Невинный сон Перри Карен
© Karen Gillece and Paul Perry, 2014
© Перевод. Е. Золот-Гасско, 2015
© Издание на русском языке AST Publishers, 2015
Танжер, 2005 год
Надвигается буря. Ее приближение ощущается в неестественной неподвижности воздуха. На узких улочках Танжера ни души, не слышно ни шелеста одежд, ни шепота морского бриза.
Сквозь бельевые веревки, протянутые между домами, над черепичными крышами он видит клочок неба. У него какой-то странный синеватый отблеск, напоминающий северное сияние.
Он, помешивая теплое молоко в чашке, смотрит на поминутно меняющиеся невиданные краски неба.
Положив ложку на стол, он поворачивается спиной к открытому окну и направляется к мальчику, который старательно собирает пазл.
– Держи, – протянув ему чашку, говорит отец.
Мальчик не поднимает головы.
– Брось, Диллон. Выпей.
Мальчик смотрит на отца и хмурится.
– Нет, папа, я не хочу.
Отец снова протягивает ему чашку.
Мальчик нерешительно берет ее. Гарри, делая вид, что не замечает его сомнений, поощрительно кивает головой. Мальчик большими медленными глотками пьет молоко. Из уголка его губ течет маленькая струйка, и отец вытирает ее салфеткой. Диллон делает еще один глоток и возвращает чашку отцу.
– Все, папа, выпил, – говорит он.
Гарри забирает у сына чашку и идет к раковине, чтобы ее сполоснуть.
На дне чашки едва заметный налет порошка. Гарри наполняет чашку водой и следит, как порошок всплывает на поверхность, а потом выплескивается в раковину и исчезает.
Вода все еще бежит из крана. Гарри набирает ее в кастрюлю и ставит кастрюлю на плиту. Газ зажечь непросто, и прежде чем он вспыхивает, приходится не один раз с силой повернуть ручку плиты.
Гарри достает кус-кус, потом берет горсть изюма и насыпает ее в миску. Полупустая бутылка бренди стоит на столике рядом с бутылкой оливкового масла. Гарри выливает бренди на изюм. Но прежде чем закрыть бутылку, он подносит ее к носу и вдыхает запах бренди. А потом поспешно, чуть ли не тайком, делает несколько глотков и, завинтив крышку, ставит бутылку на место рядом с оливковым маслом.
Гарри снова смотрит на переменчивые краски неба. Ему хочется обратить на них внимание сына, но он сдерживается. У мальчика, который завершает пазл, уже слипаются глаза.
Гарри снова принимается за готовку. Налив немного оливкового масла в правую ладонь, он протирает им нож, потом мелко режет финики и высыпает их в миску. Прежде чем положить на доску абрикосы, Гарри проводит пальцем по лезвию ножа.
Улицы за окном безмолвны. Обычно в это время из соседних квартир доносится суетливый шум, но сегодня вечером не слышно ни крикливых голосов, ни звона посуды, ни шипения масла на сковородках, ни плача голодных младенцев. Мир вокруг погружен в тишину. Словно все жители Танжера затаили дыхание.
Гарри поворачивается к Диллону:
– Пора спать.
Не пытаясь протестовать, Диллон молча кивает. Гарри берет сына на руки и относит в его комнату. Там он раздевает мальчика и укрывает одеялом. Он гладит Диллона по щеке и наклоняется, чтобы поцеловать его в лоб.
– Спокойной ночи, мой славный принц.
Но мальчик не отвечает. Он уже спит.
Гарри возвращается на кухню и наливает себе джин с тоником. Позади долгий тяжелый день. Он чувствует, как напряжено его тело, – это сказываются и жара, и требования сына, и невозможность сосредоточиться.
Хотя стало прохладнее, воздух по-прежнему гнетуще тяжелый. Теперь, когда мальчик уснул, он сможет спокойно заняться ужином. Сегодня день рождения Робин, и ему хочется приготовить что-то особенное.
Он включает духовку, снимает крышку с кастрюли, в которой уже лежит баранина, натирает мясо крупной солью, розмарином и душицей и ставит баранину в духовку. Пока Гарри занимается готовкой, он не сводит взгляда с неба: интересно, когда эти тучи разразятся дождем?
Дожди в Танжере бывают затяжными. Порой день за днем льет как из ведра. Это казалось удивительным, когда пять лет назад они переехали сюда. Сейчас он жаждал, чтобы грянула гроза, чтобы она очистила воздух и разрядила тягостную, давящую атмосферу.
Порция джина не спасает от головной боли. Гарри бросает взгляд на старые часы над плитой и наливает себе еще один стакан.
Резкий телефонный звонок заставляет его вздрогнуть.
– Все в порядке? – спрашивает Робин.
– Да, Диллон спит, а я готовлю ужин.
– Он спит?
От удивления в ее голосе ему не по себе.
