Невинный сон Перри Карен
«Живопись или смерть»
«Вставай с рассветом»
«Медитируй»
«Бог наградил меня силами вести двойную жизнь»
«Молоко, пожалуйста, молоко!»
Иногда фразы зачеркивались, и над надписью «Начинай писать с первыми лучами солнца» появлялась «Бутылка в 3 и 6 утра! Очередь Гарри!».
Или «Подгузники! Кончились подгузники! Выключили воду!».
Но нередко мы писали просто все, что приходило в голову.
«Кто такой Будда?» И на следующий день тот же, кто задал вопрос, или кто-то другой писал ответ:
«Три фунта льняного семени!»
Оглядываясь назад, я почему-то думаю, что Робин никогда не принимала Танжер всерьез. Возможно, она думала, что он слишком хорош, чтобы поверить в его реальность. Возможно, так оно и было. Вероятно, она думала, что жизнь такой не бывает. Разумеется, ее мать тоже приложила к этому руку. Без конца ей звонила. Просила вернуться домой. Взывала к ее чувству долга. «Отец болен». «Я по тебе скучаю». Или «Как ты, беременная, выносишь такую жару? В таком месте нельзя растить ребенка!». И так далее; мучила ее до тошноты.
Ее единственный визит от начала до конца прошел хуже не придумаешь. Господи, ну что тут скажешь? Начнем с того, что ее рейс задержали. Я должен был ее встретить. Робин получила работу – несколько часов в неделю в баре «У Каида», поэтому она послала меня. Я послушно ждал ее самолет. Рейс снова отложили. Я пошел выпить кофе. Потом пошел выпить что-нибудь покрепче. Самолет приземлился. Мы разминулись. Когда в тот вечер мы наконец увиделись, она со мной уже не разговаривала. Ей не понравилась наша квартира, и, заплатив приличную сумму за такси, она отправилась в четырехзвездочный отель. Весь выходной она прорыдала, умоляя Робин вернуться домой. Я сказал «умоляя», потому что именно так сказала бы она. Я думал, эта женщина найдет общий язык с Козимо, но она сочла его мелким гнусным типом. Именно так она и выразилась. Выходной прошел тоскливо, Робин поехала проводить мать в аэропорт, а я с ней даже не попрощался.
Робин об этом визите почти не упоминала, и мы вернулись к нашей обычной жизни. Но я знал или по крайней мере чувствовал, что Робин тревожили сомнения. Ее мать только добавила масла в огонь. Наша жизнь отличалась от жизни людей среднего класса, которую, по мнению наших родителей, мы должны были вести, но мы делали то, о чем мечтали в колледже. Жить в Танжере было недорого, и денег, которые я заработал от продажи картин на моей первой выставке еще во время учебы в колледже, по моим подсчетам, нам бы хватило по крайней мере года на три. Такой был у нас план, но через полтора года после нашего приезда в Танжер Робин объявила мне, что беременна.
Не то чтобы для меня это что-то меняло. Я был в восторге. Но когда Робин предложила вернуться в Ирландию, я, мягко говоря, стал возражать.
– Зачем нам возвращаться? – спросил я. – Что такого особенного нас там ждет?
– Семья.
– Твоя семья?
Не так уж трудно понять, почему я не поладил с родителями Робин. Они невзлюбили меня за то, что я увез от них дочь. «Художники должны уезжать», – объяснял я Робин. Она не возражала, и я помню, как долго мы с ней об этом говорили. Она не спорила, однако я продолжал рассуждать об этом даже после того, как мы с ней сбе-жали.
Но я всегда подозревал, что Робин нет-нет да подумывала о возвращении, в то время как я не был уверен, вернусь ли вообще хоть когда-нибудь. Зачем возвращаться?
Фраза «это не лучшее место для воспитания ребенка» подразумевала, что мы были из других мест. Первые годы жизни Диллона прошли в туманной пелене ночных кормлений, бессонных ночей и в прогулках – бесчисленных прогулках в коляске, у меня на руках, у меня на плече, где угодно, лишь бы только мальчик уснул.
Козимо присутствие ребенка озадачивало и завораживало. Он жил совсем близко от книжной лавки в окруженном каменной стеной доме на редкость уединенно, и, хотя мы виделись с ним почти каждый день, он лишь изредка приглашал нас в гости. Нам с Робин это казалось довольно странным, но мы и словом не упоминали об этом в присутствии Козимо. Он был необычайно щедрым человеком и без конца приносил подарки Диллону, однако он нередко бросал на мальчика странные взгляды, как будто впервые в жизни видел ребенка.
