Яд желаний Костина Наталья
Однако тем вечером я долго не могла уснуть. Меня мучило не то, что уроки на завтра остались несделанными, нет. В голове постоянно крутилась фраза: «Кто туда попадает, обратно уже не выходит». Может быть, действительно так? Кого я знаю, ну, кроме дяди Сени, кто побывал в тюрьме и вышел оттуда? Никого… Значит, из тюрьмы в самом деле никто не возвращается? И, может быть, дядя Сеня действительно оттуда сбежал? В подкоп мне мало верилось, но что, если он убил охранника и переоделся в его форму? А убил не потому, что он убийца, а потому, что иначе он не мог попасть домой, в свою квартиру, дверь в которую была как раз напротив нашей. Мне стало страшно. Зловещий беленый сундук внезапно представился совсем в ином свете — кто туда попадет, тот… пропадет… пропадет… пропадет… — стучало мое сердце. А перед глазами снова и снова вставал безрадостный образ тюрьмы… И внезапно я поняла, что такого ужасного я сегодня увидела — у дома, где томились узники, не было окон! То есть совсем не было. Окна, в моем детском представлении, были глазами зданий. В городе были дома наивные, глазастые, были себе на уме, прищуренные. Были надменные, глупые… А это жуткое сооружение было слепое. Вместо окон по всему фасаду были навешаны какие-то дощатые щиты, как бельма. Это был незрячий безжалостный монстр, пожирающий людей. Они бродят там, внутри, тоже без глаз, слепые, беспомощные… И не выходят, потому что не могут найти выход!
Внезапно меня охватил такой панический ужас, что я босиком выскочила из постели и подбежала к окну, словно боясь, что и на наше окно, пока я гуляла или ужинала, могли навесить дощатый щит, грубо побеленный известкой… Я отодвинула штору, таращась в темноту. Было уже очень поздно — на улице никого не было. Даже фонари уже погасили. Свет излучала только вспыхивающая на фасаде нашего дома бессонная реклама магазина домашних товаров — на ней поочередно зажигались зеленый, синий, красный… Унылый зеленый бросал причудливые блики на тротуар. Когда включился красный и багрово высветилось дерево под окном, паника снова накатила на меня. Я с разбегу влетела в постель, накрылась с головой одеялом, поджала озябшие на полу ноги и задышала часто-часто, успокаиваясь и согреваясь. Я не помню, как уснула и что мне снилось, но утром обеспокоенная бабушка сказала, что ночью я кричала. Она ощупала мне лоб и заглянула в горло. Я чувствовала себя хотя и разбитой, но совершенно здоровой, однако она все равно не велела мне выходить из дома.
— Ничего-ничего… Один день не погуляешь, пересидишь. Это лучше, чем потом проболеешь всю неделю, — непреклонно заявила бабушка. — Иди, закрой дверь.
Я потащилась за ней в коридор, но, когда бабушка вышла на площадку, из соседней двери показался дядя Сеня. Я с силой хлопнула дверью, защелкнула оба замка и даже навесила цепочку, чего обычно никогда не делала. Зубы мои мелко цокали. Если бы бабушка увидела меня в этот момент, то точно бы вызвала врача и осталась дома. Я помню, как мне отчаянно не хотелось оставаться одной тем утром. Пусть бы бабушка была рядом, пусть бы пришел врач, пусть бы мазали горло отвратительным люголем, вкус которого невозможно отбить ничем — ни конфетами, ни даже любимыми апельсинами, которые покупались только тогда, когда я болела.
В квартире было пусто, тихо — но как-то нехорошо тихо… Я на цыпочках обежала все три наши комнаты — гостиную, свою, бабушкину. Что-то меня тревожило. Все было как всегда, и все вещи лежали на своих местах. Пианино у стены было закрыто, на крышке аккуратной стопочкой покоились ноты — это бабушка вчера убиралась, вытирала пыль. Я открыла инструмент, поерзала, устраиваясь удобнее на табурете, поставила неразученный этюд, мягко положила руки на клавиатуру, освобождая кисть, чтобы Клементи был доволен моей игрой. Сбилась раз, потом сбилась второй. В этюде не было ничего трудного. Я снова начала и снова сбилась. У меня было такое впечатление, что сзади кто-то сидит и тяжело смотрит мне в затылок. Я резко повернулась вместе с табуретом — но в комнате, разумеется, не было никого. Никто не мог на меня смотреть — бабушка даже шторы предусмотрительно закрыла, чтобы ничто не мешало мне болеть. Кротко свисала с кресла кистями бабушкина шаль, строго глядели собрания сочинений из шкафа. Зеленый Чехов, синий Пушкин, бордовая, очень редко мной открываемая тяжеленная Большая Советская Энциклопедия…
И вдруг я поняла. Запах! Меня преследовал запах тюрьмы! Я волчком закрутилась по комнате, принюхиваясь ко всему подряд. Бабушкина шаль пахла родным уютом, слегка бабушкиными волосами и духами. Шторы — пылью. Книги — старой бумагой и чем-то тошно-сладковатым. Но запах узилища, в котором пропадали люди, преследовал меня, и я, рыская, как собака, добралась-таки до его источника. В бабушкиной комнате на столе в маленькой вазочке стоял собранный мной букетик, который я весь день протаскала в кармане. Но он тем не менее выжил и воспрянул, расправившись за ночь. Должно быть, бабушка вытащила его из кармана платья, куда я его засунула, и поставила у себя на столе. Гадкие цветочки серо-желто-зеленого цвета пахли тревожно и настойчиво. От этого запаха перед глазами тут же вставало страшное слепое здание тюрьмы…
Осторожно, как будто запах мог перепрыгнуть на меня, я взяла вазочку и вытряхнула омерзительный букетик в мусорное ведро. Но он пах и оттуда! Тогда я оделась и, страдая от того, что нарушаю бабушкин наказ не выходить на улицу, и почему-то поминутно оглядываясь, вынесла ведро на помойку. Я просто должна была от него избавиться.