– Да, он устал.
– Слушай, – говорит Робин, и по ее тону понятно, что она хочет о чем-то попросить. – Симо заболел и ушел домой. Я пообещала Раулю, что задержусь и поработаю за него.
– Но сегодня твой день рождения.
– Это всего на пару часов. Не больше.
Гарри ничего не отвечает.
– Когда я приду домой, все еще будет мой день рождения, – утешает Робин.
Гарри осушает стакан и соглашается: да, когда она вернется домой, действительно все еще будет ее день рож-дения.
Он прощается, вешает трубку и наливает себе еще один стакан. Последний до ее прихода. Он не хочет напиться и испортить ей вечер.
Из-за головной боли и этого витающего в воздухе непонятного напряжения Гарри не находит себе места, и ему безумно не хватает умиротворяющего присутствия Робин. Сегодня вечером ему почему-то не хочется оставаться одному. Чтобы отвлечься, он начинает убирать игрушки, складывать в стопки книги, раскладывать на диване по-душки.
Гарри наводит порядок на кофейном столике и подметает кафельный пол. Комнаты приобретают свой обычный вид – опрятное жилище, ставшее их домом: старенькая, но удобная кушетка, занавеска из бусин, отделяющая закуток кухни от комнаты, уголок у окна, где возле стены стоят несколько полотен. Гарри наводит порядок даже на их обеденном столе. Он слегка сердит на Робин. Если бы он знал, что она задержится, то не стал бы так рано укладывать Диллона.
Все же расстраиваться не стоит, и он принимается накрывать на стол. Ножи, вилки, салфетки. Но где свечи?
Днем он купил на базаре четыре белых свечи, рулон полотна цвета шафрана, чтобы набросить на диван, и большой посеребренный поднос с тонкой филигранью в виде свитков и всевозможных узоров. Поднос предназначался в подарок Робин. Гарри торговался за него минут двадцать, а сейчас вдруг сообразил, что оставил его вместе с другими вещами у Козимо.
Гарри в общем-то не собирался заходить к Козимо. Эта идея пришла ему в голову ни с того ни с сего. И он почти сразу пожалел, что привел с собой Диллона. Козимо не привык к детям, особенно к их присутствию в собственном доме. Пока Гарри болтал с Козимо, Диллон умирал от скуки и раздражения, и вскоре он стал тянуть Гарри за рукав и громко ныть, так что их визит пришлось резко завершить, – Гарри схватил сына на руки и вынес из дома, оставив Козимо наслаждаться благодатным покоем.
– Черт побери! – восклицает Гарри, раздумывая, что ему теперь делать.
Самое простое – позвонить Козимо.
Но Гарри знает, к чему это приведет: Козимо настоит на том, чтобы принести ему забытые вещи, в благодарность за это попросит выпивку; и не успеют приятели оглянуться, как увлекутся разговором и забудут обо всем на свете. Гарри бросит готовку, а Козимо и в голову не придет вовремя откланяться, словом, вечер скорее всего будет испорчен.
Гарри идет проведать сына. Мальчик крепко спит, и Гарри знает, что лучше его не будить. К тому же дом Козимо недалеко, надо лишь спуститься с холма. Он успеет вернуться минут за десять. Но нужно идти прямо сейчас, пока не зарядил дождь.
Бросив последний взгляд на ребенка, Гарри поспешно спускается по лестнице в пустую книжную лавку. В лавке сумрачно – вечерний свет угасает, а небо потемнело и нахмурилось. Гарри выходит наружу, запирает за собой дверь и решительно пускается в путь по узким улочкам Танжера.
Тишина на улицах его тяготит. Гарри поднимает глаза и встречается взглядом с женщиной в парандже, глазеющей на него из окна. Женщина мгновенно отходит назад и исчезает из виду.
Где-то неподалеку в переулке лает собака. Гарри никак не может избавиться от какого-то тягостного предчувствия. Джин не только не снял напряжение, а, наоборот, обострил тревогу.
Но о чем ему волноваться?
Он оставил мальчика одного. Гарри чувствует себя виноватым, он ускоряет шаг и уже почти бегом заворачивает за угол.
Когда он проходит мимо бара, неоновая афиша над ним издает громкое шипение. Как странно, наверное, он выглядит со стороны, – белый мужчина, летящий по улицам Танжера. Гарри, не останавливаясь, добегает до расписных ворот и резко жмет на кнопку звонка.
Проходит минута-другая, и Гарри слышит, как за воротами по каменным плитам мягко постукивают кожаные тапочки. Появляется маленькая фигура, одетая в джеллабу, и по мере того как Козимо приближается к воротам, недоумение на его морщинистом лице тает, и он приветливо машет рукой.
– Мой друг, – говорит он и отпирает ворота.
И в тот момент, когда Козимо с грохотом отодвигает засов, Гарри вдруг слышит ответный шум – громче, резче и гораздо страшнее.