– Смешной малыш, – сказал Козимо мне однажды, когда я застал его за тем, что он пускал в лицо Диллону клубы сигаретного дыма. – Ему это не нравится.
И он криво усмехнулся.
– Да, не думаю, чтобы такое могло ему понравиться, – подхватывая игривый тон Козимо, ответил я.
В Козимо было немало загадочного. Откуда он был родом? Откуда у него были деньги? Как выглядел его собственный дом? Почему он проводил столько времени в нашей квартире?
У нас на его счет были свои предположения, но они были всего лишь догадками и не более; и хотя в те времена, я бы сказал, Козимо был моим самым близким другом, мне и сейчас кажется, что я едва его знаю. Возьмем, к примеру, его необъяснимый интерес к оккультизму.
Не помню, как это случилось, но однажды вечером он уговорил меня поучаствовать в спиритическом сеансе. «У меня есть несколько вопросов к умершим», – сказал он. По правде говоря, он почти все время витал где-то в облаках, а я, вероятно, решил пойти на поводу у собственных прихотей. Через Танжер провозили тьму всяких наркотиков, город в них просто утопал. Устраивались вечеринки, на которых были и кокаин, и экстази, и гашиш, – не только все, что пожелаешь, но и все, о чем хоть когда-нибудь слышал краем уха.
– Не думаю, что Робин это заинтересует, – сказал я Козимо.
– Хорошо, устроим сеанс, когда ее не будет дома.
После работы Робин любила прогуляться. Не скажу, что эти прогулки были безопасны или что я их одобрял, но ей хотелось проветриться, ей нравилось любоваться видами города. Нередко она заходила в интернет-кафе и там говорила по телефону. Ей постоянно хотелось общаться со своими родителями. Когда я говорю «постоянно», я не преувеличиваю – она звонила им через день. У меня такой потребности не было. Даже если бы мои родители были живы, я бы так часто им не звонил. Но эти звонки касались одной Робин. В любом случае благодаря ее работе и прогулкам я смог участвовать в спиритических сеансах. Я вспомнил, что когда-то Йейтс тоже участвовал в спиритических сеансах, и мне пришло в голову, что благодаря неожиданному предложению Козимо у меня могут родиться новые творческие идеи, да и опыт этот может оказаться весьма занятным. К тому же я пребывал в наркотическом дурмане.
Интересно, что перед первым сеансом Диллон заснул у нас в квартире прямо на кухонном столе. Знаю, это звучит странно, но мы жили свободно, непринужденно, без всяких правил. На самом краю нашего большого дубового кухонного стола была выемка, и Диллон время от времени в нее забирался. Я часто клал туда подушку, и поздно вечером Диллон залезал в выемку и там засыпал. Мне кажется, в те дни, когда мы устроили наш первый сеанс, ему было года два. В сеансе участвовали еще две сестры-испанки и местная супружеская пара, с которой Козимо познакомился за неделю до этого.
– А что делать с Диллоном? – спросил меня Козимо. – Ты можешь положить его в кровать?
– Очень не хочется его будить, – ответил я.
Диллон с большим трудом засыпал и плохо спал. В этом было все дело. Даже раньше это не имело ничего общего с прорезыванием зубов, или с резкими скачками в росте, или шумом на улице, с криками разносчиков и зазывал, или с музыкой в доме напротив – всеми этими присущими городу звуками; просто он, как и его отец, плохо спал. Да нет же, еще хуже, чем его отец. Если бы мы повели его к врачам, они, наверное, сказали бы нам, что у него какое-то расстройство. Но мы этого не сделали. Мы мучились. Диллон мог не заснуть часами. Целую ночь. Раньше в колледже мы с Робин были ночными совами, но в Танжере мы ни на минуту не забывали о свете – дневном свете. Нам нужно было как можно больше света. За этим мы туда и приехали. Свет был необходим для писания полотен. Необычный, изумительный свет Танжера и его сияние. И его туманное прошлое.
Но нас донимала усталость. Из-за недосыпа я пропускал утренний свет, и это сводило меня с ума. Я стал принимать таблетки: то одни – для того, чтобы держаться на ногах после бессонной ночи, то другие – для того, чтобы ночью уснуть, а потом на рассвете поймать огненный свет для моих картин. У Козимо был целый шкафчик таблеток. А еще был пенал, в который он складывал для себя запас на неделю. Добрый старик, он снабдил меня всем, что мне хотелось, или, вернее, тем, что, он считал, мне понадобится. Разумеется, Робин я об этих таблетках не сказал ни слова. Но чтобы писать, чтобы утром быть готовым к работе, я должен был высыпаться. Как я, изможденный от бессонницы, мог браться за работу?