— Аня! Аня! Portamento![29] Ты меня слышишь? Что с тобой сегодня?
Савицкий прекрасно знал, что происходит с девушкой на сцене и какая буря у нее в душе, почему она то вспыхивает румянцем, то бледнеет до фарфоровой белизны. И отчего не может точно взять ноту, и голос у нее пропадает, а веки прикрываются, стоит ей только взглянуть на его лицо. У него самого сегодня дрожали руки, как у школьника, который первый раз целовался в подъезде с девочкой.
Казалось, за его спиной вся труппа судачит о том, что у режиссера и Ани Белько вспыхнул бурный роман, — отовсюду до его слуха доносились перешептывания, мелькали любопытствующие взгляды. Даже те, кто был уже свободен, не спешили расходиться. Он сердито оглянулся на слишком громкие голоса за спиной и постучал карандашом по столу:
— Тишина в зале! Давай еще раз.
Она покорно запела фразу сначала, слишком старательно и как-то механически, что ли, пропевая арию как с концертмейстером — очень точно, но будто в первый раз, и боясь ошибиться. Лицо у нее было таким же напряженным, как и голос. Он засмотрелся на ее белоснежную шею, на страдальчески поднятые, красиво очерченные брови — от нее также не укрылось это возбужденное внимание толпы. «Именно толпы, а не труппы, — подумал Савицкий. — Подлые, низменные инстинкты… Даже таланты по-обывательски падки до дешевых сенсаций. Сидят, шушукаются. Не уйдут, пока не удовлетворят свое ненасытное мещанское любопытство, черт бы их побрал…» За изгиб этих слегка припухших от его поцелуев губ, которые сейчас старательно филировали звук за звуком, за тонкие, сжатые пальцы… те самые пальцы, которые сегодня ночью перебирали его волосы, он теперь был готов продать душу. Он буквально задыхался от нежности к ней, и, когда она исполняла особенно трудный пассаж, он тоже напрягся, помогая ей, думая о ней, вожделея ее, как сегодня ночью…
Кто-то тронул его за локоть, и он очнулся. Лариса сидела рядом и смотрела насмешливыми, все понимающими глазами. Минуту назад он был так далек отсюда, от этого зала и от этих людей, что даже не слышал, как она подошла. Он снова переживал все, что произошло сегодня ночью, и для него в этот момент существовала единственная женщина — та, что сейчас пела…
— Ты придешь сегодня домой? — излишне громко спросила она, и певица на сцене тут же сбилась с дыхания и замолчала.
В неторопливо скользнувшем сначала по нему, а потом по Анне взгляде жены он прочел презрение и брезгливость. «Похоже, ее всегдашняя выдержка ей изменяет», — с внезапно вспыхнувшей злостью подумал он. Почему она ничего не сказала ему, когда он явился домой под утро, а предпочла спрашивать обо всем сейчас, когда вокруг полно посторонних ушей? Утром они вдвоем спокойно выпили кофе, мирно шурша прессой и обмениваясь ничего не значащими замечаниями. В театр также отправились вместе, как в старые добрые времена. И она выглядела, как всегда, и даже, казалось, была довольна. А теперь она не только выставляет его идиотом, но еще и поощряет все эти шепотки, словно получает от этого удовольствие! Какого лешего она это затеяла?! Он сердито отвернулся.
— Я послушаю репетицию? — Лариса вызывающе закинула ногу на ногу, улыбнулась и обмахнулась веером.
— Лара, ты мне мешаешь!..
— Андрей Всеволодович, можно я уйду?
— Нет. Аня, ты что, плохо себя чувствуешь?
Он посмотрел на нее таким взглядом, что бедную девочку снова бросило в жар. Лариса иронически кашлянула. Он покосился на жену, но ничего ей не сказал.
— Еще раз! — скомандовал он.
Аня Белько покорно запела. Это пение никуда не годилось, но он терпеливо слушал, не делая больше никаких замечаний, пока она не закончила. Она замолчала и стояла, смиренно уронив руки, как и тогда ночью, в самый первый раз, в коридоре, когда он обнял ее и почувствовал нестерпимый жар хрупкого тела…
— Лара, если и ты сегодня непременно желаешь репетировать, то, пожалуйста, прошу на сцену! — сухо скомандовал он.
