В дороге Керуак Джек
Мы мчались вперед. Небо светлело с поразительной быстротой, и вскоре мы уже начали различать белый песок пустыни и редкие хижины вдали от дороги. Дин замедлил ход, чтобы как следует их разглядеть.
– Настоящие развалюхи, старина. Такие разве что в Долине Смерти встретишь, да и то вряд ли. Да они же не от мира сего, эти люди.
Первый город, который был обозначен на карте, назывался Сабинас-Идальго. Ах как нам не терпелось туда попасть!
– А дорога-то ничем не отличается от американской, – вскричал Дин, – вот только одно в толк не возьму, смотри: на помильных столбах почему-то отмечаются километры, и показывают они расстояние до Мехико. Выходит, это единственный большой город на всю страну, все дороги к нему ведут.
До столицы оставалось всего семьсот шестьдесят семь миль, однако в километрах получалось больше тысячи.
– Черт возьми! Полный вперед! – орал Дин.
Совершенно обессиленный, я ненадолго закрыл глаза и только слышал, как Дин лупит кулаками по рулю и кричит: «Черт! Вот это да! Ну и страна!» – и еще: «Да!» Мы пересекли пустыню и около семи утра очутились с Сабинас-Идальго. Чтобы разглядеть городок, мы почти совсем сбавили скорость и, разбудив спавшего на заднем сиденье Стэна, принялись таращиться в окно. Главная улица была грязная и вся в выбоинах. По обеим сторонам тянулись замызганные, полуразвалившиеся глинобитные дома. По улице плелись навьюченные поклажей ослики. Из темных провалов дверей за нами наблюдали босоногие женщины. Улица была запружена людьми, которые шли начинать новый день мексиканской провинции. На нас пристально смотрели старики с длинными, подкрученными вверх усами. Появление троих обросших бородами, чумазых молодых американцев вместо привычных элегантных туристов страшно их заинтересовало. Подпрыгивая на ухабах, мы ползли по главной улице со скоростью десять миль в час, стараясь ничего не упустить. Прямо перед нами шли девушки. Когда мы поравнялись, одна из них спросила:
– Эй, куда это вы?
Пораженный, я повернулся к Дину:
– Слыхал, что она сказала?
Дин так обалдел, что даже не остановился. Он только приговаривал, продолжая медленно ехать вперед:
– Да, слыхал. Еще как слыхал, черт меня подери! Подумать только! Прямо не знаю, что и делать, – так меня пьянит и освежает этот утренний мир! Наконец-то мы попали в рай. Ведь нигде больше нет такой прохлады, такого благолепия, нигде больше нет ничего подобного!
– Так давай вернемся за ними! – предложил я.
– Да, – отозвался Дин, продолжая движение вперед со скоростью пять миль в час. Он был совершенно сбит с толку. Ведь здесь ему ни к чему было делать то, что он привык делать в Америке.
– Да таких у нас впереди сколько угодно! – сказал он. И все-таки он развернулся и снова подъехал к девушкам. Они шли в поле работать, они улыбались нам. Дин воззрился на них немигающими глазами.
– Черт возьми, – еле слышно шептал он, – Просто невероятно, до чего хорошо! Девочки, девочки. Особенно сейчас, Сал, когда я дошел до такого состояния, что могу заглядывать в дома, мимо которых мы едем, и смотреть, смотреть… Дверей-то нет – смотри не хочу. А там, внутри, соломенные тюфяки, на них спят смуглые детишки, и кое-кто уже начинает потягиваться, и тогда в опустошенную сном голову возвращаются мысли, там вновь просыпается человек, а матери уже готовят им в чугунках завтрак. А какие у них на окнах ставни! А старики! Старики так невозмутимы, так величественны, их ничем не проймешь. Здешним людям чужда подозрительность, да и откуда ей взяться! Здесь все бесстрастны, все смотрят на тебя честными карими глазами и молчат, просто смотрят, во взгляде этом есть все, что свойственно человеку, – хоть и еле уловимое, глубоко запрятанное, но есть. Только вспомни, какие идиотские рассказы про Мексику нам доводилось читать: сплошные одураченные гринго и прочая дребедень… Какой только чепухи не рассказывают про этих «чумазых»… А на самом-то деле люди здесь честные и добрые, они и мухи не обидят. Это же поразительно!
Дитя ночных проезжих дорог, Дин пожаловал наконец в реальный мир. Он ссутулился за рулем, смотрел по сторонам и не спеша катил вперед. Выезжая из Сабинас-Идальго, мы остановились заправиться. Тамошние скотоводы в соломенных шляпах и с закрученными усами устроили возле допотопных колонок настоящую сходку. Они ворчливо поддразнивали друг друга. Далеко в поле с трудом брел куда-то старик, хлыстом подгоняя ослика. Поднявшееся солнце чистым светом озаряло чистые, вековечные людские дела.
Мы продолжали путь к Монтеррею. Впереди громоздились высокие горы со снежными вершинами. Мы летели прямо на них. Горный проход расширился и запетлял вверх по ущелью, увлекая за собой и нас. Буквально за считаные минуты мы оставили позади мескитовую пустыню и теперь, обдуваемые прохладным ветерком, поднимались вверх по дороге, отгороженной от пропасти каменной стеной. По другую сторону, на отвесных скалах, были крупно выведены известкой имена президентов – АЛЕМАН![20] На этой горной дороге мы не встретили ни души. Попетляв среди облаков, дорога привела нас к громадному плато на вершине. На другом краю плато большой промышленный город Монтеррей выпускал клубы дыма в голубые небеса, где облака залива расписывали купол дня стадами чудовищных барашков. Въезд в Монтеррей меж бесконечных высоких заводских стен не отличался бы от въезда в Детройт, если бы не ослики, греющиеся под этими стенами на солнышке, лежа в траве; если бы не тесно понастроенные глинобитные дома, у дверей которых околачивались пронырливые хипстеры, а из окон выглядывали шлюхи; если бы не диковинные лавчонки, в которых наверняка можно было купить все, что угодно; если бы не узкие тротуарчики, запруженные толпой, не менее шумной, чем та, что забивает тротуары гонконгские.
– Аа-ууу! – взвыл Дин. – И к тому же еще солнце! Ты хоть просек, Сал, какое в Мексике солнце? От него просто чумеешь. У-уухх! Хочется ехать и ехать – дорога сама везет!
Мы заикнулись было о том, что неплохо бы остановиться и вкусить монтеррейских прелестей, однако Дин спешил как можно скорее добраться до Мехико, а к тому же считал, что дальше дорога станет еще интереснее, поэтому главное – вперед, только вперед. Он вел машину как одержимый, ни минуты не отдохнув. Мы со Стэном совершенно раскисли и уступили ему – нам необходимо было вздремнуть. За пределами Монтеррея я огляделся и увидел причудливые очертания двух громадных остроконечных вершин, похожих друг на друга, как близнецы, – вдали от старого Монтеррея, там, куда не добирались беглые разбойники.
Впереди был Монтеморелос, где не так высоко, но нестерпимо жарко. А по мере того как усиливалась жара, вокруг прибавлялось чудес. Дину во что бы то ни стало понадобилось разбудить меня и все показать.
– Смотри, Сал, такое упускать нельзя!
Я смотрел. Кругом были болота, а на обочине время от времени попадались странного вида мексиканцы в жалких лохмотьях. Одни шли по дороге с подвешенными к веревочным поясам мачете, другие рубили этими ножами кусты. Завидев нас, все они замирали и бесстрастным взором провожали машину. Иногда сквозь сплетение кустов нам удавалось разглядеть крытые соломой хижины с бамбуковыми стенами – самые настоящие африканские шалаши. Из таинственных, обвитых зеленью входов выглядывали чудесные девушки, загадочные, как луна.
– Эх, старина, хотел бы я остановиться и слегка расслабиться с этими милашками! – вскричал Дин. – Но гляди, поблизости все время крутятся ихние старики и старухи… И хоть держатся они обычно на заднем плане, а то и ярдах в ста – собирают сучья и ветки или присматривают за скотиной, – девушки никогда не остаются одни. В этой стране никто не бывает один. Пока ты спал, я врубался в эту дорогу и в эту страну. Если бы я только мог рассказать, о чем я передумал, старина! – Он обливался потом. В его безумных воспаленных глазах светилась затаенная нежность. Наконец-то он нашел подобных себе людей! Мы катили по бескрайней болотистой местности с неизменной скоростью сорок пять миль в час. – Сал, по-моему, эти болота надолго. Если ты поведешь машину, я посплю.
