? А она — нет, ничего. А слезы так и льются! И тетрадку эту за спину прячет. Из комнаты меня выпроводила, потом сама успокоилась, вышла. Я как бы между прочим спрашиваю, что это ты там писала, расстроилась? А она говорит — ничего. Роман хочу написать. О театре. О театре ее только романы и писать. Теперь боюсь за нее, после случая этого… Она ж у нас талантливая! Поет как, заслушаешься! А теперь еще и литературу пишет… А я боюсь. Отравилась эта их Кулиш или отравили ее — не знаю, а только Людмилка последнее время сама не своя. Бояться стала. Я же вижу, я ее так чувствую — лучше родной матери… да она мне и есть родная. И я ей. Вот и сижу, жду ее с репетиций, переживаю. А мужу ничего не говорю… И вы не говорите, не дай бог!
Катя кивнула, соглашаясь:
— Не волнуйтесь. У нас разговор, так сказать, совершенно приватный…
— Это правильно. А то он у нас человек решительный. Запретит ей на работу ходить — и все. Одна она у нас. Дом, машина, все, что в доме, — все для нее наживали, все ей достанется. Вот мечтаю — вышла бы замуж, родила, жила бы с мужем и с нами. Дом-то какой, считай двести метров площади, всем места хватит. И место учительницы в музыкальной школе здесь, рядом, было, так нет, уперлась. Театр! Голос, конечно, у Людочки-то нашей замечательный — поет как соловей. Вы слышали?
Катя неопределенно покачала головой. Рот у нее был занят. Готовить хозяйка умела, это точно.
— Котлетку еще берите. Это я их такими маленькими делаю по старой привычке. Всю жизнь люблю все мелкое — пирожки, котлетки… Пельмени такие мелкие леплю — хоть на выставку! Ешьте, не стесняйтесь.
— А вы? — запоздало озаботилась Катя, откусывая от котлетки.
— А мы с Людочкой как раз отобедали, она в поликлинику, а тут и вы пришли. Холодчика давайте я вам положу. Давно в милиции работаете?
— Давно уже.
— После института или как?
— Юридический закончила. С красным дипломом, — зачем-то сообщила Катя, как будто на работу в милицию брали исключительно с красным дипломом.
— Лучше бы юрисконсультом на фирму пошли. В милиции — один гадючник. Видела. — Хозяйка сокрушенно покачала головой.
— А где не гадючник, Марья Михайловна? — задушевно спросила Катя, подчищая с тарелки остатки еды.
— Ваша правда. А все-таки я так скажу: что театр, что милиция — один гадючник. Поедом друг друга едят. Что, не так, скажете?
— Спасибо, обед был очень вкусный, — поблагодарила Катя хозяйку.
— Правда? — расцвела та. — А чай как же? Простыл уже.
— Ничего, — успокоила ее Катя, — жарко, а в жару я больше холодный люблю.
Тетка певицы прибрала в холодильник котлеты и холодец и, пока Катя допивала чай, споро вымыла грязную посуду. Кухня вернулась к первозданной чистоте, и хозяйка удовлетворенно смахнула со стола какие-то невидимые глазу крошки.
— А вон и Людмила, — обрадовала она гостью. — Быстро обернулась, наверное, на маршрутке подъехала. Побеседуйте теперь спокойно, что ж на голодный желудок разговоры разговаривать… А я в сад пойду.
Обратной электрички пришлось ждать довольно долго. Катя сидела под станционным навесом и анализировала свои впечатления. В отличие от своей тетки, Людмила Сегенчук произвела на старлея Скрипковскую не самое лучшее впечатление. Девушка отмалчивалась, прятала глаза, на вопросы прямо не отвечала, и Кате показалось, что Людмила Сегенчук явно что-то скрывает.
— Слушай, Игорек, я тебе интресную мысль скажу: отравление — это типично женское преступление.
— Да?.. — Лысенко оторвался от каких-то своих дум и рассеянно посмотрел на Бурсевича, бесшумно возникшего на пороге его кабинета. — Ты что, Боря, пришел мне сообщить об этом эпохальном открытии?
— Я пришел пару ложек кофе попросить. Или чаю пакетик. Что есть, то и давай. Если не жалко.
— Все есть. — Капитан гостеприимно распахнул дверцу стола.
— Тогда давай два чая и кофе отсыпь сюда. — Бурсевич протянул припасенную банку.
— И сахар давать?
— Давай и сахар! — обрадовался Бурсевич.
— Совести у тебя, Боря, нет, — прокомментировал хозяин кабинета, отсыпая требуемое.
— Так ее никогда и не было. Зачем она мне? — удивился пришедший. — Вот ты все голову ломаешь насчет этого театрального отравления, а я тебе, Игорек, так скажу…
— Видел бы ты, Боря, этих мужиков, — поцокал языком Лысенко, — у тебя бы последние сомнения отпали, мужское это преступление или женское. Вернее, не отпали, а закрались, это будет точнее.
— Специфика такая, — глубокомысленно заметил Бурсевич. — Артистические натуры! Музыка, костюмы, романтика работы…
— Ха! Романтика работы! — хмыкнул Лысенко. — Ты, Боря, когда-нибудь балерину близко наблюдал?
— Ну… вчера. В театре, в вестибюле. Только я не разобрал, может, это и не балерины были. Может, певицы.
— Если бы ты ее в упор увидел, как я, то сразу бы разобрал. Я в репетиционной видал, как она разминалась. Это что-то страшное, Боря. Она ведь как борец. Но еще страшнее, потому что баба. У нее везде одни только мускулы. Даже на спине. Ты когда-нибудь видел у бабы на спине мускулы, Боря?
Бурсевич подумал и сказал, что нет — мускулов на женской спине ему видеть не доводилось.
— Она под музыку эту свою так изящно вроде бы ножкой крутит, ручкой машет — а у самой эта самая мускулатура так и ходит… Как поршни у паровоза. Я посмотрел, и мне даже жутко стало. И улыбается так… рот растягивается, как у лягушки, а глаза на меня смотрят… будто отдельно. Я своего фигуранта не дождался, руки в ноги и ходу оттуда, пока не кинулась.
— Они в тридцать пять лет на пенсию выходят, — сказал Бурсевич. — Потому как работа тяжелая.
