Лавандовая комната Георге Нина

Белокурый парень, словно сошедший с рекламы серфинга, убрал со столика грязную посуду и привычным жестом поставил перед Жаном мисочку с теплой водой для мытья рук.

– Десерта не желаем?

Его слова прозвучали вполне дружелюбно, но в них нетрудно было расслышать и другое: «Если нет, то – до свидания! Мы этот столик можем оприходовать еще как минимум два раза».

Но Эгаре, несмотря на это, чувствовал себя превосходно. Он наелся и напился моря, о чем уже давно мечтал. К тому же внутренняя дрожь немного улеглась.

Он оставил недопитым вино, бросил на блюдце со счетом банкноту, пошел к своему пятнистому «рено» и опять поехал вдоль побережья.

Когда море скрылось из виду, он упрямо повернул на следующем перекрестке направо и съехал с автомагистрали. Вскоре море вновь замерцало в лунном свете между пиниями, кипарисами, искривленными ветром соснами, домами, отелями и виллами. Он ехал по пустым улочкам какого-то необыкновенно красивого городка. Роскошные разноцветные виллы. Он не знал, что это за городок, но точно знал, что был бы рад проснуться здесь завтра утром и купаться в море. Пора было озаботиться поисками пансиона или хотя бы подходящего места на берегу, где можно было бы развести костер и переночевать под открытым небом.

Когда он ехал вниз по бульвару Фредерика Мистраля, машина вдруг начала издавать какие-то странные, свистящие звуки – «вуй-й-и-и», – потом раздался громкий хлопок, мотор закашлялся и заглох. Эгаре едва успел, воспользовавшись последними остатками инерции, направить машину на обочину.

Здесь старый «рено» и испустил дух. Он даже отказался издавать характерный электронный щелчок, когда Эгаре поворачивал ключ в замке зажигания. Он явно тоже твердо решил остаться здесь.

Мсье Эгаре вылез из машины и осмотрелся.

Внизу он обнаружил маленькую бухту, над которой громоздились виллы и пансионы, растянувшиеся на полкилометра к центру городка. Над водой мерцал оранжево-голубой свет. Эгаре взял из машины дорожную сумку и пошел к берегу.

В воздухе был разлит живительный покой. Никаких дискотек. Никаких машин. Даже море здесь дышало тише.

Минут через десять, пройдя мимо старых маленьких вилл с цветущими садами и выйдя к странной четырехугольной сторожевой башне, вокруг которой более ста лет назад выстроили отель, он вдруг понял, куда попал.

Это же надо – не куда-нибудь, а именно сюда! А впрочем, в этом была определенная логика.

Он благоговейно приблизился к пристани, закрыл глаза, чтобы лучше прочувствовать этот запах. Соль. Морская даль. Рыба.

Он открыл глаза. Старая рыбацкая гавань. Десятки цветных маленьких суденышек, покачивающихся на темно-синей шелковой воде. Дальше на рейде – ослепительно-белые яхты. Дома – не выше пяти этажей – выкрашены в пастельные тона.

Та самая, старая рыбацкая деревушка. Днем залитая солнечным сиянием, в котором все краски горят еще ярче, ночью под пологом звездного неба, а вечерами – утопающая в мягком розовом свете старомодных фонарей. Вон там – рынок с желтыми и красными навесами под пышными платанами. Между ними – люди, умиротворенные солнцем и морем, с задумчиво-мечтательными взглядами, словно слившиеся со столиками и стульями старых баров и новых кафе.

Крохотный мир, в котором нашли приют и защиту уже немало беглецов.

Санари-сюр-Мер.

37

Катрин (фамилия знаменитого «Ле П., ну, вы знаете»)

рю Монтаньяр, 27, 75011, Париж

август, Санари-сюр-Мер

Дорогая далекая Катрин!

К этому моменту я насчитал двадцать семь оттенков моря. Сегодня оно было зеленовато-синим. Женщины в бутиках называют этот оттенок «петроль», а уж они-то знают толк в таких делах. Я называю его «влажная бирюза».

Море, Катрин, может звать. Оно может царапаться, как кошка, или бить лапой. Оно может подлизываться и ласкать тебя, оно может быть гладким зеркалом, а потом вдруг разбуяниться и начать манить серфингистов гребнями своих свирепых грохочущих волн. Оно каждый день – другое; чайки в шторм кричат, как маленькие дети, а в солнечные дни – как глашатаи красоты: «Дивно! Дивно! Дивно!» От красоты Санари можно умереть и даже не заметить этого.

