Червоный Кокотюха Андрей
Специальная премия за лучшее историко-патриотическое произведение Международного литературного конкурса романов, киносценариев, пьес, песенной лирики и произведений для детей «Коронация слова—2012».
Война после войны
Прошло уже двадцать лет после отмены советской цензуры, но только теперь появляются художественные произведения о другом, нешаблонном измерении Второй мировой и «войны после войны», последние салюты которой прозвучали только в 1960 году, когда украинские повстанцы дали свой последний бой. Это и хорошо, и плохо. С одной стороны, заинтересованный читатель смог ознакомиться с энным количеством научных и публицистических текстов о тех временах, увидел несколько документальных и художественных фильмов и в целом понимает, что это за времена. С другой стороны, события того времени ну никак не плоские, там очень мало «белого» и «черного».
Жаль, что так мало литераторов рискнули осмыслить то время, раскрыть намерения и показать характеры действующих лиц — как видных, так и абсолютно обыкновенных. Драма украинцев, зажатых между двумя тоталитарными «социализмами» — интернациональным и национальным, жизнь «на грани двух миров», стоит того, чтобы ее рассказали. В этом смысле роман Андрея Кокотюхи «Червоный» обречен на прочтение.
Червоный — это, конечно, выдуманный персонаж. Никакого Остапа, командира летучей группы УПА Данилы Червоного, не существовало. Это собирательный образ тридцатилетних, часто безымянных героев того времени. Героев — именно в литературном значении этого слова, без оценки. Кажется, только упоминанием горбинки на носу автор отсылает к немногочисленным фото главного командира УПА Романа Шухевича. Да и не факт — разве мало таких рыцарей родили в начале ХХ века волынские и галицкие мамы?..
Это была война без линии фронта. Точнее, этот фронт извилисто прошел через хутора, дворы и отдельные дома. Больше десяти лет люди этого края жили в условиях, когда день и ночь принадлежали разным «властям».
Светило солнце: это было время Советов с украинскими школами, о которых так мечталось «при ляхах», где «москальки», юные учительницы русского языка — милые девчушки, — учили детей стихам о дружбе, чести, Родине и обязательно о товарище Сталине. Это кажется нелепым, но именно их жизни стоили меньше всего. Не нужные никому. Точнее, всем были нужны их бездыханные тела — как наглядные примеры изуверства «украинско-немецких буржуазных националистов». Например, ребятам из леса — для распространения страха, хотя это была легкая и не слишком почетная добыча советской власти с ее пропагандой.
Когда наступала ночь, власть менялась. Крестьянин, почтальон или председатель колхоза, демобилизованный воин рабоче-крестьянской Красной армии, комсомолец и даже орденоносец мог оказаться мстителем или головорезом — называйте как хотите. И неизвестно, кто отдавал ему приказ отправляться в лес — друг-руководитель из УПА или майор МГБ. Бандеровцы переодевались в красных, а у красных специальные отряды выдавали себя за подразделения УПА.
Кто-то не поверит, но все описанное автором имеет документальную основу — вплоть до того, как спецслужба ловила лидера повстанцев «на женщину». Или то, что в 1950-х в советских лагерях Севера действовала разветвленная подпольная националистическая сеть. Или то, что за сбор фактов о повстанцах в 70-х попадали в «дурку».
Читателю, который возьмет в руки эту книгу, предстоит пережить три отдельные истории, которые в конце сложатся в один пазл. Воспоминания, записанные со слов «актеров второго плана» — милиционера Михаила Середы с Востока Украины, кагебиста Льва Доброхотова или бывшего красноармейца-таксиста Гурова — дают возможность прожить жизнь Данилы Червоного, быть вместе с ним так долго, как этого требует авторский замысел. А потом… А потом, после прочтения книги, поговорим. Будет о чем.
Вахтанг Кипиани, главный редактор сайта «Историческая правда»
Три тетради
Прежде чем предложить вам историю, ради которой вы взяли эту книжку в руки, считаю необходимым сказать несколько слов от себя.
Много времени мне не потребуется. Но без моего краткого вступления непросто понять, почему публикация этих трех тетрадей под одной обложкой и к тому же в виде художественного произведения для меня лично если не дело всей жизни, то точно — результат определенных усилий.
Зовут меня Клим Рогозный, полное имя — Климентий. Однако, узнав, что родители назвали меня в честь Климентия Ворошилова, который умер именно в тот день, когда я родился, я поменял паспорт. Правда, вышло шило на мыло, потому что так называемого первого красного офицера все звали Климом, но тогда, в 1996-м, когда мы меняли советские паспорта на украинские, это был единственный спонтанный протест, который я мог себе позволить. Потому что тогда меня и так все знакомые знали как Клима. Согласитесь, переименовываться, скажем, в Петра было бы, как говорит мой сын-студент, тупо. И единственное, что я смог сделать, чтобы у самого себя не ассоциироваться с советским полководцем, — переписаться с Климентия на Клима и поменять в паспорте дату рождения. Теперь там записано 4 декабря 1969 года.
Возможно, кому-то мои попытки хотя бы таким образом выдавить из себя советскую власть покажутся как минимум смешными. Однако я решил рассказать именно об этой небольшой детали, чтобы пояснить, почему в свое время озаботился тем, чтобы сложить вместе три тетради и довести дело своего дяди Григория Титаренко до конца. Потому что в этой истории моя роль очень скромная. Главное в свое время сделал именно он, мой родной дядя.
Именно он собрал и записал в трех тетрадях все, что удалось узнать о командире УПА, взводном Даниле Червоном.
Именно на это дело Титаренко положил собственное здоровье и жизнь. А я только нашел тетради и довел его до конца.
С дядей Григорием я почти не общался при его жизни. Он был даже не близким родственником: двоюродный брат матери, или, как она сама говорила, кузен. Хотя были в нашей семье времена, когда мне казалось — человека ближе, чем Титаренко, для родителей не существует. Такое впечатление сложилось потому, что о кузене очень часто вспоминали. Правда, с возрастом я понял: о нем говорили не потому, что он был так уж близок моим родителям, а наоборот — они пытались держаться от него как можно дальше. Причем делали это иногда публично, открещиваясь от кузена даже на семейных праздниках, когда за столом собиралось множество народу.
Тогда я еще был слишком мал и, признаться честно, верил в то, что советская власть — самая справедливая и лучшая в мире, потому у нее так много врагов. Одним из них, несомненно, родители считали маминого кузена. Как-то я подслушал их разговор, тогда же впервые услышал от папы: «Правильно, что его закрыли в дурдоме! Там ему и место! Это же лучше, чем куда-нибудь в лагеря, в Мордовию или на Урал». Мама соглашалась: «В лагере не выживет. И не перекуется. К тому же он теперь в больнице, значит, теоретически можно считать Гришу больным». — «Ага, лучше, если он будет больным, — поддержал отец. — Если бы его судили и посадили, представь, чем бы это вылезло нам с тобой». — «Боком бы вылезло, — бубнила мама. — Крест на карьере, сто процентов».
Мне было десять, и о карьере я знал только то, что за ней гонятся карьеристы, это плохо, ради карьеры они готовы продать как родную мать, так и родину; и вообще, карьера — это хорошо только в мире, где правят капиталисты. Поэтому не совсем понимал, о чьей карьере беспокоятся родители. Потом, став взрослее и умнее, я мысленно отмотал назад события 1980 года и теперь могу выстроить логическую цепочку.
Оказывается, маминого двоюродного брата, журналиста Григория Титаренко, признали психически больным и поместили в соответствующее лечебное учреждение. А могли посадить в тюрьму, причем по статье шестьдесят второй Уголовного кодекса Украинской ССР: антисоветская агитация и пропаганда. Хотя, скорее всего, его деятельность подпадала под статью сто восемьдесят седьмую дробь один — распространение клеветнических измышлений, порочащих советскую власть. Это позволяло отправить дядю в лагерь к уголовникам. И таким образом ни о какой политике речи и не было бы. В частности, о таких заключенных никогда не заговорило бы радио «Свобода».
Эта «неполитическая» статья была выгодна всем. Ведь отец тогда работал инструктором в горкоме партии, к повышению готовился, а мама — лектором общества «Знание», специалистом по борьбе с негативным влиянием западной культуры на нашу молодежь. Оба, ясное дело, партийные, и стоило только кузену матери загреметь за антисоветскую деятельность, продвижение по службе для обоих моих родителей автоматически осложнялось.
Это потом я узнал — отец подключил своих знакомых по максимуму, чтобы дядю Григория вместо тюремной камеры закрыли в дурке. Упростило ситуацию то, что кузен жил в Чернигове, а это как-никак глухая провинция по тогдашним советским меркам. То есть далеко не только от Киева, но и от Москвы — с местными договориться проще. Тем более такому солидному человеку, каким считался в то время в Чернигове инструктор горкома партии из Киева.