Я сел за руль и, погрузившись в раздумья о своем, поехал через Линарес, через разогретую плоскую болотистую равнину, через дымящуюся Рио-Сото-ла-Марина близ Идальго и дальше, дальше. Моему взору открылась огромная долина с зелеными джунглями, разрезанными на полосы засеянных кормовыми культурами полей. Стоя на стареньком узком мосту, на нас глазели сбившиеся в группки мужчины. Под мостом струилась нагретая река. Потом начался подъем, и вскоре на нас вновь надвинулась пустыня. Впереди был город Грегория. Стэн с Дином спали, я был один за рулем посреди своей вечности, а дорога убегала вперед, прямая как стрела. Разве так едут через Каролину или Техас, через Аризону или Иллинойс! Так ехать можно только через весь мир, в те места, где мы наконец познаем самих себя, оказавшись среди всемирных индейцев-феллахов – племени, составляющего изначальную сущность умытого слезами первобытного человечества, которое расселилось вдоль пояса, охватившего экваториальное брюхо земли от Малайи (длинного ногтя на пальце Китая) через громадный индийский субконтинент, Аравию и Марокко, до тех же самых пустынь и джунглей Мексики, а потом через морские волны и Полинезию – до мистического, укутанного в желтую мантию Сиама и все дальше вокруг, вокруг – вот почему одни и те же скорбные стенания слышатся и у полуразрушенных стен Кадиса в Испании, и за двенадцать тысяч миль оттуда, в самом сердце Бенареса, Столицы Мира. Какие сомнения! Эти люди были подлинными индейцами, ничуть не напоминающими тех Педро и Панчо, какими их представляют себе псевдоученые цивилизованные американцы: у них были широкие скулы, раскосые глаза и доброе сердце; они не были глупцами, они не были шутами; они были благородными и печальными индейцами, они были предтечей человечества, его отцами. Пусть волны морские принадлежат китайцам, земля – владение индейцев. Так же как скал не отнять у пустыни, не отнять индейцев у пустыни, именуемой «историей». И они знали это, когда провожали взглядом нас – вроде бы самодовольных, набитых деньгами американцев, собравшихся поразвлечься в их стране. Они знали, кто родоначальник, а кто – преемник извечной жизни на земле, знали и помалкивали. Потому что, когда мир «истории» придет к своей гибели и снова – уже в который раз! – настанут времена, предсказанные в Апокалипсисе феллахов, люди будут теми же глазами смотреть на мир из пещер Мексики, как и из пещер Бали, где было положено начало всех начал, где был вскормлен и получил урок познания Адам. Таким был ход моих мыслей, когда я въезжал в пышущий жаром, пропеченный солнцем город Грегория.
Еще в Сан-Антонио я в шутку пообещал Дину, что раздобуду ему девушку. Это было нечто среднее между вызовом и пари. Когда вблизи солнечной Грегории я остановил машину у бензоколонки, с противоположной стороны дороги ко мне направился босоногий паренек с громадным солнцезащитным экраном для ветрового стекла. Подойдя, он спросил, не желаю ли я этот экран купить.
– Хотеть? Шестьдесят песо. Habla Espanol? Sesen-ta peso. Меня звать Виктор.
– Нет, – ответил я и беспечно добавил: – Куплю сеньориту.
– Конечно! Факт! – возбужденно вскричал Виктор. – Я добывать вам девочки, только через время. Еще слишком жарко, – поморщившись, добавил он, – Ждать вечер. Хотеть экран?
Экран мне был не нужен, но от девушек я бы не отказался. Я разбудил Дина.
– Эй, старина, говорил я в Техасе, что будет тебе девушка? Так вот, просыпайся и разомни свои старые кости. Девушки уже ждут.
– Что? Что? – Дин вскочил как ошпаренный, хоть и с изможденным видом. – Где? Где?
– Вот Виктор нам покажет.
– Так поехали же! Вперед!
Выскочив из машины, Дин пожал Виктору руку. У бензоколонки околачивалась компания сияющих улыбками парней. Все они были в соломенных шляпах с обвисшими полями, а половина – босиком.
– Старина, – обратился Дин ко мне, – скажи, славный способ провести денек? Куда спокойнее, чем играть в Денвере на тотализаторе! Виктор, у тебя есть девочки? Где? A donde? – громко повторил он по-испански. – Врубись-ка, Сал, я говорю по-испански!
– Спроси его, нельзя ли здесь раздобыть немного травки? Эй, малыш, есть у тебя ма-рии-уа-на?
Малыш с серьезным видом кивнул:
– Факт, только через время, друг. Идти со мной.
– Ииии! Ура! Ого-го! – завопил Дин. Сна у него не было уже ни в одном глазу, он подпрыгивал от нетерпения на этой сонной мексиканской улице. – Все, поехали!
Я угощал собравшихся парней сигаретами «Лаки Страйк». Мы доставляли им несказанное удовольствие, особенно Дин. Размахивая друг перед другом сложенными чашей ладонями, они без умолку тараторили, то и дело упоминая этого тронутого американца.
– Подумать только, Сал, они же говорят о нас, они все секут! Боже мой, что за мир!
Виктор сел к нам в машину, и мы, кренясь на сторону, отползли от бензоколонки. От этой суматохи проснулся доселе безмятежно спавший Стэн Шефард.
Доехав до самой пустыни на другом конце города, мы свернули на изрытую колеями грунтовую дорогу, где машина принялась подпрыгивать пуще прежнего. Впереди показался дом Виктора. Он стоял на краю поросшей кактусами низины, в тени немногочисленных деревьев – ни дать ни взять глинобитная коробка из-под печенья. Во дворе слонялись без дела несколько человек.
– Кто это? – вскричал охваченный волнением Дин.
– Мои братья. Мать тоже там. И сестра. Моя семья. Я женат, живу в центре.
– А как же мать? – Дин даже вздрогнул. – Что она скажет насчет марихуаны?
– О, она мне ее добывать.
Мы остались в машине, а Виктор вылез и вприпрыжку помчался к дому. Там он сказал несколько слов старухе, и та проворно повернулась, удалилась в садик и принялась собирать сухие ветки и листья марихуаны, которые уже были сорваны с кустов и брошены сушиться на солнце пустыни. Братья Виктора тем временем, улыбаясь, сидели под деревом. Они хотели подойти и познакомиться с нами и искали в себе силы подняться и дотопать до машины. Виктор вернулся с обворожительной улыбкой на лице.
– Старина, – сказал Дин, – этот Виктор – милейший, бесподобнейший и самый безумный дикарь из всех, что мне попадались в жизни. Ты только погляди на него, погляди, как он идет спокойно, не спеша. В здешних краях ведь некуда торопиться.
В машину задувал ровный, назойливый ветер пустыни. Было очень жарко.
– Видеть, как жарко? – спросил Виктор, усаживаясь на переднее сиденье рядом с Дином и показывая пальцем на раскалившуюся крышу «форда». – Вы курить ма-рии-гуана, и больше не жарко. Вы подождать.
– Да. – сказал Дин, поправляя темные очки. – я подождать. Непременно, Виктор, дружище.
Немного погодя к нам семенящей походкой приблизился высокий братец Виктора с кучкой травы на газетном листе. Вывалив кучку Виктору на колени, он небрежно оперся о дверцу машины, кивнул, улыбнулся и произнес: «Привет!» В ответ Дин тоже кивнул и любезно улыбнулся. Никто ничего не говорил, и это было просто чудесно. Виктор приступил к изготовлению самокрутки невиданных размеров. В конце концов он скрутил (из простой оберточной бумаги) нечто напоминающее сигару «Корона», только с травкой. Просто гигантскую. Дин в изумлении таращил на нее глаза. Небрежно прикурив, Виктор пустил самокрутку по кругу. Затягиваться этой штуковиной было все равно что глубоко дышать, сунув голову в дымоход. При этом в глотке проносился сильнейший порыв обжигающего ветра. Мы задержали дыхание и почти одновременно выпустили дым. Одурели все мгновенно. Пот на лбу застыл, и мы вдруг оказались на взморье в Акапулько. Я посмотрел в заднее окошко машины. Еще один, самый чудной из братьев Виктора – высокий индеец перуанского типа с лентой, переброшенной для украшения через плечо, – стоял, прислонясь к столбу и улыбался, не решаясь подойти и пожать нам руки. Казалось, машину обступили сплошные братья: с Диновой стороны возник еще один. А потом произошло нечто еще более странное. Все окосели настолько, что обычные условности были начисто отброшены и мысли наши сосредоточились на самом главном, а главным тогда было то, какими диковинными кажутся друг другу американцы и мексиканцы, которых судьба сводит в пустыне. Мало того – диковинной казалась сама возможность видеть в такой непосредственной близости лица, пористую кожу, мозолистые пальцы и сводимые смущением скулы, принадлежащие совсем другому миру. Вот братья-индейцы и принялись вполголоса разбирать нас по косточкам. Мы видели, как они нас оценивающе разглядывают, как сравнивают полученные впечатления, как обсуждают наши недостатки, пытаясь одновременно их оправдать: «Да, да». А мы с Дином и Стэном в это время по-английски перемывали косточки им.