Мои холостяцкие будни в belle bleue, маленькой голубой комнатке у Андре в его пансионе «Бо-Сежур», кончились вскоре после четырнадцатого июля. Мне больше не надо складывать свою одежду в наволочки и нести мадам Полин с выражением любящего зятя на лице или в автоматическую прачечную в торговом центре в Си-Фур-Ле-Пляж. У меня теперь есть стиральная машина. В книжном магазине была получка, ММ (Мину Монфрер), владелица книжного магазина и главный книготорговец города, мной довольна. Я ей не мешаю, сказала она. Ну, не знаю… Моя первая в жизни начальница доверила мне детскую литературу, словари, энциклопедии и классику и попросила заодно создать новый отдел – литературы немецких писателей, скрывавшихся здесь от нацизма. Я делаю все, как она хочет, и мне странным образом даже приятно: не самому тащить этот воз, а быть всего лишь исполнителем.

Я подыскал подходящий дом. Для моей стиральной машины и для себя.

Он стоит на холме, над гаванью, за часовней Нотр-Дам-де-Питье, прямо перед крохотной бухтой Портиссоль, где отдыхающие лежат полотенце к полотенцу.

В Париже некоторые квартиры в старых домах больше, чем весь этот мой дом. Но зато какая красота!

Цвет его представляет собой нечто среднее между фламинго и китайским карри. Из одной комнаты видны пальма, пиния, множество цветов и задний фасад маленькой часовни, а дальше, поверх гибискусов, – море. Любимое сочетание цветов Гогена. Лиловый и «петроль». Розовый и бирюзовый. Катрин, у меня такое чувство, что я только здесь начинаю видеть.

Вместо платы за жилье, я ремонтирую этот фламингово-желтый домик. Он тоже принадлежит Андре и его жене Полин. У них самих нет ни времени, ни детей, которых они могли бы напрячь. Летом их пансион «Бо-Сежур», на девять номеров, всегда забит до отказа.

Мне теперь не хватает голубой комнаты, № 3, во втором этаже, звонкого, раскатистого голоса Андре, его завтраков, его тихого заднего дворика под сенью зеленой листвы. В Андре есть что-то от моего отца. Он готовит для гостей пансиона, Полин развлекает их, раскладывает пасьянс или, по желанию дам, гадает на картах Таро. Чаще всего я вижу ее сидящей за пластмассовым столиком с картами и сигаретой. Она предлагала и мне свои услуги в качестве гадалки. Может, и вправду попробовать?

Их уборщицы – Эме, белокурая, толстая, очень голосистая, очень веселая, и Сюлюм, крохотная, тоненькая, суровая, засохшая оливка, смеющаяся беззубым ртом, – носят ведра на руке, как парижанки – сумочки от Шанель или Луи Виттона. Эме я часто вижу в церкви, в той, что в гавани. Она поет, а в глазах у нее слезы. Богослужения здесь – скорее человекослужения. Служки, как правило, молодые, одеты в белые ночные рубахи и улыбаются очень сердечно. Здесь, в Санари, почти не чувствуется обычной лживости южных туристических городов.

Именно так и надо петь – плача от счастья. Я снова начал петь, стоя под душем, точнее, прыгая от струи к струе, потому что бльшая часть дырок в моем душе давно заржавела. Но иногда я чувствую себя так, словно меня зашили в моем собственном теле. Словно я живу в каком-то невидимом ящике, который изолировал меня от всех остальных, а их – от меня. В такие минуты мне даже собственный голос кажется лишним.

Я сооружаю себе тент на террасе, потому что здешнее солнце, при всей своей незыблемой надежности, подобно огромному аристократическому салону: ты согрет, обласкан, залит роскошным сиянием, но стоит получить увеличенную дозу этого света и тепла, как тут же начинаешь чувствовать себя придавленным, придушенным и беззащитным. Между четырнадцатью и семнадцатью, а иногда и девятнадцатью часами ни один санариец не рискнет выйти из тени. Все, напротив, предпочитают забиться в самое прохладное место в доме, лечь голым на холодный кафель в подвале и ждать, пока вся эта знойная красота, эта раскаленная печь наконец не сменит гнев на милость. Лично я накладываю себе на голову и спину мокрые полотенца – как холодный компресс.

С кухонной террасы, которую я перестраиваю, сквозь лес корабельных мачт виднеются разноцветные фасады домов в гавани, но особенно весело смотреть на сами белоснежные яхты и на маяк в конце мола, где пиротехники четырнадцатого июля устроили грандиозный фейерверк. А еще видны причудливо изогнутые холмы и горы напротив, а за ними – Тулон и Йер. Эти холмы со скалистыми обрывами усеяны белыми домиками. Если встать на цыпочки, можно увидеть и старинную четырехугольную сторожевую башню Сен-Назер. Вокруг этой башни построен «Отель де ла Тур», огромный гладкий куб, в котором коротали военные годы ссыльные или беглые немецкие писатели.

Манны, Фейхтвангеры, Брехт, Бонди, Толлер. Оба Цвейга, Вольф, Зегерс и Массари. Удивительное имя для женщины – Фритци!