Не знаю деталей, знаю только о результате ходатайств: Титаренко надолго закрыли в ровненском психоневрологическом диспансере. Потом перевели для каких-то исследований в Киев, в Павловскую больницу, затем — назад в Чернигов, потом — в Днепропетровск. Это была печально известная психиатричка, через которую прошел не один десяток инакомыслящих. Выпускали на какое-то время, потом снова забирали, и вот так продолжалось лет шесть. Затем началась перестройка, и постепенно выпустили не только таких, как мамин кузен, но и остальных, более опасных врагов советской власти.
Собственно, я увлекся. Потому что нужно сказать наконец, за какие грехи мой дядя, Григорий Титаренко, попал в список особо опасных, которых нужно или стрелять, или сажать, или изолировать в дурках. На самом деле ничего особенного он не делал. Не создавал подпольных организаций, не был в их составе, не распространял информации, услышанной на радио «Свобода», не требовал оставить насильственную русификацию и так далее. Титаренко поплатился лишь за свое любопытство, и я назвал бы это любопытство профессиональным.
Мой дядя, как я уже упоминал, работал журналистом в черниговской областной молодежной газете. И на свою голову начал собирать материал о командире УПА Даниле Червоном. Точно не знаю, но, кажется, Титаренко действительно собирался написать на основе этих материалов книгу и опубликовать ее на Западе. По крайней мере, я слышал такое от родителей, частично это подтверждали некоторые дядины знакомые, с которыми мне удалось пообщаться.
Так это или нет, навсегда останется неизвестным. Но тетради Титаренко сохранились в том виде, в котором он их вел. И теперь стоит сказать несколько слов о том, как нашлись тетради. Ведь без них ничего в моей жизни и не началось бы.
Сам я уже почти десять лет занимаюсь документальным кино. Наша студия в основном осваивает иностранные гранты. Но это не означает, что мы выбрасываем деньги на ветер, делая что-то только для отчетности, чтобы получить новый грант под новую ерунду. Согласен, есть коллеги, которые этим занимаются. Но документалистика, которую снимаем мы, из года в год собирает профессиональные призы, в том числе — на международных фестивалях. И то, что на украинском телевидении для нее очень редко находится не просто удобное, а вообще — какое-нибудь эфирное время, означает, что о нас мало знают дома. Но это уже не моя проблема, согласитесь… Однако речь не о моей работе, а о тете Оле, жене, точнее — вдове Григория Титаренко.
Потому что это она два года назад услышала в новостях мою фамилию, когда там рассказывали об очередной нашей международной награде, не поленилась и позвонила на канал, где эти новости показывали, вышла на редакторов, затем на журналистов и таким образом получила мой телефон. Для своих шестидесяти лет тетя Оля оказалась весьма активной дамой.
До ее звонка я знал только, что мамин кузен умер в 1992 году, в страшной нищете и, разумеется, преждевременно. Шесть лет принудительного лечения и вынужденных странствий по психбольницам сделали свое дело. Кажется, мама даже ездила на похороны, возила какие-то там деньги, но точно не скажу: в то время я жил отдельно от родителей, не то чтобы порвав с ними, просто максимально ограничив общение до необходимого по правилам приличия минимума. Обществу «Знание» после августа 1991 года лекторы нужны не были, так что мама устроилась референтом в офис одной из новообразованных партий, где уже работал папа, поменяв один партбилет на другой. Потом мои родители меняли партийные офисы с той интенсивностью, с которой росло в нашей стране количество этих партий. Какой в этом смысл, я, честно говоря, не понимал, заняв принципиально антипартийную жизненную позицию. Кстати, один из первых фильмов нашей студии был посвящен бессмысленности существования политических сил, о нем заговорили; услышали о нем и родители — и даже посмотрели, после чего наши отношения как-то сами собой охладели.
Но я снова отвлекаюсь. Просто хочется, чтобы вы поняли, почему вдова дяди Григория позвонила именно мне, своему двоюродному племяннику, которого, кажется, никогда в жизни не видела. А если видела, то я был слишком мал, чтобы помнить это. Короче говоря, тетя вдруг захотела, чтобы я сделал фильм о ее покойном муже, своем дяде. Собственно, тогда я и узнал подробности его так называемого дела.
Тетя Оля все это время прятала его записи — три толстых общих тетради, две в клеточку, одну — в линию. Все они были разные. Первая — в серой клеенчатой обложке, вторая — коричневая, с матовой обложкой, третья — бордовая, на ощупь как бархатная. Все исписаны мелким, но аккуратным почерком. Я видел другие рукописи своего дяди, там он писал иначе. Тетя называла такой почерк врачебным, и действительно, обычно Григорий Титаренко писал, как врач на рецепте или в медицинской карточке — хрена с два разберешь без дешифратора. Однако в тетрадях словно усмирял свой почерк, выписывал буквы тщательно, будто пытался запихнуть в тетрадь определенного объема максимальное количество информации и старался, чтобы написанное мог разобрать кто-то еще, кроме него самого.
Все тетради пронумерованы, хотя тетя Оля пояснила: на самом деле сначала Титаренко исписал тетрадь под номером «один», серую, потом — ту, что под номером «три», бархатную, и наконец — ту, которой он присвоил второй номер, она была наполовину тоньше и даже не исписана до конца. Это означало: информацию он собирал не в том порядке, в котором планировал опубликовать. И именно из-за того, что человек, с чьих слов дядя делал записи в тетради под номером «два», оказался последним, с кем он беседовал, ему и удалось довести работу до завершения хотя бы в рукописи.
Как рассказала тетя Оля, «спалился» ее муж именно во время этой, третьей встречи. Ведь его собеседником был отставной полковник КГБ, а они своей профессиональной бдительности не теряют даже на пенсии. Сначала он принял молодого любознательного журналиста, уделил ему несколько часов своего времени, охотно поделился воспоминаниями о том, как гонялся за командиром УПА Червоным. А уже потом, когда Титаренко ушел, доложил куда следует: ходит, мол, тут один тип, задает вопросы, которых не должен задавать, собирает информацию, которую наверняка собирается исказить, ну и так далее.
Он, Григорий, это чувствовал, сказала мне тетя Оля при встрече. Потому что уже полгода занимался историей Червоного, полностью погрузившись в материал, и вместе с тем стал более чем осторожным. Особенно после того, как отыскал наконец человека, чей рассказ записал в серую тетрадь. Именно с тех пор Титаренко начал конспирироваться, а каждый, кто превращается в подпольщика, очень быстро оттачивает соответствующую интуицию. Дядя знал, что рано или поздно его вычислят, но уже не останавливался — хотел быстрее свести услышанное воедино и переправить через границу, пусть даже в сыром виде.
Так, по крайней мере, говорила мне его вдова, называя меня Климушей: «Понимаешь, он был готов к тому, что его примут. Но думал, это случится на том этапе, когда он начнет искать прямые выходы на тех, кто сможет передать рукопись по отработанным каналам. Там наверняка отслеживали все тропки, но все равно тексты покидали страну быстрее, чем КГБ ловил их авторов. Он в одном просчитался, Климуша, — недооценил того старого чекиста. Не подумал, что в свои восемьдесят заслуженный работник КГБ, орденоносный полковник Доброхотов что-то заподозрит и даст маячок своим младшим коллегам».
Дядю, как она думает, «пасли» где-то полтора месяца. Очевидно, в КГБ считали — Титаренко действительно связан с диссидентами. Поэтому ждали, когда он выйдет на прямой контакт, чтобы повязать сразу всю группу. Это выгоднее чекистам — рапортовать, что обезвредили антисоветскую, да еще и националистическую группировку, — чем задерживать одного человека. Однако Григорий на то время не имел никакого выхода на Запад, так что сначала хотел завершить свой труд, а уже потом искать нужные контакты. Поэтому каждый день после работы, а по выходным — с утра до вечера, сидел за пишущей машинкой и перепечатывал рукописные заметки.
Жена, между прочим, работала вместе с ним в редакции «Комсомольського гарту» машинисткой, но дядя сразу же запретил ей даже приближаться к машинке. «Он говорил: в случае чего на клавишах не найдут твоих отпечатков и ты всегда сможешь отмазаться : мол, ничего не знаю, писал какую-то книгу, все журналисты рано или поздно садятся за романы, никому не показывал», — объясняла тетя Оля. И в конце концов такой расчет оправдал себя: она не проходила по делу как соучастница.
Очевидно, в их отсутствие в квартире несколько раз производили обыск, допускала тетя. Потому что как иначе объяснить, что за Титаренко пришли именно тогда, когда он закончил перепечатывать. Рукопись сразу конфисковали, искали копии и заодно прочую запрещенную литературу, даже просили сдать оружие, которого Григорий даже в армии в руках не держал, поскольку служил в строительном батальоне — стройбате. Но ничего, разумеется, не нашли, даже тетрадей: их тетя Оля тайком выносила из дома и прятала по разным закуткам. Одну — у матери, в деревне, в погребе, из-за чего тетрадь немного повело от влаги. Другую — на работе, среди старых газетных подшивок, сложенных в шкафу машбюро, поскольку от этого сплошного скопления серой пыли старались держаться подальше. Тетрадь удалось спрятать там, потому что она была тоньше всех, вдвое меньше остальных. Третью — на чердаке их дома, от которого у нее был ключ. Они жили на последнем, пятом этаже, прямо возле люка, который вел через чердак на крышу, поэтому тетю назначили ответственной за ключ — вот так это называлось.
