Червоный Кокотюха Андрей
В тот вечер учительница специально выбрала время перед объявленными раньше танцами. Не зная, куда себя деть в ожидании субботнего развлечения, молодежь обычно приходила в клуб раньше и — хочешь не хочешь — толклась в зале, а значит, выполняла роль зрителей. Той самой публики, к которой Лиза пыталась приучить своих воспитанников — ведь здесь, при школе, еще никогда не организовывали драмкружка. Для нее было очень важно, чтобы во время репетиции в зале сидели люди. Как объяснила мне учительница, именно такой метод должен постепенно избавить детей и подростков от страха перед зрителями и публичными выступлениями. Впрочем, Лизе, наверное, лучше знать, она же педагог, и я не собирался вмешиваться в это своим солдафонским разумом…
Понятно, что подводу у Пилипчука я выбил, «штырьков» на субботник мобилизовал, а когда дрова под моим внимательным наблюдением разгрузили, еще и попробовал провести с директором школы небольшую воспитательную пятиминутку. Тот оказался непробивным: заявил, что учеников снимают на общественно-полезные работы не только с уроков русского языка и литературы. Он, например, преподает математику, ему тоже не очень нравится, когда вмешиваются в учебный процесс, вот только никакой «политики», как сказал сам директор, в этом нет: детей прежде всего нужно приучать к коллективному труду, без понимания этого ни математика не понадобится, ни литература не пойдет на пользу.
Я уже слышал краем уха: в школе, наоборот, нет учителя украинского языка, и это директор легко объяснил. Учительница есть, но двое ее братьев — в УПА, младшая сестра — связная, арестована и осуждена, а сама учительница при немцах была членом местного отделения «Просвиты», а это националистическая организация. Я вынужден был согласиться: учительница с такой биографией действительно не имеет права преподавать в советской школе, а украинский язык здесь, в селах, и без учителей знают. Из-за этого учительницу русского, такую молодую и активную, здесь особенно ценят. Поэтому в том, что вместо ее уроков дети собирают желуди или отрабатывают с родителями в колхозе, не стоит искать особенных заговоров. Словом, этот дядька под конец разговора показался мне не таким уж гадом, как я себе представлял. При случае я решил развеять напрасные сомнения Лизы. Ведь она здесь такой же новый человек, как и я, разве что приехала на месяц раньше меня. И вот он, шанс: возьму и предложу ей осваиваться тут вместе, двум новичкам всегда спокойнее и веселее.
Вообще, о чем бы я ни думал в тот день, все так или иначе приводило к учительнице Лизе и поиску возможностей познакомиться с ней ближе. Отчасти это было вызвано тем, что местные девушки и молодицы смотрели на меня, чужака, искоса, если не сказать — враждебно, а мне, нормальному здоровому мужику, хотелось женского внимания. А отчасти — тем, что в Лизе я увидел родственную душу.
Ну и, конечно же, ее большие глаза и длинная, словно у сказочных царевен, коса не оставляли мне выбора…
Своих кружковцев Лиза Воронова собрала в клубе на шесть часов вечера, когда уже постепенно смеркалось. Хотя учительница старалась загнать в зал и зрителей, пока что тут никого, кроме меня, не было. Дети, двое пареньков-подростков и шестеро девчонок лет десяти-одиннадцати, бросали на мою форму кто подозрительные, кто откровенно опасливые взгляды. Поэтому я уселся как можно дальше, настолько далеко, насколько позволял небольшой зал, на скорую руку переделанный, как оказалось, из местной церкви еще до войны, когда священника с семьей выслали куда-то в Сибирь за связь с ОУН. Вообще-то я даже предположить не мог, что тут когда-то молились Богу — всех признаков культового сооружения это помещение благополучно, по-моему, лишили… ну разве что сцену могли бы смастерить не так кривовато, со своего места я даже невооруженным глазом заметил небольшой перекос.
Лиза очень переживала из-за того, что впервые после нескольких недель работы выводит своих воспитанников на настоящую сцену, и, не обращая на мое присутствие никакого внимания, что-то объясняла школьникам, которых собрала вокруг себя. Когда же она наконец села в первый ряд, девочки и один подросток, все без исключения в вышитых рубашках, стали там, где велела учительница, — в глубине сцены. Один мальчик остался впереди, оцепенел, ожидая команды, а когда Лиза махнула рукой, крикнув: «Давай!», сделал еще шаг вперед и монотонно заговорил, глядя куда-то перед собой:
— Новая радость настала, какой не бывало…
— Стоп! — остановила его Лиза. — Манюк! Я радости не слышу и не вижу! Ты радоваться должен, ты о радости говоришь, а сам как на похоронах или голодный. Ты голодный, Коля?
— Есть голоднее, — буркнул в ответ мальчишка. — Папа говорил, мы должны другую Украину кормить…
— А с твоим папой, Манюк, будет отдельный разговор! И говорить с ним буду не я, а вот товарищ милиционер! — Лиза кивнула в мою сторону. — Вас, дети, политика интересовать не должна, вы должны учиться, с радостью, Коля Манюк! С ра-дос-тью! Ну-ка еще раз, только правильно!
Я понимал, о чем говорит Лиза. Еще вчера разговаривал с очередным агитатором после его выступления в пользу укрепления колхозных хозяйств. Когда его спросили, правда ли, что за Збручем в Украине снова голод, поэтому здешние колхозы должны сдавать продукты для Востока, агитатор поинтересовался: «Товарищ, вы грамотный? Вы выписываете газеты? А какие? “Вільний шлях” и “Правду”? Очень хорошо, а в газетах написано, что кто-то где-то в нашей стране голодает? Не написано? Или вы считаете, что советские газеты врут? Вот я вам и ответил: читайте газеты, там все написано! И больше выписывайте!» Потом, когда уже все разошлись, агитатор, угостив меня и Пилипчука «Беломором», ворчал: «Смотри, заговорили… Листовки они оуновские читают, не иначе… Народной власти им жалко, своим братьям-украинцам куска хлеба не дадут, а бандеровцев в лесах кормят».
— Новая радость настала, — тем временем снова начал Коля Манюк, теперь уже выговаривая слова бодрее. — Какой не бывало. Раньше эти слова мы слышали, когда нужно было славить Бога и Божье Рождество…
— Манюк! — снова остановила его Лиза. — Так называемое Божье Рождество. Сколько тебе говорить! Бога нет, поэтому родиться он не мог! Именно об этом писали великие гуманисты, чьи произведения стали классикой русской литературы! Мы же с вами это учили! Ну-ка, Коля, еще раз!