Лариса тяжело поднялась и так же тяжело, но решительно взошла на подмостки.
— Она сегодня в голосе, — удовлетворенно шепнул ему помреж, фамильярно примостившись рядом.
Да что ж это такое творится! Неужели все будут высказывать свое мнение? Как будто он кого-то просит об этом! Он не заметил, куда девалась Анна, но, не желая прерывать репетицию, сидел и слушал. Между тем голос примы Ларисы Столяровой действительно звучал совсем как в прежние времена, когда они оба были молоды, полны планов на будущее, когда вся жизнь была впереди. Что это, в самом деле, с ним происходит? К чему он сам себя хоронит? Выходит, его жизнь вся уже позади? Ну, это мы еще посмотрим!
Лариса блестяще завершила трудный пассаж. В ее голосе было все — умиротворяющая нежность, исступленная страстность, блестящее мастерство.
— Браво! — не выдержал помреж, когда она закончила. — Лариса Федоровна, вы сегодня в ударе!
В зале раздались аплодисменты. Прима отвесила легкий полупоклон, одарила помощника режиссера победной улыбкой, мимоходом скользнув глазами по мужу. Савицкий увидел Аню Белько, сидящую в крайнем кресле второго ряда. Она склонила голову, как будто получила пощечину…
— Репетиция завершена. Все свободны! — объявил он.
Зал, затихший, пока пела Столярова, зашуршал, задвигался. Хлопнули двери — труппа стала наконец расходиться. «Представление окончено, — раздраженно подумал Савицкий. — Все всё увидели, ну а завтра придут за продолжением». Он бросил взгляд на сцену, где Лариса осторожно сходила по ступенькам.
Жена двинулась было к нему, но наткнулась взглядом на Анну Белько, мимо которой она как раз проходила — случайно или же с умыслом? Молодая певица вдруг подняла голову, и глаза двух женщин встретились. Андрей дорого бы дал, чтобы быть сейчас рядом, но он находился далеко, слишком далеко. Он не слышал, что сказала его жена Анне, и не слышал ответа. Он только увидел, что Лара со злорадной улыбкой, играющей на губах, идет к нему, а девушка с видом побитой собаки пробирается вон из зала.
— Подожди! — Он рванулся следом, игнорируя презрительный взгляд жены и удивленные возгласы за спиной. В этот момент ему было плевать на всех, даже на свою репутацию. Ему хотелось одного — прижать Анну к себе, утешить.
Он вылетел в коридор, но девушка пропала, как будто ее никогда и не было. Как будто их упоительная ночь ему только приснилась…
Он постоял, выравнивая дыхание, и вернулся в зал. Лариса со светским видом разговаривала с помрежем, когда он бесцеремонно прервал их беседу:
— Виталий, на сегодня все свободны!
— Хорошо, — легко согласился помощник. — До свидания, Лариса Федоровна! Целую ручки! — Он и впрямь поцеловал Столяровой руку, но не удалился, а зачем-то стал заглядывать внутрь репетиционного рояля.
— Что ты ей сказала? — тихо, но с угрозой в голосе спросил Савицкий, когда жена с довольным видом повернулась к нему.
— Ничего особенного. — Она пожала полными плечами. — Ну что, ты доволен?
Он задохнулся от гнева. Лариса перед всей труппой выставила и его, и Анну в самом невыгодном свете, да и сейчас продолжает играть с ним в какую-то непонятную игру.
— Что ты имеешь в виду? — тяжело спросил он.
Помреж крутился рядом, хотя делать в репетиционной ему было уже совершенно нечего. Да и добрая половина труппы была в зале, видимо желая театра еще и после работы.
— Как я пела, конечно. — Лариса обворожительно улыбнулась на публику.
Да, выдержке его жены можно было позавидовать. Он внезапно увидел все годы, прожитые вместе, — не со своей, а с ее точки зрения. Одинокие вечера. Несбывшиеся надежды. Утраченные иллюзии. Он то жил дома, то не жил. То уходил, то возвращался. Конечно, они договорились, подписали, так сказать, пакт о ненападении. Но какой была ее жизнь в то время, когда он ее не видел? Что было в жизни Ларисы, кроме театра и вечного ожидания — придет сегодня муж домой или не придет? Внезапно ему стало очень страшно. Он посмотрел в спокойные серые, пристально взиравшие на него глаза жены и отвернулся.
— Ты пела прекрасно, — только и сказал он.
Ему стало страшно за Аню Белько.
— Саня, ты у Богомолец был?
— Ч-черт, — пробормотал Бухин, — забыл совсем!
Катя Скрипковская кротко вздохнула.
— Я в прокуратуру поехал, — извиняющимся голосом сказал он, — а потом… Ну, замотался совсем. Забыл! Дома такое творится… Слушай, ты не знаешь, случайно, от чего они могут так орать?
Познания Кати Скрипковской о маленьких детях были довольно скудными, и поэтому она нерешительно предположила:
— Болит что-нибудь?