— И ради чего? — продолжал Лысенко, которого зрелище балерины у станка, вероятно, потрясло до глубины души. — Детей не заводят, ничего не жрут… И качаются целыми днями. Она скакала, скакала, а потом смотрю — уселась прямо на пол и дышит, как лошадь… аж страшно!
— Слушай, вот ты можешь жуликов не ловить? — неожиданно спросил Бурсевич, пристраивая банку с кофе на край стола. — Нет, не можешь, — ответил он сам себе. — Вот и они не могут. Они, может, всю жизнь мечтали о том, как выйдут на сцену в этих, как их… в пачках. И станцуют какого-нибудь умирающего лебедя. Чтоб у всех в зале слезы полились. А ты им — детей рожать, по магазинам бегать. Оно им надо, тягомотина, как у всех? А детей, между прочим, и у тебя нет. Ты тоже бегаешь, бегаешь, а потом дышишь… как лошадь. Ну ладно, спасибо за кофе с чаем, я пошел.
Вечерело. Капитану давно пора было домой, но работа на сегодня еще не закончилась. Нужно было заехать в одно место. Да, Боря, безусловно, был прав в одном, но совершенно не прав в другом. Правота его заключалась в том, что Лысенко действительно не мог «не ловить жуликов», как выразился соратник, а вот с утверждением, что отравление — преступление типично женское, капитан готов был поспорить.
— Чего это трамвай тут поворачивает?! — вдруг заголосила у него под ухом какая-то бабка.
— Надо ему — и поворачивает, — равнодушно заметила усталая контролерша.
— А вчера не поворачивал!
— А сегодня руль поставили — вот и поворачивает!
Бабка прорезала плотную трамвайную толпу, как ледокол «Ленин» арктические льды. Локти у нее были из легированной стали. Лысенко потер бок и поморщился.
— Через Конный в депо! — запоздало крикнула в бабкину спину контролерша.
Вовремя не предупрежденный о несанкционированном повороте, народ валом попер вслед за бабкой наружу, а вот капитану нужно было ехать именно в направлении Конного рынка. Радуясь, что пересадка не состоится, он блаженно плюхнулся на освободившееся место. Рядом с ним какая-то женщина, задумчиво глядя в окно, ела булочку. Булочка была свежеиспеченная и пахла так, что желудок капитана свернулся, потом развернулся, и посреди него забил фонтан желудочного сока повышенной концентрации, грозя прожечь в организме дыру. Лысенко сглотнул. Он вспомнил, что целый день ничего не ел, а не ел он весь день, потому что не мог — той самой работы «ловить жуликов» навалилось выше крыши. И он крутился, как балерина у станка…
— Возьмите.
Женщина протянула ему такую же точно булочку, какую ела сама.
— Берите, берите!
— Спасибо… — Впервые в жизни он растерялся. Он, который сам мог «склеить» кого угодно и где угодно, смущенно держал в руке булочку, исходящую сдобным ароматом и, кажется, еще теплую.
— Через Конный в депо! — на весь трамвай гаркнула контролерша, топоча слоновьими ногами по проходу. — В депо! Кому надо, выходите, граждане!
— Вот черт! Подождите, я выйду! — Женщина протиснулась мимо него, сомкнувшиеся было створки дверей распахнулись, и она легко спрыгнула со ступеней.
Капитан запоздало кинулся вслед за ней, но трамвай лязгнул потрохами, дернулся и потащился дальше в свое депо. В животе отвратительно заурчало. Лысенко пожал плечами и впился зубами в булочку.
Детство — это пора большой любви и большой ненависти. Только в детстве чувства чисты, беспримесны и царят безраздельно. Только в детстве ты любишь до полного самозабвения и так же остро ненавидишь. Вся любовь моего сердца принадлежала, разумеется, бабушке. А вот больше всех я ненавидела свою тетку. Она приходила к нам примерно раз в месяц — грубая, примитивная бабища. У нее было все толстое: толстая шея, толстые ноги, даже ее сладкие духи казались мне толстыми. Бабушка поила ее чаем, а она требовала, чтобы я сыграла Кабалевского[26]. Кабалевского я ненавидела номером вторым, сразу после тетки.
Я играла то, чего от меня требовала невзыскательная и неразвитая в музыкальном отношении родственница, а сама представляла, что я — Отелло, а тетка — Дездемона. И я обхватываю эту толстую, невыносимо воняющую духами шею руками и душу, душу… На какое-то время это помогало. Я даже могла улыбнуться ей, отыграв. Не знаю, почему я так невзлюбила эту безвредную, в сущности, женщину. Однако зачастую мы не вольны в наших симпатиях и антипатиях, они возникают спонтанно, и только потом, когда в ситуацию вмешивается разум, мы становимся способны к переоценке. Ведь моя доброжелательная и улыбчивая родственница никогда не делала мне ничего плохого, напротив, она меня наверняка любила и всегда являлась не с пустыми руками. Мне вручалась большая коробка конфет, книга, иногда — игрушка, краски или карандаши. Но мне было не угодить, я угрюмо надувалась над своей чашкой чая, ожидая, когда же эта особа, насладившись своим Кабалевским, наконец уйдет… В очередной теткин приход я так живо вообразила, что душу ее толстую шею, что у меня свело пальцы. Видимо, и лицо у меня было соответствующее, поскольку бабушка немедленно заявила, что я слишком много времени провожу за инструментом, совсем не бываю на воздухе, и выставила меня на улицу.
На улице моросило и уже зажигались фонари — наступал ранний осенний вечер. Идти мне было некуда, стоять под козырьком парадного — скучно. Я бездумно побрела по улице, как слепая лошадь в водовозке. И так же, как лошадь, получившая посыл, я прошла точно, как по навигатору: миновав два перекрестка, я перешла на другую сторону… и очутилась прямо у своей музыкальной школы. Я и сейчас могла бы с закрытыми глазами повторить весь путь от нашего дома до школы. Мой каждодневный маршрут был выверен, как музыкальная фраза, и шаги четко попадали в ритм… Последний аккорд — и я остановилась. Окна здания светились, из крыла духовых доносились истошные звуки — я думаю, такими голосами кричали мастодонты в мезозойских болотах во время случки. Наверное, кто-то учился играть на геликоне. Я зачем-то попыталась подпрыгнуть и увидеть играющего, но окна находились довольно высоко, и у меня ничего не получилось. Я немного посидела на крыльце, на перилах. Однако перила намокли под холодным октябрьским дождем, и сидеть на них было неприятно.