Сначала я попробовал снотворное. В половине двенадцатого ночи я принял таблетку и проспал до семи утра. Робин ничего не заподозрила. Она была счастлива, что я наконец-то отдохнул.
– Если бы и мне удалось так поспать, – сказала она. – Диллон полночи глаз не сомкнул.
Когда же недосыпание стало сказываться на Робин – она похудела и под глазами у нее появились темные круги, – я решил, что вместо того, чтобы предлагать ей снотворное, я дам четвертинку таблетки нашему малышу. Тогда она, возможно, выспится. Я раздробил таблетку и бросил несколько крошек в стакан теплого молока. Они растворились, и Диллон их даже не заметил. Я знаю, мне не следовало этого делать. Но мне тогда казалось, будто это делает кто-то другой. В моем мозгу чей-то голос шептал: «Дурная идея, очень дурная идея, прекрати!», но другой Гарри – тот, который ходил по дому, разговаривал с людьми, занимался делами, – тот Гарри, пропустив мимо ушей эти слова, подсыпал сыну снотворное. Диллон проспал всю ночь – проспал как убитый, и когда наутро он проснулся с веселым возгласом и довольной улыбкой, я подумал: «Здорово! Все обошлось. Я не причинил ему никакого вреда».
А потом каждый месяц мы стали проводить спиритические сеансы. Козимо удалось связаться со своим двоюродным прадедушкой и с другом детства по имени Альберт, которого он в свое время мог спасти и не спас. Теперь вся эта история меня озадачивает, но тогда наши сеансы казались вполне осмысленными, а может быть, мне просто хотелось в них участвовать, и я старался ни о чем особенно не задумываться. То есть я, например, не задавался вопросом, почему мы не проводим эти каверзные сеансы в куда более удобном и просторном частном доме Козимо. Однако в тот первый вечер все получилось довольно спонтанно. В любом случае в тот день Козимо больше всего хотел связаться – и я не шучу! – со своей самой любимой в детстве собачкой – биглем. Именно так мы и назвали наши ежемесячные сборища – «Орден золотого бигля». Сейчас оно звучит нелепо, но тогда это комичное название нас забавляло и казалось еще одним поводом для поздних вечеринок. Робин никогда в них не участвовала, и даже если она о чем-то догадывалась, я никаких подробностей наших сверхъестественных сборищ с ней ни разу не обсуждал.
Я не давал Диллону раскрошенную таблетку каждый вечер. Так далеко я не зашел. Но я давал ему снотворное чаще, чем мог бы, чаще, чем следовало, и теперь я это понимаю. Я признаю свою вину, хотя признаться в этом Робин смелости у меня не хватило. Кажется, я давал Диллону снотворное раз в месяц. Козимо же скоро убедился, что спящий на столе ребенок – другими словами, Диллон – залог успешного спиритического сеанса. Итак, когда приближалось время сна, я, почитав сыну книжку – он любил истории из «Нарнии», особенно рассказы об Аслане, – давал ему выпить стакан молока с растворенной четвертушкой таблетки и перед приходом «Ордена золотого бигля» укладывал его на дубовый стол. Козимо даже произвел Диллона в почетные члены нашего ордена и принес для него специальную подушку с вышитым на ней названием ордена, и в эти ночи именно на ней Диллон и спал.
А потом мы начинали сеанс. В основном всякая ерунда: мы брались за руки, что-то шептали. Одна из испанок – кажется, ее звали Бланкой, – была нашим медиумом. Интересно, предложила она это сама, или ее выбрал Козимо? Я уже точно не помню, но как бы то ни было, она взяла на себя эту роль. Мне помнится, как она что-то бормотала и просила нас закрыть глаза, а Козимо в это время заново зажигал свечи, погашенные порывом сухого ветра, продувающего город. Оглушительный шум из окна порой становился невыносим: шаги прохожих, громкие разговоры, гудки автомобилей, рев моторов. Потом случилось нечто странное. Во время сеанса вторая испанка вдруг начала выть. Я не помню ее имени. Козимо тоже стал выть. «Не разрывайте круг, – сказала Бланка. – Не разрывайте круг». Но было уже поздно. Все дружно вскочили с мест и теперь переминались с ноги на ногу, испытывая настоятельную потребность в напитке покрепче.