Это не вспышка молнии и не раскат грома. Раздается треск, но этот треск вопреки ожиданию Гарри, не исходит с неба. Он ощущается подошвами.
Из недр земли доносится глухой рокот. Почва под ногами вдруг начинает трястись. Гарри протягивает руку к стене, но стена смещается, а ворота лязгают на металлических петлях.
Тошнотворно раскачиваясь, земля, словно жидкость, расступается под ногами. Мир вокруг наполняется утробным ревом, звоном разбитого стекла, грохотом падающей с крыш черепицы и треском дерева.
Земля пульсирует, уходит из-под ног, и Гарри кажется, что его сердце выскочит из груди.
Он слышит, как где-то на улице со свистом вырывается из лопнувшей трубы газ, и, повернувшись спиной к стене, видит, как здание напротив вдруг накренилось и покачнулось. Зашаталось из стороны в сторону. В воздух взметнулся столб дыма, запахло газом, но в то мгновение, когда здание, казалось бы, должно было рухнуть, оно вновь замирает на месте.
Земля замирает. Рокот смолкает. Буйство в недрах земли постепенно стихает.
Гарри, распластавшись по стене и прижав руки к бокам, стоит не шевелясь. Здание, с которого он не сводил глаз, возвращается в свое прежнее положение.
Тело Гарри парализовано страхом, и проходит минута-другая, прежде чем ему удается успокоиться. Мускулы расслабляются, и он снова может двигаться.
– Ничего себе толчок, – говорит Козимо, лицо у него пепельного цвета, а в широко раскрытых глазах все еще неподдельный страх.
Гарри собирается ему что-то ответить, но не говорит ни слова.
«Что случилось?» – хочет спросить Козимо, но у него пересохло в горле, а Гарри уже и след простыл.
Гарри бежит мимо бара. Неоновая реклама свалилась на дорогу. Прежде чем угаснуть окончательно, она трещит и искрит. Вдоль всей улицы не горит ни единого фонаря. Кругом тихо, в воздухе словно висит пелена тягостного безмолвия. Но это ненадолго.
В хрупкое затишье врывается шум бегущих мимо людей. Гонимые страхом, они мчатся вниз по холму: их пугают повторные толчки, они в ужасе от того, что их непрочные жилища вот-вот рухнут.
Похоже, только один Гарри бежит вверх по холму, он задыхается, сердце бешено колотится в груди.
Внезапно Гарри слышит крики и плач. Открываются двери, и из домов выскакивают люди: одни ошеломленные и растерянные, другие – в безумной панике. Мимо Гарри пробегает мужчина, он несет на руках троих детей. Спотыкаясь, на порог выбегает женщина, она плачет, все лицо у нее в крови, над глазом глубокая рана.
На углу мужчина снова и снова кричит: «Это послал нам Аллах, это все Аллах!»
Гарри останавливается, чтобы отдышаться. Женщина обнимает его за шею. Он отталкивает ее и бежит дальше.
Вокруг качаются здания, взвивается в воздух пламя. Люди плачут, молятся, взывают о помощи. Животные вместе с людьми кричат и воют.
Гарри мчится сломя голову. Пробегая мимо гостиницы «Средиземноморская», он видит на крыше троих мужчин. Эти обезумевшие вот-вот провалятся сквозь крышу в охваченное огнем здание и сгорят заживо; офицер, стоящий перед гостиницей, приказывает своим подчиненным стрелять в этих троих, и на глазах у остолбеневшей толпы солдаты выполняют приказ. Быстро и метко.
Кажется, что наступил конец света.
Повсюду пыль.
Гарри, вдыхая ее, кашляет и отплевывается, из глаз у него текут слезы, в горле пересохло. Дым щекочет ноздри. Гарри видит горящие дома, языки пламени лижут окна и двери.
Вдалеке воют сирены. Но слышны и другие звуки: грохот здания, глухой стук сыплющихся на землю кирпичей, треск отскочившей от крыши кровли.
Гарри бежит дальше. Здание накренилось и, словно старик, который не в силах больше держаться на ногах, прислонилось к соседнему.
Из трещин в асфальте, пузырясь, сочится вода, вода и песок. Эта грязная каша течет по переулку и подбирается к ногам Гарри.
У здания кондитерской на углу его улицы отвалился фасад, обнажив комнаты и непритязательную мебель.
Гарри видны кровать, диван и колышущиеся на ветру занавески.
Он сворачивает на свою улицу. Здесь пыль еще гуще, и прямо на него движется огромное ее облако.
Гарри замирает как вкопанный.
Что-то трепещет и шелестит вокруг его ног. Он опускает глаза и видит сотни разбросанных по дороге книг.
В просвете между домами видно небо – темное и плоское. Устоявшие здания кажутся желтыми и безжизненными.