Прочитав рукопись, компетентные органы признали ее однозначно антисоветской, и встал вопрос: что делать с автором. Вот тогда в дело вмешался мой отец, и через некоторое время все, от кого это зависело, договорились: раз не нашли прямой связи Григория Титаренко с украинскими буржуазными националистами, а рукопись он не успел опубликовать, даже супруге не показывал, агитация и пропаганда здесь могут считаться сугубо формальными. Скорее, он занимался распространением заведомо ложных сведений об утверждении светской власти на Волыни в послевоенное время и о местах лишения свободы, где отбывали должное наказание предатели родины. То есть изложил все это на бумаге, а распространить не успел, потому что органы оказались настолько компетентными, что вмешались вовремя.
В таком случае лучше признать, что у Титаренко не все в порядке с головой. Действительно, кто в здравом рассудке будет упорно строчить на машинке по ночам весь этот антисоветский бред… По словам тети Оли, дядя не слишком сопротивлялся. Он выбрал не тюрьму, суд и зону, о которых знал слишком хорошо, а сумасшедший дом — тоже тюрьму, но, как ему казалось, немного другую. Понятно, что он ошибался насчет возможностей советской репрессивной психиатрии. Но и тут другого выхода ему не оставили. Разве что наложить на себя руки.
А тетю Олю оставили в покое, но она еще долго не решалась забрать тетради из тайников. К тому же за годы так называемого лечения Титаренко забыл об их существовании. Доходило до того, что он переставал узнавать сам себя. Когда его наконец выпустили, тете удалось отчасти восстановить его нормальное состояние. Правда, никем, кроме кочегара и дворника, он работать уже не мог. Никто, кроме, разумеется, моих родителей, не знал истинной причины, почему Григория поместили в психиатричку, поэтому его супругу в основном жалели. А то, что к Титаренко приходили с обыском, тоже списали на болезнь моего дяди: так, мол, его переклинило, что милицию пришлось вызывать.
Вот такая история трех тетрадей, переданных мне вдовой Григория Титаренко. Почему тетя Оля не сделала этого раньше? Этого она мне как следует не объяснила. То ли не до тетрадей было, поскольку после смерти мужа нужно было как-то жить дальше. То ли не знала, в чьи руки их нужно отдать, чтобы поступить правильно и труд не пропал. А может, просто почувствовала, как стремительно и внезапно подступает старость, вот и испугалась, что умрет вот так вдруг и преждевременно, как дядя Григорий, и не успеет довести до конца то, ради чего положил жизнь ее муж.
Так или иначе, я получил неожиданное наследство и начал читать.
На самом деле главную проблему я определил для себя сразу. А именно: сегодня, когда информации об освободительном движении на Западной Украине, в моем случае — на Волыни, сведений о деятельности ОУН-УПА и историй о партизанах и бандеровцах опубликовано очень много, и все они — разные, рассказ о командире повстанцев Даниле Червоном наверняка не произведет такого впечатления, какое мог произвести тогда, в 1979-м. Ведь для Титаренко, как я понимаю, все началось с обычного очерка, который по заданию редакции он должен был написать в своем «Комсомольському гарті» к очередному Дню советской милиции.
Именно так он, тридцатилетний черниговский журналист, который, как и все, рожденные в СССР, был октябренком, пионером и комсомольцем и, как упомянула тетя Оля, подумывал о перспективе вступления в коммунистическую партию, познакомился с Михаилом Середой, пенсионером, отставным капитаном милиции. Молодежная газета заказала очерк о том, как в послевоенные времена милиционеры героически боролись с бандеровскими последышами. Точнее, конкретно такого задания — писать о столкновениях милиции с бандеровцами — Григорий не получал. Просто сказали: героя его будущего очерка, некоего Середу, в 1947-м отрядили из Чернигова на Волынь, для укрепления тамошних правоохранителей. В то время на Западную Украину, случалось, направляли фронтовиков, людей с боевым опытом. Потому что там нужно было не просто работать по милицейскому профилю, но и по-настоящему воевать. Там, считайте, фронт, говорили им. Условия, максимально приближенные к боевым. Вот главному редактору и показалось, что ветерану милиции Михаилу Середе есть что рассказать о том периоде своей жизни. Это должен был быть героико-патриотический очерк, и он, собственно, таким и вышел. Остальное запечатлелось в памяти Титаренко.
Почему, собственно, пенсионер рассказал журналисту все то, что дядя записал в свою первую тетрадь, не знает даже тетя Оля. Не сохранилось этого и в дядиных записях. Я же тем более не могу этого объяснить. Наверное, Середу просто прорвало, хотя до этого он молчал три десятилетия. Как я уже говорил, ко Дню милиции, то есть к 10 ноября 1978 года, Григорий все же написал, а газета напечатала очерк о героической борьбе милиционеров с бандеровцами, но это был другой текст — у тети Оли сохранился пожелтевший экземпляр. Понятно, что Титаренко не мог вернуться после интервью ни с чем. Но выдумал ли он ту героическую историю, из которой сделал газетный очерк? Скорее всего (после прочитанного в первой тетради я допускаю такую возможность) они с Середой договорились: он напишет именно так.
Однако доказанный факт заключается в том, что услышанная, а затем и записанная история сразу и навсегда изменила отношение вчерашнего комсомольского активиста и потенциального члена партии к украинскому повстанческому движению на Западе тогда еще Советской Украины. И, что не менее важно, коренным образом изменила его отношение к воспетым в сотнях песен, книг и фильмов советским чекистам.
Недаром весной следующего, 1979 года мой дядя снял со сберегательной книжки триста рублей — две свои месячные зарплаты, большие деньги на то время, — и взял отпуск, поменявшись с коллегой, чтобы тот вместо него смог отдохнуть летом, собрался и поехал в Ленинград. Через десять дней он вернулся в глубокой задумчивости, заметно подавленный, но с исписанным блокнотом. Следующий отпуск Григорий провел, старательно переписывая в новую, только что купленную тетрадь услышанное от некоего Виктора Гурова. Тогда тетя Оля не знала, кто такой этот Гуров и как Титаренко разыскал его под Ленинградом. Это теперь, прочитав ту тетрадь, я могу сказать: мой дядя-журналист отыскал бывшего «врага народа», осужденного за измену родине, который сидел в одном лагере с Данилой Червоным. И не только собственными глазами видел, что там происходило, но и принимал активное участие в тех кровавых событиях.
И наконец, после, как говорила тетка, долгих колебаний, Григорий разыскал в Киеве заслуженного чекиста, отставного полковника КГБ Льва Наумовича Доброхотова. На эту фамилию в первой тетради, то есть в воспоминаниях милиционера Михаила Середы, я наткнулся только однажды. Однако что-то подсказало: именно отставной капитан, как теперь выражаются, слил Доброхотова журналисту в беседе, как говорится, не под запись. Тетрадь с воспоминаниями чекиста оказалась крайне необходимой. Более тонкая, исписанная не до конца, однако именно она дополнила общую картину, окончательно закрепив за Червоным образ, который хотел воспроизвести в своей рукописи Титаренко.
Повторюсь: Григорий уже со знакомства с Середой ходил по краю, а его крах был вопросом времени. Единственное, чего, возможно, удалось бы избежать моему дяде, — это преждевременного ареста. Рукопись могла бы пересечь границу по тайным каналам. Значит, знаток своего дела журналист Титаренко понимал: без воспоминаний старого лиса Доброхотова все остальное — отрывки, обрывки, которые не держатся вместе.
Он рискнул. Результат — эти тетради удалось подготовить к публикации только через тридцать лет.
А вот теперь добавлю несколько пояснений от себя.
Во-первых, мой дядя не записывал за своими собеседниками слово в слово. Если бы запись велась на диктофон или телекамеру, я мог бы поручиться, что Середа, Доброхотов и Гуров говорили именно так, как написал мой дядя, а не иначе. Разумеется, он фиксировал только ключевые фразы, которые могли бы потом напомнить, какую именно мысль развивал его респондент в тот или иной момент разговора. Не владел Титаренко и стенографией, во всем полагался на цепкую память, а значит, затем, когда старательно переписывал услышанное в отдельную тетрадь, наверняка отходил от подлинной трактовки событий собеседником и, без сомнения, добавлял что-то от себя. Безусловно, это ни в коей мере не искажало общего смысла, однако написанное совершенно не напоминало ни стенограмму, ни тем более — протокол допроса. Вышло так, что Григорий Титаренко, отбросив эмоции, которые наверняка возникали во время живого разговора, оставил только голый, сухой, лишенный ненужных сантиментов фактаж. По сути, в каждой тетради есть завершенная история, рассказанная, а точнее, записанная от начала до конца. Поэтому я не готов поручиться, что герои повествовали именно так, в такой же последовательности, как записал профессиональный журналист Титаренко. Поверим на слово не только тем, с кем он разговаривал, но и самому Григорию — ясно, что теперь Середы, Доброхотова и Гурова нет среди живых, так что ни подтвердить, ни опровергнуть слова, вложенные в их уста моим дядей, они не смогут.