Паренек покорно вздохнул.
— Новая радость настала, какой не бывало. Раньше эти слова мы слышали, когда нужно было славить Бога и так называемое Божье Рождество. Теперь мы говорим так, вспоминая тот славный день, когда советская власть, выполняя мудрый наказ друга всех народов, великого вождя товарища Сталина, объединила украинский народ, освободила нашу землю от господской власти буржуазной Польши. Поэтому эти осенние дни уже никогда не будут для нас хмурыми, и мы гордо славим наш народ-победитель, наш край и нашего дорогого товарища Сталина. Благодаря ему у нас есть то, чего не было раньше: светлые клубы, — тут Коля Манюк заученно вытянул руки перед собой, — залы-читальни, школа, где можем свободно учиться, чтобы потом исто… — Он запнулся. — Испос… использовать эти знания на благо и процветание нашей родины — Советской Украины, сестры в большой семье народов-братьев!
Переведя дух, он глянул со сцены на Лизу.
— Теперь хорошо, — милостиво кивнула учительница. — Можешь пока отдохнуть. Повтори еще раз весь текст про себя. Еще раз пройдемся.
Манюк, как мне показалось, слишком быстро спрыгнул со сцены и, прошагав по залу, вышел на улицу. Мне даже объяснять не нужно ничего: этот Коля уже просился в «ястребки», в подтверждение своей взрослости при мне закурил самокрутку, но таких вояк в «штырьках» и без него хватало. Пусть подрастет, придет через год, если эти отряды самообороны не разгонят… Ну, еще дожить нужно. А теперь Коля побежал подальше от учительских очей перекурить после нервного стресса.
Тем временем остальные участники расположились на сцене полукругом. Лиза, сверяясь с бумажкой, махнула рукой. Девочка, которая стояла в центре, сделала три шага вперед, вытянула шею и звонко, так что эхо отдалось под потолком бывшей церкви, прочитала:
— К советской власти мы пришли во время революции! Да здравствует товарищ Сталин — творец Конституции!
Отчитав свое, она стояла на месте. Но еще когда она произносила последние строки, с левого края полукруга вперед вышла другая девочка, чтобы, как только первая чтица замолчит, перехватить инициативу и продолжить:
— А я Сталина люблю! Я письмо ему пошлю! Жизнь счастливая настала — навсегда беда пропала!
Пока она читала, отделилась от группы еще одна девочка, теперь с правого конца полукруга, но эта не подошла, а подбежала, вернее — присеменила: так хотела быстрее стать рядом, выйти на первый план и прочитать:
— Мы работаем с подружкой и не беспокоимся. Ведь о нашем будущем Сталин позаботился![4]
На этом мизансцена закончилась, и Лиза не удержалась — захлопала в ладоши. Со своего места я заметил: девочки старались больше, чем Коля Манюк, потому что, наверное, им все это нравилось. Наконец я понял, точнее, почувствовал всю, как говорится, стратегию молоденькой, но увлеченной учительницы: правильнее славить власть и товарища Сталина в национальной одежде. А что — пусть все видят, знают и понимают: советская власть уважает национальные традиции, и не только буржуазные националисты, но и обычные советские школьники пусть надевают вышитые рубашки. И на партсобрания стоит ходить в вышиванках! Я бы даже такое правило ввел: тогда бандеровцам нечем будет крыть, а со временем вырастут эти дети и совсем не будут разделять власть рабочих и крестьян и ее врагов по тому признаку, что ее враги, националисты, надевают вышиванки, а коммунисты — нет. Вот еще бы посоветовать Лизе, пусть девочки наденут на свои рубашечки красные пионерские галстуки…
Вдруг двери распахнулись и в зал вбежала перепуганная девушка. Я развернулся на шум всем корпусом, взглянул на нее — и ничего больше не надо, без того видно: снаружи что-то плохое происходит. Девушка — кажется, дочь звеньевой — что-то кричала, но я не прислушивался и бросился во двор, вынимая пистолет. Уже на крыльце услышал с левой стороны, из-за угла, приглушенные крики, стон и звуки ударов, рванул туда — и налетел на небольшую группу юношей.
Они стояли тесным кругом и, прижав кого-то к стене, молча, свирепо лупили.
Сумерки уже опустились на село, света из окна не хватало, чтобы я мог кого-то узнать. Поэтому схватил за плечо ближайшего, рванул к себе, но тот оказался неожиданно крепким, легко освободился, крикнул:
— Бежим! Москаль! — И стайка рассыпалась в разные стороны, быстро сливаясь с темнотой, растворяясь в ней.
Не удержавшись, я пальнул в воздух и гаркнул:
— А ну стоять! — но без особой надежды на то, что кто-то из них послушается.
Затем, не пряча оружия, повернулся к отбитой мною жертве, которая лежала ничком, перевернул, разглядев того, кого и ожидал увидеть: Колю Манюка. Он стонал, по-детски шмыгал носом и, сообразив, кто над ним склонился, отстранил меня вялым движением, поднялся сам, сначала сел, потом встал, опираясь о стену.
— Кто? — коротко спросил я, заранее зная — ответа не будет.
Манюк промолчал, только стер грязь с окровавленного лица.
— За что? — спросил я снова, хотя и догадывался.
— За родину, — пробурчал Манюк, сплевывая кровь, потом добавил: — За Сталина.
— Все понятно с тобой.
Из клуба выбежала девушка, встревожилась, бросилась к избитому, взглянув на меня, и даже в темноте я заметил блеск ее глаз. Пока она вытирала Коле Манюку морду, с крыльца спустилась, почти сбежала обеспокоенная Лиза; она даже не набросила пальто. А с улицы, запыхавшись, уже подоспели трое вооруженных винтовками «штырьков».
— Знаете, кто его? — Я показал им на жертву.
— А кто угодно! — торопливо, словно опережая другие ответы, произнес тот, кто был старшим группы, Славка Ружицкий. — Может, даже не из нашего села! Так надежнее, они давно договорились…
— Кто они? — Я насилу удержался, чтобы не схватить этого вояку за грудки и как следует не встряхнуть. — Не надо мне тут сказок! И без вывертов! Ходите группой, оружие вам выдали, а все равно боитесь! Да идите к черту, помощники, комсомольцы-добровольцы, мать вашу!