Гарри обводит разруху взглядом. В памяти вдруг всплывает образ из недавнего прошлого: он стоит в узком коридоре, держа на руках спящего сына; Гарри едва ли не ощущает прикосновение его кожи, тепло его тельца.
Но тут нечто немыслимое одним ударом возвращает его в реальность. Здания, в котором он работал, спал, любил, писал картины, растил сына, укладывал его спать, – этого здания, в котором он жил и которое считал своим домом, больше нет. Оно просто исчезло. Земля поглотила его. Безвозвратно. Навсегда.
Глава 1. Гарри
Дублин, 2010 год
Когда я уходил из дома, Робин еще спала. Я хотел разбудить ее и рассказать, что выпал первый снег. Но когда я отвернулся от окна и посмотрел на нее – разметавшиеся по подушке волосы, легкое, ровное дыхание, сомкнутые веки и умиротворенное выражение лица, – я передумал. Последнее время она часто уставала, или по крайней мере мне так казалось. Она жаловалась на головную боль и бессонницу. И потому я решил ее не будить и тихо закрыл за собой дверь спальни. Я спустился вниз, забрал с кухонного стола пустые бутылки и выставил их за дверь. Потом без завтрака и даже без чашки кофе вышел на улицу. Оставлять записку не было никакой нужды. Робин знала, куда я направлялся.
Холодный воздух бодрил. Я уже в который раз пожалел, что слишком много выпил накануне, но свежий морозный воздух помог прийти в себя. Я был полон благих намерений. Я решил начать все с чистого листа, заняться своим здоровьем и вести активную, насыщенную жизнь. И дело было не только в утреннем воздухе. Разве прошлым вечером я не сказал то же самое моей Робин?
– Ты человек с благими намерениями.
– С самыми наилучшими.
Робин улыбнулась моим словам. У нее была щедрая улыбка, своей улыбкой она признавала мои слабости и одновременно прощала их. После истории с Диллоном ее нежность ко мне не иссякла, хотя такое легко могло случиться. И я бы ее не винил. Она не ожесточилась. Несмотря на то что нам пришлось испытать, она осталась самой собой.
Однако порой слова Робин или поступки оказывались настолько неожиданными, что невольно заставляли меня задумываться и посмотреть на нее другими глазами.
Мой приятель Спенсер однажды заметил: «Такова супружеская жизнь». Будучи одиноким, или, как он предпочитал называть себя, «холостяком», Спенсер любил рассуждать о супружестве. Стоило мне как-то раз пожаловаться, что мое свадебное кольцо мне тесно, и он тут же заметил: «Так и должно быть».
Мы с Робин по-прежнему вели доверительные беседы, но когда люди давно женаты, случается, что вечером во время разговора ты уже знаешь, что собирается сказать твоя половина, поэтому перестаешь слушать и отправляешься спать. Именно так и было вчера. Я что-то оживленно говорил, а Робин резко поднялась с места, наклонилась ко мне, оборвала мою речь поцелуем, а потом просто сказала: «Спокойной ночи». Мне не стоило из-за этого расстраиваться. Я, наверное, нес какую-то чушь, однако уход Робин подтолкнул меня к еще одной бутылке вина, а потом уже за полночь – еще одной.
Но сегодня все будет иначе. Сегодня я начну жить по-другому. И первый снег возвестил об этом: он разбудил меня и напомнил о том, что начинается новая жизнь. Я закрывал магазин и запирал двери своей студии в центре Дублина. «Конец эры», – пошутил Спенсер. С сегодняшнего дня я буду работать в нашем гараже. Это сэкономит нам деньги, а в них мы, что и говорить, весьма нуждаемся; они пригодятся для ремонта дома, в который мы только что въехали. Когда-то этот дом принадлежал деду и бабке Робин, а теперь достался нам. У Робин с ним связано немало воспоминаний. И хотя жизнь в пригороде Монкстауна и близко не напоминала наши дни в Танжере и даже нашу совместную жизнь в Дублине, я тем не менее был вполне доволен. Это большой старый дом, и Робин не терпелось взяться за дело и привести его в порядок. А ее энтузиазм оказался заразительным. Ну что я мог ей сказать? Конечно же, «да, да, и еще раз да!». Возьмемся за дело!
Снег захрустел у меня под ногами, и я улыбнулся. Снега уже нападало два-три дюйма, и, судя по его первозданному виду, на нашу улицу я сегодня выеду самым первым. Я подошел к пикапу, но дверь моего старенького «Фольксвагена» почему-то не открылась. Я потянул ее сильнее, и в конце концов она поддалась. Я завел мотор и вернулся домой за чайником с теплой водой, чтобы полить на ветровое стекло. Люблю наш оранжевый пикап. Робин меня умоляла его не покупать. Но разве он хотя бы раз сломался? Разве он хоть когда-нибудь застопорился, взбунтовался и отказался нас везти? Нет, он крепок и надежен. Мы в нем даже спали. Не буду хвастаться, будто нам было удобно, но все-таки мы в нем спали. Утрамбовывая колесами снег, я медленно, осторожно, задом выехал с парковки.