— Вроде бы нет, — пожал плечами молодой отец.
— Ну, есть хотят…
— Толстые обе, — мрачно сообщил Бухин, — Дашку уже всю дочиста сожрали. Врачиха говорит, нужно их больше прикармливать.
— Прикармливаете?
— Конечно.
— Чем?
— Ну… смеси молочные. Сок яблочный. Пюре овощное.
— А орут до или после еды?
— И до, и после. И даже иногда вместо.
Оба помолчали. Катя с сочувствием взглянула на напарника. Тот сидел с удрученным видом, и снова напоминать ему о Богомолец было как-то некрасиво. Поэтому она спросила о животрепещущем:
— А врач что говорит?
— Что все маленькие дети плачут.
— Логично. Они же сказать пока не могут. Сколько им?
— Пять уже. Кать, ты извини, что я к Богомолец…
Катя махнула рукой. Время шло, и дело о театральном отравлении понемногу переходило на задний план. Строго по нему уже никто не спрашивал. Тем более что вчера на отдел повесили крайне запутанное убийство, по которому проходила куча свидетелей. Свидетели почему-то видели все по-разному, и теперь уже в этом деле нужно было связать концы. Заполошная Сорокина, получившая это противоречивое дело в производство, перестала дергать их с Бухиным и в основном теперь наседала на другое подразделение.
Телефон на столе затрезвонил, и Сашка снял трубку. По мере того как в трубке говорили, лицо его вытягивалось и серело.
— Да, — наконец выдавил он. — Да, сейчас…
Он брякнул трубкой об аппарат и стал судорожно сгребать бумаги на столе в кучку. Не закончив, он уже на ходу бросил:
— Катька, сейф закрой! — И рванул бешеным аллюром.
— Саня, что случилось?! — Катя испуганно выбежала вслед за напарником в коридор.
— У них температура под сорок! У обеих! — крикнул Бухин и скрылся за поворотом.
Она вернулась в кабинет, задумчиво собрала все с Сашкиного стола и заперла в сейф. Неожиданно ей стало очень страшно. Такие маленькие дети — и такая высокая температура! У обеих сразу… Может быть, отравление? Съели что-то не то? Она заметалась по кабинету. Конечно, у Сашки дома есть мама-врач, но она отоларинголог. Да, наверное, правильнее будет позвонить Тиму — у него в семье все врачи, и у домашних наверняка полно друзей-докторов. Они помогут! Тем более что с того самого грустного воскресенья прошло уже три дня, а они не виделись и даже не звонили друг другу. Черемуховые холода продолжались. И на улице тоже было холодно, не прекращались дождь и пронзительный ветер. Однако Тим может подумать, что она чувствует себя виноватой… Да какая разница, что он может подумать! У Сашки тяжело заболели дети! Она достала мобильник и нажала кнопку.
— Привет, — сказал прямо ей в ухо голос, от которого дрогнуло сердце. — А я как раз собирался…
— Врешь, — весело ответила Катя. — Но складно.
— Нет, правда. — Тим засмеялся. — Правда собирался! Сидел-сидел на работе… Все давно ушли, а мне некуда. Думал, вот сейчас у тебя рабочий день закончится и я позвоню. Давай сегодня вечером…
— Тим, — перебила его Катя, — от чего у детей бывает температура?
— Ну, ты спросила… — удивился он. — Да тысяча причин! У каких детей?
— У Сашкиных.
— Это который у нас спал?
Это «у нас» так обрадовало Катю, что она чуть не забыла, зачем, собственно, позвонила Тиму.
— Да, — сказала она. — У него близнецы.
— Санька и Данька. Знаю таких.
По голосу было слышно, что Тим улыбается.
— Так вот, они почему-то обе в последнее время ужасно орут, а сейчас Сашке позвонили, что у них очень высокая температура… сорок почти!
— Кать, я не педиатр, — вздохнул он. — Ну хочешь, я сейчас свяжусь с одной девицей с нашего потока…
— Я тебе свяжусь! — пригрозила старлей Скрипковская.
— Она очень толковый педиатр. Говори адрес, куда ей подъехать.
Он замолчал и после паузы спросил:
— Ну а мы что вечером будем делать?
Катя, спохватившись, посмотрела на часы. Действительно, уже был вечер. На улице целый день было так пасмурно, что и не поймешь — вечер наступил или еще день продолжается…
— Что хочешь, — благородно разрешила она.
— А ты что хочешь?
— Ну, если в глобальном масштабе, хочу, чтобы работы было поменьше, а тебя — побольше, — откровенно призналась Катя.
— Ты когда собираешься домой? — спросил Тим.
— Ну… сейчас закончу кое-что и могу уходить.
— Тогда я еду к тебе и готовлю ужин. Хорошо?
— Угу…
— Ты что хочешь на ужин?
— Все равно.
Ей действительно было все равно, что они будут есть, главное, что Тим снова будет с ней. Кате захотелось уйти немедленно, несмотря на то что нужно было закончить на сегодня кое-какие дела.
— Ладно. Будет тебе «все равно». Не опаздывай, а то «все равно» простынет.