Рядом стояла Лиза, но в этот момент мне было не до того, чтобы следить за языком. Я уже знал, что часть «штырьков» записалась в отряд самообороны, чтобы свести с кем-то персональные счеты, еще часть — чтобы не трогали родителей, которых власть считала неблагонадежными, остальные — те, кто недовоевал и хотел получить пусть крохотную, но власть над односельчанами. Надежды на это «войско» у меня, фронтовика, не было никакой, да и покойный Задура предупреждал — это потешные солдаты, в критический момент могут бросить винтовки и разбежаться по дворам. И при первом же случае мало кто из них не скажет: «Меня заставили!»
— Ты кто ему? — коротко спросил девушку, которая хлопотала возле Манюка.
— Так… — Она или не знала, что нужно сказать, или, скорее всего, не хотела говорить с чужаком лишний раз.
Ох и трудно же с ними!
— Хорошо, если так… Вы, — я снова глянул на «ястребков», — проведите своего товарища домой. Ружицкий, возьмешь еще одного, останешься возле дома патрулировать. Организуй смену, караулить до утра. Сейчас поздно, потом сам разберусь… И с вами тоже…
— Мы тут ни при чем! — искренне обиделся Ружицкий, хотя в голосе прозвучали плаксивые нотки.
— Вот это-то и плохо, что ни при чем! С вами все, исполняйте! — И я повернулся к Лизе: — Все в порядке, Елизавета Алексеевна, можете продолжать!
— Да где же в порядке, и вы сами это видите! — вырвалось у нее. — Я тоже вижу, вот в чем все дело и беда!
Пока мы разговаривали, на звук выстрела и шум к клубу подтянулись все, кто гулял неподалеку. Собралась небольшая толпа. Лиц я так и не смог рассмотреть, но чувствовал: все, кто сюда подоспел, тихо радуются бессилью молодой русской учительницы, очевидной беспомощности нового участкового, так что поддерживает меня разве что плюгавый «пан-товарищ» Пилипчук; а его поддержка на самом деле может только помешать делу укрепления власти. Да еще, может, с десяток взрослых мужчин, но в основном местные лодыри, без собственного приличного хозяйства и без честно заработанных трудодней. Таких я видел всюду: им все равно, какая теперь власть, лишь бы их не трогали и кормили время от времени — типичная беднота, которую можно вооружить, но в критической ситуации они не защитят тебя, если что-то будет угрожать их собственной жизни.
Как бы то ни было, именно из них по преимуществу состоял актив Ямок. Так что завтра, пусть это и воскресенье, я имел намеренье собрать весь этот актив в поселковом совете, который до сих пор считается и опорным пунктом местной милиции. Пилипчук, такой он или сякой, всех соберет. А я поговорю с ними, попробую прочистить им мозги, нужно будет — позвоню в район, пусть присылают МГБ. Ну, напугаю — ведь этого местные боятся как огня. Для них чекисты страшнее бандеровцев.
Так что, может, и получится наладить на вверенной мне территории нормальную самооборону.
9
Увлеченный этими планами, я делился ими с учительницей-москвичкой, пока провожал ее в тот темный вечер к дому Ставнюков, куда Лизу Воронову расквартировали.
Разумеется, свою первую большую репетицию она свернула, пообещав в следующий раз все довести до конца. Может, она хотела поговорить со мной о чем-то другом, но слова всю дорогу лились из меня без остановки, она слушала, кивала, даже поддакивала, и только когда дошли до ее жилища, спросила вдруг, без всякого отношения к уже сказанному мною:
— А вы читаете, Михаил?
— То есть? — не понял я такого поворота.
— Ну, книги вы читаете? Книжки? Литературу?
— Русскую?
— Хотя бы русскую… Можно и просто художественную, знаете, беллетристику.
Я тогда не знал, что это слово означает, поэтому решил лучше промолчать. Наверное, Лиза восприняла мою игру в молчанку по-своему.
— Нам нужно больше говорить, Михаил. Общаться. Мы можем обсудить любую книгу, будет тема для интересной обоим беседы.
— Простите, Лиза… Я намек понял…
— Никаких намеков, Михаил. — Я не увидел, но почувствовал, как она улыбнулась в темноте. — Люди должны читать, тогда будет меньше зла, нетерпимости… Это я знаю, меня папа учил. Книга — знания, а от знаний человек только добрее становится…
Я вздохнул.
— Не то чтобы очень… В смысле, читал… Война…
— А в школе? — Не дождавшись вполне ожидаемого ответа, Лиза нащупала мою руку в темноте, мягко сжала ее: — Заходите ко мне.
— Сейчас? — вырвалось у меня.
— Завтра. У меня есть книги, я подберу вам что-нибудь. И мы сможем об этом говорить. Поверьте, Михаил, о книгах гораздо интереснее и приятнее говорить, чем…
Она вдруг замолчала. Я прекрасно понимал, что Лиза хотела сказать. А еще понимал: вот так просто мы не можем сегодня разойтись. Поэтому крепко обнял ее за талию, привлек к себе. Лиза не сопротивлялась, сама прижалась к моей груди на какое-то короткое, но блаженное мгновение, не убрала губы, когда я нашел их своими…
Поцелуй получился коротким. Учительница отстранилась так же стремительно, как прижалась, скороговоркой сказала: «Завтра, до завтра!» Скрипнула калитка, и ее сапоги застучали по двору. Дождавшись, пока Лизу впустят в дом и дверь за ней закроется, я постоял еще немного, перекурил, собираясь с мыслями и с чувствами, а докурив, втоптал окурок в землю, развернулся и пошел к себе. Когда слышу что-то подобное фразе «на крыльях полетел», то знаю — не преувеличение, действительно такое бывает.
По дороге зашел к Пилипчуку. Договорился, чтобы он завтра собрал актив. С ним и поужинал, и выпил. Водки и самому хотелось, от нее тогда думалось лучше. Уже добравшись до своего топчана, долго не мог улечься, хотя там особо и не расположишься. А когда наконец заснул — подумал сначала, что снится: мне во снах после фронта часто мерещились выстрелы.
Но нет — открыл глаза, резко сел, а выстрелы не прекращались. Где-то вдалеке бахали и бахали — эти звуки ни с чем другим спутать я не мог.