Во-вторых, Титаренко собирался публиковать свои тетради на Западе. Именно поэтому, садясь за рукопись, он невольно придавал этим записям вид скорее не журналистского очерка, а полноценного литературного произведения. Естественно, текст в целом нуждался в редактуре. Но факт, что журналист хотел переделать услышанное в документальный роман, подтверждается хотя бы наличием в нем диалогов. То есть Титаренко решил отойти от монолога, который складывается из ответов собеседника на его вопросы, и частично переделал каждую беседу в небольшую повесть.
Я позволил себе реально вмешаться только в содержание второй тетради, то есть в рассказ Доброхотова. Разумеется, отставной чекист откровенно хвастался своими подвигами. Но о многом Лев Наумович не говорил и многих тем не затрагивал — не считал нужным. Однако отдельные фрагменты его повествования требуют современных пояснений и комментариев, поэтому я разбавил ими рассказ Доброхотова, пытаясь излагать только суть и с надеждой на то, что сегодняшние читатели прекрасно понимают, что именно недоговаривал, а то и откровенно замалчивал офицер НКВД-КГБ.
Таким образом, мне оставалось только найти и потратить время на то, чтобы отдать тетради на компьютерный набор, потом — существенно отредактировать эти тексты, придав им более современный вид и звучание. Естественно, по ходу дела я не мог не добавить что-то от себя. Но это не дополнительный фактаж — мне просто некогда было его собирать. Да и все, изложенное в тетрадях, ценно само по себе, без дополнительной нагрузки. Пусть уже потом специалисты разбираются, что здесь правда, а что — художественная литература. Когда, закончив свою часть работы, я просмотрел все от начала до конца, то понял: рукописные заметки Григория Титаренко, сделанные в 1978–1979 годах, невольно стали похожими на героико-приключенческий роман, созданный на документальной исторической основе. То есть по сути я предлагаю вам историческую остросюжетную драму.
Одобрил бы это автор записей, мой дядя Григорий Титаренко? Не знаю. Но ведь он стремился к публикации, значит, факты, изложенные в тетрадях, не искажены и не перевраны. Тетя Оля как первый читатель только плакала в некоторых, самых драматичных местах, но вообще не возражала. «Если таким образом об этом узнает как можно больше людей на Украине, я буду только рада. И дядя твой наверняка был бы счастлив» — вот что сказала она, возвращая мне прочитанную за ночь рукопись.
Собственно, это и есть третье обстоятельство. Если бы эти тетради исписал тот же уроженец Волыни или вообще — любого региона Западной Украины, я, скажу вам честно, не уверен, что взялся бы выпускать такой текст в свет. Потому что им это близко, они с этим росли и жили, они принимают партизанскую борьбу УПА с немцами и советской властью как часть борьбы за украинскую независимость. Принимают со всеми возможными оговорками, несмотря на все многочисленные «но», которых полно в истории украинского повстанческого движения. Тогда как и моему дяде, Григорию Титаренко, и тем, с кем он говорил, — Михаилу Середе, Виктору Гурову, даже чекисту Льву Доброхотову — все это близким не было. Так же, как и мне, рожденному в Киеве. Ведь двадцать лет из моих сорока двух меня воспитывали в том духе, что бандеровцы — это враги. Уже потом я убедился: да, враги — но враги немецкой оккупации и советской власти. Те, кто рассказывал моему дяде истории о встречах с командиром УПА Данилой Червоным, не могли скрыть своего отношения к нему.
Тот же чекист Лев Доброхотов признавал Червоного настоящим героем. Я представляю себе, как старый лис искренне вздыхает в беседе с Титаренко, которого уже собрался сдать в КГБ: эх, мол, жаль, что у нас таких бойцов не было… Вот почему я решил дать ход публикации: это — сторонний, а значит — независимый, как я считаю, взгляд на то, что происходило не только на Волыни, но и на всей Западной Украине, и даже во всем Советском Союзе в послевоенное время.
Ну и еще немного — о том, что может вызвать у читателя массу вопросов.
Сразу скажу: исходная рукопись написана на русском языке. Собеседникам журналиста Титаренко так было удобнее. Тетя Оля говорила, что дядя, когда уже перепечатывал текст на машинке, сразу переводил на украинский. Но машинописные страницы, как известно, конфискованы и исчезли где-то в архивах советской госбезопасности. Поэтому я решил оставить тексты тетрадей на русском. Причем — полностью, «русифицируя» даже бойцов УПА, крестьян Западной Украины, имена и реалии. Что касается советских милиционеров, чекистов, администрации и охранников концлагерей ГУЛАГа, а также — контингента, то есть уголовных преступников, так они нигде и никогда, особенно в описанное время, на украинском между собой не общались.
Я отдаю себе отчет, что при этом теряются достоверность и колорит. Но сохранять в книге оба языка одновременно, украинский и русский, не стал, чтобы ее смог понять читатель, не владеющий украинским. В конце концов, сталинский террор причинил много вреда не только тем, кто говорит по-украински. И не только тем, чей родной язык — русский. Напомнить о тех страшных временах в наше, также непростое, время, нужно как можно большему числу людей.
Если бы это делалось для телевидения или кино, тогда, конечно, я оставил бы прямую речь своих персонажей такой, какой ее фиксирует операторская камера. Однако когда перед нами письменный и печатный текст, приходится прибегать к условностям. И всего лишь писать так, как мог бы говорить тот или иной человек.
Признаться, меня устраивало то обстоятельство, что дальше герои будут говорить от себя, то есть — прямой речью. Все огрехи и неточности можно списать на то, что с моим дядей общались живые люди — даже старый чекист Лев Доброхотов остался для меня таким. Ну а название печально известного органа госбезопасности, точнее, аббревиатуру, и не переводили на украинский, а произносили на языке оригинала — НКВД, МГБ… Это звучало и звучит зловеще, безнадежно, страшно… Именно поэтому мы радуемся, когда такая безотказная машина в борьбе с нашими героями дает сбой.
Кажется, все. На этом свою миссию считаю оконченной. Необходимое в нашей ситуации вступительное слово несколько затянулось. Поэтому оставляю тебя, читатель, один на один с этой историей. Настолько же реальной, насколько и невероятной…
Ваш К. Рогозный
Тетрадь первая
Михаил Середа
Украина, Волынь, осень 1947 года
1
До сих пор не готов сказать, чем для меня стала эта история.
Ну, когда после войны я оказался на Волыни и близко (как по мне — слишком уж близко) познакомился с бандеровцем Червоным: подарком судьбы или, наоборот, ее проклятием. Знаешь, еще говорят — оскалом.
Именно так, оскал судьбы — где-то я это прочитал. В какой-то газете. Ваш брат-журналист еще и не такое напишет ради красного словца. Но именно с того времени на кое-какие вещи, которые, как офицер милиции, должен был считать очевидными и правильными, я смотрел с некоторым сомнением.
А вот наш брат опер на самом деле должен сомневаться во всем — профессия такая. Меня никто этому не учил, это о таких, как я, говорят — они, мол, университетов не кончали. Просто всегда считал так: каждый милиционер — хоть простой уличный постовой, хоть большой начальник — должен решить, с преступником имеет дело или с нормальным честным человеком. Очень просто наставить на кого-нибудь наган и назвать бандитом. После войны так и было — если не ты выхватишь оружие, бандюга сделает это раньше тебя. И думать не будет. Ты же при этом еще и соображать должен: стрелять, не стрелять, если стрелять — то куда, валить его на месте или палить в ногу или плечо…
Вообще, такие были времена: у мужчин было при себе оружие просто так, для самозащиты. Ведь кто его знает — вдруг я милиционер ненастоящий! Переоделся в форму — все, приехали. Сколько тогда таких дел было, но, наверное, об этом как-нибудь в другой раз…
Так вот, по поводу оружия я не вру. После войны, особенно в первые годы, такого добра по городам и селам хватало. Далеко ходить не надо, вот хотя бы в ближайший лес. Туда, где шли бои. Там даже теперь можно найти человеческие кости. А тогда истлевшие трупы — хоть наших бойцов и командиров, хоть немецких, хоть расстрелянных мирных жителей — очень даже пугали, врать не буду. Но не слишком удивляли — факт. Вот там, на местах боев, трофеев — хоть пруд пруди: и пистолеты, и пулеметы…
Особенно везло тому, кто знает, где искать военные склады. Партизаны часто делали такие, а когда отступали — бывало, оставляли оружие и боеприпасы прямо в подземных арсеналах.
Поэтому в милицию брали прежде всего тех, у кого имелся боевой опыт. Даже если у нас, фронтовиков, не было соответствующих знаний и опыта оперативно-розыскной работы. Разумеется, открывались какие-то там курсы, Уголовный кодекс мы читали… Но зачем тебе книжка, когда ловишь грабителя на горячем, а он, не думая долго, садит из немецкого парабеллума. Никакая брошюра не научит, как действовать в подобной ситуации, пока в тебе дырок не наделали.