– Я почувствовал, – провозгласил Козимо. – Почувствовал что-то мощное.
– Вам не следовало разрывать круг, – повторила Бланка.
Но сеанс закончился, и мы снова принялись за выпивку. У Козимо была отличная коллекция пластинок. У него был прекрасный старый проигрыватель в форме старинного граммофона, и после сеанса Козимо обычно перебирал свои пластинки с классической музыкой и джазом. Но случившееся в тот вечер сильно его впечатлило, объяснял Козимо, наливая вино нам в бокалы, и тогда я вместо него наклонился над проигрывателем и стал менять пластинку.
Козимо бросил на меня настороженный взгляд. Хотя теперь эта комната была нашей, моей и Робин, Козимо считал, что хозяин пластинок исключительно он. Козимо посмотрел на меня с некоторым подозрением и попросил хорошенько обдумать свой выбор. А потом зазвучала музыка. Мы танцевали и болтали. В тот вечер мы поставили пластинку с песней «Выключи звезды». Помню, как, закрыв глаза, я покачивался из стороны в сторону, подчиняясь ее тягучему, убаюкивающему ритму. Эта песня мне запомнилась и по другой причине: она звучала в нашей квартире в тот день, когда я в последний раз видел Диллона.
Мальчик спал, уткнувшись головой в вышитую по-душку, которую до этого унес в свою комнату. Он лежал тихо и неподвижно, длинные темные ресницы были плотно сомкнуты. Ручки, закинутые за голову, тонкие ноготочки на маленьких пальчиках – Диллон казался таким беззащитным. Я посмотрел на сына, и от любви к нему все внутри защемило.
Потом я по глупости побежал к Козимо, и вдруг началось гибельное землетрясение. И все это время в голове у меня звучала эта мелодия: медленный джазовый ритм – музыкальный фон к моей панике, пожарам, свисту газа, летящей пыли, падающим зданиям и моему неистовому бегу назад домой.
В тот вечер, когда это случилось, Робин работала допоздна. Парадоксально, но в ту неделю или, вернее, в тот месяц Робин переменилась: ее сомнения и тревоги постепенно рассеялись. Она все больше и больше склонялась к тому, чтобы остаться в Танжере. Конечно, не навсегда, но на какое-то время, на то время, пока я не подготовлюсь к своей новой выставке, той, которую я назвал «Танжерский манифест». Это был день рождения Робин. Во время ее обеденного перерыва мы коротко поговорили по телефону. Обычный разговор. Как мы могли предвидеть трагедию, что подкарауливала нас за углом, трагедию, которая стала центром нашей жизни? Потом Робин, наверное, вернулась в бар и продолжала обслуживать горстку собравшихся там посетителей; наверное, кое-кто из них вслух обратил внимание на то, какое напряжение разлито в странно неподвижном воздухе. А потом начались тряска и суматоха, появились толпы испуганных людей, зашатались здания, взвились в небо пламя и дым. И тогда она, наверное, побежала по улицам мимо аптеки, лавки кожаных изделий, прачечной, спустилась к булочной – и тут увидела меня.
Я говорю «наверное», потому что, если честно, я не в состоянии вспомнить, как в действительности все было. Провалы в памяти. Шок, ужас, паника, страх, изумление, горе – все смешалось и парализовало мой ум, черной пеленой затянув финал того вечера, как будто кто-то погасил даже звезды.
Я помню лишь то, как Робин ровно, спокойно спросила меня: «Где Диллон? Гарри, где он? Где Диллон? Где наш сын?»
И это все. Чем завершилась та ночь? Не могу вам сказать, потому что этого я не знаю.
Но позвольте сказать вам то, что я знаю точно, – мне теперь снится один и тот же сон. Я прошу Диллона закрыть глаза. Он не спит. Я уговариваю его заснуть. Рядом со мной его теплое тельце. Мы лежим рядом в его детской кроватке. Мы в Танжере. Диллон обнимает меня за шею. Из его подушки выпало перышко и застряло у него в волосах. Я включаю настольную лампу рядом с кроватью. «Закрой глаза», – говорю я ему, и в тусклом свете лампы я вижу, что глаза у него закрыты и он наконец-то уснул.
А потом я просыпаюсь.