– Нет, вы только полюбуйтесь на того нелюдимого братца, что остался сзади! Он ведь ни на шаг не отошел от своего столба, а с лица у него так и не сходит эта радостная и до смешного застенчивая улыбка! А тот, что здесь, слева от меня, он постарше, поуверенней в себе, но ему грустно, точно он сбит с панталыку, точно он – очутившийся в городе бродяга. А вот Виктор – тот благородный женатик… Сами видите: ни дать ни взять царь египетский. Да, ребятишки что надо! Таких мне еще видеть не доводилось. Смотрите, как азартно они о нас спорят. Точно так же, как и мы о них, однако разница все-таки есть. Им, наверно, любопытно разобраться в том, как мы одеты, – впрочем, как и нам, – но вдобавок их интересует, что за диковинки мы храним в машине, почему так по-чудному смеемся – совсем не так, как они, а может, даже и то, как мы по сравнению с ними пахнем. Как бы то ни было, я бы все на свете отдал, только бы узнать, что они о нас говорят. – И Дин попытался: – Эй, Виктор, что сейчас сказал твой брат, старина?
Виктор устремил на Дина печальный взгляд своих осовелых карих глаз:
– Да, да.
– Нет, ты не понял вопроса. О чем вы говорите, ребята?
– О. – в крайнем смятении отозвался Виктор. – ты не нравится этот мар-гуана?
– Да нет, все чудесно! О чем вы говорите?
– Говорить? Да, мы говорить. Вам нравится Мексика?
Трудно было столковаться, не найдя общего языка. И все снова притихли, успокоились и принялись балдеть, попросту наслаждаясь веющим из пустыни ветерком. Каждый погрузился в вековечные раздумья, свойственные его национальности, расе и индивидуальности.
Настал черед девушек. Братья не спеша ретировались на свое место под деревом, мать наблюдала за происходящим, стоя у освещенного солнцем входа в дом, а мы, подпрыгивая на ухабах, медленно направились обратно в город.
Однако подпрыгивание это не причиняло нам больше никакого беспокойства. Напротив, трудно было вообразить себе более приятное и изысканное путешествие: изрытая дорога представлялась нам волнами синего моря. Неестественный, отливающий золотом румянец покрывал лицо Дина, когда он растолковывал нам, что пора наконец понять, как здорово работают рессоры, и именно такой ездой и надо наслаждаться. Вот так мы скакали и скакали, и даже Виктор понял и рассмеялся. Потом он показал налево, на дорогу, по которой надо ехать к девушкам, и Дин, посмотрев туда с неописуемым восторгом, наклонился влево, резко крутанул руль и плавно, уверенно помчал нас к цели, внимая тем временем попыткам Виктора заговорить и церемонно и высокопарно произнося:
– Да, конечно! У меня нет ни малейшего сомнения! Безусловно, старина! О, в самом деле! Ну и ну! Красота! Это же моя заветная мечта! Разумеется! Да! Продолжай, прошу тебя!
Виктор говорил серьезно, с неподражаемым испанским красноречием. В один безумный миг мне показалось, что Дин понимает каждое его слово и причиной тому лишь необузданная интуиция да внезапное гениальное наитие, непостижимым образом ниспосланное ему собственным страстным ликованием. И еще в тот самый миг он был так похож на Франклина Делано Рузвельта – некий обман моего горячечного зрения, бред воспаленного мозга, – что я привстал на сиденье с открытым от изумления ртом. Сквозь мириады игл неземного сияния тщился я разглядеть облик Дина, а Дин был похож на Бога. Я был так одурманен травкой, что пришлось откинуть голову на спинку сиденья. От постоянных подпрыгиваний машины по моему телу пробегала дрожь исступленного восторга. Я гнал от себя самую мысль о том, чтобы выглянуть в окошко и посмотреть на Мексику, – а мысль эта тоже прочно засела у меня в голове, – с тем содроганием, с каким в страхе перед слепотой отводят глаза от манящего своей таинственностью, набитого сокровищами сундука. Но глаз отвести невозможно, монет и драгоценностей столько, что сразу и не унести. У меня перехватило дыхание. Я увидел золотые струи, льющиеся с небес прямо на ветхую крышу нашей многострадальной старой машины, они лились у меня перед глазами и проникали даже в глубь моих глаз. Золото было всюду. Я выглянул в окошко на нагретые, залитые солнцем улицы, увидел в дверях дома женщину, и мне почудилось, что она прислушивается к каждому нашему слову, кивая при этом сама себе, – обычные параноидные галлюцинации, вызванные травой. А золотой поток все не иссякал. Долгое время не сознавал я своим помутненным рассудком того, что мы делаем, и пришел в себя лишь тогда, когда выбрался из пламени и забвения, словно пробудившись ото сна и попав в реальный мир, а может, и в сновидение – из пустоты. И тогда мне сказали, что мы подъехали к дому Виктора, а сам он уже стоит у дверцы машины с маленьким сынишкой на руках и показывает его нам:
– Видеть моего малютку? Его звать Перес, он шесть месяцев возраста.
– Ба! – сказал Дин. Его преобразившееся лицо все еще лучилось несказанным удовольствием, если не блаженством. – Да такого прелестного карапуза я в жизни не видел. Только посмотрите на эти глаза! Нет, Сал и Стэн, – прибавил он, с серьезным, умильным видом повернувшись к нам, – я хочу, чтобы и-мен-но вы увидели глаза этого маленького мексиканца, сына нашего замечательного друга Виктора, и поняли, каким он станет в зрелом возрасте. Ведь его неповторимую душу можно увидеть, лишь заглянув в окна, коими и являются его глаза, а такие восхитительные глаза несомненно предвещают в будущем прекраснейшую душу.
Чудесная была речь. И чудесный ребенок. Виктор печально смотрел на своего ангелочка. Каждый из нас жалел о том, что у него нет такого сынишки. И столь велика оказалась сила нашего воздействия на душу ребенка, что он что-то почувствовал и на личике его появилась гримаса, а затем и горькие слезы, выражавшие некую неведомую скорбь, унять которую мы не могли, потому что корни ее были окутаны бесчисленными тайнами слишком далекого прошлого. Чего только мы не перепробовали! Виктор пытался его укачивать и едва не задушил поцелуями, Дин что-то нежно ворковал, я гладил малышу ручонки. А он рыдал пуще прежнего.
– Ах, – сказал Дин, – мне очень жаль, Виктор, что из-за нас ему стало грустно.
– Ему не грустно, ребенок плакать.
В дверях за спиной Виктора стояла, не решаясь выйти, его маленькая босоногая жена. С беспокойной нежностью во взоре она дожидалась момента, когда младенец вернется ей на руки, такие смуглые и ласковые. Продемонстрировав нам сына, Виктор снова влез в автомобиль и горделивым жестом указал направо.
– Да, – сказал Дин и, повернув машину, направил ее по узким, как в Алжире, улочкам, и всюду нас провожали кроткие и одновременно любопытные взгляды.
Мы подъехали к публичному дому. Это было шикарное заведение, украшенное лепниной и залитое золотистыми лучами солнца. На улице, облокотившись на подоконник открытых окон борделя, стояли два полицейских в мешковатых брюках, сонные и скучающие. Когда мы входили, оба окинули нас коротким пытливым взглядом, и все те три часа, что мы куролесили у них под самым носом, они не сходили с места. Лишь в сумерки мы вышли и, согласно распоряжению Виктора, вручили каждому из них сумму, в переводе составляющую двадцать четыре цента, – просто для соблюдения проформы.