Когда я вернулась домой, тетка уже уехала. Остались только лежащие на краю стола подношения и приторный запах ее духов. Назавтра я заболела — или уверила бабушку в том, что заболела. Мне хотелось, чтобы она пожалела о том, что выставила меня вчера вечером в морось. Она спешила на работу, и ей уже некогда было проверять, действительно ли у меня температура и так ли сильно болит горло, как я сиплю. Она велела мне вызвать врача, сделать чаю с лимоном и лежать в постели. Лежать в постели я, разумеется, не стала. Дождавшись, когда за бабушкой захлопнется дверь, я села к инструменту, заиграла Кабалевского и представила себе толстую теткину шею. Однако сегодня этого мне почему-то не хватало. То ли Кабалевский, играемый не по заказу, не действовал, то ли я действительно вчера простыла — но я не получила от привычного спектакля с удушением Дездемоны никакого удовольствия…
И тогда я придумала новую игру. Я вырезала тетку из бумаги — так же точно, как я вырезала своих актеров для бумажного театра. Она получилась мало похожей на себя — разве что шея такая же толстая. Однако это было не важно. Я ведь точно знала, что это она! Но в этот раз я не стала ее душить. Я взяла иголку и воткнула ей прямо в нарисованное сердце.
В зале было почти темно. Он сам не знал, зачем пришел сюда этим вечером. Его томило какое-то неясное чувство. Скорее даже не чувство, а предчувствие. Он был, разумеется, отнюдь не глупым человеком и понимал, что его сегодняшнему томлению есть вполне разумное и логичное объяснение. Оксана умерла, и место, которое она занимала в сердце, опустело. Хотя… занимала ли вообще хоть какое-то место в его сердце эта женщина? Он хотел спросить себя честно, но и без этого, в сущности, ненужного вопроса, он давно уже знал ответ: любовь ушла. Причем исчезла она уже давно, а то, что связывало его с Оксаной, вряд ли можно было назвать любовью. Ему было хорошо с ней в постели, но давно миновали те времена, когда она действительно была нужна ему каждую минуту, нужна как соратник и советник… как часть его самого. Постепенно, шаг за шагом эта женщина отходила от него, с каждым скандалом, с каждой некрасивой выходкой она становилась все дальше… пока не ушла совсем. Но почему-то сегодня он чувствовал ее незримое присутствие… или это просто нервы шалили?
Можно было отправиться домой, но что делать там? Сидеть с книгой в своей комнате, как барсук в норе? С Ларисой он почти не разговаривал, и к его постоянному отсутствию в доме она давно привыкла… Кроме того, после смерти Оксаны у жены появился какой-то новый, испытующий и вместе с тем удовлетворенный взгляд, крайне неприятный ему. Так что идти вечером было некуда и незачем, и почти все свои вечера он теперь проводил в театре. Он тихо приоткрыл дверь…
— О, не грусти по мне… — пел бесплотный голос в глубине, в самом сумраке зала.
За роялем сидела она… Савицкий почувствовал, как волосы зашевелились у него на голове…
- — Я там, где нет страданий.
- Забудь былых скорбей мучительные сны…
Его мертвая возлюбленная сидела за роялем и пела! Это был ее любимый романс. В самом начале их любви она пела эти бессмертные строки здесь, в этом самом зале, за этим самым роялем! Это было тогда, когда они были полны друг другом, когда понимали друг друга с полуслова, полувзгляда, полувздоха… Потом все это пропало. Она сама все разрушила! И вот теперь она вернулась, чтобы он снова стал счастлив! Он боялся пошевелиться, сделать какое-то неловкое движение, издать звук, спугнуть этот голос, божественный голос… Какое счастье слушать его!..
- — О, не тоскуй по мне…
- Меж нами нет разлуки —
- Я так же, как и встарь, душе твоей близка,
- Меня по-прежнему твои волнуют муки,
- Меня гнетет твоя тоска…
Сердце остановилось у него в груди. Потом снова стукнуло с болезненным толчком. Этого не может быть… Не может быть! Он сделал шаг вперед, и силуэт за роялем как бы обрел плоть, а голос, который наливался силой, зазвучал теперь почти грозно:
- — Живи! Ты должен жить…
- И, если силой чуда ты здесь найдешь отраду и покой,
- Так знай, что это я
- Откликнулась оттуда…
Пронзительно зазвучал рахманиновский си-бемоль, и Савицкий стремительно шагнул вперед. Рассохшиеся доски сцены скрипнули. Вторя этому звуку, за роялем кто-то вскрикнул, не завершив последней строки романса:
— Кто здесь?!
Андрей Савицкий облегченно вдохнул. Оказывается, все это время он забыл дышать… Или это ему показалось?
— Это я, — бесцветным голосом сказал он. — Савицкий.
— А… Андрей Всеволодович…
— Извини, что помешал, Аня.
— А почему вы не ушли домой? А… извините…
Она смешалась, задав глупый вопрос, и вскочила. С крышки инструмента полетели на пол какие-то листы и веером рассыпались по сцене. Савицкий опустился на колени, жестом дав ей понять, что сам соберет. Она снова опустилась на стул, уронив руки на клавиатуру, будто прося у рояля защиты и желая вобрать в себя энергетику звуков, только что звучавших в этом зале.
— Я никогда не слышал, чтобы ты его пела, — глухо произнес Савицкий.
— Скоро концерт памяти Рахманинова[27]… — Аня Белько посмотрела на режиссера прозрачным синим взором. — Я подумала… Это мой любимый романс. Я пойду…
— Не уходи.
Он положил ноты на крышку рояля. Должно быть, этой девушке точно так же некуда деваться, как и ему самому, поэтому они и встретились здесь, в этом зале, а вовсе не потому, что скоро рахманиновский вечер. Тусклый свет дежурной лампочки у противоположного входа почти ничего не освещал, но глаза уже привыкли к полумраку.
— Спой еще раз.