Счастливая, Катя нажала отбой. Благодарно погладила нагревшуюся бездушную пластмассу, с тревогой посмотрела на индикатор зарядки, который неуклонно двигался к нулю, и сунула телефон в сумку. Разложила бумаги, по которым нужно было принять решения, но ничего дельного не приходило в голову. Она планировала поработать еще час, но мысли в голове выделывали какие-то балетные пируэты и па — словом, происходили феерия и фейерверк в одном флаконе…
Она еще раз бесцельно переложила несколько листов, попыталась вчитаться в текст, но думы ее текли в совершенно ином направлении. Через минуту она уже забыла то, о чем читала. Ей, как склонной к аналитической работе, поручили упорядочить показания этих паршивых свидетелей, которые и видели, и не видели… Ну, если они не видели, то что она, в конце концов, может сделать! Катя решительно отодвинула от себя груду бумаг. И вообще, этим делом занимается другое подразделение, вот пусть у них голова и пухнет! Завтра она так начальству и скажет. Катя представила, как она скажет это начальству, и вздохнула. Да, и по этому неприятному делу работать тоже придется, как ни крутись. И по Кулиш тоже. Не за красивые же глаза год назад ей дали старлея! Да, и к Богомолец нужно идти! Сашка же ничего не сделал… Ну когда ему… Так, к Богомолец нужно срочно, но уже не сегодня, а завтра. А сегодня ее ждет Тим. С ужином! Она споро и аккуратно сгребла со стола бумаги, сложила их в папку, затянула потуже тесемки и заперла папку в сейф. Словом, выполнила ритуал «я хорошо сегодня поработала и с чистой совестью ухожу домой».
Она уже навешивала на двери печать, когда на нее наскочил Бурсевич:
— Ага, Катерина! Хорошо, что тебя застал! Быстренько побежали, у нас труп!
Он потянулся и обнял теплое тело, лежащее рядом. Девушка прильнула к нему, потерлась макушкой о подбородок, который к утру успел покрыться жесткой щетиной, и засмеялась.
— Может, поспим немного? — предложил он. — Мне сегодня на работу… Ого!.. Уже через три часа.
— Ну-у, сколько ты там наспишь за три часа, — игриво протянула она. — Мне тоже, между прочим, сегодня на работу.
— Ну не с самого же утра? Можно я хоть покурю?
— Ну покури, — разрешила она.
Лысенко вылез из постели, накинул махровый купальный халат и вышел на балкон. Уже светало. Васька сунулся было за ним, но капитан выпихнул его нахальную морду назад в щелку и прихлопнул дверь. Он не спеша прикурил и с наслаждением затянулся. Сигарета показалась ему удивительно вкусной. Дверь толкнули, но он придержал ее ногой.
— Васька, подлец…
— Это я. Классный у тебя кот.
— Не пускай его сюда. Боюсь, через перила на улицу сиганет. Так орет, мама дорогая…
— Я вижу, ваше дите просится на травку.
Капитан тоже читал Бабеля и оценил цитату. Вообще, эта девушка ему нравилась. Нельзя сказать, чтобы в этот раз он был безумно влюблен, но нравилась она ему определенно.
— Кастрировать жалко…
— Ты что! — испугалась она. — Такой красавец! Ему размножаться надо. Вася! Иди сюда.
Кот не замедлил послушаться и, перебравшись на балкон, с мурлыканьем стал тереться о ее ноги.
— Ах ты, певец… Солист даже! Покурить дашь? — Девушка протянула руку к сигарете.
— Нет. — Лысенко спрятал сигарету за спину, потом подумал и выбросил ее вниз. — Тебе нельзя курить, — серьезно сказал он.
— Почему? — удивилась его ночная гостья.
— Я вчера слушал, как ты поешь. Ну, когда ты занималась…
— Подслушивал? — обрадовалась она и взяла кота на руки. — Ого, какой толстый! Конечно, если целыми днями сидеть взаперти и есть… Бедненький! Где бы тебе взять такую пушистенькую кошечку…
Васька благодарно урчал и так терся мордой, что с девицы упала простыня. Она повела плечами и засмеялась.
— Простудишься. А если будешь и дальше торчать тут голая, то в доме напротив квартиры подорожают!
Она довольно рассмеялась, а он скомандовал:
— Все, представление окончено. Кланяйся, и пошли с балкона. И вас, гражданин, тоже попрошу! — последнее адресовалось уже коту, который, пользуясь всеобщим попустительством, уже поглядывал на перила.
Утренняя прохлада окончательно прогнала остатки сна.
— Алина, кофе будешь? — предложил капитан.
— Давай. А хочешь, я яичницу зажарю?
— А сумеешь?
— Обижаете, гражданин начальник. О, водичка холодненькая!
— Горло простудишь.
— Я тебя умоляю! На мое горло мировому искусству начхать.
— Не скажи. — Лысенко обнял девушку. — Слушай, у тебя же классный голос. Чего ты выпендриваешься?
— Игорь, где у тебя сковородка? Я не выпендриваюсь. Просто тебе, мой дорогой милиционер, медведь на ухо наступил.