А внутри мы обнаружили девушек. Одни развалились на кушетках по ту сторону танцевальной площадки, а справа, у длинной буфетной стойки, накачивались спиртным другие. В середине был устроен сводчатый проход, ведущий в маленькие спальные кабинки, похожие на те, что ставят для переодевания на городских общественных пляжах. Кабинки эти со двора были освещены солнцем. За стойкой стоял хозяин – молодой парень, который, узнав, что мы хотим послушать мелодии мамбо, моментально исчез, вернулся с кипой пластинок, большей частью Переса Прадо, и принялся заводить их через громкоговоритель. Спустя минуту весь город Грегория мог услышать, какое веселье разыгрывается в «Зала де Байль». В самом же зале музыка грохотала – а именно так и надо слушать музыкальный автомат, для этого он и придуман – так оглушительно, что мы с Дином целую минуту не могли оправиться от потрясения, поняв, что сами ни разу в жизни не отважились послушать музыку так громко, как хотели, а хотели всегда именно так. Ее дребезжащие звуки едва не сбили нас с ног. Еще через несколько минут половина населения ближайших кварталов собралась у окон полюбоваться тем, как Americanos отплясывают с девицами. Люди стояли на земляном тротуаре бок о бок с полицейскими и, перегнувшись через подоконник, безучастно наблюдали за нами. «Еще мамбо-джамбо», «Чаттануга де мамбо», «Мамбо нумеро охо» – эти потрясающие мелодии переполняли собой таинственный золотистый послеполуденный час, напоминая о звуках, которых ждешь в день Страшного суда и Второго пришествия. Трубы звучали так громко, что были, казалось, отчетливо слышны в пустыне, где и родились когда-то первые трубные звуки. Барабаны задавали бешеный ритм. Ритм «мамбо» – это ритм «конга» с берегов Конго, реки, принадлежащей Африке и всему миру; это настоящий всемирный ритм. «Ум – та, та-пу – пум, ум – та, та-пу – пум». Динамик обрушивал на нас грохот фортепиано. Каждый вопль вокалиста казался предсмертным. Под заключительные трубные рефрены чудовищно неистовой «Чаттануги», сопровождавшиеся достигшей апогея дробью барабанов «конга» и «бонго», Дин застыл и минуту стоял как вкопанный, пока его не прошиб холодный пот. А потом, когда трубы резко всколыхнули оцепенелый воздух раскатами пещерного эха, глаза его округлились и расширились, словно при виде дьявола, и он зажмурился. Меня и самого трясло, как марионетку. Я слышал, как ветер труб задувает источник еще недавно виденного мною света, и дрожал от страха.
Под быструю «Мамбо-джамбо» мы с девицами закружились в бешеном танце. Сквозь собственное бредовое состояние мы начинали видеть, насколько они разные. Да, девицы были бесподобные! Удивительно, что самая неуемная из них оказалась наполовину индианкой, наполовину белой, и было ей всего восемнадцать. Она приехала из Венесуэлы и походила на девушку из приличной семьи. Одному Богу известно, зачем ей понадобилось в таком возрасте, с такими пухлыми щечками и невинными глазами становиться в Мексике проституткой. Наверняка ее довела до этого какая-то страшная беда. Пила она, не зная меры, и останавливалась только тогда, когда казалось, что ее того и гляди стошнит от последней рюмки. К тому же рюмки она то и дело опрокидывала, что было неплохим способом заставить нас как следует раскошелиться. Вырядившись средь бела дня в тонкий халатик, она лихо отплясывала с Дином, висла у него на шее и молила, молила обо всем на свете. Дин так одурел, что не знал, с чего начать – то ли с девушек, то ли с мамбо. Наконец они умчались в сторону кабинок. Мне досталась нудная толстая девица со щенком. Она страшно разобиделась, увидев, что я невзлюбил собачонку, которая то и дело норовила меня укусить. Решив пойти на компромисс, девица унесла щенка, однако, когда она вернулась, меня уже заарканила другая, поаппетитнее, но тоже не из самых лучших. Эта сразу повисла у меня на шее, как пиявка. Я пытался вырваться из ее объятий и подобраться поближе к шестнадцатилетней чернокожей девчонке, которая сидела в другом конце зала, угрюмо разглядывая собственный пупок сквозь приоткрывшуюся в коротеньком платьице щель. Вырваться мне так и не удалось. Стэн занялся пятнадцатилетней девочкой с кожей цвета миндаля и в платье, которое было застегнуто на несколько пуговиц вверху и на несколько пуговиц внизу. Все это было чистейшее безумие. Через ближайшее окно за нами наблюдало не меньше двадцати человек.
В какой-то момент появилась мать чернокожей малышки – скорее, даже не чернокожей, просто смуглой. Когда я это увидел, мне стало стыдно добиваться той, кого я по-настоящему желал. Я позволил пиявке увести меня в глубь заведения, где, словно во сне, под грохот и рев установленных внутри дополнительных громкоговорителей, мы с полчасика испытывали пружины кровати. Это была простенькая квадратная комнатенка с деревянными перекладинами вместо потолка, с образком в одном углу и умывальником в другом. Темный коридор оглашался девичьими криками: «Agua, agua caliente!» – что значит «горячая вода». Стэн с Дином тоже исчезли. Девица моя запросила тридцать песо, или около трех с половиной долларов, а потом принялась сверх того вымаливать еще десять песо, сочинив при этом длинную невразумительную небылицу. Я не знал счета мексиканским деньгам; знал я только одно: у меня не меньше миллиона песо. Я швырнул ей деньги. Мы снова помчались танцевать. У полицейских был все тот же скучающий вид. Динова венесуэльская красотка втащила меня через какую-то дверь в еще один чудной бар, который, судя по всему, тоже принадлежал публичному дому. Молодой буфетчик, протирая бокалы, разговаривал со стариком с подкрученными кверху усами, а тот сидел и с пеной у рта что-то доказывал. И там был громкоговоритель, захлебывавшийся звуками мамбо. Казалось, одурманен весь мир. Венесуэла повисла у меня на шее и принялась выпрашивать выпивку. Буфетчик, мол, ей не нальет. Она все просила и просила, а когда он наконец дал ей рюмку, она ее расплескала, и на этот раз уже не нарочно – я увидел досаду, мелькнувшую в растерянном взгляде ее несчастных, глубоко запавших глаз.
– Ничего страшного, крошка, – сказал я ей.
Мне приходилось поддерживать ее на табурете: она то и дело с него соскальзывала. Никогда я не видел более пьяной женщины, а ведь ей было всего восемнадцать! Я купил ей еще одну порцию. Взывая к состраданию, она изо всех сил дергала меня за брюки. Рюмку она опорожнила залпом. У меня не хватило духу заняться ею вплотную. Моей-то девице было лет тридцать, и следила она за собой куда лучше. Обнимая усталую, исстрадавшуюся Венесуэлу, я хотел одного: увести ее в комнатку, а там раздеть и просто с ней поболтать – и в этом пытался себя убедить. А сам безумно желал и ее, и маленькую смуглянку.
Бедняга Виктор! Все это время он стоял на медной поперечине, прислонившись спиной к стойке, и с удовольствием подпрыгивал, чтобы лучше видеть, как куролесят три его американских друга. Мы угощали его выпивкой. При взгляде на женщин глаза его загорались, но он стойко держался, потому что был верен жене. Дин то и дело совал ему деньги. Средь всей этой безумной неразберихи мне однажды представился случай увидеть, что вытворяет Дин. Он совершенно потерял рассудок и даже не узнал меня, когда я пристально посмотрел ему прямо в глаза. «Да, да!» – только и сказал он. Казалось, этому не будет конца. Все словно происходило в нескончаемом фантастическом сне, в арабском послеполуденном сновидении, в другой жизни: Али-Баба, и узкие улочки, и куртизанки. И снова я умчался со своей девицей в ее комнатенку. Дин со Стэном поменялись девушками. На какое-то время мы исчезли из виду, и публике пришлось дожидаться возобновления зрелища. Длинный день был уже не таким жарким.
Близился час, когда бесподобную старую Грегорию окутает таинственная ночь. Мамбо не умолкало ни на минуту, оно доводило до умопомрачения, как бесконечный путь через джунгли. Я не мог отвести глаз от маленькой смуглянки. Несмотря на то что мрачный буфетчик заставлял ее выполнять работу прислуги: подавать нам выпивку и подметать в задних комнатах, – в этой толпе она смотрелась королевой. Она больше других девушек нуждалась в деньгах. Быть может, мать приходила к ней за деньгами для ее маленьких сестренок и братишек. Мексиканцы бедны. А мне так и не пришло в голову попросту подойти к ней и дать немного денег. Мне кажется, она приняла бы их с откровенным презрением, а меня отпугивало презрение таких, как она. В своем безрассудстве я даже влюбился в нее на те несколько часов, пока все это продолжалось. Подступила все та же знакомая боль, внезапно кольнуло в душе, начались те же вздохи, те же страдания, а самое главное – все та же неодолимая боязнь подойти. Удивительно, но ни Дин, ни Стэн тоже ни разу к ней не приблизились. Подумать только! Ведь именно благодаря безупречному чувству собственного достоинства она и в этом беснующемся старом бардаке оставалась нищей. В какой-то момент я увидел, что Дин, наклонившись в ее сторону и застыв, словно изваяние, уже готов сорваться с места, но тут она смерила его холодным взглядом, и лицо его выразило полнейшее недоумение. Так и оставшись стоять разинув рот, он почесал брюхо и, наконец, отвесил поклон. Потому что она была королева.
И вдруг в разгар этого буйства Виктор принялся хватать нас за руки и отчаянно жестикулировать.
– Что случилось?