(Прости, Катрин, у меня получается настоящая лекция! Бумаге терпения не занимать. В отличие от авторов.)

Однажды в конце июля я играл рядом со старым портом, на набережной Вильсона, в петанк – не как жалкий новичок, а уже вполне прилично. И тут из-за угла вдруг вышел маленький круглый усатый неаполитанец в панаме, с весьма довольной физиономией, держа своей мощной лапой под локоток женщину, на лице которой огромными буквами было написано, что у нее доброе сердце и веселый нрав. Кунео и Сами! Они пробыли здесь неделю, а «Лулу» стояла все это время в Кьюзери под присмотром начальника порта. Там ей самое место – «Лулу», «книжный ковчег» среди «собратьев».

Ну, понятное дело, «откуда», «куда», «зачем», «почему», «сколько лет, сколько зим».

«Какого черта ты не отвечаешь на звонки, книжная твоя душа, сукин сын?» – заорала на меня Сами.

Ну, они все же разыскали меня без особых усилий. Через Макса и, конечно же, мадам Розалетт. Эта, как всегда, в своем шпионском репертуаре. Наверняка под микроскопом изучала все почтовые штемпели на письмах, которые я тебе посылаю, и уже давно запеленговала меня в Санари. Что бы делали друзья и влюбленные во всем мире без консьержек?.. Пропали бы! Может, у нас у каждого своя задача в Великой книге La Vie?[69] Одни предпочитают любить, другие – не спускать с влюбленных любопытных глаз.

Я понимаю, почему я совсем забыл про телефон.

Потому что я слишком долго жил в бумажном мире. И только теперь начинаю осваивать другую жизнь – «здесь и сейчас».

Кунео четыре дня помогал мне на моем строительстве и параллельно пытался научить меня относиться к приготовлению пищи как к любовным утехам. Незабываемые лекции и практические занятия, начинавшиеся на рынке, где ящики с помидорами, фасолью, дынями, фруктами, чесноком, редиской трех сортов, малиной, картофелем, луком нависают над головами покупателей и продавцов, как небоскребы.

В мороженице за детской каруселью мы ели соленое карамельное мороженое. Нежно-солоноватое, горьковато-сладко, очень сливочное и холодное. Такого потрясающе вкусного мороженого я никогда до этого не пробовал. Теперь я ем его каждый день. (А иногда даже ночью.)

Кунео учил меня видеть руками. Он учил меня определять, с чем как обращаться. Учил пользоваться обонянием, объяснял, как по запаху понять, что с чем сочетается и что из того или иного продукта можно приготовить. Он ставил в мой холодильник чашку с молотым кофе, который впитывает все лишние запахи. Мы жарили с ним рыбу, варили, парили, тушили…

Теперь, если ты когда-нибудь попросишь меня приготовить тебе что-нибудь, я во всеоружии вновь приобретенных знаний и навыков устрою тебе настоящий праздник живота!

Сами подарила мне одну из своих последних истин. Моя мудрая подружка. Она в тот раз в виде исключения не орала, как обычно, а обняла меня, когда я сидел, уставившись на море и считая его цвета, и тихо произнесла на ухо: «А ты знаешь, что между концом и новым началом есть некий промежуточный мир? Это – раненое время, Жан Эгаре. Это – болото, куда стекаются мечты и тревоги и забытые намерения. Тебе в это время будет тяжело. Но ты не должен недооценивать этого переходного периода, этого перехода от расставания к новой жизни. Не торопись. Иногда такие „пороги“ оказываются шире, чем хотелось бы, и их не перешагнуть в один прием».

С тех пор я часто думаю о том, что Сами назвала «раненым временем», «промежуточным миром». Порогом между расставанием и новой жизнью, который надо перешагнуть. И спрашиваю себя: может, я только подошел к своему «порогу»?.. Или преодолеваю его уже двадцать лет?

А тебе знакомо это «раненое время»? Как ты считаешь: муки любви – это как скорбь по умершему? И вообще, можно ли мне задавать тебе подобные вопросы?

Санари – один из немногих городов в нашей стране, где местные улыбаются, когда я рекомендую им немецких авторов. Они гордятся тем, что дали приют и новую родину немецким писателям во время диктатуры. К сожалению, лишь считаные дома немецких эмигрантов сохранились. Шесть или семь. Дом Манна был перестроен. В книжных магазинах редко увидишь их произведения. А ведь здесь жили десятки немецких писателей-эмигрантов. И вот я создаю новый отдел. ММ предоставила мне карт-бланш.