Особенно собираться не надо: спал я в основном одетый, даже в сапогах, разве что ремни снимал. Пистолет держал возле руки, а выданный мне автомат ППШ[5]— под топчаном. Я подхватил пистолет одной рукой, автомат — другой, закинул его на плечо, уже по пути пристегнул кобуру, надвинул фуражку. Примостив ППШ в коляску, оседлал мотоцикл, включил фары, и мой мотоцикл с ревом помчался через все село туда, откуда, как мне казалось, были слышны выстрелы. Пока ехал, поймал себя на мысли: а мчусь я туда, откуда пришел, когда проводил учительницу…
Меня охватили нехорошие предчувствия. Стиснув зубы, нажал на газ, рискуя перевернуться в темноте на грунтовой сельской дороге. Впереди себя увидел языки пламени и понял — двигаюсь в правильном направлении, но совсем не обрадовался: ведь действительно горело что-то во дворе Ставнюков. Рев моего мотоцикла смешался с криками полуодетых людей, которые выбежали из окрестных домов. От ставнюковского плетня мне наперерез бросилась фигура с винтовкой — Ружицкий, командир «штырьков». Двигался он так резко, что я чуть не сбил парня, вовремя вывернул руль, но протаранил и завалил передним колесом соседский деревянный забор. Пистолета я не трогал, схватил автомат, выскочил из седла, оттолкнул «ястребка», который пытался что-то сказать, поднял дуло вверх, полоснул короткой очередью, отгоняя толпу и расчищая себе таким образом путь к месту происшествия.
С первого взгляда я понял, что случилось, — по крайней мере, сначала думал, что понял. Огонь охватил не дом, пылала копна сена, пламя угрожало переброситься на овин, но хозяева, старые Ставнюки, дед в одних кальсонах и бабка в белой полотняной рубашке, словно и не очень пытались гасить пожар. Старая Ставнючка, как называли ее в селе, сидела на земле, охватив руками голову, качалась из стороны в сторону и громко стонала. Дед Ставнюк, который воевал еще в Первую мировую и отморозил там пальцы на правой ноге, стоял над нею, растерянно глядя то на огонь, то в сторону колодца. Там возились несколько «ястребков», заслоняя собой нечто более страшное, чем пожар.
— Назад! Разойдись! — гаркнул я, и парни, узнав участкового по голосу, тут же расступились, открыв что-то белое на краю колодезного сруба.
Зная, что могу там увидеть, и в то же время боясь этого, я опустил автомат дулом вниз. Одолел последние метры, уже не слыша ни криков, ни стонов: все звуки вдруг умерли для меня. И когда освещенное огненными отблесками тело заскользило вниз, на землю, я бросился подхватить его, чтобы не дать упасть.
Так, сидя на голой земле, я держал в объятиях мокрое тело Лизы Вороновой.
10
«Штырьки» достали ее, пока я ехал. Один обмотался вожжами и полез в колодец. Уже потом, от Калязина, по телефону, сквозь треск помех я узнал: от выстрела в живот учительница не умерла — захлебнулась водой, когда ее бросили на дно колодца. Это сказали в районной больнице, когда делали вскрытие. А еще, прокашлявшись, Калязин сказал: если меня это интересует, Лиза Воронова оказалась девственницей. Что еще? Ага, двадцать два года, по паспорту…
Только это было потом, после того как труп учительницы погрузили в кузов полуторки и повезли в район вместе с задержанным мною той ночью пособником бандеровцев. А тогда я сидел на земле в отблесках зарева, держа худенькое мертвое тело на коленях, и мне хотелось кричать, громить все подряд, стрелять во все вокруг без исключения.
Ведь это неправильно, это совершенно неправильно — когда вот так, посреди ночи, в мирное время вооруженные люди врываются в дом, вытаскивают оттуда молодую девушку, еще совсем девочку, намотав на руку ее длинные волосы, убивают, бросают тело на дно колодца. И все происходит не в мертвой пустыне, вокруг живут люди, никто из них не выбежал, не вмешался, все ждали, пока убийцы сделают свое черное дело и уйдут в лес, чтобы спрятаться там снова в свои глубокие норы.
Ко мне никто не рисковал приближаться, и правильно делали — в то мгновение я готов был выпустить очередь из ППШ в каждого, кто сделает ко мне хотя бы один шаг. Сено за спиной полыхало. Осторожно положив тело Лизы на землю, я поднялся, подхватил автомат, выставил дуло перед собой, услышал громкий дружный вскрик крестьян, поднял ствол вверх и все же не удержался — нажал на гашетку, выпустил в темное звездное небо злую короткую очередь. Потом повернулся, ощупал взглядом притихшую толпу зевак, рявкнул:
— Что стоим, суки! Огонь гасите! Ружицкий, мать твою, сюда!
Из ночи сейчас же выбежал командир «штырьков» и замер напротив меня. У меня мелькнула мысль: да он ожидает, что я его вот тут прямо и расстреляю. Скрежетнув зубами, кивнул Ружицкому на тело:
— Ищите брезент или что там, накройте ее! Подводу найдите, где хотите! Довезете в контору, только осторожно, смотрите! Пилипчука буди, пусть в район звонит, в энкаведе! Выполняй!
Даже не пытаясь возражать, Ружицкий поправил винтовку на плече и, держа ее за ремень, чтобы не сползла, побежал передавать мой приказ своим «штырькам». Тем временем люди уже суетились вокруг копны с ведрами, тушить пришлось еще и овин, огонь успел лизнуть его кровлю. Но с этим народ справиться мог. А мне обязательно нужно было поговорить со старыми Ставнюками.
Оба, хоть и были очень напуганы, смогли рассказать, что случилось. Ничего нового я не услышал, поскольку с самого начала подозревал: без Данилы Червоного здесь не обошлось. Действительно, ночью постучали в окно, сначала тихо, но почти сразу — сильнее. Требовали открыть, или дом подожгут, и Ставнюк подчинился. Никого из тех, кто вломился в дом, хозяева не знали и не видели раньше. Одного, по виду старшего, другие называли «друг Остап». Дальше все произошло стремительно: схватили перепуганную «пани профессорку», «Остап» коротко спросил: «Это ты, курва москальская, учишь наших детей собачьему языку? Это ты велишь им вашего Сталина прославлять? Кто тебя сюда звал, лярва ты, подстилка сталинская? Ты еще в комсомол наших детей прими! Комсомолка?» — и ударил в лицо, не дожидаясь ответа, знал, наверное. «Свинья ты московская, гнида комсомольская!» — крикнул Лизе еще кто-то из незваных гостей, а потом сам «Остап», накрутив волосы девушки на ладонь, поволок ее на двор. Другие, угрожая Ставнюкам автоматами, заставили их тоже выйти.