Испытав все способы что-либо нам втолковать, он подбежал к стойке, выхватил чек из рук буфетчика, бросившего на него злобный взгляд, и принес показать нам. Счет превышал триста песо, или тридцать шесть американских долларов, – немалые деньги для любого борделя. Но и это нас не отрезвило, нам не хотелось уходить, и хотя силы наши были на исходе, мы желали еще немного побыть с нашими красавицами в этом удивительном арабском раю, который отыскали в конце трудного, трудного пути. Но близился вечер, и хочешь не хочешь, а пора было заканчивать. Поняв это, Дин нахмурился, призадумался и попытался прийти в себя, а идею покинуть это заведение раз и навсегда выдвинул в конце концов я.
– Что за беда, ведь столько еще впереди, старина!
– И то верно! – вскричал Дин, бросив тусклый взгляд на свою венесуэлку.
Та наконец напилась до потери сознания и улеглась на деревянную скамью, вытянув из-под шелка свои белые ноги. Галерка у окна сполна насладилась зрелищем. За спиной у публики уже крались багровые тени, я услышал, как где-то среди неожиданно наступившего затишья плачет ребенок, и вспомнил, что нахожусь в Мексике, а вовсе не в гашишно-порнографических грезах на небесах.
Пошатываясь, мы вышли на улицу. Стэна мы позабыли, а прибежав за ним обратно, обнаружили, что он галантно раскланивается с новыми, вечерними шлюхами, которые только что вышли на работу в ночную смену. Он был не прочь начать все сызнова. Когда он пьян, он неповоротлив, словно в нем десять футов росту. Когда он пьян, от женщин его не оттащить. Более того, женщины сами виснут на нем, как плющ. Он упорно не желал уходить и уговаривал нас отведать свеженьких, еще более диковинных и искусных сеньорит. Мы с Дином пинками выставили его на улицу. Он без конца махал на прощание всем окружающим: девицам, полицейским, толпе, детишкам на улице. Под овации Грегории он посылал во все стороны воздушные поцелуи и горделиво ковылял сквозь толпу обитателей городка, с каждым пытаясь заговорить и поделиться своей радостью и любовью ко всему, что творится в этот погожий предзакатный час жизни. Кое-кто под общий смех покровительственно похлопывал его по спине. Подбежав к полицейским, Дин заплатил им четыре песо и обменялся рукопожатиями, улыбками и поклонами.
Потом он прыгнул за руль, а недавние наши девицы, даже Венесуэла, которую разбудили попрощаться, обступили машину и, поеживаясь от холода в своей легкой одежонке, принялись целовать нас и щебетать слова прощания, а Венесуэла даже расплакалась – хоть и не из-за нас, мы это знали, вернее, не только из-за нас, и все же горько, очень горько. Моя ненаглядная смуглянка скрылась в погрузившемся в темноту доме. Все было кончено. Дин завел мотор, и мы с чувством на славу выполненного долга покинули развеселый праздник, обошедшийся нам в сотни песо. Еще несколько кварталов нас преследовали навязчивые звуки мамбо. Все было кончено.
– Прощай, Грегория! – крикнул Дин, посылая городу воздушный поцелуй.
Виктор гордился и нами, и самим собой.
– Теперь хотеть баню? – спросил он. Да, нам всем хотелось искупаться в чудесной бане.
И он показал нам дорогу к самому странному месту на свете: в миле езды от города находилась обычная купальня американского образца; в бассейне плескались ребятишки, в каменном здании можно было за несколько сентаво принять душ, получив у банщика мыло и полотенце. Вдобавок там был мрачноватый детский парк с качелями и сломанной каруселью, однако в багровых лучах заходящего солнца он казался необычным и даже прекрасным. Мы со Стэном взяли полотенца и немедленно встали под ледяной душ, выйдя оттуда обновленными и полными сил. Дин же душ принять не потрудился, мы увидели его в дальнем конце унылого парка: прогуливаясь под руку с нашим славным Виктором, он вел с ним многословный приятный разговор, однако для пущей убедительности то и дело взволнованно наклонялся к собеседнику и рубил кулаком воздух. Потом, снова под руки, они брели дальше. Близилось время прощания с Виктором, вот Дин и пользовался случаем побыть с ним несколько минут наедине, а заодно осмотреть парк и составить общее представление обо всем, но главное – понять Виктора так, как это умел только Дин.
Когда пришла пора ехать, Виктор помрачнел.
– Приехать назад в Грегорию, повидать меня?
– Конечно, старина! – сказал Дин. Он даже пообещал, если Виктор того пожелает, взять его с собой в Штаты. Виктор ответил, что это дело надо обмозговать.
– Я иметь жена и малыш… Не иметь деньги… Я подумать.
Когда мы помахали ему на прощание из машины, в багровых отсветах заката засияла его обаятельная дружелюбная улыбка. За спиной у него виднелся унылый парк, в котором играли дети.
6
Сразу же за пределами Грегории дорога пошла под уклон, по обе стороны появились огромные деревья, а когда стемнело, мы услышали, как в их ветвях оглушительно шумят миллиарды насекомых, и шум этот напоминал непрерывный визгливый крик.
– Ого! – воскликнул Дин и включил фары, однако они не зажглись. – Что такое?! Что за новости, черт подери?! – И он, кипя от злости, принялся кулаком молотить по щитку. – Вот те на! Через джунгли придется ехать без света. Воображаю, какого страху мы натерпимся! Я ведь если что и увижу, так только когда мне посветит другая машина, а машин здесь и в помине нет! И фонарей, конечно, тоже? Черт подери, что же делать?
– Да езжай себе. Или лучше вернуться?
– Нет, ни за что! Поехали! С грехом пополам я дорогу вижу. Как-нибудь доберемся.
И тогда мы в кромешной тьме понеслись сквозь визг насекомых. Неожиданно мы почувствовали сильнейшее, едва переносимое зловоние и вспомнили, что на карте сразу после Грегории обозначено начало тропика Рака.
– Мы в другом тропике! Теперь понятно, откуда эта вонь! Только принюхайтесь!
Я высунул голову в окошко. Прямо в лицо мне летели насекомые. Стоило мне прислушаться к ветру, как поднялся оглушительный визг. Внезапно включились фары, и их свет выхватил из темноты заброшенную дорогу, которую сплошной стеной обступали поникшие змееподобные деревья не меньше сотни футов высотой.
– Сукин сын! – вопил на заднем сиденье Стэн. – Черти жареные!
Он ничуть не протрезвел. И мы вдруг поняли, что он все еще навеселе и счастливой душе его не страшны никакие джунгли, никакие тревоги. И тогда мы все рассмеялись.
– К черту все! Окунемся-ка мы в эти распроклятые джунгли, там и заночуем. Вперед! – воскликнул Дин. – Старина Стэн прав. Старине Стэну все равно! Он просто одурел от баб, от травки и от этого сумасшедшего, потрясающего, нечеловеческого мамбо, которое так гремело, что мои барабанные перепонки до сих пор отстукивают ритм. Молодчина! Умеет балдеть на все сто!
Сняв майки, мы, голые до пояса, мчались сквозь джунгли. Ни одного городка – ничего, только непролазные джунгли, мили, мили, спуск и нарастающий вой, все громче визг насекомых, все выше деревья, все душнее зловоние, к которому мы в конце концов притерпелись, сочтя его даже приятным.
– Вот бы раздеться догола и катить, катить по этим джунглям! – сказал Дин. – Нет, черт возьми, так я и сделаю, вот только отыщу подходящее место.
Внезапно впереди возник Лимон, городок в джунглях, – несколько бурых фонарей, черные тени, огромное небо над головой и группка людей перед скоплением деревянных лачуг – тропический перекресток.