Глава 6. Робин
Спустя два дня я стояла на кухне у своей старинной подруги Лиз и прислушивалась к тому, как в соседней комнате она разнимала двух орущих шестилеток, сцепившихся, очевидно, не на жизнь, а на смерть. На полу возле моих ног четырехмесячная Шарлотта что-то бормотала себе под нос и сосала палец. По ее нагруднику обильно лились слюни. Она с любопытством следила за тем, как я завариваю чай, и слушала, как мать кричит на ее братьев.
– Черт побери, Айзик! Если мне придется еще раз вас разнимать, я отберу у вас эти световые сабли и выброшу! Поняли?!
С усталым раздражением на лице Лиз вернулась на кухню, а из комнаты ей вслед доносился шепот недовольных голосов.
– Господи, дай мне сил! – подойдя к столу и плюхнувшись на стул напротив меня, театральным тоном воскликнула Лиз. – И какой черт меня дернул купить эти световые сабли?
– Чего только не натворишь с недосыпа.
Затишье в соседней комнате оказалось недолгим – несколько мгновений спустя малолетние джедаи вернулись к схватке, но на этот раз Лиз не двинулась с места.
– Пусть прикончат друг друга, – сдаваясь, проговорила она.
– Что поделаешь – мальчики! – наливая ей в чашку чай, сочувственно сказала я.
– Все их игры сводятся к одному: как бы убить друг друга?! По крайней мере у моих мальчишек всегда одно и то же.
Мы с Лиз были знакомы уже не первый год. Мы вместе учились в школе, наша дружба выстояла подростковые годы – когда ее тянуло к готической субкультуре, а меня – к богемному стилю и чтению запоем, – а потом учебу в колледже, где я изучала живопись, а она – историю. Пока я жила в Танжере, она вышла замуж за Эндрю, они купили большой дом в Маунт-Меррион, и у них родились сначала сыновья, а потом Шарлотта – пухленькая большеглазая малышка, которая, не обращая никакого внимания на потасовки братьев, только и делала, что улыбалась и урчала.
– Хочешь печенье? – протягивая Лиз открытую пачку «Рич Ти», спросила я.
– Брось. На холодильнике лежит «Тоблерон».
Я потянулась за гигантской плиткой шоколада и присвистнула.
– Ну и размеры. Да этой штуковиной можно прибить ребенка.
– Не внушай мне, пожалуйста, подобных идей! – рассмеялась Лиз и добавила: – Эндрю принес ее мне, чтобы помириться.
– Помириться?
– У нас тут во вторник была гигантская ссора. Он обвинил меня в том, что мне куда интересней смотреть «Анатомию страсти» и попивать вино, чем заниматься с ним сексом.
– И он прав?
– Конечно, черт возьми, он прав, но я не собираюсь в этом признаваться. К тому же дело вовсе не в этом.
– А в том…
– У меня трое детей, все они моложе восьми! У двоих из них, я подозреваю, СДВГ[1], или синдром Аспергера, или еще черт знает что! А младшая будит меня каждую ночь – не один раз! – и требует ее кормить. Чего же он от меня ждет? Что я весь день только и мечтаю о том, как буду ублажать его в постели? Господи! Да мне хочется только одного – спать.
– Или есть шоколад, – добавила я, отламывая еще один треугольник от плитки «Тоблерона».
– От этого можно запросто впасть в депрессию, – сказала Лиз. – То он пришел домой с флаконом «Шанель». Теперь этот чертов «Тоблерон».
– По крайней мере ты получаешь хоть что-то.
– Это верно. А как Гарри?
В вопросе Лиз проскользнула язвительность, но я пропустила ее мимо ушей.
– У него все в порядке.
Лиз с бесстрастным выражением лица слушала мой рассказ о том, как Гарри выехал из студии и разместился в нашем гараже. Моя лучшая подруга и мой муж особой симпатии друг к другу не питали. Лиз всегда за меня волновалась: каждый мужчина, к которому я проявляла интерес, вызывал у нее подозрение. «Когда дело касается мужчин, у тебя ужасный вкус, и ты в них ни вот столько не разбираешься», – объяснила она мне однажды свою позицию. Гарри же вызвал у нее настороженное любопытство. Но это до Танжера, переезд в который она сочла безумием. Я до сих пор помню наш жаркий спор по телефону, когда она назвала его эгоистичным гадом, а меня – идиоткой, позволяющей тащить себя в грязную дыру ради нашего прекрасного искусства, а я обвинила ее в продажности – за ее большой дом в предместье и буржуазный снобизм. Несколько месяцев потом мы не разговаривали. Тем не менее после того, что случилось с Диллоном, она была одной из немногих, с кем я могла о нем говорить. За все эти годы столько раз, что не могу и припомнить, я сидела у нее на кухне, пила вино и вспоминала о Диллоне, плакала о нем, обнажала перед ней свои раны. Да, и говорила о Гарри то, чего не следовало говорить. Но мне некому было больше открыться. Сейчас же, стоило мне подумать обо всем, что я рассказала на этой кухне: о Гарри, о его поведении, о своих подозрениях, о том, как порой он меня просто пугает, – как меня захлестнула волна сожаления, настолько мощная, что подкосились ноги.