Потом прямо на их глазах тот, кого называли Остапом, выстрелил в Лизу из пистолета в упор и отпустил тело на землю. Двое других быстро подхватили тело, перевалили через край колодезного сруба, остальные уже поджигали скирду. «Будете москалей, коммуняк или жидов пускать в дом — и дом сожжем, — пообещал “Остап”. — Всем скажите!» Взяв что-то из продуктов, они ушли. Больше в Ямках той ночью бандеровцев никто не видел. Хотя… даже если б и видели, вряд ли сказали бы, таково мое твердое мнение.
Но та ночь еще не закончилась для меня. Примчавшись на мотоцикле в поселковый совет и убедившись, что перепуганный Пилипчук все же дозвонился в Олыку и взвод МГБ уже выехал, сам, крутнув ручку на аппарате, попросил соединить меня с Калязиным, чтобы доложить лично. Его, оказывается, уже разбудили, но сюда он не собирался — без меня дел по горло, сказал крутиться самому. Бросив тяжелую эбонитовую трубку на рычаг, я выгнал из комнаты всех, включая и поселкового председателя, запер за собой дверь. Очень хотелось напиться, но прекрасно понимал — нужно держаться, потому что ситуация напряжена до предела. Поэтому просто сел на свой топчан, бросил автомат под ноги, оперся локтями на колени, обхватил голову руками, закрыл глаза и замер.
Сколько так сидел — не помню. О чем думал — тоже. Но из оцепенения вывел звук разбитого стекла за спиной.
Звон еще звучал, а я уже падал вперед, на пол, хватая автомат, перекатываясь на спину и наводя его на источник звука. Однако ничего не произошло: разбитое окно зияло черной дырой, а на полу посреди комнаты лежало что-то, совсем не похожее на гранату или другое взрывное устройство. Искоса посматривая на разбитое стекло, я подполз, пощупал осторожно, ощутил, как зашелестело под пальцами: камень, завернутый в бумагу.
На всякий случай я отполз к стене — если кто-то намеревался стрелять в окно, то лучше на всякий случай уйти с линии огня. Но что-то подсказывало: камнем в стекло на сегодня дело и ограничится. Переместившись в относительно безопасное место, я сел, опершись спиной о стену, правой рукой все еще придерживал автомат, левой — развернул бумажку, поднес к глазам.
Это был неровно оторванный клочок серой оберточной бумаги. Первое, что пришло в голову: здесь, в селе, в магазине такой нету, я точно знаю — продавщица, пятидесятилетняя Галя, заворачивает товар в куски газеты, да и ту пытается экономить, требуя, чтобы приходили со своей, как она ворчала, «замоткой». Ай-яй-яй, неаккуратно, хлопцы… Я же легко узнаю, кто из крестьян недавно был в райцентре, туда редко местные за покупками выбираются, а бумага не затасканная, свеженькая, если, конечно, можно так назвать обычную магазинную обертку. Ладно, это потом, еще будет время.
Когда прочитал написанное — сразу забыл о желании играть в сыщика. Потому что эта информация не имела значения. До сих пор стоят перед глазами старательно выведенные печатные буквы:
В ОНИЩУКІВ КРИЇВКА ПІД БУЛЬБОЮ. ТАМ ПОРАНЕНИЙ Є.[6]
Понятно: не каждый вот так запросто придет к участковому и сдаст бункер. Почему-то показалось: если бы не трагические события последних дней, вряд ли кто даже таким образом осмелился бы предупредить меня, врага, о том, что некие Онищуки прячут в бункере раненого бандеровца. Что такое крыйивка — меня уже просветили, хотя пока что ни одной не видел своими глазами. Ну, а «бульба» — так здесь картошку называют.
Итак, пришло время увидеть, кто и что у них там под картошкой.
А потом два и два сами складывались: меньше чем неделю назад была перестрелка под Манивцами, со стороны бандеровцев есть раненые, и это, вне всяких сомнений, группа Червоного. Сколько от Манивцов до Ямок? Километров семь, не больше, это если напрямую, а они только так и ходят. Вот я и прикинул, вполне реально, что Онищуки прячут у себя раненого бойца из боевки Остапа — Данилы Червоного.
А значит, у меня есть шанс лично его взять.
Часы показывали начало третьего ночи. Быстро прикинул: взвод МГБ будет здесь самое раннее через полчаса. Времени мало. А с другой стороны — вагон, если быстро действовать. Тянуть резину после того, что случилось, я не собирался.
Поднявшись на ноги и взяв автомат, я быстро вышел в ночь. Во дворе сельсовета топтались трое. Подойдя поближе, разглядел Ружицкого с еще одним «штырьком» — охраняли подводу, на которой лежало накрытое брезентом Лизино тело, и Пилипчука, который, похоже, не знал, куда себя деть. Увидев меня, все трое стали по стойке смирно, будто участковый милиционер здесь был главным начальством. Закинув автомат на плечо, я подошел к мотоциклу, спросил:
— Ничего не слышали?
— Когда? — наивно отозвался поселковый голова.
— И никого не видели. — Его удивление я проигнорировал, а сам не спрашивал ничего больше — только констатировал факт: даже если б они слышали звон стекла и видели, кто засветил туда камнем, вряд ли признались бы мне. — Ладно, Ружицкий — в коляску, вы, товарищ председатель — за мной, на седло. Ты, — кивнул «ястребку», — здесь остаешься, ждешь подкрепления. Все понял?
Конечно, никто не возражал. Командир «штырьков» послушно полез в мотоциклетную коляску, а Пилипчук боязливо примостил свой худой зад за мной, на кожаном сиденье мотоцикла, даже обхватил меня за талию руками. Сцепив зубы, я крутанул ногой педаль, запуская мотор, и рванул вперед, рассекая фарами тьму.
11
Пока ехали, никому ничего не объяснял.