Представь себе, она, кроме того, рекомендовала меня отцам города. Мэр, высокий, седой, коротко стриженный «манекенщик», любит четырнадцатого июля возглавлять парад пожарных машин. Катрин, они показали все, что у них есть, – грузовики, танки, джипы, даже везли на прицепах велосипед и несколько катеров. Грандиозно! Особенно хороши молодые пожарные, замыкавшие шествие, – гордые и невозмутимые. А вот библиотека мэра – это какая-то жалкая аптечка! Одни громкие имена, такие как Камю, Бодлер, Бальзак, все в кожаных переплетах, чтобы посетители думали: «О, Монтескье! О, Пруст! Какая скука!»

Я посоветовал господину бургомистру читать то, что ему хочется читать, а не то, что якобы производит впечатление, и расставлять книги не по цвету обложек, не по алфавиту или жанрам, а группировать их кучками. В одном углу – все об Италии: поваренные книги, детективы Донны Леон[70], романы, альбомы, справочники и литература о Леонардо да Винчи, религиозные трактаты Франциска Ассизского, ну и так далее. В другом углу – все о море, от Хемингуэя до пород акул, от стихотворений о рыбах до рыбных блюд.

Он считает меня умнее, чем я есть на самом деле.

В магазине ММ есть одно местечко, которое я особенно люблю. Рядом со справочной литературой. Спокойное место. Туда лишь изредка наведываются девочки, чтобы тайком посмотреть что-нибудь в энциклопедии, потому что не допросились своих родителей объяснить интересующее их явление: «Ты еще слишком маленькая для таких вещей. Вот когда вырастешь, я тебе объясню». Я лично считаю, что «слишком взрослых вопросов» не бывает; надо просто правильно отвечать на них.

Я сижу на ступеньке лестницы-стремянки, сделав умное лицо, и просто вдыхаю и выдыхаю. И больше ничего.

Из своего укрытия я вижу небо и кусочек моря вдали, которые отражаются в открытой стеклянной двери. Мне все здесь видится прекрасней, мягче, чем на самом деле, хотя это уже почти невозможно. Среди белых, словно составленных из кубиков, городов побережья между Марселем и Тулоном Санари – это последний клочок земли, на котором жизнь продолжается даже после окончания сезона. Конечно, с июня по сентябрь все здесь ориентировано на отдыхающих, и вечером ты не попадешь ни в один ресторан, если заранее не забронировал столик. Но, уезжая, отдыхающие не оставляют после себя пустые дома, в которых гуляет ветер, и осиротевшие супермаркеты. Жизнь не останавливается. Переулки здесь узкие, дома разноцветные и маленькие. Обитатели их живут дружно. Рыбаки ранним утром продают огромных рыб прямо со своих шхун. Этот городок, больше похожий на деревню, своевольный, гордый, вполне мог бы располагаться в Любероне. Но Люберон – это уже Двадцать первый округ Парижа. Санари – город мечты.

Я теперь играю в петанк чуть ли не ночью и не на специальной площадке, а прямо на набережной Вильсона. Там до одиннадцати вечера горят прожекторы. И играют солидные (кто-нибудь скажет: пожилые) мужчины, и лишних слов тут никто не произносит.

Это самое красивое место в Санари. Ты видишь море, город, огни, шары, яхты. Ты в самом центре этого маленького мира, в котором царит покой. Никаких аплодисментов – лишь постукивание шаров, изредка тихое «Аааа!» да еще время от времени – «дзинь!», когда tireur[71] (кстати, он же мой новый зубной врач) попадает в цель. Моему отцу бы это все очень понравилось.

В последнее время я часто представляю себе, как мы играем с отцом. И разговариваем. И смеемся. Ах, Катрин, столько всего еще нужно обсудить и сколько еще поводов для смеха!..

На что ушли последние двадцать лет?

Юг, Катрин, – пестро-голубой.

Здесь не хватает твоего цвета. От него все вокруг засияло бы еще ярче.

Жан

38

Эгаре купался в море каждое утро до наступления жары и каждый вечер перед заходом солнца. Он понял, что для него это единственный способ смыть с себя печаль, отполоскать себя изнутри.

Он пробовал и молиться. В церкви, разумеется. Пробовал петь. Он совершал походы по гористым окрестностям Санари. Он рассказывал сам себе вслух историю Манон, в кухне или в своих походах, на рассвете. Он кричал ее имя чайкам и канюкам. Но это редко помогало.

Раненое время.

Печаль часто приходила ночью, когда он вот-вот должен был уснуть. Она хватала его за горло в тот самый момент, когда он уже готов был плавно пересечь границу бодрствования. Он лежал в темноте и горько плакал, мир съеживался до размеров его комнатки, и он еще острее чувствовал свое одиночество и сиротство. В такие минуты он со страхом думал, что уже никогда не сможет улыбаться и что такая боль никогда не пройдет – не может пройти!