Я вот так в милицию и попал.
Когда война началась — как раз служил срочную. Наша часть стояла под Курском, так что на фронте, считай, с первых дней. Еще до службы я интересовался техникой, машинами всякими. Поэтому меня направили из Чернигова в Репки, на тамошнюю МТС. Из Репок и пошел в армию. Умел водить машину, так что на фронт пошел в составе автомобильного батальона — как война началась, их на местах очень быстро формировали, а каждый водитель был на вес золота. Крутил, в общем, баранку на полуторке, боеприпасы возил и не только — все, чем загрузят. Потом пересел на «виллис», возил нашего комполка, Калязина. Но это не означало, что для меня война была какой-то другой — поди попробуй проскочить под обстрелом! В сорок третьем под Курском меня серьезно ранили, ну а потом, когда вернулся в строевую часть, снова оседлал знакомый грузовик. На нем доехал до Варшавы, там снова ранили, на этот раз — серьезнее, еле выкарабкался. Домой, в Чернигов, вернулся офицером, младшим лейтенантом… и, как выяснилось, сиротой.
В городе остались родители и младшая сестренка. Как немец попер, они убежали недалеко, в деревню, думали отсидеться у родственников. Те мне потом все и рассказали. Когда немцы пришли и началась оккупация, сестру забрали на работу в Германию. Мама, увидев предписание от немецкой власти, заголосила, бросилась на тех, кто пришел за сестрой, не пускала. Тогда полицай, который притащился вместе с немецким офицером, взял да и застрелил ее.
Отец пережил маму на полгода, умер той же зимой. Говорят — от голода. Ютились все вместе в деревенском доме. Конечно, не жировали — куда там жировать, но и с голода не пухли. Село все таки, какое-никакое хозяйство. Даже если выгребут запасы для нужд немецкой армии, кое-что останется. Где трое кормится, там и четвертый проживет. Только родня, когда я вернулся и обо всем расспрашивал, объяснила: отец сам чем дальше, тем чаще от еды отказывался. Будто сам себя голодом заморил. Где сестру искать, тоже никто не знал. От нее вообще никаких известий. А Чернигов разбомбили до черной земли, живого места не оставили, одни руины. И нашего дома, что стоял почти в самом центре, тоже не осталось. Пока немцы пленные все заново строили, народ в землянках кантовался. Обком, райком, другие органы власти — все тоже в землянках или в бараках.
Когда предложили идти в милицию шофером — не очень-то и перебирал. Возил сначала начальника отдела по борьбе с бандитизмом, только недолго. Он сам предложил мне перейти в отдел, на оперативную работу. Людей не хватало — это раз. Опять же, боевой опыт — это два. Бандиты в ходе одной операции сразу трех оперативников уложили — это три. Людей катастрофически не хватало, как говорят — кадровый голод. Ну, и как сказал сам начальник: «Ты, Мишка, мужик с головой, а голова не пустая. Нечего боевому офицеру зря баранку крутить, для такого дела вон солдат или ефрейтор сгодится». И сразу, как оформили перевод, повысили в звании — теперь надел милицейскую форму с лейтенантскими погонами.
А где-то так через два года, летом сорок седьмого, каким-то макаром отыскал меня бывший командир полка. Я не очень-то удивился. Даже обрадовался, что он живой, потому что после госпиталя так ничего о нем и не слышал. В том, первом письме Дмитрий Петрович Калязин ничего особо важного не писал. Просто рассказал, как нашел меня, интересовался моими делами. Заодно рассказал: служит теперь начальником милиции в небольшом поселке Олыка, это недалеко от Луцка, Западная Украина. Я ответил: так, мол, и так, живу в родном Чернигове, родители погибли, сестра пропала без вести, тоже служу в милиции. Еще и не удержался — пошутил: не начальником, обычным оперативником, бандитов ловлю. Приписал также — кто бы мог подумать…
Через месяц ответ: собирайся, товарищ лейтенант, свои надежные люди тут нужны. Положение в регионе очень сложное, подробности — на месте, как приедешь. И писал так, будто вопрос о моем переводе уже решен. Это я тогда так подумал, даже решения не принял, на завтра отложил. Только с утра вызывает меня наш начальник к себе в кабинет и говорит тоном, не допускающим возражений: так и так, есть соответствующий приказ, согласно которому лейтенанта милиции Середу Михаила Ивановича направляют на новое место службы, и теперь он поступает в распоряжение управления милиции Луцкого районного отдела МВД.
Конечно, для меня не стало новостью, что на освобожденных территориях Западной Украины, Прибалтики и частично Белоруссии есть националистические банды, которые всячески мешают окончательному укреплению советской власти на местах. Я даже слышал по радио выступление какого-то компетентного человека из Москвы, фамилию теперь не вспомню. Он тогда заявил: эти группы оставили после отступления немцы, чтобы таким образом в бессильной злобе максимально вредить победителям, сеять панику среди местного населения, из последних сил бороться с завоеваниями Ленина-Сталина. Но тогда, слушая это, я даже представить не мог, что вскоре сам приму участие в борьбе с националистическим бандеровским подпольем.
Так в середине сентября 1947 года я оказался на Волыни. Дома, как я уже сказал, меня ничего не держало: жилье временное, в казарме, переоборудованной под общежитие для милиционеров. Заводить семью некогда было, да и, если честно, я решил пока с этим не спешить. Мне только двадцать семь стукнуло, война позади, жизнь впереди. Но пока гоняюсь за бандитами, пока эту сволочь с корнем не вырвали, никто не гарантирует мне личной безопасности. Познакомлюсь с хорошей девушкой, распишемся, ребенок родится — а ну как меня застрелят при очередной операции или того хуже: подрежут в темноте из-за угла. Не хочется оставлять после себя вдов и сирот в мирное время, хватит того, что война наделала. Поэтому сборы вышли короткими: фанерный чемодан с вещами, фронтовой «сидор» через плечо — и вперед, на Запад.
2
Хотя через Олыку проходила железная дорога, полковник Калязин встретил меня на вокзале уже в Луцке.
Обнялись, точно не начальник и подчиненный, а старые боевые товарищи — так, собственно, и было. Калязин поводил меня по разным кабинетам, за полдня оформили все бумаги, сели в его машину и добрались до Олыки, когда еще даже не смеркалось. От областного центра городок лежал недалеко — каких-то три десятка с гаком километров. Сам городок, или, как значилось в документах, поселок городского типа, показался мне уютным и каким-то даже слишком тихим. Увидел старинный замок польских князей и костел — остались с тех времен, когда тут верховодила польская шляхта. Еще церкви и синагога, которые закрыла уже советская власть: да и в самом деле — зачем они, ведь религия — опиум для народа. Тут я поддерживаю политику партии и правительства. Пусть эти здания служат нуждам власти, вот хотя бы как панское поместье, где теперь разместилась милицейская управа.
В кабинете Калязина мы наконец сели за стол. Хозяин застелил его газетой, название до сих пор помню — «Вільний шлях». Достал из сейфа и порезал на газетном листе толстыми кусками сало, хлеб, разложил холодную картошку «в мундире», положил вкрутую сваренные яйца. Потом вынул из ящика стола — старинного, кажется, дореволюционной работы — флягу, машинально взболтал, разлил самогон по стаканам.
— Продукт проверенный, — сказал. — Умеют в здешних селах водку делать, ничего не скажу. У нас в селе дальше бражки дело не идет. Не доходят руки у мужиков — просто так хлебают.
Полковник Калязин, как я знал, родился в селе Рязанской губернии. Не без гордости как-то сказал, что единственный из села выбился в люди, стал красным командиром. Когда на побывку приезжал, село несколько дней гуляло. Даже если б он не предупредил, меня ничего бы не остановило от того, чтобы выпить: на фронте имел дело с чистым спиртом, хоть медицинским, хоть авиационным, а о том, сколько всего доводилось вливать в себя кроме спирта, лучше помолчу. Правда, мне как шоферу особенно угощаться нельзя, да свои наркомовские стограмм я исправно получал и, если не было возможности выпить, сливал в флягу. Частенько для этого приходилось использовать не одну фляжку, поэтому у меня в машине всегда было вдосталь спиртного. Бывало, даже старшие офицеры через Калязина просили одолжить у меня. Хотя спирт или водку не одалживают, комсклад все же отдавал — то коньяком, то «казенкой», а то и трофейным немецким шнапсом. Потом Калязин даже называл мою машину передвижным трактиром.
Я стиснул стакан в ладони, поднял и качнул им в сторону полковника:
— Будем, командир, — так неофициально я называл его без посторонних.
— Будем крепки, лейтенант, — согласился начальник.
Чокнулись, и он выпил одним махом, даже не скривился — вот ведь привычка. Мне же сразу словно огнем обожгло горло и внутренности — таким крепким оказался самогон, хотя и шел он мягко. Не выдержал, скорчил рожу, хекнул и быстренько зажевал куском сала. Градусов пятьдесят, если не больше.