До нужного дома добрались меньше чем за десять минут, и тут меня тоже никто ни о чем не спрашивал: Пилипчук сам, без особого приглашения, толкнул калитку, но остановился, не решаясь идти дальше, потому что бешено лаял хозяйский пес, поднятый ревом мотора. На крыльцо уже вышел, кутаясь в телогрейку, сам хозяин — Николай Онищук, местный конюх, и отозвался громко:
— Кого черти принесли?
— А вы всех так встречаете, гражданин Онищук, или только представителей советской власти? — гаркнул я.
— Убери пса, Николай, — громко сказал Пилипчук.
— Ты или кто, Ефимович? Что такое, слышу, шум по селу…
— Говоришь, только слышал?
— Слышал. Такое время, товарищ участковый, спишь чутко.
— Так. Что же ты слышал, а, Онищук?
— Говорю же — шум.
— И ничего больше не знаешь?
— Ничего. Своя семья, товарищ участковый, ничего мне не надо.
— Ага, вот мы пришли рассказать! — я отстранил Пилипчука, выставив дуло автомата перед собой. — Ну-ка! Убери собаку, веди!
— Куда вас вести?
— Не лепи мне тут горбатого, Онищук! Показывай, кого прячешь! Добровольная выдача тебе засчитается. Иначе или с гостями своими дорогими поедешь в район, куда повезут, или рядом с ними, сука, ляжешь!
Не знаю, что тогда подействовало на хозяина: мой крик или мой автомат, но он, ничего не спрашивая больше, спустился с крыльца, как был, босой, оттащил пса к будке, обмотал веревку вокруг вбитого для собаки колышка. Но на пса не цыкнул, и это меня лишний раз убедило — не соврал автор записки, ой не соврал. Бандит, которого тут прячут под землей, должен услышать собачий лай и выбраться через предусмотренный выход. Вот когда пожалел, что не дождался солдат: сразу окружили бы территорию, потому что ход выкопали вряд ли длинный, далеко не убежит.
— Показывай! — я решительно шагнул к Онищуку, красноречиво нацеливая автомат.
— Не знаю, о чем вы говорите, товарищ участковый, — тот говорил со мной, но смотрел на Пилипчука. — Нечего мне показывать. Жена, детей двое, да вы же видели, когда по домам ходили.
— Не морочь мне голову, падла! И зубы не заговаривай! Если потянешь еще немного — дождешься солдат, Онищук, ох дождешься. А как они ищут… ну, сам знаешь.
— Не знаю, что вы ищете. — Хозяин продолжал упираться.
Я сцепил зубы. Не оглядываясь, позвал:
— Ружицкий!
— Слушаю, товарищ лейтенант! — «Штырек» тут же оказался рядом.
— Бывал здесь, в этом доме?
«Штырек» засопел, переступил с ноги на ногу.
— Отвечай, когда спрашивают! — снова рявкнул я.
— Это крестный мой… Бывал…
— Так где твой крестный картошку держит, знаешь?
— Вон там, в погребе…
— А я тебя, Славка, сукин ты сын, у креста держал, — обреченно вздохнул Онищук. — Ищите, что хотите, ваша власть. Я с места не сойду, здесь стану. Захотите стрелять — тут и лягу, в своем дворе.
Треугольная, выложенная кирпичом крыша погреба торчала возле дома, за сараем. Я решительно направился туда. Увидел замок, и, сбив его тремя ударами приклада, распахнул крепкую деревянную дверь.
Оттуда тянуло смесью запахов сырой земли, недавно выкопанной картошки и мышиного дерьма. Вниз вели каменные ступени, их было пять — и я оказался возле сваленной между досок, что отгораживали угол, картошки. Что еще было в погребе — меня тогда не интересовало, не за едой сюда пришел. Я наклонился, зачем-то пощупал картофелины, а потом, став на колени, загреб их к себе и вывалил из самодельного ящика.
Видно, я той ночью очень хотел найти тайник, потому что удача улыбнулась мне очень скоро. В куче картошки рука наткнулась на какую-то доску, и пальцы нащупали что-то вроде ручки. Через мгновение я уже разгребал на дне ящика замаскированный картофелем вход. Все это время управлялся в темноте, но когда убедился, что поиски не напрасны, поднялся с колен, подошел к крайней ступеньке и крикнул в темноту:
— Ружицкий, свет сюда.
«Ястребок» тут же спрыгнул вниз, держа наготове неизвестно где добытый фонарик. Света он давал немного, но мне хватило, чтобы разворошить картофельную кучу, рвануть вверх замаскированную крышку и увидеть темный квадрат хода, который вел вниз, в бункер.
Чем дальше, тем больше я понимал, какая это глупость — припереться сюда одному. Но отступать не хотелось. Наведя дуло на черную дыру, набрал в легкие побольше воздуха и не крикнул — выдохнул в подземелье:
— Внимание! Говорит лейтенант милиции Михаил Середа! Двор оцеплен, сопротивляться бесполезно! Предлагаю сдаться! Жизнь гарантирую! Нет — бросаю гранату!
Не было у меня гранаты. Но и другого выхода не было: теперь уже выставить здесь пост и молча ожидать, пока подоспеют чекисты, не получится. Кровь кипела, желание покарать хоть кого-нибудь за гибель молодой учительницы рвалось наружу. Когда в ответ я ничего не услышал, то повторил приказ еще раз а потом взял у Ружицкого фонарик и, не думая долго, поставил ноги на верхнюю перекладину самодельной лестницы и прыгнул вниз.
Готовился ко всему — погреб оказался не глубже двух метров, да и не слишком просторным, и при других обстоятельствах тут, в закрытом пространстве, шансов выйти из столкновения невредимым или хотя бы живым совсем не было. Однако, как только мои подошвы коснулись досок пола, я бросился к стене, хотя пока не встретил никакого сопротивления. Более того: здесь, в этом помещении, кажется, не было людей.
Я выставил руку с фонариком перед собой и прошелся лучом по стенам, выхватив из темноты только пустые двухъярусные нары — и все, больше никого и ничего. Хотя почему: возле нижних нар что-то белело, я шагнул туда, наклонился, левой рукой, которая сжимала фонарь, подхватил этот предмет. Ага, здесь все-таки кто-то был — с выложенного досками пола я поднял самодельный бинт, пропитанный кровью.