Ему лезли в голову бесчисленные «а вдруг…». Например, отец умрет за игрой в петанк. Или мать начнет разговаривать с телевизором и таять от горя. А вдруг Катрин читает его письма своим подругам и вместе с ними смеется над ним? Его охватывал ужас при мысли, что он никогда не избавится от этой тоски по тем, кого любит.

Как же ему все это выдержать, если так будет продолжаться до конца жизни? Неужели кто-то вообще способен выдержать такое?

Иногда ему хотелось оставить, забыть себя где-нибудь, как веник или зонтик.

И только морю было по силам справиться с его печалью. Наплававшись вдоволь, Эгаре переворачивался на спину, ногами к берегу, и, покачиваясь на волнах с широко расставленными пальцами, сквозь которые струилась вода, он предавался воспоминаниям о днях, проведенных с Манон. Он смотрел на эти картины до тех пор, пока не почувствовал, что в душе нет больше ни капли горечи о том, что все это далеко позади. Только после этого он отпускал, отталкивал от себя это время, как кораблик.

Он все качался и качался на волнах и постепенно, медленно, проникался доверием. Не к морю – боже упаси! – это была бы большая ошибка! Жан Эгаре проникался доверием к себе самому.

Он не сломается. Он не утонет под тяжестью чувств.

И после каждого такого «сеанса», каждый раз, доверившись морю, он терял очередную каплю страха.

Это был его способ молиться.

Весь июль, половину августа.

Однажды утром (море было спокойным и ласковым) Жан заплыл чуть дальше, чем обычно. Там, на просторе, далеко от берега, наплававшись и нанырявшись вдоволь, он почувствовал наконец сладкую потребность отдохнуть. В груди его разливался мир и покой.

Возможно, он задремал. А может, это были грезы на границе сна и бодрствования.

Он стал медленно погружаться на дно – вместе с морем, которое все уходило куда-то вниз, пока не превратилось в теплый воздух и мягкую траву. Пахло свежим шелковым ветром, вишнями и маем. Воробьи прыгали прямо по подлокотникам шезлонга, в котором сидела… она.

Манон. Она ласково улыбалась ему.

– А ты что здесь делаешь?

Вместо ответа, он подошел, опустился на колени и обнял ее, положив голову ей на плечо и прижавшись к ней, словно желая спрятаться у нее на груди.

Манон нежно ерошила его волосы. Она совсем не изменилась, – казалось, она не стала старше ни на один день. Она была такой же юной и сияющей, как та Манон, которую он видел в последний раз в августовский вечер двадцать один год назад. От нее пахло живым теплом.

– Мне так больно, что я не приехал к тебе. Какой я был дурак!..

– Конечно, Жан, – ласково прошептала она в ответ.

Что-то вдруг изменилось. Он словно вдруг увидел себя глазами Манон. Он словно воспарил вверх и поплыл сквозь все времена, сквозь всю свою нелепую жизнь. Он насчитал два, три, пять Эгаре в разных «возрастных категориях».

Вот один – какой стыд! – Эгаре, сидящий над своей географической картой в виде огромного пазла, который он собирает и тут же разрушает, чтобы все тут же начать сначала.

Вот еще один Эгаре – один в своей спартанской кухне, сидит, уставившись в стену. Под голой лампочкой, уродливо свисающей с потолка. Жует сыр из «долгоиграющей» вакуумной упаковки и такой же хлеб прямо из полиэтиленового пакета. Потому что запретил себе есть то, что ему нравится. Из страха вызвать какое-нибудь ненужное движение души.

Еще один Эгаре – игнорирующий женщин. Их улыбки. Их вопросы: «А что вы делаете сегодня вечером?» Или: «Позвоните мне?» Их сердечное участие, когда они чувствуют своими антеннами, которые бывают только у женщин, что в нем зияет огромная печальная дыра. И их стервозность, их непонимание того, что он не желает разделять секс и любовь.

Потом опять что-то изменилось.

На этот раз Жану показалось, будто он, словно дерево, сладко тянется в небо. И в то же время летит – то порхает бабочкой, то реет канюком вдоль склона горы, чувствуя, как ветер продувает его оперение. А потом камнем падает в воду и стремительно плывет, наслаждаясь способностью дышать под водой!

В нем пульсировала незнакомая, упругая, неиссякаемая сила. Он понял наконец, что с ним произошло…

Когда он проснулся, волны прибили его почти к самому берегу.

Но по какой-то непонятной причине этим утром, после плавания, после своих воздушно-морских грез, он не чувствовал привычной печали.

Он испытывал злость.

Ярость!

Да, он видел ее, да, она показала ему, какую нелепую, никчемную жизнь он прожил. Как стыдно было ему за это одиночество, в котором он чахнул, потому что у него не хватило смелости проявить доверие еще раз. Полное доверие – потому что в любви иначе невозможно.