— Ну, и какая тут обстановочка? — спросил, прожевав.
В общих чертах Калязин ввел меня в курс дела еще днем. И намекнул, хоть я и без него понимал: подробнее поговорим позже. Теперь, наверное, и настало время для разговора. Да и сам Калязин не тянул — сразу перешел к делу.
— Обстановка, Михаил, максимально приближена к боевой.
— Ну, это я слышал…
— От кого?
— Так, краем уха… По радио, и газеты писали…
— Радио, газеты… Это все хорошо… Правильно это все, газеты и радио…
Калязин налил еще по одной, но пить не спешил, смотрел на меня как-то странно. Я не очень понимал его взгляд: так смотрят родители или старшие братья на неразумных мальцов, которые пошли — вот так запросто — погладить здоровенного дворового пса. Поэтому молчал, ожидая продолжения разговора. Полковник не тянул.
— Отсюда, лейтенант, нужно сводки передавать. Ежедневно. Как товарищ Левитан читал, — тут он выпрямил спину, расправил плечи и попытался изобразить знакомый всем голос главного диктора страны: — «От советского Информбюро! Сегодня, двадцать второго сентября…» Ну и такое прочее. — Калязин снова заговорил своим нормальным голосом: — Ничего тебе, Мишка, по радио не скажут. И в газетах не напишут. — Он придвинулся ближе, положив локти на стол. — Я после войны в комендатуре работал, недалеко отсюда, подо Львовом. Потом сюда перебросили, сначала тоже в комендатуру, а затем — начальником милиции. Честно говоря, на начальника сам вызвался — предшественника убили. Знаешь, как убили? — Он наклонился еще ближе, похлопал ладонью по газетному листу. — Газета о таком не напишет. Среди белого дня подкатила сюда, к милицейской управе, «эмка», вышли трое, даже не прятались. С автоматами, один в гражданском, на двоих — галифе и кители, то ли немецкие, то ли польские. Хрен разобрали те, кто видел. Вот так, прямо на глазах у людей положили на месте двух милиционеров, потом ворвались в этот кабинет, — Калязин обвел его рукой, — и расстреляли начальника милиции из трех стволов. Снова сели в машину, развернулись, поехали. Выехали за Олыку, там возле леса ее бросили. Гранатой подорвали на прощание. И это, лейтенант, только один эпизод. Могу еще рассказать, только, боюсь, ты в ближайшее время сам больше увидишь.
Теперь мой боевой командир выпил, не чокаясь. Я последовал его примеру, зажевал половинкой картофелины, потом спросил:
— Известно, кто это сделал?
— Бандеровцы, — развел руками Калязин. — Тут все беды — от бандеровцев.
— Чего они лютуют? Я что-то слышал по радио…
— Снова ты про свое радио! — раздраженно отмахнулся начальник, словно от надоедливой мухи. — Лютуют, потому что бандиты! От бессильной злобы, как любят писать всякие там мастера художественного слова. Только злоба у них, Михаил, ну никак не бессильная. Я ведь в этих краях давно…
— Именно здесь?
— На Волынь перевели месяцев восемь назад. До того времени выполнял задания во Львовской, Тернопольской, Станиславской областях. Всюду одинаково. Только, знаешь, тут опаснее.
— То есть?
— Потому что начальник милиции! Можешь не верить, лейтенант, но на военных тут меньше охотятся. Ну, это вроде как мои выводы… Кто знает, у кого здесь больше шансов. Все мы тут как на минном поле.
Я нутром чуял — Калязин хочет сказать больше, но сдерживается. От этого, а не от крепкого волынского самогона, путаются, прыгают с пятого на десятое его мысли. Чтобы хоть как-то направить разговор, я спросил:
— Чего им нужно?
— Кому? — встрепенулся Калязин, стрельнул на меня непонимающим взглядом, но в тот же миг все понял: — А, им… Не знаю. Жили при Польше, словно крепостные. В нищете, голые, босые… Понятно, почему тогда начали террор. С немцами тоже малость повоевали… Только об этом я тебе не говорил! — сразу предупредил он. — Смотри, ведь официально бандеровцы — союзники Гитлера. На самом деле они в сорок первом несли немчуре хлеб-соль как освободителям, а в сорок втором — полгода только прошло — в этих самых освободителей стреляли. Хрен их разберет, этих хохлов…
Не знаю почему, но меня от этой вот его последней фразы передернуло. Калязин это заметил и сразу добавил:
— Извини, ты тоже у нас хохол … Только ты хохол правильный. Ты за советскую власть, потому что понимаешь, что она дает людям. А они тут — против. Кто открыто, тот по лесам прячется. Кто скрывает — по улицам ходит, здоровается с тобой.
— Да неужели враги повсюду?
— Так и выходит. И чего им свербит в одном месте? В тридцать девятом, между прочим, когда наши отсюда выбили поляков, тоже цветы и караваи выносили. Нашим. Кажется, все, товарищ Сталин объявил об историческом объединении украинских земель. А здешние потом снова за оружие! Поляки, выходит, плохо. Ладно. В немцах разочаровались, поскольку оккупанты. Пускай, тут все правильно. Но что им советская власть плохого сделала?
Калязин говорил искренне, и тут я был с ним целиком согласен. Поэтому молчал. Машинально взял с газеты кусок сала, положил на хлеб и откусил от этого бутерброда. Мой жест чем-то привлек Калязина. Зацепился за мою руку взглядом, о чем-то задумался, потом резким движением смел с газетного листа, на котором лежала закуска, хлебные крошки, ткнул пальцем в какую-то заметку.
— Вот, гляди-ка, готовый пример! В газете пишут! — развернув лист так, чтобы заметка, которая попалась на глаза, оказалась перед ним, полковник вслух прочитал, то есть пробубнел, уродуя украинский: — «Заможно и культурно зажыли колгоспники. У багатьох е патефоны, радиопрыймачи, велосипеды. Майжэ вси выписують газеты. Художню литературу чытають не одыныци, а бильшисть колгоспныкив. Зрие интэрэс до кинокартын. У колгоспных клубах завжды повно людей». — Калязин перевел дух, снова поднял на меня взгляд: — Это в каждом селе, лейтенант! В каждом! Было б у них такое при Польше? Ты знаешь, я из села Рязанской губернии, у меня родители неграмотные были. Только после революции и гражданской, когда по селам пошли учителя, они читать научились. По слогам сначала, но ведь грамота, лейтенант, — это очень важно! Почему вот эти грамотные колхозники с патефонами кормят бандеровцев по ночам? Почему, когда ходишь по хатам, волками зыркают из-подо лба? Какая власть им еще такие блага дала?
Я решил промолчать. В самом деле, не о чем говорить. Даже как человек новый в этих краях, еще не знакомый с местной, как говорится, спецификой, я не имел оснований не верить словам Калязина. И действительно не понимал, почему местный люд так яростно сопротивляется не только тем, кто их гнобит, как польские шляхтичи или немецкие фашисты, но и тем, кто в самом деле освобождает народ от ярма.
Тем временем полковник снова вернулся к тому, с чего начал.
— Может, мне тут, в этой Олыке, начальником милиции не место. Да я сам написал рапорт: «Прошу в связи с гибелью назначить…» Ну и так далее. Думаешь, мне самому нравится, что теперь надо мной, как не крути, НКВД?
Я молча покачал головой. Тогда, правда, НКВД уже не было, точнее было, но называлось не так — переименовали в МГБ. А суть та же осталась, ну и переназвали совсем недавно: не только мы, военные, но и гражданские еще долго энкаведекали … Чекисты, короче говоря: как были, так и остались до сих пор.
За всю войну как-то обошлось, ни разу не имел дела с особистами. Но очень хорошо знал, что творили особые отделы. Один плюгавый лейтенантик из НКВД мог поломать жизнь боевому офицеру, старшему по званию, не говоря уже о рядовых бойцах-окопниках. Только теперь мир, а значит, все перемешалось. Это я на примере своего Чернигова знал, хотя, когда ловишь грабителей и бандитов, энкаведисты или эмгебисты, как хочешь, словом, они к оперативнорозыскной никакого отношений не имеют.
— Скажу. — Теперь мне показалось, что Калязин оправдывается. — Тот, кого тут расстреляли, предыдущий начальник, мужик был настоящий. Крепкий, бывший танкист. Под Прохоровкой в сорок третьем горел в танке, вытащил весь экипаж. Кто-то там и помер, на поле, кто-то потом, а его словно кто охранял… Для этого вот случая, выходит… Ненавижу, суки! — вырвалось у Калязина, он грохнул кулаком по столу, но так же быстро успокоился, снова налил, свое выпил сразу, приложил к носу рукав форменного кителя. — Думал, поруковожу милицией временно. Теперь вижу — надолго. Или сколько протяну. — Он криво усмехнулся. — Поэтому я тебя сюда, можно сказать, выписал. Опыт работы есть, надежные люди мне здесь нужны, а из местных особенно желающих идти в милицию нет, запугали. На кого мне опираться? На «штырьков»?
— А это еще кто? Какие «штырьки»?