Мы попали в невообразимую глушь. Жара стояла почище, чем июньской ночью в печи новоорлеанского булочника. На улице здесь и там непринужденно беседовали рассевшиеся в темноте семейства. Изредка подходили девушки, правда чересчур молодые, и с любопытством нас разглядывали. Они были грязные и босые. Мы облокотились о перила деревянной веранды покосившегося магазинчика. На заваленном мешками с мукой прилавке валялся облепленный мухами гниющий ананас. Внутри горела масляная лампа, снаружи – еще несколько бурых фонарей, а все остальное было черным-черно. К тому времени мы уже валились с ног от усталости и, конечно же, мечтали поспать. С этой целью мы проехали несколько ярдов по грунтовой дороге до задов городка. Однако уснуть нам не давала неправдоподобная жара. Поэтому Дин взял одеяло, расстелил его на мягком горячем песке дороги и тут же задал храпака. Стэн растянулся на переднем сиденье «форда», распахнув в надежде на сквозняк обе дверцы, но не было даже намека на дуновение ветра. Отстрадав свое в луже пота на заднем сиденье, я вышел из машины и, покачиваясь, встал во тьме. Город уснул мгновенно; лишь лай собак нарушал тишину. Ну как тут было заснуть? Грудь, руки и лодыжки каждого из нас покрылись укусами тысяч москитов. И тут меня осенило: я влез на стальную крышу машины и растянулся на спине. И хотя ветерок так и не подул, сталь сохранила в себе частицу прохлады и высушила мою потную спину, вдавив в приставшие к коже лепешки грязи тысячи мертвых насекомых, и тогда я ясно понял, как затягивают человека джунгли, поглощая его целиком. Валяться летней ночью на крыше автомобиля лицом к черному небу было все равно что лежать в закрытом сундуке. Впервые в жизни погода не просто задевала меня за живое, не просто ласкала меня, морозила или вышибала из меня пот – она стала мной. Я слился с воздухом. Пока я спал, мое лицо нежно обвевали невидимые рои микроскопических насекомых, и от этого мне было легко и приятно. Мрачное беззвездное небо было недоступно взору. Всю ночь я мог лежать там, обратив лицо к небесам, пострадав при этом не больше, чем от наброшенной на глаза бархатной портьеры. Тонули в моей крови дохлые насекомые, делились между собой ее остатками еще живые москиты, а у меня по всему телу пошел зуд, и весь, от корней волос до кончиков пальцев, я пропах удушливым, гнилостным зловонием джунглей. Лежал я, конечно, без башмаков. Решив окончательно избавиться от пота, я встал, надел свою засиженную насекомыми футболку и снова лег. Место, где спал Дин, было отмечено сгустком тьмы на еще более черной дороге. Оттуда до меня доносился его храп. Храпел и Стэн.
В городке мелькал время от времени тусклый огонек – это шериф со слабым фонариком совершал свой обход, что-то бормоча себе под нос в ночи джунглей. Потом я увидел, как этот огонек, покачиваясь, приближается к нам, и услышал легкие шаги по мягкому песчано-травяному ковру. Подойдя, шериф направил свет фонаря на машину. Я приподнялся и посмотрел на него. Дрожащим, едва ли не жалобным, предельно нежным голосом он произнес: «Dormiendo?» – и показал на лежащего на дороге Дина. Я знал, что это значит «спать».
– Si, dormiendo.
– Bueno, bueno, – тихо сказал он сам себе и, с неохотой и грустью повернув назад, продолжил свой одинокий обход.
В Америке Господь не удосужился сотворить таких чудесных полицейских. Ни тебе подозрительности, ни нервозности, ни хлопот: он оберегал покой спящего города – и дело с концом.
Я снова вытянулся на своем стальном ложе и широко раскинул руки. То ли я лежал под открытым небом, то ли надо мной были ветви деревьев – я понятия не имел, да и не все ли равно? Открыв рот, я несколько раз глубоко вдохнул атмосферу джунглей. Не воздух это был, отнюдь не воздух, а осязаемая, живая эманация деревьев и болот. Я лежал не смыкая глаз. Где-то по ту сторону густой чащобы петухи принялись возвещать утреннюю зарю. Все еще ни воздуха, ни ветерка, ни росы, лишь всегдашняя тяжесть тропика Рака, придавившая всех нас к земле, трепетной частью которой мы были. В небе не появилось ни намека на рассвет. Внезапно я услышал, как во тьме яростно лают собаки, а потом до меня донесся слабый цокот лошадиных копыт. Он становился все отчетливее. Что за безумный ночной всадник явится сейчас передо мной? Наконец моему взору предстало видение: по дороге, прямо на Дина, рысью скакал призрачно-белый дикий конь. За ним скуля гнались собаки. Их мне было не видно, это были старые грязные псы джунглей, но конь был белый как снег и огромный; казалось, он даже фосфоресцирует, и разглядеть его было нетрудно. Я не испытывал страха за Дина. Конь увидел его, промчался у самой его головы, потом, величественный, как корабль, миновал машину, негромко заржал и, донимаемый собаками, проскакал через город, скрывшись в джунглях на другом его краю. И снова я слышал лишь слабый, замирающий в зарослях стук копыт. Собаки угомонились, уселись и принялись облизываться. Что это был за конь? Что за миф или призрак, что за дух? Когда проснулся Дин, я ему все рассказал. Он решил, что мне это приснилось. Однако потом вспомнил, что и сам вроде бы видел во сне белого коня, и тогда я сказал ему, что это был не сон. Потихоньку проснулся и Стэн Шефард. Стоило нам зашевелиться, как мы вновь взмокли от пота. Вокруг все еще была кромешная тьма.
– Пора заводить машину, пусть нас хоть немного продует! – вскричал я. – Я подыхаю от жары.
– И то верно!
Мы с ревом выехали из города и с развевающимися волосами помчались дальше по тому же бешеному шоссе. Быстро рассвело, и в серой дымке по сторонам дороги стали видны сплошные полувысохшие болота с длинными сиротливыми деревьями, клонящимися вниз, к сплетению собственных стелющихся ветвей. Какое-то время мы катили вдоль железной дороги. Впереди показались причудливые очертания антенны радиостанции Сьюдад-Манте – так, словно мы очутились в Небраске. Отыскав бензоколонку, мы наполнили бак, а в это время последние из ночных насекомых джунглей сплошной черной тучей налетели на горящие электрические светильники и, взмахивая крыльями, огромными корчащимися роями попадали к нашим ногам. А крылья у некоторых достигали четырех дюймов в длину, чудовищных размеров стрекозы вполне способны были сожрать птицу, а вдобавок – тысячи гигантских комаров, не говоря уже о безымянных паукообразных всех мастей. В страхе перед ними я принялся приплясывать на тротуаре. В конце концов я укрылся в машине и, забравшись с ногами на сиденье, стал с ужасом глядеть вниз, а земля вокруг наших колес кишела насекомыми.
– Поехали! – взвыл я. Ни Дина, ни Стэна эти страшилища совершенно не смущали. Они преспокойненько выпили по бутылочке апельсинового сока и принялись ногами отпихивать их от радиатора. Майки и брюки у них, как и у меня, пропитались кровью и почернели от тысяч дохлых насекомых. Мы обнюхали нашу одежду.
– А знаете, этот запах мне начинает нравиться, – сказал Стэн. – По крайней мере, я уже не чувствую своего собственного.
– Запах непривычный, но неплохой, – согласился Дин. – Пожалуй, я не сменю майку до самого Мехико, хочу изучить этот запах и хорошенько его запомнить.
И мы с грохотом помчались дальше, подставив сотворенному нами ветерку свои пылающие от жары, одеревенелые лица.
Потом впереди замаячили горы, сплошь зеленые. Одолев этот подъем, мы вновь попадем на огромное центральное плато, откуда прямая дорога в Мехико. В мгновение ока взлетели мы на высоту пяти тысяч футов над уровнем моря и понеслись меж окутанных туманом ущелий, склоны которых возвышались над струящимися далеко внизу желтыми речными потоками. Это была великая река Моктесума. Теперь встречавшиеся на дороге индейцы были похожи на жителей потустороннего мира. Это был народ, замкнувшийся в себе, горные индейцы, отрезанные от всего на свете, кроме Панамериканского шоссе: низкорослые, коренастые смуглые люди со скверными зубами. Многие несли на спине тяжелую поклажу. На крутых склонах гор, за громадными, одетыми в буйные заросли ущельями виднелись клочки возделанной земли. Индейцы карабкались вверх и сползали вниз по этим склонам, обрабатывая посевы. Чтобы все как следует рассмотреть, Дин снизил скорость до пяти миль в час.
– Ого-го! Вот уж не думал, что такое бывает!
На вершине самой высокой горы, не уступавшей ни одной из вершин Скалистых гор, мы увидели банановые деревья. Дин вылез из машины, показал их нам и застыл на месте, почесывая живот. Мы остановились на горном уступе, к краю которого, над самой мировой пропастью, прилепилась крытая соломой лачужка. Солнце сотворило золотистую дымку, которая скрыла от нас оставшуюся на невероятной глубине Моктесуму.
Во дворике перед лачужкой стояла крошечная трехлетняя индианка. Засунув палец в рот, она смотрела на нас большими карими глазами.
– Может, она за всю свою жизнь ни разу не видела, как останавливается машина, – прошептал Дин. – Привет, девочка! Как поживаешь? Мы тебе нравимся?
Девочка в смущении отвернулась и надула губы. Мы говорили между собой, а она вновь принялась разглядывать нас, не вынимая пальца изо рта.