Он разозлился еще сильнее, чем в Боньё, когда увидел лицо Манон на винной этикетке.

– Merde!..[72] – крикнул он прибою. – Дура! Идиотка!.. Какого черта тебе приспичило ни с того ни с сего умереть в середине жизни?

Позади, на асфальтированной дорожке, на него изумленно уставились две женщины, совершавшие утреннюю пробежку. Он на секунду смутился, но тут же рявкнул на них:

– Ну, в чем дело?

Его переполняла, его душила обжигающая, кричащая злость.

– Почему ты просто не позвонила, как все нормальные люди? Что это еще за фокус – ничего не сказать мне о своей болезни! Как ты могла, Манон, спать рядом со мной столько ночей и ничего не говорить? Fuck! Боже мой, какая же ты… дура!

Он не знал, куда девать эту злость. Ему хотелось что-нибудь разбить. Он бросился на колени и принялся терзать песок. Он бил его кулаками, рыл пригоршнями, как экскаватор. И злился. И копал все глубже. И все яростней. Но это не помогало. Он встал, зашел в воду и стал молотить волны, кулаками, ладонями, то попеременно – сразу обеими руками. Соленые брызги заливали ему лицо, глаза горели от соли. Но он все лупил и лупил по воде.

– Зачем ты это сделала? Зачем?..

Кого он спрашивал – себя, Манон, смерть, – не важно. Это кричала его злость.

– Я думал, мы знаем друг друга, я думал, ты со мной, я думал…

Злость иссякла. Уплыла в море дрейфующей льдиной, которую волны понесли куда-то далеко, где она рано или поздно вновь пристанет к берегу и вселится в кого-то другого, и этот кто-то тоже будет беситься от злости на смерть, неожиданно сломавшую чью-то жизнь.

Жан вдруг ощутил своими голыми ступнями твердые камни, почувствовал холод.

– Жаль, что ты ничего мне не сказала, Манон, – произнес он уже спокойно, хотя еще тяжело дышал. Спокойно и трезво. И разочарованно.

Море равнодушно катило свои волны к берегу.

Он больше не плакал по ночам. Он все еще вспоминал дни и часы, проведенные с Манон, продолжал свои водные «молитвенные сеансы». Но после них сидел на берегу, греясь на солнце и наслаждаясь отступающим холодом. С наслаждением шлепал он по воде, возвращаясь назад, с наслаждением пил первую, утреннюю чашку эспрессо, еще с мокрыми волосами, вперив задумчивый взгляд в море и считая оттенки его неповторимого цвета.

Он готовил, плавал, мало пил, регулярно спал и каждый день играл в шары. Он продолжал писать письма. Работал над своей «Большой энциклопедией малых чувств», а вечерами продавал отдыхающим в шортах книги в магазине ММ.

Он изменил здесь свою манеру сводить покупателей с книгами. Он часто задавал им вопрос: «Как бы вы хотели чувствовать себя перед сном?» Большинство его клиентов желали чувствовать себя перед сном легко и покойно.

Других он спрашивал о вещах, к которым они были особенно привязаны. Повара любили свои ножи. Продавцы недвижимости любили звяканье ключей на связке. Зубные врачи любили страх в широко распахнутых глазах пациентов. (Эгаре и раньше догадывался об этом.)

А чаще всего он спрашивал: «Какой, по-вашему, должен быть у этой книги вкус? Вкус мороженого? Какой она должна быть – острой? Сочно-мясистой? Или как прохладное „роз“?»

Еда и книги состояли в тесном родстве, это он заметил только в Санари. И получил, благодаря своему открытию, кличку Книгоед.

Ремонт его маленького домика был к середине августа закончен. Он жил в нем вместе с приблудившимся к нему сердитым полосатым котом, который никогда не мяукал, не мурлыкал и приходил домой лишь вечером. Но каждый раз неизменно ложился рядом с его кроватью и сердито смотрел на дверь. Так он охранял сон Эгаре.

Эгаре сначала назвал кота Олсоном, но, когда тот в ответ на это обращение почти бесшумно зашипел на него, он остановил свой выбор на лаконичном прозвище Тссс.

Жан Эгаре не хотел повторять ошибку прошлых лет, оставляя женщину в неведении относительно его чувств. Даже если чувства были недостаточно определенными. Он все еще находился в «промежуточном мире», и всякое начало было для него окутано туманом. При всем желании он не смог бы сказать, где будет в это самое время в следующем году. Он знал только, что надо идти дальше, чтобы узнать, какова цель.

Поэтому он и продолжил занятие, начатое еще во время плавания на «Лулу», – писать Катрин. Только теперь, обосновавшись в Санари, он делал это уже каждые три дня.

– Я бы на твоем мест не пренебрегала и телефоном, – посоветовала ему Сами. – Вот этой маленькой, очень полезной штучкой. Увидишь – тебе понравится.