Чудесное морозное утро. Я безо всяких приключений добрался до центра города. Дороги были пустынны, и я доехал быстрее обычного, поставил машину на Финьян-стрит неподалеку от студии и, по моим представлениям, зашагал к своему подвалу в последний раз.
Когда-то эта студия была квартирой, но Спенсер ее выпотрошил. Голые стены и цементный пол. Весь день в туалете, не переставая, булькала вода, а когда я там оставался ночевать, то слышал это бульканье всю ночь напролет. У меня были старый матрас, диванчик, чайник и походная газовая плитка. Мне нравилось, что квартира полупуста, и я расстилал свои полотна прямо на полу. Я обходился без мольберта. И не пользовался палитрой. А порой и кистями тоже. Я писал полотна палками, ножами, битым стеклом. В этом пустынном месте у меня разыгрывалось воображение: я сначала делал наброски, потом их поправлял и писал полотно за полотном. А теперь этому пришел конец.
Я заранее не обдумывал, как именно буду переезжать, но все утро я загружал пикап полотном, рамками, красками в банках и тюбиках, каталогами, законченными и незаконченными картинами. Я не считаю себя сентиментальным, но на душе у меня было паршиво. Эта студия мне верно служила с того времени, как мы вернулись из Танжера. Все мои новые работы я создал именно в ней. Здесь были подготовлены две персональные выставки и несколько совместных с другими художниками. Спенсер, в свое время проявив отменную деловитость, теперь владел этим зданием и жил в нем на верхнем этаже. Он сдал мне студию за гроши и при случае любил напомнить, что он домовладелец, а я его жилец. К одиннадцати утра я провел в студии более двух часов. Именно тогда он и позвонил.
– Говорит ваш домовладелец. Приказ о выселении уже подписан.
– Веселый ты парень, – сказал я.
– Я и без тебя это знаю.
Через десять минут он спустился, чтобы помочь мне, – в черном шелковом халате, в старых кожаных тапочках, с сигаретой в зубах. Воистину помощник: он принес барабан и ящик пива.
– Я великий барабанщик, – заявил он.
– Давай забирай вещи.
– Если бы я сдирал с тебя столько, сколько эта квартирка стоит, я бы безумно разбогател.
– Ты уже разбогател.
– Вчера вечером до меня вдруг дошло. Я мог здорово на ней подзаработать.
– Вряд ли ты разорился из-за того, что сдал крохотную квартирку приятелю.
– Ну, начинается. Ты мне еще скажешь… ты, бессовестный жилец.
Зазвонил телефон.
Это Диана, менеджер галереи, в которой я выстав-ляюсь.
– Может, передумаешь?
– Я уже упаковал вещи.
– По-моему, это серьезная ошибка.
– Ты мне уже об этом говорила.
– И не только потому, что студия в двух шагах от меня и я всегда могла к тебе заглянуть… но и для бизнеса.
– Дело сделано.
Диана пустилась в долгие рассуждения. Я объяснил ей, что больше не могу говорить.
– Кто звонил? – поинтересовался Спенсер.
Если бы я сказал ему, что звонила Диана, то неизбежно последовала бы тирада, которую у меня не было ни малейшего желания выслушивать; поэтому я солгал.
– Робин, – сказал я.
– Милая Робин.
Когда Спенсер поднял к себе в квартиру на лифте последний ящик со своими собственными вещами и выбрал картину, которая пришлась ему по вкусу – «я или продам ее и верну тебе деньги, или возьму себе как рождественский подарок», – я приостановил сборы и сварил нам кофе.
– Самый крепкий кофе на этом берегу Лиффи, – сказал Спенсер.
Он достал из кармана серебряную фляжку и долил ее содержимое в кофе.
– Можно только догадываться, что именно ты имеешь в виду.
– Именно это я и имею в виду. – Спенсер протянул мне флягу, но я прикрыл свою чашку рукой.
– Я за рулем, – объяснил я.
– Я просто не понимаю: кому может прийти в голову в такой день водить машину?
– Ты что, забыл? Я ведь съезжаю.
– Так, послушай, я хочу тебе кое-что сказать.
– Говори, – согласился я, заворачивая кисти в тряпку.
– Скажи, пожалуйста, миледи, королеве Богом проклятого племени, что ты покинул колыбель творчества и отверг мою безмерную щедрость.
– Тебе уже говорили, что ты страдаешь словесным поносом?
– Не смей меня оскорблять.
– Я и не собирался. Ты имеешь в виду Диану?
– Если ты именно так ее называешь. Мне нравится…
– Она прекрасно знает, что я отсюда съезжаю, – сказал я, протягивая руку к фляжке Спенсера и капая из нее в чашку.