Она не удивилась. Тонкими пальцами, привыкшими к инструменту, проиграла вступление и запела. Он стоял у рояля, закрыв глаза, и слушал. Конечно, будучи профессионалом высшей пробы, Савицкий понимал, какую певицу он сейчас слышит. Голос, подобный этому, рождается раз в сто лет… Но дело даже не в ее изумительном голосе, а в том, как она чувствует этот романс! Вначале — голос, как бесплотный дух умершей возлюбленной. Это воздушный, бестелесный звук, почти лишенный вибрации, — о, Оксана так не пела! Она и в начале пела совсем так же, как и в конце, не делая и не ощущая никакой разницы… А та женщина, что сидит сейчас за роялем… она проникла в самую душу романса, в самую сердцевину музыки… Голос между тем обрастал плотью, набирал силу:
- — Меня по-прежнему твои волнуют муки…
Откуда в ее голосе столько страсти? И столько боли? Что знает эта девочка за роялем о любви? Когда-то он предложил ей себя… Нет, он предложил ей не любовь — так, интрижку. А что было у него с Оксаной? Любовь? Он мотнул головой, как бы отрицая свои мысли, отрицая себя самого. Что это за любовь, когда он сам недавно пожалел, что поднял бучу вокруг Оксаниной смерти? Он ведь в тот момент больше всего сокрушался не о том, что она умерла, а что у него срывается долгожданная премьера! Он едва не застонал от презрения и гадливости к самому себе. Он не любил. Наверное, не умеет, не может… Или он всю жизнь выбирал не тех женщин?
- — Так знай, что это я откликнулась оттуда
- На зов души твоей больной…
Упал последний прозрачный звук. У него действительно больна душа. Как хороша сейчас за роялем эта женщина!.. Грусть в синих глазах, склоненная золотоволосая голова, тонко очерченный профиль, ворот черной водолазки только подчеркивает нежную шею…
— Уже поздно. — Она встала, с легким стуком закрыла рояль. — Я пойду…
— Действительно поздно. Я тебя провожу.
Она ничего не сказала, промолчала, и он оценил это молчание. Оксана всегда слишком много говорила.
Аня Белько открыла дверь и вышла в плохо освещенный коридор.
— Подожди… — Он взял ее за руку, чуть выше запястья, потом перехватил и вторую. Он держал ее властно и в то же время нежно, а затем вдруг страстно прижал к стене коридора. Поцеловал ее покорно закрытые глаза, золотистые, пахнущие цветами волосы, сокровенное место на шее, где бешено билась какая-то жилка, но когда добрался до стиснутых губ, она рывком отвернулась, выскользнула и почти побежала по коридору.
— Не нужно меня провожать!
Андрей Савицкий пожал плечами и пошел за ней следом. Он знал, что сейчас не время ее слушать.
— Игорь, ты дома?
— Дома.
— Я к тебе заеду.
Этого только не хватало! Устал как собака, еле доплелся домой… Уже собирался лечь спать. Что-то случилось? Точно! У Машки был какой-то странный голос… Сонливость у Лысенко как рукой сняло. Ну конечно, что-то стряслось, иначе Машка не позвонила бы ему в одиннадцатом часу. Может, перезвонить ей? Спросить все-таки, отчего такая спешка? К чему ночное свидание, да еще и переться к нему через весь город… Он быстро набрал домашний Камышевых и долго слушал длинные гудки. Значит, Машка уже выехала, а Вадима нет дома. Та-а-ак… Попробуем мыслить логически… Если Вадима нет дома, то он либо на работе, либо… На работе быть уже слишком поздно, выходит, что… О черт! Неужели Вадька Камышев завел любовницу, и Машка по этому поводу, вся в слезах и соплях, мчится к нему, чтобы выплакать обиду на широкой груди друга? На мобильный ей позвонить, что ли? Но мобильный оказался недоступен — не иначе Камышева спустилась в метро…
— Вась, ты чего?
Здоровенный полосатый котяра, которого почти год назад капитан принес с рынка облезлым заморышем, вонзил когти в капитанские джинсы и стал ритмично впускать и выпускать их.
— Ты чего, совсем одурел?! Жрать хочешь?
Игорь Лысенко подхватил кота под ореховый живот и понес в кухню. Корм, который он щедрой рукой насыпал в мисочку, был почти не тронут. Рядом стояла вода.
— Молока хочешь?
После того, как у него завелся кот, капитан стал заметно дисциплинированнее: приходил ночевать домой и не забывал покупать продукты, в частности молоко. Он достал пакет, плеснул в блюдце молока и подпихнул Ваську в нужном направлении. Кот понюхал, но пить не стал, а вместо этого бесшумно вознесся на подоконник и жадно потянул носом воздух улицы, струящийся из форточки. Потом изогнулся, потерся о раму и вдруг заорал диким голосом.
— Все. Доигрались.
Лысенко мрачно снял кота с подоконника и захлопнул фрамугу. Васька вывернулся из его рук и снова взлетел на подоконник. Посмотрел на закрытое окно и требовательно сказал басом:
— М-м-а-а-у!!!