До сих пор не могу объяснить, что именно заставило меня посветить под ноги, а потом — простучать доски под ногами. В правом углу подземелья я почувствовал под собой пустоту, стал на колени, но подцепить доски было нечем. Я сбросил фуражку, вытер тыльной стороной руки вспотевший лоб, подошел к выходу и, подняв голову, крикнул:
— Ружицкий! Тащи сюда лопату!
— Какую лопату? — послышалось над головой.
— Или не лопату! Железку острую, штык — что хочешь!
Только я это сказал, как снизу ударила длинная автоматная очередь.
Если б я не отошел от того места, где был скрыт еще один ход вниз, пули точно бы меня достали. А так я просто отскочил к стене, стукнулся плечом, присел на корточки, отшвырнул фонарь и пальнул в ответ, хотя понимал: у того или тех, кто засел внизу, позиция, несмотря на всю безнадежность ситуации, пока что выигрышная. Но хорошо хотя бы то, что никто не сбежал — значит, другого выхода из бункера нет.
Потянулись секунды. В тесном темном подземелье пахло порохом, землей, потом. Тяжело дыша, я ждал, что снизу снова начнут стрелять. Но ничего не происходило, и я, снова набрав в легкие воздуха, повторил приказ:
— Прекратить огонь! Сопротивление бесполезно! Двор окружен, бросайте оружие! Гарантирую жизнь!
В ответ снова огрызнулся автомат.
На этот раз очередь была короче, и я даже решил не тратить зря патроны. Не знаю, надолго ли внизу хватит боеприпасов, но одно понятно: хотя из-под земли и огрызаются, бункер оказался ловушкой. Выкурить оттуда кого-нибудь не так уж и сложно. Словно отвечая на мой вопрос, как действовать дальше, над головой послышался голос Ружицкого:
— Товарищ лейтенант!
Но сразу его перекричал другой:
— Говорит старший лейтенант МГБ Собинов! Что там у тебя, участковый?
— Пока не знаю! — громко ответил я, ощутив облегчение. — Но кусаются, сволочи!
— Ничего, это ненадолго! Обычное дело!
Как только Собинов это произнес, снизу один за другим грохнули три или четыре — не до подсчетов было — одиночных выстрела, по звуку — револьверных. Не удержавшись, я разрядил в доски остатки диска. Уже не ожидая специального приказа, вниз ко мне спустилось трое бойцов, в темноте я не различал ни лиц, ни знаков на погонах. Только услышал где-то рядом приказ Собинова:
— Лезь наверх, Середа! Ты свое дело уже сделал, теперь мы!
Спорить расхотелось. В самом деле, с пустым диском мне здесь делать нечего. Поэтому, протиснувшись к лестнице, выбрался наверх, увидел полуторку возле забора, солдат во дворе, уже связанного Онищука на земле, подошел к своему мотоциклу, оперся на коляску, закурил.
С этого места и увидел, как энкаведисты вытащили из бункера того, кто там прятался.
Он был один. Раненый. Выпустил сначала весь магазин «шмайсера», потом — разрядил в доски револьвер.
Последнюю пулю бандеровец пустил себе в голову.
12
Ощущения победы у меня не было. Ни той ночью, когда бойцы вытащили труп того, кого я считал бандитом. Ни когда бандеровского приспешника, окровавленного Николая Онищука, избитого прямо в собственном дворе, забросили в кузов и повезли в район. Ни позднее, когда неожиданно увидел Данилу Червоного и все в моей голове запуталось окончательно.
Под утро той долгой ночи мы все остались там, откуда и начали, не приблизившись к Червоному ни на пядь. Арестованный Онищук упорно молчал. На самом деле он мог себе это позволить: пока он встречал нас посреди ночи во дворе, его жена, быстро собрав двоих детей, десятилетнего мальчика и восьмилетнюю девочку, сбежала через окно с тыльной стороны дома, а значит, за свою семью он не боялся.
Наверное, такие действия с самого начала были продуманными, никто ни с кем не спорил, женщина спасала детей, попрощавшись с мужем, которого — знала наверняка — больше не увидит. Взяв на себя командование, старший лейтенант Собинов приказал вечно перепуганному Пилипчуку составить список вероятных бандеровских пособников. Тот обмолвился: «Вы уж как хотите, пан-товарищ, только тут полсела таких!» На что Собинов категорично ответил: «Ну раз так, тогда возьмем наугад десяток заложников — не Онищук, так кто-нибудь другой расколется. А нет — всех в тюрьму, потом — по этапу на Колыму, берем еще десяток, желательно — женщин с детьми. Или женщин, чьи дети останутся одни: так больше эффекта».
— Иначе, Середа, эту фашистскую сволочь не удушить, — объяснил Собинов, когда мы рано утром завтракали, как водится, в доме Пилипчука. — Все они тут враги, только одни в лесах, другие — в своих хатах сидят. Не хочешь, чтобы шипели, плохо смотрели или стреляли в спину, — выжги вокруг себя все и всех. Мне здешнего уже — во! — Он резанул себя ладонью по горлу.
Я мог бы возразить: мне за то короткое время, что прослужил тут, показалось наоборот — земля горит у нас под ногами. И легче было выбить немцев из Киева, Кенигсберга или Варшавы, чем бандеровцев — из здешних лесов. Понимал я и без старшего лейтенанта МГБ Собинова, почему так: местное населения пока против советской власти, поэтому и поддерживает бандитов. Значит, агитаторы работают плохо, и, наверное, нужно усиливать именно такую работу, а не хватать местное население в заложники, особенно женщин и детей.
Однако тогда Собинову я не возражал: все доводы перечеркивал вытащенный из колодца труп Лизы Вороновой. Она приехала сюда учить детей, и за это ее убили. Раз так, возможно, Собинов дело говорит. А МГБ в целом выбрал и держит единственно правильную линию: кровь за кровь, смерть за смерть. К сожалению, это война, в которой мы тоже должны победить. Немцев в Берлине, в их логове задавили, неужели здесь обломаем зубы…
Но Собинову не удалось проявить активность в полной мере. Действительно, за день энкаведисты, «штырьки» и я вместе с ними перетрясли Ямки, кажется, от края до края, вдоль и поперек. Результат — обнаружили еще в двух домах пустые крыйивки, хозяев арестовали, прихватили еще нескольких подозрительных, тут уж «ястребки» постарались, да и сам поселковый председатель поучаствовал. Вот только именно в этих сведеньях я сомневался: Пилипчука в селе не любили, «ястребков» тоже не жаловали и не слишком признавали хотя бы небольшой властью, так что они могли вполне воспользоваться случаем и сводить под шумок облавы собственные счеты.