Я вдруг почувствовал, что мне надо срочно успокоить неожиданно расшалившиеся нервы.
– Знаешь, чего я боюсь? Поздно вечером она придет сюда тебя разыскивать. А найдет меня. И что тогда? Она вгрызется в меня зубами и высосет из меня всю кровь.
– По-моему, ее уже кто-то опередил. Ты давно смотрел на себя в зеркало?
– Ты – бессердечный засранец.
– Я говорю тебе правду.
Спенсер покачал головой. Он зажег еще одну сигарету, поднялся со стула и принялся кружить по опустевшей комнате. В ней было так пусто, что у меня защемило сердце. Виски словно прожег мне дыру в желудке. Я заметил, как Спенсер неожиданно остановился и заглянул в один из ящиков, которые я еще не успел отнести в пикап. Вынув изо рта сигарету, Спенсер начал перебирать сложенные в ящике рисунки, и все во мне заклокотало от скорби и гнева. Это были портреты Диллона. Спенсер вытащил один из рисунков и, держа его перед собой, стал, сощурившись, внимательно его изучать. Не успел он высказать свое мнение или вообще произнести хотя бы слово, как я бросился через всю комнату и вырвал рисунок у него из рук.
– Эти не для тебя, – резко сказал я и тут же отвернулся, чтобы Спенсер не заметил, как горят у меня щеки и трясутся руки.
Я осторожно убрал рисунок в ящик, мои пальцы секунду помедлили, прежде чем вернуть его к остальным.
Воцарилась тишина, и я чувствовал, что Спенсер раздумывает, сказать что-нибудь или не стоит. Он знал меня достаточно хорошо, чтобы догадаться, когда следует промолчать. Я услышал, как неторопливо зашаркали его тапочки, как зазвенела его чашка, когда он потянулся за ней, чтобы допить кофе.
– У этой штуковины есть какое-нибудь название? – спросил он.
Я поднял глаза и увидел, что он держит в руках выбранную им картину.
Она была написана в Танжере: неясные силуэты, рыночная площадь в бликах солнца, а вдалеке море.
– Нет, она без названия.
– Я что-нибудь придумаю, – сказал Спенсер.
Он указал на барабан:
– Я его заберу позднее.
– Пока, – попрощался я, и он ушел.
Дверь хлопнула, а я, выждав минуту-другую, подошел к ящику Диллона. Это был большой деревянный ящик с углами, обшитыми металлом. Я запустил руку в ящик наугад, выудил пачку листов и уставился на них. На секунду мелькнула мысль, что надо избавиться от них, уничтожить. Перед глазами возникла бочка для сжигания мусора. Все эти образы обратятся в золу. Все говорят мне: «Не думай больше об этом. Живи дальше!» Здравомыслящие люди. Они заботятся обо мне и моем благополучии. Эти люди заботятся о Робин, они заботятся о нас обоих.
Все это время я скрывал свое горе, но тем не менее продолжал рисовать своего сына; что-то необъяснимое заставляло меня это делать, вело мою руку по бумаге снова и снова. Я никак не мог себя остановить. Не знаю, сколько времени я просидел, разглядывая эти рисунки. Я не плакал. Со мной происходило что-то другое. Не уверен, что могу это описать. Какое-то узнавание. Из всего, что я сделал за последние годы, эти рисунки были самыми правдивыми. Я не верю в существование души, но если бы верил, я бы сказал, что в этих рисунках таилась душа.
На всех рисунках стояла дата. Я сидел и просеивал года, просеивал сотни карандашных рисунков и набросков углем мальчика, каким бы он мог стать с возрастом. Мальчика. Слышишь, ты?! Назови его так, как положено: «мой сын».
Эти рисунки не воплотились в картины. Я их никому не показывал, даже Робин. Особенно Робин. Тайные рисунки. И я не мог допустить, чтобы Спенсер высказывал о них свое мнение. Не знаю почему, но они держали меня на плаву.
Я не стал собирать их в кучу и сжигать. Я аккуратно разложил их по порядку на цементном полу. Я пытался нарисовать сына таким, каким бы он, возможно, стал, взрослея с каждым месяцем, с каждым годом. Я стоял, переводя взгляд с одного рисунка на другой, и мой сын снова был передо мною, он взрослел на моих глазах.
«Хватит», – сказал я себе, присел на корточки, собрал рисунки и, не спеша положив на место, снова обратил их в хронологию отчаяния. Закрыл ящик крышкой, вынес его из студии и запер за собой дверь.