– Хватит, подружка, – забирая шоколад у меня из рук, сказала Лиз. – Ты так на него набросилась, будто беременная!
От неожиданности я невольно захлопала глазами, а она в изумлении уставилась на меня:
– Ты беременна? Ты, черт подери, беременна! Я не верю.
– Господи, неужели это так очевидно?
– Только тому, кто в этом поднаторел. Сколько ме-сяцев?
– Минут пять. Лиз, не смей никому рассказывать. Я еще даже не сказала матери.
– Не волнуйся, не выдам.
Ее усталые, в темных кругах глаза вдруг оживились, она перешла на шепот и, наклонившись над столом, заговорщически спросила:
– Ну, рассказывай. Давай! Все подробности.
– Да в общем-то нечего рассказывать.
– Ну, ты это брось. Запланированно или случайно?
– Случайно.
– Черт! Могу поспорить, Гарри, наверное, взбеле-нился.
– Да нет. На самом деле он обрадовался. Я бы даже сказала, пришел в восторг.
– Неужели? – Лиз подняла брови и просверлила меня взглядом, от которого я вся съежилась.
– Ладно, признаюсь. Он был удивлен.
– В хорошем смысле этого слова?
– Да, в хорошем.
– Что же он сказал, когда ты ему это объявила?
Я снова вспомнила его безучастный взгляд и то, как именно он произнес «не могу поверить».
– У него был тяжелый день, а я на него ни с того ни с сего обрушила эту новость, и она его поразила. Он на мгновение потерял дар речи.
– А когда он его обрел? – язвительным тоном продолжала допрашивать Лиз.
– Он пришел в восторг. И продолжает радоваться и моей беременности, и появлению ребенка. Говорит об этом, не переставая, и обхаживает меня как может.
– Хорошо. Так и должно быть.
– Лиз, прошу тебя, – вдруг почувствовав, как мне надоели эти игры, взмолилась я. – Не надо меня мучить, ладно? Он переменился. Что бы ты ни думала. Я уверена, что с рождением ребенка наша жизнь пойдет по-другому. Не знаю почему, но у меня такое чувство, будто этого события мы ждали давным-давно.
– Мне просто хочется, чтобы он понял, что произошло, – уже более дружелюбно ответила Лиз. – Я не хочу, чтобы он снова впал в свой художественный солипсизм. «О, какой я несчастный!» Только не сейчас. Только не после того, что вы пережили.
– Этого не случится, – твердо сказала я. – Я это точно знаю.
В глазах Лиз мелькнула тревога, но взгляд ее тут же смягчился.
– Отлично. – Она нежно прикрыла мою руку своей. – Я за тебя очень рада, Роб. По-настоящему рада.
– Спасибо, Лиз. Я тоже.
Я ощущала на себе ее взгляд – все еще тревожный, – и меня пронзило чувство вины за то, что я сказала о Гарри, за то, что уверяла ее, будто он радовался рождению ребенка.
– Но только не говори мне, что ты собираешься рожать его в пустыне.
– Нет, на этот раз не в пустыне, – рассмеялась я.
Лиз улыбнулась.
Я вошла в дом и услышала, как Гарри возится в гараже. По дороге домой я решила не рассказывать ему о том, что поделилась нашей новостью с Лиз. Мне почему-то казалось, что ему это не понравится, вызовет у него раздражение. Кроме того, у меня было чувство, что ему самому нужно еще свыкнуться с этим новым поворотом событий, и я ничуть не возражала дать ему такую возможность.
Я закрыла дверь, повесила сумку на вешалку и спустилась в гараж. Я не постучала и не окликнула Гарри, и поэтому он встретил меня испуганным взглядом, когда я появилась на пороге, будто я ему в чем-то помешала.
– Привет, – сказала я, подошла к Гарри и нежно его поцеловала. – Чем занимаешься?