Только этого не хватало! Говорила же ему Машка, что кота нужно кастрировать, иначе… Кстати, она же должна приехать! Кот орет, в доме бардак… Позвонить ей опять, что ли? Он торопливо потыкал пальцем в кнопки и снова прослушал информацию, что абонент вышел из сети и временно, блин, недоступен! Наверное, уже подъезжает… И что теперь делать? Конечно, Машка своя в доску, но…
Он ринулся в комнату, схватил то, что первым бросилось в глаза, — неубранную постель, и комом запихнул все в бельевой ящик. Стаканы, чашки и тарелки, которые постоянно с кухни перекочевывали в комнату, также не украшали интерьер, особенно те, в которых на чайных пакетиках появилась густая поросль мохнатой плесени. В его отсутствие Васька обожал рвать газеты на мелкие кусочки, и обычно капитан ему в этом не препятствовал — должны же быть у животного хоть какие-то недостатки? К тому же мышей у них не водилось и Ваську нужно было чем-то занять. Сейчас результаты кошачьего хобби были разбросаны по всей квартире — завтра должно было наступить воскресенье, и по плану он все равно собирался пылесосить… Собирать этот мелкий сор было уже поздно, но выглядеть в Машкиных глазах эдаким погрязшим в мусоре засранцем тоже не хотелось. Ну чего она удумала, на ночь глядя, в самом деле? Не могла до завтра подождать, что ли? Он бы и прибрался, и приготовил что-нибудь. А теперь…
Капитан рысью перебежал в кухню — там было почище. Сгрузил в мойку чашки, выбросил в ведро пенициллиновые кущи. Васькино конфетти валялось и здесь, и он схватил веник и быстренько загнал бумажки в угол. Потом плеснул на губку мыла и принялся перемывать посуду. Это занятие всегда его успокаивало. И сейчас оно подействовало на него замечательным образом. Мысли прочистились, и он даже повеселел. И чего, собственно, он переполошился? Это же Машка! Что она, бумажек на полу и немытой посуды не видела? Да они друг друга сто лет знают! Ну подумаешь, небольшой бардак. Да у всех в доме перед выходными бардак. К тому же она не санитарный инспектор, чтобы делать ему замечания. В конце концов, он не приглашал ее к себе на ночь глядя, она сама вдруг решила… Да, наверное, что-то у Махи с Вадькой, не иначе!..
Резкий звонок в дверь прервал его размышления. Не домыв последние две чашки, он пошел открывать. Распахнув дверь и придержав ногой кота, стремящегося любой ценой вырваться на свободу, он оторопел. На пороге стояли Машка и… Ритка. Меньше всего он жаждал сейчас видеть следователя Сорокину. Видимо, она тоже была не в восторге от встречи, потому как выражение лица у нее было сумрачным. К тому же она почему-то избегала смотреть ему в глаза.
— Ну, чего? — недовольно спросила Камышева, вдвигая капитана мощной грудью с порога в квартиру. — Чего ты так смотришь? Впускаешь нас или нет?
Растерялся не только капитан — кот тоже забыл, что нужно воспользоваться открытой дверью и ринуться вниз по лестнице, к выходу во двор, откуда доносились соблазнительные запахи и звуки.
— А ты давай, тоже двигай, а то хвост придавят. — Камышева шлепнула кота по морде мокрым зонтом и, перетащив через порог тяжелую хозяйственную сумку, брякнула ее на пол. В сумке подозрительно зазвенело.
— Заходи, — велела она все еще стоящей по ту сторону двери хмурой Сорокиной.
Такого замечательного воскресенья у нее не было уже давно. Чтобы никуда не нужно было бежать, чтобы не трезвонил телефон, чтобы Тима не вызвали на срочную операцию или дежурство, которое почему-то всегда выпадало на ее практически единственный выходной…
Она тихонько выбралась из постели и встала под тугие струи душа. Принимать контрастный душ для утренней бодрости ее научила Наталья. А что, если сегодня пойти вместе с Тимом в гости к Наталье? Идея показалась ей роскошной, но потом она вспомнила, что Натальи нет в городе. Наталья вообще носилась по всему миру, как будто это был и не мир вовсе, а так, собственный огород…
— Кать, ты скоро? Я кофе сварил…
Оказывается, пока она здесь раздумывала, Тим тоже проснулся. И успел сварить кофе. Катя в который раз удивилась расторопности любимого человека, быстро растерлась полотенцем, накинула нарядный атласный халат, купить который заставила ее все та же Наталья, и розовощекая, с сияющими глазами появилась в кухне.
У него были большие, осторожные и умелые руки, настоящие руки хирурга, сейчас занимающиеся тем, что удерживали над огнем джезву с кофе. Он пристально следил за поднимающейся ароматной пористой пеной и в то же время успевал заметить все: и ее хорошее настроение, и новый наряд, и влажные волосы, заколотые ею на затылке, который он так любил целовать… Он был выше Кати на полголовы, у него были очень темные глаза и почти черные, с неуловимым каштановым оттенком волосы. Звали его Тимур Отарович Тодрия, отец у него был грузин, а мать — украинка. Катю привезли на «скорой» во время его дежурства, и он говорил, что если бы знал, как все обернется, то никогда не смог бы копаться в ее голове… Он вообще частенько не понимал, что творится в Катиной голове, отчего она вдруг подозревает совершенно нормальных с виду людей в совершенно нечеловеческих, страшных преступлениях…
Впрочем, у Тимура Тодрия была совсем другая работа. Будучи нейрохирургом, он должен был спасать, вытаскивать с того света кого бы то ни было. И в силу специфики своей профессии на кого он только не насмотрелся! В самом начале, когда он только пришел в ординатуру, бандиты всех мастей и статуса попадли в их отделение пачками. Так, в отделении, где он проходил практику, застрелили одного авторитет, уже идущего на поправку. Говорят, хирургу давали большие деньги, чтобы операция закончилась с другим результатом. Однако уважаемый доктор не согласился, чем изрядно попортил и себе, и близким нервы. Да и пациент в конце концов все равно умер. Пришла милая девушка с букетом, а через пятнадцать минут после ее ухода не подозревающий ничего дурного охранник обнаружил босса с аккуратной дырочкой посреди лба…
— Тим, а что мы сегодня будем делать?
Он осторожно перелил кофе в ее чашку.
— У меня были планы на сегодняшний день. Очень некстати этот дождь…
Катя с сожалением выглянула в окно. Ну почему дождь идет всегда исключительно по воскресеньям? Да еще весной, когда так хочется выбраться куда-нибудь на солнышко?
— У тебя в холодильнике лежит какой-то пакет и записка, — сказал Тим. — На всякий случай я сделал тебе к кофе бутерброд, — добавил он.
Катя посмотрела на бутерброд. Он выглядел чрезвычайно аппетитно. На поджаренном кусочке хлеба две шпротины, прикрытые прозрачным кружочком свежего огурца. По краю бутерброда шла художественная загогулина из майонеза, а поверх всего — источающая аромат веточка укропа. Это произведение хотелось съесть сейчас же и без остатка.
— Еще я сварил тебе два яйца. Всмятку.