– Вот досада! Совершенно нечего ей подарить! Подумать только – родиться и жить на этом уступе… Всю свою жизнь ничего, кроме этого уступа, не знать. Отец ее обвязывается, наверно, веревкой и ощупью спускается вниз, лазает по пещерам за ананасами да стоит над этой бездной под углом градусов в восемьдесят и рубит сучья да ветки. Она никогда не уедет отсюда, никогда ничего не узнает о внешнем мире. Вот это народ! Воображаю, какой у них должен быть дикий вождь! А в нескольких милях от дороги, вон за тем утесом, люди наверняка еще более дикие и чудные. А как же! Ведь Панамериканское шоссе приносит этому придорожному народу хоть какую-то цивилизацию. Смотрите, какие капли пота у нее на лбу. – Со страдальческой гримасой Дин показал на девочку. – Мы так не потеем, этот пот – маслянистый, он никогда не высохнет, потому что здесь всегда, круглый год жарко, и она не представляет себе, что можно не потеть, она вспотела, когда родилась, и умрет в поту. – Крупные капли пота на лобике девочки не стекали вниз, а застыли там, казалось, навсегда, поблескивая на солнце, словно чистое оливковое масло. – Как же это должно действовать на их души! Как же их глубоко запрятанные тревоги, взгляды и желания должны быть не похожи на наши! – Дин вновь сел за руль и, приоткрыв в благоговейном страхе рот, повел машину со скоростью десять миль в час, стремясь не пропустить на дороге ни одной живой души. Мы взбирались все выше и выше.
А чем выше мы поднимались, тем прохладнее становился воздух. Вскоре мы увидели на обочине укутанных в шали индианок. Они отчаянно пытались привлечь к себе наше внимание. Мы остановились. Оказалось, что они хотят продать нам кусочки горного хрусталя. В устремленных на нас взглядах больших невинных карих глаз было такое неподдельное волнение, что ни у кого из нас не шевельнулось по отношению к ним ни одной грешной мысли. К тому же они были очень юны – некоторым было лет по одиннадцать, хоть по виду и можно было дать все тридцать.
– Посмотрите на эти глаза! – прошептал Дин.
Быть может, такими же глазами смотрела на мир Богородица, когда была ребенком. В них нам привиделся нежный и всепрощающий взгляд Иисуса. И этот пристальный взгляд был устремлен прямо в наши бегающие голубые глаза, которые мы то и дело протирали, но, сколько ни смотрели, не могли отделаться от ощущения, что в самую душу нам проник скорбный гипнотический свет. Стоило, однако, девочкам заговорить, как они вдруг показались нам суетливыми, назойливыми, даже слабоумными. Лишь погруженные в молчание, они были самими собой.
– Они только недавно научились торговать горным хрусталем, ведь шоссе провели лет десять назад… а до тех пор весь народ, наверное, был бессловесным.
Девочки с причитаниями обступили машину. Одна из них, совсем наивное дитя, вцепилась в потную руку Дина и жалобно лепетала что-то по-индейски.
– Ах да. Да, милая, – сказал Дин с нежной грустью в голосе.
Он выбрался из машины, обошел ее и, порывшись в обшарпанном чемодане – все в том же старом, многострадальном американском чемодане, – вытащил оттуда наручные часы и показал их девочке. Та взвизгнула от восторга. Остальные в изумлении столпились вокруг. Тогда Дин склонился над ладонью девочки в поисках «самого красивого, самого маленького и прозрачного хрусталика, который она сама нашла в горах для меня». Он выбрал один, не больше ягодки, и отдал ей болтающиеся на ремешке часы. Девочки стояли с круглыми ртами, словно певчие в детском хоре. Маленькая счастливица крепко прижала добычу к прикрывающим грудь лохмотьям. Все благодарно гладили Дина, а он стоял среди них, подняв к небу свое обветренное лицо, отыскивал еще один, последний и самый высокий перевал и был похож в эту минуту на сошедшего к ним пророка. Потом он вернулся в машину. Девочки никак не хотели нас отпускать. И бесконечно долго, пока мы взбирались на уходящий прямо вверх перевал, они бежали за нами и махали руками. Повернув наконец, мы навсегда потеряли их из виду, а они все продолжали бежать.
– Прямо сердце разрывается! – вскричал Дин, стукнув себя кулаком в грудь. – До чего же могут дойти преданность и восторг! Чем же это кончится? Неужели, ползи мы достаточно медленно, они бежали бы так до самого Мехико?
– Да! – ответил я, потому что ничуть в этом не сомневался.
Мы добрались до головокружительных высот Сьерра-Мадре-Ориенталь. В легкой дымке золотисто поблескивали банановые деревья. Густой туман жался к краю обрыва и каменистым склонам гор. Далеко внизу Моктесума превратилась в тонкую золотую нить в зеленом ковре джунглей. Мимо проносились расположенные близ дорог, пересекающих крышу мира, загадочные городки, и закутанные в шали индейцы смотрели на нас, пряча взоры под полями шляп и rebozos[21]. Дремучие, темные, первобытные люди. Ястребиными глазами наблюдали они за Дином, а он торжественно и неистово сжимал беснующийся руль. Все они тянули к нам руки. Они спустились из затерянных в далеких горах селений, чтобы протянуть руку за тем, что, по их разумению, могла дать им цивилизация, им и не снилось, какое в ней царит глубокое уныние, сколько в ней жалких разбитых иллюзий. Они еще не знали, что существует бомба, которая в один миг может превратить в развалины все наши мосты и дороги, что настанет день, когда мы будем так же бедны, как они, и нам придется точно так же протягивать руки. Наш разбитый «форд», вознесшийся ввысь старенький «фордик» Америки тридцатых, прогромыхал мимо них и скрылся в облаке пыли.
Мы были уже на подступах к последнему плато. Солнечный свет отливал золотом, воздух был пронзительно-синим, а пустыня с ее редкими речушками – буйством раскаленных песчаных просторов, неожиданно прерываемым библейской сенью деревьев. Дин уснул, и машину вел Стэн. Появились пастухи, одетые, как и в ветхозаветные времена, в длинные, падающие свободными складками хламиды. У женщин в руках были пучки золотистого льна, мужчины опирались на посох. Усевшись в тени огромных деревьев среди искрящейся на солнце пустыни, пастухи вели неторопливые беседы, а за пределами этой тени маялись от жары, высоко вздымая пыль, овцы.
– Старина, старина! – крикнул я Дину. – Проснись! Посмотри на этих пастухов, проснись и посмотри на тот благословенный мир, откуда явился Христос. Ты должен увидеть его своими глазами!
Он резко встрепенулся, оторвал голову от сиденья, окинул взглядом освещенную багровым закатным солнцем округу и вновь погрузился в сон. А проснувшись, подробно описал мне все, что увидел, и сказал:
– Да, старина, хорошо, что ты меня разбудил. О господи, что мне делать? Куда податься? – Он почесал живот, посмотрел воспаленными глазами на небеса и едва не разрыдался.
Близился конец нашего путешествия. По обе стороны дороги простирались бескрайние поля. Чудесный ветерок шелестел в ветвях изредка попадавшихся навстречу громадных деревьев и уносился к старым миссионерским церквушкам, оранжево-розовым в лучах заходящего солнца. Порозовели и огромные низкие облака.
– Мехико до темноты!
Мы одолели их, эти тысячу девятьсот миль, отделявших послеполуденные дворики Денвера от самых неоглядных ветхозаветных просторов мира сего, и уже почти достигли конца пути.
– Может, сменить майки? Они же все в насекомых.
– Ни за что! Именно в них мы в город и въедем, черти его раздери!
И мы направились к Мехико.
Короткий горный перевал неожиданно вознес нас к самым небесам, откуда как на ладони был виден Мехико, раскинувшийся внизу, в своем вулканическом кратере, и извергающий прорезаемый ранними вечерними огнями дым большого города. И мы ринулись вниз, через бульвар Инсургентес, к самому сердцу города – к бульвару Реформа. На просторных и унылых площадках поднимала клубы пыли гонявшая в футбол детвора. Таксисты, поравнявшись с нами, желали узнать, не нужны ли нам девушки. Нет, пока еще девушки нам не нужны. На равнине потянулись бесконечные грязные трущобы. В тускнеющих закоулках меж глинобитных хижин виднелись одинокие фигуры. Надвигалась ночь. И тут город наполнился шумом, а мы неожиданно оказались среди переполненных кафе и театров, среди множества огней. Отчаянно пытались докричаться до нас мальчишки – продавцы газет. Повсюду слонялись босоногие автомеханики, вооруженные гаечными ключами и ветошью. Шальные босоногие индейцы-шоферы проскакивали у нас под носом и, громко сигналя, окружали нас со всех сторон, создавая на дороге немыслимую неразбериху. Шум стоял невообразимый. Глушителей на машинах в Мексике не признают. Там ни на миг не смолкают ликующие звуки гудков.