Однажды вечером он и в самом деле взял в руки свой мобильный телефон и набрал парижский номер. Катрин должна знать, кто он, – мужчина между тьмой и светом. Когда умирают любимые, мы перерождаемся.

– Алло! Дом номер двадцать семь. Слушаю вас. Кто это? Ну, говорите же!

– Мадам Розалетт… У вас новый цвет волос? – произнес он запинаясь.

– А! Мсье Эгаре! Как…

– Вы знаете номер телефона мадам Катрин?

– Конечно знаю. Я знаю все номера в доме. Представляете – эта Гулливер с четвертого этажа опять…

– Вы не могли бы мне дать ее номер?

– Мадам Гулливер?.. А ее-то номер вам зачем?

– Нет, дорогая моя. Номер Катрин.

– А! Ну да, конечно. Кстати, вы ей часто пишете, верно? Я это знаю, потому что мадам всегда носит письма с собой и один раз они у нее выпали из сумки, так что я и не хотела, а увидела. Это было как раз в тот день, когда мсье Гольденберг…

Он теперь не торопил ее с номером телефона, а, наоборот, жадно слушал. А мадам Розалетт рассказывала. О мадам Гулливер, ее новых ярко-красных пантолетах, которыми она так громко стучала по лестнице, что хоть из дома убегай. О Кофи, который вдруг надумал изучать политику. О мадам Бомм, которой успешно сделали операцию на глазу, так что ей теперь не нужна лупа для чтения. О балконном концерте мадам Виолет, совершенно потрясающем; и кто-то сделал… это, как его… видео! И выложил в Интернет, и люди как сумасшедшие клацали на него, и теперь мадам Виолет стала знаменитой.

– Кликали?

– Ну да, я и говорю – кликали.

Ах да, еще мадам Бернар отремонтировала мансарду и собиралась сдать ее какому-то художнику. И его жениху. Жениху! Хорошо хоть не трем женихам!..

Эгаре пришлось отнять телефон от уха, чтобы она не услышала его смех. Розалетт болтала дальше, а Жан думал только об одном: Катрин носит его письма с собой. Обалдеть, сказала бы консьержка.

После обстоятельного доклада она наконец продиктовала ему номер Катрин.

– Нам всем вас очень не хватает, мсье Эгаре, – сказала на прощание мадам Розалетт. – Надеюсь, вы чуть-чуть повеселели?

– Повеселел. Спасибо вам, – ответил он, крепко сжав в руке телефон.

– Не за что, – сказала она ласково и повесила трубку.

Он набрал номер Катрин и, закрыв глаза, прижал телефон к уху. Послышался гудок, еще один…

– Алло!

– Э-э-э… Это я.

Это я!.. Болван! Откуда ей знать, кто такой этот «я»?

– Жан?..

– Да.

– Боже мой!

Он слышал, как она нервно вздохнула и, положив трубку телефона, высморкалась.

– Я не ожидала, что ты позвонишь.

– Мне повесить трубку?

– Только попробуй!

Он улыбнулся. Ее молчание звучало так, как будто она тоже улыбалась.

– А как…

– А что…

Они произнесли это одновременно и рассмеялись.

– Что ты сейчас читаешь? – спросил он.

– Книги, которые ты мне принес. Кажется, уже по пятому разу. Я и платье, в котором была в тот вечер, с тех пор не стирала. Оно так и висит и чуть-чуть пахнет твоим одеколоном… А в книгах одни и те же фразы каждый раз говорят мне что-нибудь новое… А ночью я кладу платье рядом с собой, чтобы чувствовать твой запах.

Она смолкла. Он тоже не произносил ни слова, изумленный остротой внезапно обрушившегося на него счастья.

Они молчали, напряженно слушая тишину в трубке, и Эгаре казалось, будто Катрин совсем близко, будто Париж у самого его уха, достаточно ему открыть глаза – и перед ним вырастет ее зеленая дверь, и за этой дверью он услышит ее дыхание.

– Жан!

– Да, Катрин.

– Тебе ведь стало легче, правда?

– Да, Катрин. Мне стало легче.

– Муки любви – это ведь как скорбь по умершему? Потому что ты умираешь, потому что умирает твое будущее, и ты вместе с ним… И это «раненое время» – оно длится так долго!

– Но оно проходит. Теперь я знаю это.

Ему было приятно ее молчание.

– Я все время думаю о том, что мы так ни разу и не поцеловались в губы! – прошептала она вдруг.

Он молчал, глубоко растроганный.

– До завтра, – сказала она и повесила трубку.

Что это означало? Что ему можно еще раз позвонить завтра?

Он сидел в кухне без света, криво улыбаясь.