Катя закрыла глаза и чуть не застонала. Бутерброд, два яйца… Проблема была в том, что она катастрофически набирала вес. В прошлом году, после больницы и отдыха на море, она весила почти на десять килограмм меньше. Конечно, то, что с ней случилось, когда ее пытались убить и она попала на операционный стол с тяжелейшей травмой головы, было ужасно. Однако все это прошло, забылось. Она была молода, здорова и быстро восстановилась. Сегодня она жалела лишь о том, что так же скоро прибавлялся утраченный ею вес. Почему-то Катя считала себя толстой — отчасти виной тому было общество, которое возвело в культ худышек, культивируя в огромном числе женщин комплекс неполноценности. Вот и Кате непременно хотелось быть худой, и не просто худой, а такой же совершенной, как фотомодели на обложках журналов. Однако заниматься фитнесом, пилатесом или просто ходить в тренажерный зал у нее не было ни сил, ни возможности. Ее работа частенько не оставляла времени даже на отдых и сон, не говоря уже о таких безусловно полезных, но отнимающих кучу времени вещах, как бассейн или утренняя пробежка. Частенько по утрам она с трудом заставляла себя проснуться. Тим был ее лечащим врачом, и замашки лечащего врача по отношению к ней не всегда нравились Кате. Вот как, например, этим утром. Кофе, бутерброд, забота Тима — это, конечно, замечательно. Но два яйца всмятку — явно лишнее. На сегодня она почти приобрела те самые формы, с которыми попала когда-то к Тиму на операционный стол и от которых так жаждала избавиться. Вся ее фигура округлилась, и от той появившейся после болезни подростковой угловатости, которой она так гордилась год назад, не осталось и следа. Потихоньку, понемногу она набирала вес. Постоянно обещала себе сесть на диету, но этому все время что-то мешало. То брала на работу кефир, а Лысенко приносил коробку конфет и кулек пряников, и ей, как единственной даме отдела, приходилось съедать конфету за конфетой, потому как Игореша недреманным оком следил, чтобы Катерине досталось не меньше других. Потом сесть на диету мешали то критические дни, когда шоколадки хотелось ну просто до помрачения рассудка, то дни рождения друзей… А сегодня, когда она в очередной раз посмотрела на себя в зеркало и решила — все, хватит, ничего не буду есть! — Тим приготовил ей такой аппетитный бутерброд, в котором наверняка куча калорий. Да еще в придачу яйца всмятку. Может быть, дело в том, что для Тима, как для врача, худой, бледный и больной суть одно и то же? И он стремится довести ее до цветущего вида выздоровевшего пациента, выписавшегося наконец из отделения по откорму дистрофиков? А может, в нем срабатывает еще какой-то неведомый Кате инстинкт?
Она не стала ничего говорить — Тим все равно не принимал ее возражений. По воспитанию и обращению с женщинами он до кончиков ногтей был восточным деспотом и властелином — возражений не терпел никаких. Особенно тогда, когда считал, что прав. Поэтому она со вздохом уселась за стол и откусила от бутерброда.
Конечно, он был прав. Когда около года назад эту женщину, которая сейчас так подозрительно смотрит на два сваренных им собственноручно яйца, привезли с сиреной и положили на операционной стол — холодную, мраморно-белую, с мокрыми развившимися волосами, но все равно ослепительно прекрасную, — она походила на неосторожно пойманную русалку. Русалку, волосы которой, безжалостно обритые в операционной, он не позволил выбросить в мусорную корзину и унес с собой — потому что они были живые, они были частью ее. Он никогда не рассказывал ей, как боялся, что не вытащит ее, не сможет, не сумеет, не хватит профессионализма или просто везения. Или что-нибудь после операции пойдет не так — мозг, он ведь непредсказуем… Зачем ей об этом знать? Он просто делал все, что мог, и надеялся, и ждал… День, когда она пришла наконец в себя, стал настоящим праздником. Но для него оказалось неприятным открытием, что у нее совсем не женская работа, — и это при такой яркой внешности… Она могла быть кем угодно — но оказалась сыщиком, опером; к тому же ей самой нравилась эта работа. И с этим он уже ничего не мог поделать. Не стоило и заикаться о том, что Кате нужно сменить нервную и отбирающую много физических сил службу в убойном отделе на что-нибудь более спокойное, если он не хочет ее потерять. А он совсем не хочет этого, напротив…
Как Тим на нее смотрит! От его пристального взгляда у Кати зарозовели щеки. Ну что ж, сейчас на нее действительно приятно посмотреть, хотя сама она мало что для этого сделала. Положительные изменения в Катиной внешности — заслуга ее подруги Натальи. Попав один раз в цепкие Натальины руки, Катя и сама не заметила, как быстро переняла азы ухода за собственной внешностью. Впрочем, подруга до сих пор весьма придирчиво наблюдает за ней, не позволяя расслабляться. Несмотря ни на какую работу, женщина, в Натальином представлении, всегда должна выглядеть безупречно. Маникюр, педикюр, красивая прическа… Мастер-стилист, коим Наталья являлась по профессии, ревниво следила за всем этим, и, когда у Кати не было времени и сил добраться до косметического салона, она являлась как грозный ангел и сама отвозила ее туда. Впрочем, с маникюром Катя вполне научилась справляться и дома. Накладные ногти ей не нравились, да и на работе они были ни к чему, так что она обходилась обыкновенным лаком. Она отправила в рот остатки бутерброда и украдкой посмотрела на собственные руки. Лак еще не облупился, но вид у него уже несвежий. Пожалуй, раз на улице идет дождь, она сможет выкроить полчаса и заняться руками…
— Может, к моим на дачу съездим?
Она как раз надкусила яйцо под недремлющим оком Тима и от неожиданного предложения поперхнулась, надолго закашлявшись. Так кашлять было совсем не обязательно, но это послужило хорошим прикрытием: Катя лихорадочно размышляла, зачем Тим хочет отвезти ее к своим на дачу? Да еще в дождь? Собирать ягоды и помогать в саду в такую погоду невозможно, а сидеть на веранде под изучающими взглядами семейства Тодрия ей совсем не улыбалось. Не то чтобы они встречали ее неприветливо, но…
И мать, и отец, и брат Тима были врачами. Врачом был и дед — знаменитый хирург. Была ли представителем медицинской профессии также и бабка, семейная история умалчивала. Однако и без уходящих вдаль поколений картина была настолько полной, что Катя со своим сомнительным ремеслом сыщика в нее явно не вписывалась. Тим был из врачебной династии, а Катя была чужой в их доме. И когда они, собравшись вместе, оживленно разговаривали о своем, сыпля непонятными терминами, ей хотелось потихоньку уйти в сторонку и полистать журнал, но и журналы в этом доме были как на грех сплошь медицинскими…
— Зачем нам ехать на дачу? — наконец прокашлявшись, спросила она.