— Да ладно, я же слышал, — обиделся капитан, который мог очень верно воспроизвести «Не слышны в саду даже шорохи…».
— Ты разницы не понимаешь. — Хористка Алина с сожалением посмотрела на бравого сыщика. — Я же тебе говорила когда-то — мне на эстрадное нужно было идти, но предки уперлись. Для них слова «эстрада» и «проституция» суть одно и то же… — Она ловко разбила на сковородку четыре яйца, посолила. — Да я и сама не хочу. Может, действительно со временем смогу петь вторые партии. Прогресс наметился…
— Этот хмырь к тебе не пристает? — ревниво осведомился Игорь.
Алина рассмеялась.
— Этот не пристает. — Она сделала ударение на слове этот, и Лысенко сразу насторожился.
— А какой пристает?
— Это было давно и неправда, — как-то криво улыбнулась девушка, и ее милое личико сразу потускнело. — Хлеб у тебя есть?
Лысенко молча выложил в плетеную хлебницу батон, добавил несколько ломтей черного — он еще не изучил вкусов подруги.
— Огурцы, редиску будешь?
Она неопределенно пожала плечами. Капитан вымыл овощи, придвинул гостье масленку.
— Любишь редиску с маслом?
Алина снова пожала плечами и разложила яичницу по тарелкам.
— Давай-ка я на тебя халат наброшу! — вдруг заботливо сказал капитан. — Зрелище, конечно, прекрасное, но вдруг и в самом деле простудишься…
Несмотря на то, что наступило лето, на улице третий день лило как из ведра, и холодный ветер выдул из его панельной квартирки все тепло. Пока они с Алиной кувыркались в постели, им было даже жарко. Вид хористки в его собственной форменной рубашке, накинутой на голое тело, был, конечно, весьма и весьма недурен, но он действительно опасался, что девушка простынет. Он явился из комнаты с халатом в руках и увидел, что Алина все-таки прикурила сигарету. Лицо у нее было грустным и отрешенным.
— Знаешь, Игорь, я очень легко отношусь к сексу, — сказала она.
Он не понял, к чему она клонит, пожал плечами и укутал ей плечи.
— Ну, собственно, я тоже, — признался он.
— Потому нам так и хорошо… было. Или я не права?
— Права, — заверил он.
— Но я терпеть не могу, когда меня обманывают.
— Я вроде бы… — сказал Лысенко и покраснел.
— Ой, слушай, ты чего?! — Алина фыркнула. — Только не принимай все на свой счет. Я совсем не это имела в виду. Давай яичницу есть, а то остынет.
Девушка намазала маслом хлеб и откусила изрядный кусок. Аппетит у нее был отменный. Некоторое время они молча ели, но капитан в конце концов не выдержал:
— И все-таки, к чему это было сказано?
— Ладно, проехали. Ты, кажется, кофе обещал? Ну, чего ты надулся? Обиделся? Игорь, ты чего? Я клянусь, что совсем не имела в виду тебя. Черт! Язык мой — враг мой… Я просто хотела сказать, что есть такие любители молоденьких девочек, которые ни перед чем не останавливаются, даже перед самым гнусным обманом…
— Это с тобой было?
— Конечно, со мной. — Алина покусала губу. — Никому я не рассказывала, но тебе, мой капитан, так и быть, поведаю сей занимательный сюжет. Может, тебе и пригодится. И, наверное, погода располагает… Дождь даже на меня действует. В такую слякоть я начинаю хандрить… Хорошо, что ты меня сегодня пригласил к себе. К тому же милиция, как и врачи, должна все знать. Так ведь?
— Так, — серьезно произнес капитан.
— И я надеюсь, что дальше этого порога моя тайна не распространится.
Несмотря на браваду, девушка явно чувствовала себя неловко, и Лысенко отвернулся к плите, делая вид, что хочет сварить еще кофе.
— Я пришла в училище такой наивной дурочкой с большими глазами… и большими сиськами. Убойное сочетание, правда?
Не оборачиваясь, капитан кивнул. Но она на него не смотрела. Взгляд Алины был прикован к окну, за которым снова разошелся дождь. Капли стекали, образовывая замысловатые узоры… «Так же порой переплетаются и человеческие судьбы», — подумала девушка.
— Вот… сама не знаю, почему я решила рассказать это именно тебе… Ну, раз уже начала, слушай. На первом же занятии по вокалу на меня положил глаз один наш препод. Знаешь, тогда он казался мне таким сладеньким старичком, но на самом деле ему, наверное, было сорок — сорок пять… Когда тебе пятнадцать, все сорокалетние кажутся стариками. Это сейчас я научилась ценить в мужчинах возраст. Да. Сначала он мне все улыбался, так мило. Хвалил, поощрял. Потом начал меня поглаживать — то по плечику, то по ручке. Потом перешел на коленки. Я стала отодвигаться — еще не готова была… к контактам. Тогда он сменил методу. Бросил свои поглаживания и притворился озабоченным. Морщил лоб, вздыхал, просил то так спеть, то этак. Я была молодая и абсолютная идиотка. И еще я была уверена, что стану великой певицей. Это сейчас я говорю, что хотела пойти на эстраду, а мне не позволили. Об эстраде и речи не шло — я рвалась к мировой славе и мнила себя будущей оперной дивой. Что мне была какая-то эстрада! Я хотела петь в Ла Скала[30] и Метрополитен-опера[31] — вот какая я была дура!