Однако довести дело до конца Собинову не дали: вечером пришло сообщение — бандеровцы отбили арестованных заложников в Паньках, еще одном из окрестных сел. Там также организовали облаву, задержанных грузили в две машины. Вот на эту самую колонну по пути в райцентр они и налетели. Теперь готовилась масштабная облава, потому что люди все же массово бежали кто куда, а на все это в МГБ не хватало сил. Поэтому взвод Собинова срочно сняли с Ямок и перебросили ближе к Панькам.
Я же получил приказ обеспечить должную охрану задержанных бандеровских пособников, и для этого у меня никого, кроме «штырьков», не было. Их вряд ли можно было считать должной и надежной охраной, но выкручиваться как-то надо, так что комсомольцев Ружицкого в полном составе я бросил на караул. Только после этого почувствовал что-то похожее на облегчение: наконец можно хоть немного отдохнуть и восстановить силы, ведь с того момента, как выехал на убийство учительницы, не присел даже, если не считать короткого перекуса в доме председателя. Когда тебя не держат ноги, ты не боец, а мне нужно держаться и еще держать ситуацию в кулаке, даже очень нужно. Поэтому, вернувшись в так называемый опорный пункт с топчаном, сначала присел, потом — прилег, по привычке не раздеваясь, даже не сбросив сапог.
Заснул, кажется, еще в движении.
А проснулся будто сразу — вот только закрыл глаза, как тут же открыл, встревоженный чужим звуком. Стучали в окно — то есть в кусок фанеры, которым заслонили дырку в разбитом стекле.
Стучали осторожно, но настойчиво, и почему-то именно этот стух показался мне даже опаснее брошенной в окно гранаты. Первая мысль — это пришел тайком тот, кто прошлой ночью сообщил о бункере, и теперь хочет раскрыть себя и дать какую-то новую информацию. Потом осенило: ловушка. Я подойду к окну, и меня расстреляют со двора. Но сразу же отбросил эту мысль — никому ничего не мешало бросить мне через окно гранату, даже не одну. Нет, что бы это ни было и кто бы это ни стучал, вряд ли сейчас моя жизнь под угрозой.
Поднялся, взял с пола пистолет. Осторожно, держась под стеной, приблизился к окну. Выглянул. Увидел только темноту — никого, никакого человеческого контура. Прекратился и стук. Одернув зачем-то форменный китель и поправив ремень, я на цыпочках вышел из дома и прислушался. Успел мазнуть взглядом по часам — начало первого ночи. Значит, мне удалось крепко поспать больше четырех часов. Я чувствовал себя удивительно отдохнувшим. Прислушавшись, не услышал ничего, поэтому выставил перед собой руку с пистолетом, медленно обошел дом, приблизился к нужному окну.
Клочок белой бумаги, всунутый в щель между рамой и фанерой, увидел сразу. Его и пристроили с намерением, чтобы послание бросилось мне в глаза. Оглянувшись, протянул руку, взял бумажку. Это был узкий прямоугольник, сложенный пополам. Развернув, увидел какую-то надпись, но прочитать смог, только когда вернулся к себе и зажег керосиновую лампу.
Там печатными буквами было написано:
ВИХОДЬ НА РОЗМОВУ. ПРИХОДЬ ЗА ГОДИНУ. ЧЕКАЙ ЗА ОКОЛИЦЕЮ БІЛЯ ЛІСУ. БУДЬ САМ.[7]
Честно говоря, мне тогда даже в голову не пришло взять кого-нибудь с собой или вообще кому-нибудь об этом происшествии рассказать. Во-первых, в Ямках не было ни одного человека, которому можно было бы доверить это дело, а звонить Калязину, чтобы посоветоваться, не считал нужным. Ну вот как это выглядит со стороны: фронтовик, боевой офицер, милицейский оперативник согласовывает свои шаги по телефону с начальством… Во-вторых, я обратил внимание на просьбу прийти одному. Это означало: тот, кто зовет на встречу таким образом, тоже никому не доверяет. В конце концов, нет условия приходить без оружия. Значит, меня никто не хочет лишить какого-то преимущества.
Короче говоря, после всего, что случилось в Ямках в эти дни и чему я был свидетелем, пугаться и вести себя, как трус Пилипчук, хотелось меньше всего. Поэтому, решив идти, куда зовут, обошел посты, приказал «штырькам» не спать, держать ухо востро, а потом, проверив оружие, отправился в темноте пешком через все село.
Миновав крайнюю хату с темными, как и повсюду, окнами, свернул с дороги на тропинку. Через полсотни метров начинался лес, я пристроился под первым попавшимся деревом, закурил, сам удивляясь своему спокойствию, приготовился ждать.
Они вышли из ночи, когда я докуривал вторую папиросу. Подошли тихо, появились сразу с обеих сторон. Услышал приближение слишком поздно, дернулся за пистолетом. Из темноты сказали:
— Не нужно, пан офицер.
Поднявшись, я увидел — меня обступили трое. В темноте не различал их лиц, но чувствовал: незнакомцы насторожены, но не слишком враждебно настроены. Скорее, в голосе того, кто говорил со мной, звучало какое-то непонятное мне любопытство.
— Кто вы? — спросил я, чтобы не молчать, потому что прекрасно понимал, с кем имею дело.
Впервые за последнее время заговорил не на русском, а на украинском — не на таком, как там, на Волыни, на другом, к которому привык тут, у нас. Но почему-то перешел на него, хотя даже к здешним крестьянам обращался на русском, поскольку именно так и должны, по моему убеждению, обращаться к людям представители власти.
— Это не так важно, пан офицер, — ответил тот же голос. — Важнее, что ты все же пришел один.
— Откуда знаете?
— Не держи нас за дураков, москаль, — произнес другой голос, который показался мне почему-то знакомым. — Мы здесь давно, все время, пока ты сидел да курил. Если бы привел кого — увидели б.
— Вижу, Остап все-таки в тебе не ошибся, — сказал первый, который подошел ко мне почти вплотную, и я смог рассмотреть очертания лица с усами. — Пойдем, он ждет.
— Кто? — Я тогда и в самом деле не сразу понял.