Я решил оставить пикап там, где он был припаркован. Я чувствовал усталость от одной мысли о том, что надо вести машину домой, а потом, черт возьми, еще и разгружать вещи. Я шел по улице и прислушивался к жужжанию вертолета, низко кружащего над О’Коннелл-стрит. Я собирался где-нибудь поесть – надо было срочно заполнить пустоту в желудке, – но, завороженный шумом вертолета, вместо этого я двинулся вдоль улицы и лоб в лоб столкнулся с антиправительственной демонстрацией. Занятый своими личными проблемами, я совершенно забыл про эту демонстрацию. В какой-либо другой день я скорее всего присоединил бы свой голос к коллективному возмущению правительством. Я бы даже сказал – гневу. Я был зол не менее других. По всей стране люди единодушно возмущались выкупом нерадивых банков. Тяжкое бремя для нас всех, и потому я был рад, что забрел на О’Коннелл-стрит и в некотором роде тоже стал демонстрантом.
Машин на улице не было, все движение перекрыли, только тысячи людей маршировали, скандировали лозунги и выкрикивали слова протеста. Телеоператоры со всего мира выставили кинокамеры вдоль маршрута демонстрантов. Туристы, останавливаясь, фотографировали процессию или снимали ее на видеокамеры. Откуда бы туристы ни прибыли, зрелище не должно было слишком их удивить. Финансовые проблемы Ирландии давно стали темой международных новостей.
Полицейские тоже были тут как тут. Одетые в блестящие желтые куртки поверх формы, они стояли разрозненными группками по двое-трое, болтали друг с другом и притоптывали на месте, чтобы согреться. Дел у них в общем-то особых не было. Безобидные демонстранты держались вполне прилично. При всем своем возмущении они вели себя сдержанно и с достоинством. Не какая-нибудь бесчинствующая толпа. Один из демонстрантов нес самодельный плакат, гласивший: «Ирландская республиканская армия. Европа, вон! Британцы, вон!» Буквы были нацарапаны черным фломастером. Подобного рода листовка, подсунутая тебе под дверь, выглядела бы устрашающе, но посреди мирной демонстрации этот развевающийся на палке лозунг выглядел довольно жалко и нелепо.
Я шагал рядом с демонстрантами и думал: может, и мне скандировать и петь вместе с ними? Толпа, шествуя по улице, постепенно приблизилась к месту сбора перед Главным почтамтом, где уже заранее была установлена сцена, а за распростертыми руками памятника Джиму Ларкину на огромном экране мелькали черно-белые кинокадры демонстраций прошедших лет. Мрачные кадры. От этого воскресшего прошлого, проносившегося на экране в каком-то странном потустороннем свете, у меня по спине пробежали мурашки.
Затем на сцене, куда теперь было обращено всеобщее внимание, какой-то человек взял в руки микрофон, толпа взревела с одобрением, а он представил женщину, которая запела длинную душераздирающую песню гневного протеста. Гитара у нее в руках дрожала. Шум кружившего над толпой вертолета на минуту-другую заглушил ее пение.
И вот я уже вместе с толпой качаюсь из стороны в сторону. Похоже, я поддался их настроению: я аплодирую и подпеваю. Мой голос вливается в общий хор. Женщина заканчивает свою страдальческую песню под свист и одобрительные крики.
– Нас продали ни за грош! – кричит человек с микрофоном. – Пора за себя постоять!
Он представил еще одну женщину: она заявила о сокращении средств, выделяемых на больницы, и о том, как людям приходится месяцами ждать врачебной помощи. Потом микрофон перешел к мужчине, и он рассказал о маленьких общинах, где закрыли почтовые отделения. А за ним другой мужчина поделился своей историей, и пошло, и пошло; люди поднимались на сцену и рассказывали свои истории, и каждая из них встречалась гулом толпы, аплодисментами и криками одобрения; люди согласно кивали и вздымали вверх кулаки в знак солидарности.
Понятия не имею, сколько времени все это продолжалось. Но я вдруг почувствовал, что устал и охрип. Кто-то в толпе бил в барабан, его дробь отдавалась у меня в голове, и я решил, что пора уходить. Это утро было каким-то странным: неожиданно выпавший снег, выезд из студии, виски в пустом желудке, Спенсер с моими рисунками в руках, а теперь еще рев и напор толпы. «Бум-бум-бум» гремел барабан. Это уже был перебор. Я устал и хотел есть. Нужно ехать домой или хотя бы посидеть в теплом местечке вроде «Слейттерис». Я затосковал по Робин.
В ту минуту, когда я повернулся, чтобы уйти, передо мной вдруг мелькнула вспышка цвета – шарф на шее у какой-то женщины – шарф с развевающимися на ветру концами. Тонкий, прозрачный, наверное, шелковый, дымчато-голубого цвета. Высокая привлекательная женщина, а рядом с ней мальчик, и оба они решительно вышагивали по О’Коннелл-стрит. Мальчик обернулся, посмотрел на меня, и все вокруг замерло. Умолк барабан. Стих шум толпы, и она вся словно отступила назад. В этот миг нас было только двое: я и мальчик. Наши глаза встретились.