– Разбираю вещи, – ответил он.
Я увидела на полу позади него коробки и ящики, полные красок, кистей, ножей, полотен и блокнотов для рисования. В противоположном углу стояли его непроданные картины. Он подстелил под них коврик – островок заботливости в этом холодном бездушном гараже.
– Свет здесь ужасный, – проговорил Гарри, протянув руку к свисавшей с провода электрической лам-почке.
Лампочка закачалась, и вокруг нее заклубилась пыль.
– Ты ведь то же самое говорил и о подвале Спенсера, помнишь? Но тебе как-то удалось с этим справиться, верно?
– И здесь страшно холодно.
– Возьми из кабинета электронагреватель и согреешься.
Гарри хмыкнул не то в знак согласия, не то неодобрительно. Он казался мрачным и колючим, но я решила, что мое хорошее настроение превыше всего.
– Так вот, – наклонившись над столом и глядя в лицо Гарри, сказала я, растягивая каждое слово, – я решила, что буду рожать на Холлс-стрит, а наблюдаться у доктора О’Рурке и какого-нибудь консультанта в женской больнице.
– Отлично. Похоже, ты все продумала. – Гарри уставился на противоположную стену. – Пожалуй, я там прикреплю несколько полок. Будет не так тесно. А от этого барахла надо избавиться.
Он обернулся и указал на скопившуюся в гараже гору ненужных вещей, которая росла год от года, как будто была живым существом.
– Мы можем раздобыть контейнер для мусора, – предложила я, – и расчистить все как следует. Давно пора этим заняться.
Гарри начал переставлять вещи и кидать мешки с мусором к двери. Из его рук выпал ящик с инструментами, и они рассыпались по цементному полу.
– На этой неделе я пойду в больницу зарегистрироваться. Хочешь пойти вместе со мной?
– А я тебе там нужен?
– Нет, но…
– Это ведь лишь для того, чтобы заполнить формы?
– Наверное. Для всего остального еще рано.
– Ну, для регистрации я тебе не нужен. – Я внимательно вгляделась в его лицо. – Я пойду на тесты, проверки и всякое такое.
Его слова звучали вполне разумно. Но тем не менее в них слышалась какая-то агрессивность. Нет, наверное, мне просто почудилось.
И я пропустила их мимо ушей.
Гарри принялся сдвигать стулья в угол и громоздить их там друг на друга, чтобы освободить середину ком-наты.
– Хочешь, помогу тебе?
– Что? Чтобы моя беременная жена таскала здесь мебель? – с усмешкой спросил он. – Я ведь не кретин какой-нибудь, правда?
– Ладно, пойду сварю кофе, – сказала я.
Эту незначительную отстраненность в его отношении ко мне наверняка вызвал переезд из студии. Для Гарри всегда важна была окружающая обстановка, особенно то место, где он работал. Я догадывалась, что переезд дастся ему нелегко, и все же меня задевало то, что Гарри не сумел отнестись к нему более позитивно. Однако ссориться из-за этого не стоило.
Я налила воду в кофеварку, насыпала кофе в корзиночку и подумала: сколько же времени будет длиться эта отчужденность? Мрачное настроение Гарри порой тянулось неделями. Я поставила варить кофе, и тут на кухню вошел Гарри. Он остановился в дверях, держа руки в карманах, вид у него был сконфуженный. Взъерошенные волосы, взгляд, смущенно шарящий по полу, – передо мной стоял мальчишка, готовый в чем-то признаться и ждущий прощения. И тут соединявшая нас нить будто вновь напряглась и потянула меня к нему.
– Робин, я счастлив, что у нас будет ребенок, – тихо заговорил он. – Ты ведь это знаешь?
– Конечно, знаю.
– Я подумал, – продолжал Гарри, – теперь, когда я буду работать дома и ты из-за сокращенной рабочей недели будешь проводить больше времени дома, нам нужно установить определенные правила.
– Определенные правила? – недоуменно переспросила я.
– Да, правила.
И тогда мне стало ясно: то, что я приняла за смущение, на самом деле было чем-то другим. Гарри вел себя подозрительно. Словно был себе на уме.
– Робин, мне нужны тишина и покой. Мне нужно, чтобы во время работы меня никто не тревожил. Ты не должна вламываться ко мне всякий раз, когда тебе скучно или одиноко.
Я почувствовала, как волна гнева поднялась во мне, словно ртуть в термометре.