39

К концу августа он вдруг заметил, что похудел. Брючный ремень ему теперь приходилось затягивать туже – на целых две дырки. Зато бицепсам стало тесновато в рукавах рубашки.

Одеваясь, он критически изучал свое отражение в зеркале и с трудом находил сходство с тем Эгаре, которым был в Париже. Загорелый, сильный, стройный. Отросшие темные с проседью волосы небрежно закинуты назад. Пиратская бородка, полурасстегнутая застиранная льняная рубашка. Пятьдесят лет.

Скоро пятьдесят один.

Жан вплотную подошел к зеркалу. Морщин на лице стало больше. Это от солнца. И от смеха. Он догадывался, что часть веснушек – совсем не веснушки, а старческие пигментные пятна. Но это не страшно. Он живет, и это главное!

От солнца его кожа приобрела здоровый, блестяще-коричневый оттенок. Его зеленые глаза от этого казались еще светлее.

ММ, его начальница, заявила, что трехдневная борода придает ему вид обаятельного злодея. Правда, очки для чтения чуть-чуть ослабляют это впечатление.

Как-то в субботу ММ отвела его в сторонку. Был тихий вечер. Очередная порция отдыхающих только заехала и была ослеплена красотами летнего Санари. Им пока еще было не до книг. Они заявятся лишь через неделю-другую, чтобы перед отъездом купить обязательные почтовые открытки с видами города и окрестностей.

– Ну а как насчет вас самого? – спросила ММ. – Какой вкус у вашей любимой книги? Какая книга избавляет вас от всех бед?

Она сказала это со смехом. И не в последнюю очередь потому, что это хотели бы знать ее подруги, заинтригованные Книгоедом.

В Санари ему хорошо спалось. Все еще. А вкус у его любимой книги должен был быть как у картофеля с розмарином – вкус его первого ужина с Катрин.

Но какая книга избавляет меня от всех бед?

Найдя ответ на этот вопрос, он чуть не рассмеялся.

– Книги могут многое, но не всё. Самые главные, важнейшие вещи нужно проживать. Не прочитывать. Я должен свою книгу… прожить.

Большой рот ММ растянулся в улыбку.

– Жаль только, что ваше сердце глухо к таким женщинам, как я.

– И ко всем остальным тоже, мадам.

– Да. Это меня утешает. Немного.

В дни, когда жара становилась почти опасной для жизни, Эгаре после обеда неподвижно лежал на кровати, в одних шортах, с мокрыми полотенцами на лбу, на груди и ногах.

Дверь на террасу стояла открытой, занавески медленно колыхались на ветру. Эгаре дремал, чувствуя кожей горячее дыхание этого ветра.

Как приятно было возвращаться в собственное тело! Снова стать живой плотью, которая вновь обрела способность чувствовать. Освободилась от удушающей анемии. Перестала быть ненужной и враждебной.

Эгаре привык мыслить через свое тело – он словно разгуливал по своей душе, заглядывая во все ее уголки.

Да, печаль угнездилась у него в груди. Во время очередного приступа она сжимала его тесным корсетом, затрудняла дыхание, и окружающий мир мгновенно съеживался до игрушечных размеров. Но он больше не боялся ее. Когда она приходила, он пропускал ее через себя, как через шлюз.

Страх впивался в горло. Но Эгаре начинал дышать ровно и спокойно, и тиски разжимались. Страх уменьшался с каждым вздохом. Эгаре представлял себе, как, скомкав его, словно лист бумаги, он бросает его Тссс, и тот начинает играть с ним, гонять ядовитый мячик по всему дому, пока тот не улетит на террасу.

Радость плясала у него в груди – там, где находится солнечное сплетение. Он с отрадой наблюдал за этой пляской. Думал о Сами и Кунео, о невероятно веселых письмах Макса, в которые все чаще закрадывалось имя Вик. Той трактористки. Он представлял себе, как Макс бегает за красным трактором по всему Люберону, и невольно рассмеялся.

Как ни удивительно, но любовь наконец отважилась попроситься на уста Эгаре. У нее был вкус ямки на шее Катрин.

Страницы: «« ... 1112131415161718 »»

Читать бесплатно другие книги:

Мир не ограничивается одной Москвой. Небольшой отряд из кремлевских дружинников и монахов Донского м...
На страницах этой книги, которая состоит из разделов по сезонам – «Весна», «Лето», «Осень» и «Зима»,...
Роман о становлении личности главного героя затрагивает сложную политическую и экономическую обстано...
Англия. Лондон. 1666 год.Промежуток между Великой чумой и Великим пожаром. Архидьякон Собора святого...
Книга об оголтелой победе добра над злом.В книге рассказано, как добро с кулаками побеждает зло с ре...
Эрклион, окружённый армией последователей, продолжает свой путь к возвращению власти. А Тагур и Эрия...