Игорь поставил на стол уже сваренный кофе и тихо сел напротив девушки. Глядя на ее посерьезневшее, чуть вытянувшееся лицо, он молчал.
— Он сказал, что у меня ломается голос и может совсем пропасть. И что он очень, очень этим обеспокоен, потому как у меня огромные задатки. Он знал, на какое место нужно надавить… — Алина горько усмехнулась. — Я так расстроилась и испугалась, что даже своим не стала ничего говорить. Я боялась, что это убьет родителей, они ведь так мною гордились. Несколько дней я ходила потерянная. А потом он сказал, что можно все поправить, но мне нужны дополнительные занятия. И он будет заниматься со мной у себя дома, потому что в училище у него нет времени. И мы занимались. Только он был недоволен, крутил головой, вздыхал. Почему я не ушла от него к другому преподу или хотя бы не рассказала все предкам? Ну, я же говорила, как раз предкам-то я больше всего и боялась говорить! Они же носились со мной как с писаной торбой. А тут у меня пропадает голос! И знаешь, я действительно чувствовала, что пропадает, — так он мне это внушил. А потом, примерно через месяц, когда я совсем привыкла и к нему, и к его дому, он после занятий налил мне коньячку в кофе — чтобы, значит, я расслабилась, и аккуратно спросил: может быть, я еще девушка? Видимо, у него уже был опыт в таких делах, потому что я не шарахнулась и не убежала домой. Он разговаривал со мной серьезно, как со взрослой, и строил такие горькие гримасы по поводу того, как это прискорбно. А потом заявил, что мне просто необходим гормональный скачок и регулярная половая жизнь — для развития голоса. И у нас с ним была… регулярная половая жизнь… где-то с полгода. А потом, видимо, я ему надоела. Кстати, экзамен по вокалу я сдала на «отлично»…
Капли все бежали по стеклу, и уголки губ девушки были опущены вниз — под стать ее печальному рассказу и погоде. Игорь молча погладил ее по руке.
— Ну что, ты кофе сварил? — стряхивая грусть, жизнерадостно спросила Алина. — Чего это я, в самом деле, расклеилась? Я же тебе говорю, я прекрасно отношусь к сексу — если все честно, как у нас с тобой. Но я терпеть не могу, когда какая-нибудь дрянь пытается затащить меня в постель каким-нибудь извращенным способом.
В училище я поступала по классу вокала. Готовила романс и арию. Арию выбрала трудную, чтоб сразу, как говорится, покорить приемную комиссию. Решила петь Виолетту из «Травиаты» Верди. Да еще и арию первого акта! Это сейчас, будучи уже опытной певицей, я бы не рискнула так поступить, а когда тебе пятнадцать, то, разумеется, любое море по колено. Моя наивная бабушка, не искушенная в вопросах искусства, лила надо мной слезы умиления, когда я разливалась соловьем, готовясь к экзаменам. О, Виолетта, благородная шлюшка! Моя богатая фантазия, от которой я всю жизнь страдаю, на этот раз чуть не сыграла со мной злую шутку. Я долго выбирала, что петь на вступительных экзаменах — Виолетту или Аиду? Аида также будоражила мое воображение — черная рабыня, «нильской долины дивный цветок»… Однако в конце концов я выбрала Виолетту. Ее романтический образ привлек меня своим трагическим концом — и какая девочка не мечтает умереть от любви, к тому же оплакиваемая графом!
Итак, Виолетта. Да простит меня великий Верди, но петь арию Виолетты из первого акта без разогрева — это самоубийство. Эта ария, пожалуй, самая трудная из всей оперы — но каких глупостей не наделаешь в столь юном возрасте! Сейчас мне кажется, что некоторые композиторы, в том числе и обожаемый мною Верди, сочиняя свои бессмертные произведения, о певцах не думали вовсе. Так, «Катерина Измайлова» Шостаковича также написана в расчете на такой голос, какого в природе может и не существовать. Некоторые ноты даже выдающиеся певицы взять не в состоянии…
Однако я снова отвлеклась. Готовилась я основательно, и мне казалось, что пою я безупречно. Однако когда я пришла на консультацию и начала свою «Виолетту», то преподаватель скривился, как от зубной боли.
— Деточка, — сказал он мне, — зачем вы выбрали такую сложную арию? Вы же не допеваете. Голос у вас, разумеется, есть, но с такой подачей вы не поступите. Возьмите что-нибудь попроще, какой-нибудь романс…
Романс у меня, к счастью, был подготовлен, и я его спела. По лицу препода я ничего не поняла и ушла домой в полном смятении чувств. Через неделю должны были начаться вступительные экзамены, и менять что-то было уже поздно. Виолетту я готовила почти три месяца, никому в школе не говоря о своих планах, — разумеется, для того, чтобы никто не вздумал со мной соперничать. Какая я была идиотка! Возможно, если бы я рассказала о своих намерениях, мне действительно посоветовали бы спеть что-нибудь попроще. Но я готовилась ошеломить, поступить, так сказать, с триумфом, а тут… Да, я явно не допевала, но не знала об этом, потому что никто, кроме бабушки и измученных моими экзерсисами соседей, меня не слышал.