– Так что ты предлагаешь? – ровным, бесстрастным голосом спросила я. – Стучать в дверь? Предварительно договариваться о визите на чашку кофе? Ходить на цыпочках по собственному дому?
– Брось, Робин. Что с тобой такое?
– Что со мной такое? Это ты ведешь себя самым странным образом.
– Послушай, я прошу тебя только об одном: отнесись к моему рабочему месту здесь так же, как ты относилась к студии.
– Ты имеешь в виду – как к святилищу?
– Нет, черт подери, не как к святилищу! – взвился Гарри. – Ты же не забегала туда на чашку кофе, правда? И никогда не заходила просто поболтать.
– Ты мне никогда этого не позволял.
Гарри уставился на меня в упор.
– Зачем ты это делаешь? Зачем ты говоришь такие вещи, будто я никогда тебе этого не позволял? Выставляешь меня каким-то тираном.
Кофеварка шипела и плевалась; я убрала ее с огня и с шумом поставила на стол чашки.
– Робин, не надо делать из мухи слона, – сказал Гарри.
Его слова, словно капли яда, растворились в воздухе. Внутри у меня что-то оборвалось, и я уже понимала, что вот-вот задам ему тот вопрос, который давно хотела задать и никогда прежде не задавала.
– Почему ты мне не дал ключ от твоей студии?
– Что? – настороженно спросил он; взгляд у него был растерянный.
– Ключ. Ты мне не дал ключ от твоей студии.
– Зачем тебе нужен…
– У Дианы был ключ.
Ее имя повисло в воздухе. Оно будто резануло меня по языку. В Диане все было остро и резко, начиная с резко приподнятых уголков ее чувственных губ и кончая острыми каблуками туфель.
– Это другое дело, – мягко произнес Гарри, обходя меня и наливая себе чашку кофе.
– В каком смысле другое?
– Ей нужен был доступ к моим картинам в то время, когда меня не было в студии, – повышая голос, медленно, точно объясняя маленькому ребенку, проговорил Гарри. – Именно поэтому у нее и был ключ.
– Это означает, что у нее будет ключ и от нашего дома?
– Конечно, нет! Робин, да что такое с тобой сегодня, черт подери?!
Мои глаза гневно сверкнули, сердце дико заколотилось.
– Что такое со мной?
– И ты это делаешь каждый раз, когда упоминается имя Дианы. Каждый раз!
– Делаю что?
– Обдаешь меня арктическим холодом. Испепеляешь своим неодобрительным взглядом. Меня это выводит из себя.
– У меня есть для этого причины.
– Какие? Она тебе ничего плохого не сделала. Насколько мне известно, она всегда с тобой вежлива и мила.
– Ха! – Я насмешливо расхохоталась. – О да, необычайно мила! Да ты, Гарри, совершенно слеп. Мила со мной? Да в каждом ее слове сквозит снисходительность. Я ничтожная жена великого человека, и с каким же удовольствием она мне об этом напоминает!
– Робин, все это только в твоем воображении.
– О да, только в моем воображении! Это ты так думаешь. Разве ты не помнишь, как однажды она пришла к нам домой, а возле стены стояло несколько моих картин, и она снизошла до того, чтобы на них взглянуть и высказать свое мнение? Помнишь, что она сказала?
Гарри бросил на меня утомленный настороженный взгляд и отхлебнул большой глоток кофе.
– Она обвела их своим царственным взором и заявила, что они «милы, уютны и местечковы». Так и сказала. Местечковы! Именно таким словом она их и назвала!
Стоило мне вспомнить об этих словах Дианы, и я по-думала: как она меня тогда унизила! Я увидела свои работы сквозь призму ее насмешливого взгляда и почувствовала себя жалкой неудачницей.
– Возможно, ей не понравились твои картины. И что с того?
Я посмотрела на Гарри в упор и тихо сказала:
– А мне не нравится, как она смотрит на тебя.
Гарри мгновенно выпрямился и с грохотом поставил чашку на стол. Бросив на меня мрачный взгляд, он повернулся, чтобы уйти.
– У меня нет времени на эту чушь.
Я стояла, качая головой, руки у меня сжимались в кулаки, в висках стучала кровь.
– Конечно, Гарри, уходи. Не приведи господь остаться и говорить об этом.
– Мы ведь уже об этом говорили! Тут и говорить-то не о чем. У тебя просто паранойя.
– Паранойя?! Да как ты смеешь?!
Гнев переполнил меня, разлившись, казалось, по всем клеточкам тела. Я словно набухла от ярости.