Диллон.
Сердце в груди сделало сумасшедший скачок. Я судорожно вздохнул. В ушах оглушающе застучала кровь.
Мой сын. Мой пропавший сын.
Кто-то прошел передо мной, и на мгновение я потерял сына из виду, и в этот неожиданный вакуум снова ворвались шум и визг толпы, грохот барабана, натиск стоявших рядом людей и беспокойное кружение вертолета.
Я вытянул шею, чтобы снова его увидеть, и, чувствуя, как пот льется с меня градом, стал пробираться сквозь толпу. Голубой шарф струился по воздуху словно струйка дыма, и меня охватила паника. Гонимый неведомой прежде силой, я, расталкивая всех на своем пути, продвигался вперед. В мой адрес неслось: «Эй, парень, поосторожней!», «Черт тебя подери!», «Шеф, куда летишь?» Но мне эти оклики были безразличны. Я уворачивался и протискивался сквозь людской поток. Это давалось мне с трудом, но меня было не остановить. Я знал: меня ничто не остановит.
Все эти годы я провел в надежде и сомнении, я искал и расспрашивал, бродил по улицам Танжера, дежурил бессонными ночами в самых злачных местах, хватался за любой намек на ключ к разгадке и каждый раз испытывал разочарование, потому что след все время оказывался ложным. И вот наконец Диллон появился передо мной. Прошел мимо. Сейчас, когда я меньше всего этого ждал, он вдруг очутился здесь, в Дублине, – городе, в котором он никогда раньше не был.
Казалось, что толпа становится гуще и сжимает меня. Атмосфера изменилась. Она стала враждебной и угрожающей. Мне стоило огромных усилий не упустить их из виду – мальчика и эту женщину. Они прибавили шагу. Расстояние между нами росло.
– Диллон! – закричал я. – Диллон!
Не знаю, услышал он меня или нет, но он вдруг обернулся – как будто на мой зов, – и наши глаза встретились. В этой огромной толпе его голубые глаза каким-то образом разыскали мои, по крайней мере на доли секунды. Что было в его взгляде: колебание, неприятие или узнавание? Не могу ответить, хотя задавал себе этот вопрос миллион раз. И лишь только он обернулся в мою сторону, как тут же потерялся из виду. Мой сын, мой пропавший сын еще раз исчез для меня, оставил меня зажатым в толпе, поглотившей меня, словно чрево змеи – ее жертву, потрясенного, барахтающегося в отчаянных попытках выбраться.
Глава 2. Робин
Я проснулась и увидела, как Гарри, сидя на краю постели, надевает ботинки и тянется за курткой. Я притворилась, что сплю, и из-под одеяла принялась с тайным удовольствием наблюдать за его привычным утренним ритуалом. Он сунул пачку сигарет в карман рубашки, а бумажник – в задний карман джинсов, потом резко встал и очутился прямо перед зеркалом. Из-за высокого роста он, чтобы увидеть свое отражение, пригнулся и небрежно провел рукой по волосам. Руки у Гарри были большими и сильными, с вечными следами краски вокруг ногтей. В холодном утреннем свете его тело казалось худым и угловатым. Вот он провел рукой по своей трехдневной щетине, и этот жест был преисполнен для меня все тем же очарованием, что и в первые дни нашего знакомства шестнадцать лет назад.
Гарри отодвинул занавеску и изумленно втянул в себя воздух. Я увидела за ним в окне дерево, согнувшееся под тяжестью снега, а на оконном стекле узорную изморозь. Гарри провел по ней рукой и посмотрел в окно.
Сегодня, в последнюю субботу ноября, выпал первый снег. Я смотрела на Гарри: он стоял у окна, и казалось, что отблеск от белоснежного покрова в саду освещает его лицо, на мгновения стирая следы тревог, не покидавших его последнее время. Гарри было тридцать шесть, хотя выглядел он старше. Но в то утро его восторженное созерцание нежданного снега – пушистого и нетронутого, отчего все вокруг казалось чистым и обновленным, – было таким откровенным и по-мальчишески увлеченным, что я невольно улыбнулась. Я уже собралась бросить свое притворство, позвать его, а может, даже встать рядом с ним у окна, обнять его и шепнуть на ухо: «Любимый, не уходи!» – и потянуть его обратно в теплую постель, как вдруг я вспомнила о Диллоне, о том, как раньше он спал между нами.
Внутри у меня все похолодело, и я поняла, что не подойду к Гарри. Я не смогу, как бы мне этого ни хотелось. Я лежала не шевелясь, с закрытыми глазами и изо всех сил старалась отогнать от себя возникший передо мной образ. Мягкое, теплое тельце нашего сынишки между нами. Его легкое дыхание. Его запах.
Мой мозг поглотил этот образ, словно стальной капкан захлопнулся на добыче.