Выучить что-либо серьезное за неделю было крайне сложно. К счастью, я больше не стала выбирать прославленных арий, а остановила свой выбор на народной песне, всем известной и любимой, какую и раньше пела, и прекрасно приготовленном мною романсе, исполнять который я не боялась. Но если этого окажется мало, что ж, тогда буду петь Виолетту. Однако зерно сомнений в том, что мой голос никуда не годится, уже было посеяно. От провала на экзамене меня спасло только то, что за краткую предэкзаменационную неделю оно не успело прорасти.
В училище я все-таки поступила. Начала с песни. Комиссия слушала, благожелательно кивая.
— Девочка поступает на народное отделение? — спросила одна из членов комиссии.
— Нет, на оперное, — ответила другая, заглянув в мои документы. И первая неопределенно пожала плечами.
От моих глаз и ушей не укрылось ни это пожатие, ни перешептывание. Романс я начала почти беззвучно, расстроенная «народным отделением», но боги в этот день мне благоволили. Я взяла себя в руки и распелась. Закончила романс я с полным звуком и на подъеме.
— Первый раз слышу от абитуриента такое тонкое понимание произведения! — похвалила меня та, которая пожимала плечами.
— Что еще готовили? — благожелательно осведомились у меня.
— «Травиату» Верди.
— Похвально, похвально… Ну, не будем вас больше мучить. Надеюсь, все слышали достаточно.
С этим меня отпустили. Я шла домой полностью опустошенная, уверенная, что провалилась. Дома рухнула на кровать и расплакалась. Бабушка, пришедшая вечером, ужасно обеспокоилась. Она уже тогда была больна и знала о своем безнадежном диагнозе, как я сейчас понимаю. Но она не подавала виду и держалась изо всех сил — ради меня, надо полагать. Не могу сказать, знала ли она, как мало ей осталось… Однако в пятнадцать лет мы не только чересчур самоуверенные, но еще и удивительные эгоисты. Я не замечала того, что подмечали даже совершенно посторонние люди, я думала только о себе и своем поступлении.
И вот, увидев меня в полной прострации, бабушка засуетилась, принялась звонить моим преподавателям в школу, те тоже начали прозванивать по своим каналам. А я сидела и рыдала. Я считала, что моя жизнь идет под откос. Знала бы я тогда, что по-настоящему она обрушится через два года, когда не станет бабушки и я останусь совсем одна — со своими страхами, со своими непомерными амбициями и ядом своих неисполнимых желаний!
— Ты поступила с блеском, — сказала бабушка поздно вечером, войдя в мою комнату.
Вместо возгласа радости, который от меня ожидали услышать, я истерично запустила в нее подушкой.
— Списки будут вывешены послезавтра, так что сама увидишь.
Не знаю, что он во мне нашел, — разве что я привлекла его своей откровенной невинностью. Он преподавал у нас вокал и был донельзя обходителен, до приторности вежлив и так же аккуратен. У него уже наметились лысинка и животик, но, подходя ко мне близко, он старательно втягивал живот, а плешь была аккуратно, волосок к волоску зачесана сбоку и даже как будто сбрызнута лаком. Он казался мне старым — теперь я понимаю, что, когда тебе пятнадцать, все сорокалетние кажутся стариками. И я долго не могла взять в толк, чего же на самом деле он от меня хочет? Вокал был моим любимым предметом, и, учитывая то, что я возносилась в мечтах прямо в Метрополитен-опера, я готова была заниматься и заниматься. Я видела себя не меньше чем примой, меня ждали великие сцены мира, моими партнерами должны были быть Роберто Аланья[32] или Хворостовский[33].
Сначала этот молодящийся сорокалетний ловелас поощрял меня. Хвалил, поглаживая по плечику или пожимая локоток. Я таяла и расцветала. Это подвигло его на дальнейшее — за прекрасно выполненное домашнее задание он наградил меня поцелуем. Поцелуй пришелся куда-то между носом и щекой — это потому, что я дернулась и отпрянула. Также я стала увертываться и от его гадких поглаживаний, и это от него не укрылось. Признаться, я совсем не была недотрогой и опыт поцелуев у меня был. Однако это были романтические поцелуи со сверстниками, и, разумеется, когда я сама этого хотела.
Наши занятия продолжались. Мой учитель оставил свои поползновения, но радости это мне не прибавило. Потому как от урока к уроку он становился все более озабоченным, заставлял меня пропевать отдельные фрагменты, хмыкал, вертел головой, и выражение лица у него было кислое. Наконец, не выдержав, я спросила:
— У меня что-то с голосом?
— Все равно тебе кто-то скажет, кроме меня…