— Помощники милиции. Отряды самообороны, если хочешь. На самом деле они себя называют «ястребками» — истребительные отряды или что-то такое. Только, — он снова криво усмехнулся, — это еще вопрос, кто кого тут истребляет. Пацаны там по пятнадцать-семнадцать лет. С ними МГБ легче работать, потому что они и нищету родителей при Польше немного помнят, и, что важнее, при немцах боялись. Недовоевали, рвутся в бой. А если ты «штырек» — оружие выдают. Опять же, глаза и уши МГБ по селам. Но надежды на них мало, ходят стайками. Я даже слышал, кое-где своих односельчан понемногу трясут.
— Это как?
— А вот так! Вот хоть на прошлой неделе приводят ко мне одного… лопоухого, рябого, волосы торчат в разные стороны. Зашел среди ночи в дом на краю хутора, водкой от него разит, винтовку на хозяина наставляет: давай, говорит, выноси сало, картошки мешок, а то просигнализирую уполномоченному, что Червоного кормишь.
— Кого?
— Есть тут один… Позже про него. Ну а в общих чертах ты вроде все понял. Или не все?
— Так точно, все, товарищ полковник! — ответил я по привычке.
— Ладно, подробнее положение поймешь на месте, сориентируешься. И вот наше с тобой, а по большому счету — твое первое задание.
Снова высунув ящик стола, Калязин достал оттуда бумажный прямоугольник, положил передо мной. Потом закурил «Казбек», провожая задумчивым взглядом после каждой затяжки клубы сизого дыма, которые поднимались к потолку под лампочку без абажура и обволакивали ее. Я же пододвинул к себе бумажку и понял — это листовка.
Ее напечатали на машинке. Видно — это печатная копия, даже остались следы типографской краски. С левой стороны было «СВОБОДУ НАРОДАМ!», по центру «СВОБОДУ ЧЕЛОВЕКУ!», в правом углу листа — «СМЕРТЬ ТИРАНИИ!». Немного ниже, по центру, большими буквами разместилось обращение: «ПЕРЕДАВАЙТЕ ИЗ РУК В РУКИ!» И уже потом — короткая статья:
УКРАИНЦЫ!
На протяжении 1943, 1944, 1946 и теперь, до осени 1947 года, выдержала УПА один на один в той неравной титанической борьбе против всех огромных сил совецкой армии, совецкой пропаганды и совецкого полицейско-государственного аппарата. И сегодня, когда большевицкая пропаганда снова готовит почву для празднования так называемого освобождения украинских земель, она рассчитывает на короткую историческую память. Потому что мы помним совместные визиты Молотова и Риббентропа к Сталину и Гитлеру, совместные совещания, совместные разбойничьи планы захватчиков, совместные приемы и обеды. А также общие фотографии тех разбойников в газетах, где они, улыбаясь и обнявшись под руки, чуть не целовались.
Еще больше помним, как у нашего бедного колхозника вырывали последнее зерно большевицкие комиссары в помощь Гитлеру. Как они отдавали Гитлеру всю нашу нефть и наш бензин, чтобы он мог лучше воевать и порабощать Европу. Того ихнего союза, той коалиции разбойников мы еще долго не забудем. Так что зря они пробуют всех прочих обвинять в сотрудничестве с немцами. Это же собственно они, Советы, — первые коллаборационисты и союзники Гитлера, первые разжигатели этой страшной войны.
Мы призываем Украинцев — не верьте большевицкой пропаганде! Не верьте, что союзники Гитлера могут освобождать народы. Они могут их только порабощать, как делают это с нами, Украинцами. Также не верьте тем, кто говорит, что УПА ненавидит всех, кто пришел к нам из России. Мы трактуем тех москалей, которые признают основы нашего национального права, как наших соседей и братьев. Но тех москалей, которые есть шовинисты и империалисты, трактуем как своих наибольших врагов, которые отобрали нашу свободу и хотят превратить нас в рабов.[1]
Дальше стояло: «ФАКТЫ ТЕРРОРА НА ЗЕМЛЯХ УКРАИНЫ», но на этом печатный листок обрывался. Увидев, что страница пронумерована, перевернул, посмотрел с другой стороны — чисто. Вопросительно посмотрел на Калязина.
— Что?
— Это первая… А еще есть? Вторая, третья…
— А ты, я вижу, зачитался? — Калязин, подавшись вперед, выдернул листок у меня из рук, положил назад в папку. — Вообще-то, Михаил, их, этих страниц, тут двенадцать.
— И все в таком же духе? — Я замер, подбирая слова. — Я ведь уже не пацаном был девять лет назад…
— Ты о чем?
— Ну… фотографии в газетах… Товарищ Сталин и этот…
— А вот этого, Середа, я не слышал! И слушать не хочу, понял меня? Пропаганда, брат, она все искажает. Мы с тобой, — на слове «мы» Калязин сделал ударение, — не верим. Потому что знаем, где правда и что власть наша нас не обманывает. А тут люди не знают этого. И еще, Михаил, разберись, кто ты тут, а кто — я.
— То есть?
— Украинец ты для здешних бандеровцев. Брат! — Он развел руками. — А я — москаль-оккупант. Агитация… — Калязин на секунду замолчал, потом продолжил, понизив голос: — Говорил я тут с начальником политотдела областного МГБ. Он авторитетно доказал: вся эта пропаганда разрабатывается в Мюнхене, потому что у американцев вроде что-то там с ОУН… Кто у нас американцы?
— Империалисты. — Я почувствовал себя на политинформации.
— Молоток! Мы с тобой, выходит, для империалистов теперь — общий враг. Но об этом пусть себе в кабинетах и управах думают, на то они и государственная безопасность. Наше задание как представителей органа охраны правопорядка — выяснить, кто эти бумажки в округе распространяет. Потому что откуда они приходят, уже известно наверняка. Не иначе Червоный, без него тут такое не обходится.
Услышав это имя во второй раз, я спросил уже настойчивее:
— Кто он такой, этот Червоный? Это прозвище, или, по-нашему, кликуха, или настоящая фамилия, по паспорту?
Прежде чем ответить, Калязин разлил по стаканом водку, опустошив наконец флягу.
— Паспорта его, лейтенант, я не видел, — начал он, теперь тщательнее подбирая слова. — Но одно знаю точно: он не прячется за прозвищем, или, как тут говорят, нет у него псевдо. Зовут его Данила, фамилия — Червоный. По данным как польской дефензивы,[2]так и НКВД-МГБ, раньше у него было даже несколько псевдо. Когда поляки его поймали в тридцать седьмом, называл себя Туром. До сорок четвертого проходил как Чайка и Дюжий. Теперь, как свидетельствует собранная МГБ оперативная информация, он взял себе псевдо Остап. Но мы и дальше будем его называть Червоным. Очень хорошо его фамилия ложится в оперативную разработку, я так себе думаю. Ты как, не против?
— Да чего ж, — пожал я плечами. — Так точно в его псевдах не запутаешься. Червоный — так Червоный.
Рука Калязина снова нырнула в ящик стола и показалась оттуда с тоненькой картонной папкой. Начальник освободил от остатков нашего ужина место на застеленном газетой столе и положил папку так, чтобы мне было удобно смотреть.
— Тут есть кое-что на Червоного, добытое нашими еще из архивов дефензивы. Захочешь — потом почитаешь, а я в двух словах тебе расскажу, с кем придется иметь дело.
Раскрыв папку, я сразу увидел серый конверт, приклеенный к какому-то протоколу, написанному по-польски. Прочитать написанное я не мог, но конверт открыл и достал оттуда фотокарточку, сделанную на плотной бумаге. В правом нижнем углу стояла дата: ноябрь 1937 года.
3
Со снимка на меня смотрел парень в пиджаке, надетом на светлую рубашку так, чтобы ее воротник лежал немного поверх пиджачного, — по моде десятилетней давности.
Даже по фотографии заметно, что он старательно брился и вообще следил за собой. Он не улыбался, тонкие губы плотно сжаты. В целом в нем угадывалось что-то неудержимое, бешеное, что-то такое мужественное — несмотря на сравнительно молодой возраст. Фото сделали по грудь, но даже так в осанке угадывалась сила, и не только физическая: он был худощавым, но несмотря на это — заметно крепким, сбитым; слегка прищуренные глаза, глядящие прямо на меня, подсказывали — в этот момент человек находится в состоянии сжатой пружины. И если она разожмется, лучше тому, на кого у этого человека зуб, рядом не стоять.
На фронте я встречал немало таких людей. Как правило, они служили во фронтовой разведке, ходили через линию фронта и делали вид или и в самом деле не боялись ни черта, ни грома, ни пули. Если такой тебе друг, то, как говорилось в войсках, с ним можно идти в разведку. Когда же он воюет против тебя… О последствиях не хотелось думать…
— Хочешь — почитаешь потом сам, — сказал Калязин. — Краткую справку могу дать. Родился здесь, на Волыни, причем знаешь когда? В ноябре семнадцатого года, в октябре по старому стилю. Буквально через день-два после того, как в Ленинграде… то есть в Петрограде тогда еще, большевики скинули буржуев и провозгласили нашу власть. В ОУН влился в возрасте восемнадцати лет. Сразу стал боевиком, устраивал теракты против польской власти на протяжении тридцать шестого — тридцать седьмого годов. Был объявлен в розыск как особо опасный террорист-националист. В тридцать седьмом, как видишь, его взяли, посадили в «Бригидки». Это тюрьма такая во Львове. Отсидел там с полгода, потом сбежал во время следственного эксперимента.