— Ну, на даче сейчас хорошо. Свежий воздух. — Он пожал плечами.
Вопреки тому, что врачи, как и учителя, существовали в последние годы на грани нищеты, семья Тодрия жила, по Катиным представлениям, очень и очень неплохо. Тим, как и его брат, имел собственную квартиру. Правда, Катина жилплощадь была значительно больше, чем у Тима, но в сравнении с уютной квартирой родителей Тодрия ее жилье выглядело обветшавшей халупой. И если по площади и местоположению трехкомнатная квартира сыщика Скрипковской, находившаяся в центре города, могла котироваться как достойное приданое для отпрыска двух профессоров Тодрия, то в остальном… Однако Катя не желала быть ни бедной родственницей, ни бесприданницей, ни кем бы то ни было еще. И вообще, сегодня она не была расположена ехать на эту чертову дачу…
Она исподтишка оглядела родную кухню и опечалилась: да, и плитка столетней давности, и потолок весь пожелтел и облупился, да и окна не мешало бы покрасить… а лучше вообще поменять на модные пластиковые. Линолеум на полу также ее не порадовал — она обнаружила, что он уже порядком потерся и от входной двери к столу и плите явственно проступили более светлые, чем общий фон, тропинки. Конечно, ремонта у нее не было лет сто, да он и не намечался. Вон Сашка Бухин влез в этот ремонт, переехал с женой, тещей и близняшками к родителям, а теперь… Ремонт только начать легко, а закончить невозможно. Или времени не хватит у Бухина на это мероприятие, или денег. Тут даже к бабке не ходи. Так что Катин напарник теперь мается. И все маются вместе с ним — и родители, и бабушка. И даже теща. Не говоря уже о Дашке с детьми, которой и так весело в двойном размере. Поэтому бедный Сашка спит на ходу и даже похудел… Размышляя о вреде ремонта и дойдя до мысли о похудении, Катя критически заглянула в вырез халата и втянула живот.
— Ну так что? Давай я им позвоню, да?
Катя представила, как на даче — которая, к слову, тоже не чета скромному домику Катиной мамы в поселке Южный — начинается суета. Как мама Тима, Лидия Андреевна, бросив свои дела, будет готовить что-то этакое, чтобы достойно встретить девушку своего сына, а папе, Отару Шалвовичу, придется оторваться от монографии, которую он пишет на даче, в тишине, и затеять шашлыки. Кроме того, Катя совсем не была уверена, что она нравится родителям Тима, то есть она как раз была уверена в том, что совсем им не нравится…
— Давай не сегодня, — решительно сказала она. — Мне нужно привести себя в порядок, и вообще…
Тим взял свою чашку и поставил ее в мойку. Даже по его спине Катя видела, что он недоволен. Очевидно, он ожидал от нее совсем другого ответа.
— По-моему, ты в полном порядке. Чего ты боишься? — вдруг прямо спросил он.
Катя растерялась.
— Я… не знаю. Я не боюсь… погода плохая… Ну, просто не хочу.
Он внимательно посмотрел на нее, пожал плечами и вышел. Кате ничего не было слышно, но она знала, что он одевается. Она сидела в кухне в своем нарядном атласном халате цвета слоновой кости, смотрела на свои руки с почти свежим маникюром того же любимого ею цвета, которые бесцельно лежали на столе, рядом с чашкой. Дождь за окном уже разошелся вовсю, и по стеклу стекали узенькие струйки. Ну почему, когда выходные, обязательно идет дождь и хочется плакать?..
Он заглянул в кухню уже полностью одетый, в джинсах и куртке.
— Я обещал сегодня приехать. Думал, что ты составишь мне компанию.
Хлопнула входная дверь, и Катя из окна кухни увидела, как он идет через двор — высокий черноволосый парень, которого она любит и который спас ей жизнь. Который, как ей кажется, тоже ее любит. Почему она не согласилась поехать с ним? Испугалась косых взглядов матери Тима? Кажется, его отцу она как раз нравится… И вообще, Катю Скрипковскую, старлея убойного отдела, не так-то легко напугать. Но тогда почему она отказалась? Катя и сама не знала. По стеклу текли уже целые потоки, и пейзаж за окном размылся, выглядел акварельным. Она прижалась к стеклу лицом, и влага потекла еще и с этой стороны окна, только здесь она была соленой. Дождь швырнул в стекло целую россыпь крупных капель, а порыв ветра принес на подоконник белую кисть. Во дворе цвела старая черемуха — редкое для города дерево. Катя вспомнила, что, когда цветет черемуха, всегда бывает холодно и идет дождь. Черемуховые холода — вот как это называется. И у нее с Тимом сейчас черемуховые холода. Это надо пережить, вот и все. Она взяла оставшееся от завтрака яйцо, достала из холодильника пакет с запиской «Не забыть!» и положила его туда. В компанию к двум котлетам, половинке батона и банке сгущенного молока. Завтра утром, перед уходом на работу, она положит эту передачу на пожарный кран во дворе.
Однажды мы с одной девочкой из нашего двора пошли посмотреть на тюрьму. Было самое начало летних каникул, и я томилась бездельем. Тюрьма находилась совсем недалеко — нужно было подняться всего на одну остановку вверх по крутой Холодной Горе — и вот она, тюрьма. Трамвай проехал немного дальше, и мы не спеша, как будто специально оттягивая долгожданное удовольствие, перешли на другую сторону и стали спускаться по тротуару, пока не увидели массивное, похожее на сундук здание из беленного известкой шершавого кирпича. Это место не напоминало ничего виденного мною ранее, — и от него исходила, как мне показалось, какая-то скрытая угроза. Забор был высокий, тоже беленый, в безобразных потеках, оставшихся после недавней зимы. Поверх забора шла колючая проволока — во много рядов. Посередине находились запертые железные ворота, а сбоку к забору лепилась небольшая, выкрашенная в зеленый цвет калитка — с глазком и звонком. На наших глазах к калитке подошли какие-то люди и позвонили. Я была уверена, что калитка так же накрепко заперта, как и ворота, и внутрь никого не пускают. Однако дверь приоткрылась, и люди вошли. Впрочем, это были мужчины в милицейской форме — только их, наверное, и допускают туда…
— Дядя Сеня, ваш сосед, сидел в тюрьме, — драматическим шепотом сообщила мне девчонка, по всей видимости надеясь меня напугать.