— Сбежал? — даже понимая, что полковник рассказывает мне про врага, я не удержался: побег из тюрьмы или плена всегда вызывал у меня уважение.
— Так точно, — кивнул Калязин. — До осени тридцать девятого был на нелегальном положении. По разным данным, скрывался в Чехии, Германии, даже некоторое время отсиживался у дальних родственников под Винницей.
— На советской территории?
— И я об этом. Но, говорю же тебе, сам я его не допрашивал, а информации о том периоде — нуль, разве что вот бумажки с донесениями агентуры. — Он кивнул на папку. — Потом, когда сюда пришли наши, Червоным заинтересовался НКВД.
— Снова терроризм?
— Подпольная подрывная деятельность. Антисоветская агитация и пропаганда. И чего им надо — польской кабале конец, Украину ихнюю, — тут полковник осекся, искоса глянул на меня, быстро поправился, — вашу Украину объединили, живите себе счастливо… Есть подозрения, что такие, как Данила Червоный, готовили грунт для вторжения немцев. Вон как фашистов тут встречали, хлебом-солью, говорил же…
Здесь я снова не выдержал — кашлянул:
— Я справки наводил, товарищ полковник. У нас, на Черниговщине, некоторые села тоже выносили немецким солдатам хлеб и соль на рушниках.
— Это, Михаил, означает одно: врагов советской власти всюду хватает! — отрезал Калягин. — Не делай общих выводов. У вас там, в твоем Чернигове, разве бандеровцы? Просто люди, и всё. У кого-то власть родню раскулачила, у кого-то — родственник врагом народа оказался; товарищ Сталин даже статью писал про перегибы на местах. Там отдельные случаи, товарищ лейтенант. Тут — общие настроения. Ладно, — он снова закурил, — закончим с Червоным. Так вот, осенью сорок первого его видели во Львове, там националисты пытались провозгласить свое государство, только Гитлер не дал. Потом, с сорок второго, Данила Червоный снова берется за оружие и с того времени из рук его не выпускает. Сведения о том периоде его деятельности получили только теперь, когда в НКВД раскололи его бывших сообщников — они еще называют себя побратимами. — Калязин откинулся на спинку стула и глубоко затянулся. — Националисты оказывали сопротивление немцам, с которыми вроде бы поссорились. Это было бы неплохо, но они точно так же вступали в вооруженные конфликты с нашими партизанскими группами, что действовали здесь в лесах и подчинялись тем же чекистам.
— Воевали на два фронта? — уточнил я.
— Можно и так сказать. А еще про поляков не забывай, с ними бандеровцы тоже в контрах. Так что фактически воевали они на три фронта. Если б я еще знал, какого черта они вот так воевали, фактически против всех… Ну а с осени сорок второго Червоный уже официально стал командиром так называемого отдела особого назначения УПА — Украинской повстанческой армии. Для простоты — те же бандеровцы. — Калязин прокашлялся. — Интересно, что летом сорок третьего для ликвидации банды Червоного отрядили специальный карательный полк СС. Командир, тогда он проходил под псевдо Дюжий, потерял почти всех людей. Сам попал в плен только потому, что его контузило, и он не успел застрелиться, как у них там заведено. Немцы отправили его в концлагерь, но по дороге Червоный сбежал.
— Опять сбежал?
Это мне, честно говоря, уже нравилось. Своим чувствам у меня было простое объяснение: когда хочешь победить врага, уважай его.
— Не сидится ему, — кивнул Калязин. — Нашел своих, и с осени сорок третьего не дает никому покоя. Гляди, никакая власть их, — желтый от табака палец полковника ткнул в листовку, — не устраивает. Специфика деятельности Червоного: у него летучая группа, по-ихнему говоря — боевка; количество зависит от обстоятельств… То есть может собрать вокруг себя до полусотни бойцов, а может обойтись десятком. На данный момент, по оперативным данным, именно боевка Остапа, то есть Данилы Червоного, контролирует территорию, прилегающую к Олыке, Киверцам, Луцку. Между прочим, еще такое обстоятельство: он не местный, тут его мало кто знает в лицо и может узнать. Тем не менее он для здешнего населения — герой. Так даже лучше: знаешь, будто есть некий человек из легенды… мать его так. — Он снова помолчал. — Ну, завтра, значит, покажу тебе все это на карте, с местностью ознакомишься в процессе. Потому что наше с тобой задание на ближайшие дни — вот эти прокламации.
Я отодвинул папку с материалами на Червоного, снова взял листовку.
— Что с ними нужно делать?
— Уже ничего. — Калязин развел руками. — Основная, я бы сказал, боевая задача бандеровцев и, в частности, Червоного: вооруженное сопротивление советской власти. Но столкновения происходят преимущественно между бандитами и частями НКВД, армейскими подразделениями, местными группами самообороны. Тут мы как милиция вряд ли сможем действовать эффективно, да и не нужно, это я тебе говорю — энкаведисты всегда наготове. Наше задание — выявлять возможные контакты местного населения с бандеровцами. Они ведь, кроме того что стреляют в наших, еще и ведут мощную агитационную работу. Запугивают тех, кто хочет вступать в колхозы, терроризируют руководство сельских и поселковых советов, фактически запрещают местным ехать работать на Донбасс, а там сейчас очень нужны рабочие руки, потому что промышленность восстанавливается. Угрожают специалистам, которых переводят на работу сюда. Особенно страдают агитаторы, но это понятно. И еще учителя.
— А учителя чем им не угодили?
— У них это называется советизацией, — произнес Калязин. — Понимаешь? Я тоже не очень. Как бы это точнее… Ну, внедрение в жизнь наших, советских ценностей, политики партии, правительства — такое все. А еще атеизм. В более широком смысле — антирелигиозное воспитание. Тут их, видишь ли, учили Богу молиться, а теперь учителя говорят: не будьте, мол, рабами Божьими. Конечно, уроки русского языка им не нравятся, вообще преподавание на русском. Где ж им других взять, если учителя — наши, из России? — он снова помолчал. — И еще один момент… Не знаю, как сказать, тебе это может в работе пригодиться…
— Что именно?
— Понимаешь… Не все учителя, некоторые… Даже не некоторые — многие… Но не все скопом… Словом, сотрудничают с органами, так это назовем. Милиция, чекисты, без разницы. Но без этого, извини, никак, все-таки учителя — интеллигенция.
— При чем тут…
— При том! Мыслящие люди, опора власти. Глаза и уши, наблюдают, слушают… Выводы делают… Так, все, хватит об этом. Пока что в общих чертах все понятно?
— Так точно, товарищ полковник.
— Ну, значит, молодца. Быстро разберешься в сути… если не убьют раньше…
Тогда я не уловил, шутил мой командир или говорил серьезно. Мы встретились после долгой разлуки, немного выпили, и все воспринималось как обычный разговор между старыми друзьями, несмотря на разницу в возрасте и разное количество звездочек на погонах. Я даже представить себе не мог, как близок он был к истине и что я вскоре попаду в ситуацию, где моя жизнь будет стоить меньше, чем на фронте, когда гонишь полуторку под пулями и минами.
— Итак, — подытожил Калязин. — Небольшую партию таких вот листовок, а конкретно — двадцать восемь штук, мы изъяли при обыске у одного местного жителя. Его потрясли в МГБ, и он сознался — получил эти листовки от жителя села Журавки, это километров восемь от Олыки. По его словам, тот подошел к нему на местном базаре, передал пакет и сказал раздать всем грамотным. О том, что дядька пришел из Журавки, узнал, опять же, по его словам, случайно. Говорит, патруль на базаре как раз проверял документы, тот мужик говорил с патрульными, а задержанный слышал. Но, во-первых, документы могли быть фальшивыми. А во-вторых, к Журавскому сельсовету приписаны еще несколько окрестных сел и хуторов, потому что там организована сельскохозяйственная артель имени товарища Кагановича. И наше с тобой задание — по возможности выяснить, кто распространяет листовки среди крестьян. Ведь на самом деле след из лесу ведет, то есть от того самого Червоного.
— Выяснить? Если у них круговая порука…
— А ты не думай об этом. Задание такое: вместе с участковым обойти дом за домом, двор за двором, везде показывать листовки, задавать стандартные вопросы. Что это даст в перспективе — пока не знаю. Но нужно дать понять бандитам и их пособникам: не они все контролируют из лесов, а мы — советская власть — на местах. Кто-нибудь обязательно выдаст себя. И тут уж агентура будет держать ухо востро: наши тоже работу с населением ведут будь здоров, майор Доброхотов Лев Наумович свое дело знает.