Я ответила ей спокойно, но тоже почему-то шепотом:
— Я знаю.
Она испуганно на меня покосилась.
— Кто в тюрьму попадет, тот обратно уже не выходит!
— Но дядя Сеня вышел же, — резонно заметила я.
— Он сбежал. Прорыл подкоп. Знаешь, как граф Монте-Кристо.
Мне стало смешно. Дядя Сеня — и граф Монте-Кристо! Но моя собеседница косила на тюрьму испуганным глазом.
— Ой, мне почему-то страшно… Пошли скорей назад…
Но я уже освоилась, и мне совершенно не было боязно. Да, здание было большое, подавляющее своей сундукообразностью, угрюмое, вокруг него не росло никаких деревьев, а колючая проволока оплетала его, как паутина. Однако мне скорее было любопытно, чем страшно, и очень хотелось заглянуть внутрь двора, посмотреть на все это вблизи, увидеть, какие замки висят на воротах. Наверное, огромные… Может быть, попробовать незаметно прошмыгнуть в калитку, когда она снова откроется? Как бы в подтверждение моим мыслям дверь отворилась, и оттуда вышли несколько человек в форме — они смеялись и громко переговаривались. Их голоса звучали уверенно.
— Я думала, оттуда никого не выпускают, — выдохнула мне в ухо моя глупенькая товарка и потянула меня, уже сделавшую было шаг к калитке, обратно, к тротуару, по которому неторопливо шли редкие прохожие. Никто из них не смотрел на тюрьму. «Должно быть, эти люди ходят здесь каждый день», — подумала я.
Прогрохотали мимо трамваи: вниз, к вокзалу, и вверх, к Холодной Горе. Потом, натужно ревя, проехал большой грузовик. Моя же впечатлительная подружка все настойчивее тянула меня за руку, пока мы не пробежали метров сто и не остановились, запыхавшись. Тюрьма осталась далеко позади. На крутом склоне, идущем от тротуара вверх, желтели в траве редкие цветочки.
— Ой, гусиный лучок! — восхитилась моя подружка. — Давай нарвем!
Она мгновенно забыла о тюрьме и стала ползать по склону, собирая в кулак тощие желтые цветочки, резко пахнущие не то луком, не то чесноком. Не знаю зачем, но я ей старательно помогала и тоже набрала изрядный пук этого добра.
— А давай теперь на вокзал пойдем, на мост, — предложила неугомонная девчонка, которой, видимо, в жизни не хватало сильных впечатлений. — Там поезда идут. Если правильно стать, можно плюнуть и попасть прямо на крышу!
Дома ждал очередной Клементи[28], кроме того, плевание на крышу поезда с моста меня почему-то не прельщало. Я отрицательно помотала головой.
— Ну, тогда пойдем на вокзал, купим пирожок с мясом, — не отставала она. — У тебя деньги есть?
Я снова помотала головой — денег у меня не было.
— Пошли, у меня есть, — настаивала она.
Заданный на лето невыученный Клементи манил меня больше, чем пирожок с мясом, но я почему-то поплелась за ней. Вообще-то, я довольно упряма и несговорчива. Однако иногда я подпадаю под влияние других людей, которые просто оказываются рядом со мной в то время, когда я испытываю какую-то душевную апатию. И тогда я иду, и покупаю ненужные пирожки с мясом, и даже плюю вниз на проходящие поезда.
Я не могла сообразить, что со мной происходит, — весь день, до самого вечера, я прогуляла со своей случайной спутницей, пренебрегши любимой музыкой и таскаясь вялым хвостом за энергичной и настойчивой девицей из одного «интересного места» в другое. Мы съели по пережаренному и переперченному пирожку, а потом торчали на мосту, пока во ртах у нас не пересохло. Затем отправились на Главпочтамт — смотреть, как отправляют посылки во всякие далекие страны и даже в Америку. Главпочтамт произвел на меня особенно грустное впечатление: в здании было холодно, гуляли сквозняки, хлопали огромные двери, ко всем окошкам стояли огромные очереди и пахло пылью и сургучом.
— Мы один раз тут посылку получали. У меня дядя в Америке. Он мне прислал разные хорошие вещи. Только мама просила никому не говорить, — спохватилась подружка.
Я кивнула.
— Они там, внутри, все посылки открывают и вытаскивают оттуда что понравится, — сообщила она. — Поэтому в посылках всегда чего-то не хватает.
Мне живо представилось, как за высокой перегородкой, отделяющий зал со слепыми окошками от того места, где лежат посылки, какие-то люди с треском вскрывают фанерные ящики с лиловыми буквами, и все помещение до самого потолка завалено красивыми вещами, конфетами, книгами…
— Идем теперь в ювелирный, там такое колечко есть, с камушками, очень красивое, я тебе покажу…
В ювелирном магазине, не в пример почтамту, было тихо, уютно и тепло. В огромные окна светило солнце, но все равно в стеклянных витринах горел яркий свет, в котором переливались бесчисленные ряды колечек и сережек.
— Вот, вот это. — Моя ведущая ткнула жирным от пирожка пальцем в стекло.
Я не поняла, какое точно колечко она имела в виду, но на всякий случай кивнула. Если честно, мне не хотелось рассматривать украшения — к чему мечтать о каком-то жалком колечке, когда я уже тогда точно знала, что буду петь в театре. Я стала солисткой нашего хора, и в следующем году у меня должны были начаться отдельные занятия по вокалу — так что мне какое-то колечко в витрине! Мы с бабушкой ходили по контрамаркам от школы на все оперы. На мне будет египетская диадема, и бриллиантовое колье Виолетты, и вышитое серебром платье Снегурочки…