– Эй! – орал Дин. – Берегись!
Врезавшись на полной скорости в гущу автомобилей, он включился в общую гонку. С машиной он управлялся не хуже любого индейца. Выбравшись на кольцевую «glorietta» — аллею, окаймляющую бульвар Реформа, он принялся носиться по ней, а со всех восьми сходящихся улиц на нас летели машины: слева, справа, опять izguierda[22] и прямо в лоб. Дин вопил и подпрыгивал от восторга.
– Да я же о таком движении всю жизнь мечтал! Едут все!
Вихрем промчалась карета «скорой помощи». Американские кареты «скорой помощи» включают завывающие сирены и мечутся, пытаясь пробраться сквозь нескончаемый поток машин. Неподражаемая всемирная «скорая помощь» феллахских индейцев без оглядки мчит по улицам города со скоростью восемьдесят миль в час, успевай только ноги уносить, ведь она никогда, ни перед кем не остановится, а будет лишь лететь и лететь вперед. И она на наших глазах, едва касаясь колесами земли, пробила себе дорогу сквозь немыслимую сумятицу городского транспорта и стремительно скрылась из виду. Все водители были индейцы. Пешеходы, не исключая старушек, бегом бежали за автобусами, которые никогда не останавливались. Начинающие дельцы Мехико-Сити, заключив пари, толпой догоняли автобусы и ловко вскакивали в них на ходу. Водители автобусов в майках с короткими рукавами, босоногие, насмешливые и взбалмошные, сидели внизу, едва различимые за низко расположенными баранками. Над головами у них поблескивали образки. Свет в автобусах был тусклым и зеленоватым, а ряды деревянных скамеек занимали смуглолицые люди.
В центре Мехико по главной улице бродили тысячи хипстеров в соломенных шляпах с обвисшими полями и наброшенных на голое тело пиджаках с длинными лацканами. Одни торговали в переулочках распятиями и травкой, другие молились, стоя на коленях в ветхих часовенках, затесавшихся среди развалюх, где веселили публику мексиканские комедианты. Попадались переулочки, мощенные булыжником, с открытыми сточными канавами, низенькие двери вели в прилепившиеся к глинобитным домикам бары, своими размерами больше напоминавшие чуланы. Желающему выпить приходилось прыгать через ров, а в глубинах этого рва таилось древнее озеро ацтеков. Выйдя же из бара, надо было прижаться спиной к стене и осторожно, бочком, пробираться назад к улице. Подавали там кофе, сдобренный ромом и мускатным орехом. Со всех сторон гремело мамбо. Вдоль полутемных узких улочек выстроились сотни шлюх, и при взгляде на нас их глаза загорались в ночи скорбным светом. Словно одержимые, блуждали мы по улицам и грезили наяву. За сорок восемь центов мы полакомились замечательными бифштексами в чудном, отделанном кафелем мексиканском кафетерии, где у единственной громадной маримбы собралось несколько поколений музыкантов… А на улице – еще и бродячие певцы-гитаристы, и старики, на каждом углу дудящие в трубы. Пойдя на запах кислятины, можно было попасть в забегаловку, где за два цента наливали большой стакан «пульке» – кактусового сока. Веселье не прекращалось ни на минуту. Уличная жизнь не замирала до утра. Укутавшись в содранные с заборов афиши, спали нищие. Но другие нищие сидели на тротуаре в окружении своих семей, поигрывая на дудочках и пересмеиваясь в ночи. Торчали наружу их босые ноги, горели тусклые свечи – Мехико был сплошным громадным цыганским табором. На каждом углу старушки отрезали от вареных коровьих голов лакомые кусочки, заворачивали их в тортильяс, сдабривали острым соусом и продавали на обрывках газеты. Это был тот единственный, великий и буйный, по-детски наивный и не знающий запретов феллахский город, который мы и должны были отыскать в конце пути. Дин шел по этому городу, и руки его висели плетьми, как у зомби, рот был открыт, глаза сверкали, он был гидом в нашем сумбурном священном паломничестве, закончившемся только на рассвете, где-то в поле, в компании парня в соломенной шляпе, который беспрерывно болтал и смеялся и вдобавок порывался сыграть в мяч, потому что не было всему этому конца.
А потом у меня сделался сильный жар, я потерял сознание и начал бредить. Дизентерия. А вынырнув из темного водоворота, в котором кружились мои мысли, я осознал, что кровать моя стоит на высоте восьми тысяч футов над уровнем моря, на крыше мира, осознал, что прожил в своей бренной атомистической оболочке целую жизнь, и даже не одну, и что перевидел уже все сны. И тогда я увидел склонившегося над кухонным столом Дина. Прошло несколько ночей, и он уже готовился покинуть Мехико.
– Куда ты собрался, старина? – простонал я.
– Бедняга Сал, бедняга Сал, взял да и заболел. Стэн о тебе позаботится. Послушай-ка внимательно, если, конечно, у тебя есть на это силы: я тут оформил развод с Камиллой и сегодня вечером еду в Нью-Йорк к Инес, только бы машина дотянула.
– Все сначала?! – вскричал я.
– Все сначала, дружище. Пора мне возвращаться к жизни. Жаль, что не могу остаться с тобой. Даст Бог, я еще вернусь.
Почувствовав спазмы, я схватился за живот и застонал. Когда я снова пришел в себя, отважный благородный Дин стоял со своим старым потрепанным чемоданом в руках и сверху смотрел на меня. Я больше не узнавал его, и он это знал и жалел меня; он натянул мне на плечи одеяло.
– Да, да, да, мне пора. Старый больной Сал, прощай.
И он ушел. Только через двенадцать часов осознал я в своем горестном лихорадочном бреду, что он действительно уехал. К тому времени он уже мчал в одиночестве обратной дорогой через те же банановые горы, только на этот раз ночью.
Когда мне стало лучше, до меня дошло, как гнусно он меня предал. Но потом мне пришлось понять и то, как невероятно запутанна его жизнь, и то, что он попросту не мог не бросить меня, больного, не мог не пуститься во все тяжкие со своими женами и прочими бедами. «Ладно, старина Дин, я тебе ничего не скажу».
Часть пятая
Уехав из Мехико, Дин вновь наведался в Грегорию к Виктору, а потом без остановок гнал свою старенькую машину до самого Лейк-Чарлза, Луизиана, где наконец оправдались его давнишние опасения: рухнула на дорогу вся задняя часть днища. Поэтому он телеграфировал Инес, та выслала ему деньги на самолет, и остаток пути Дин проделал по воздуху. Как только он явился в Нью-Йорк со свидетельством о разводе в руках, они с Инес отправились в Ньюарк и поженились. И в ту же ночь, заявив ей, что все идет как нельзя лучше и ни к чему волноваться, и подкрепив свои слова логическими построениями, не содержавшими в себе ничего ценного, кроме прискорбного нетерпения, он вскочил в автобус и вновь помчался через весь величественный материк в Сан-Франциско – к Камилле и двум маленьким девочкам. Так что теперь он был трижды женат, дважды разведен и жил со второй женой.
Осенью я и сам покинул Мехико и пустился в обратный путь, и вот, когда однажды ночью, уже переехав границу в Ларедо, я стоял в Дилли, штат Техас, на нагретой дороге под дуговой лампой, о которую бились летние мотыльки, из тьмы до меня донесся звук шагов – и что же! Тяжелой поступью ко мне приблизился высокий старик с развевающимися серебристыми волосами и с узлом за спиной. Увидев меня, он, не останавливаясь, произнес: «Ступай, оплакивай человека» – и снова скрылся в своей тьме. Значит ли это, что я должен был, по меньшей мере, отправиться странствовать пешком по темным дорогам Америки? С трудом отогнав от себя эту мысль, я поспешил в Нью-Йорк, и там как-то ночью я стоял на одной из темных улиц Манхэттена и, задрав голову кверху, пытался докричаться до окна чердачной квартирки, где, как полагал, гуляли на вечеринке мои друзья. Однако в окне появилась хорошенькая девушка, и она спросила:
– Да? Кто это?
– Сал Парадайз, – ответил я и услышал, как мое имя эхом отдается на унылой пустынной улице.
– Поднимайтесь, – крикнула она, – Сейчас будет горячий шоколад.
Я поднялся, а наверху меня ждала она – та самая девушка с простодушными, невинными и очаровательными глазами, которую я неустанно и так долго искал. Мы страстно полюбили друг друга. Зимой мы вознамерились погрузить нашу видавшую виды мебель и кое-что из вещей в какой-нибудь старенький фургончик и перебраться в Сан-Франциско. Я написал об этом Дину. Ответил он объемистым, на восемнадцать тысяч слов, письмом, приписав в конце, что приедет за мной, сам подберет грузовичок и отвезет нас домой. Для того чтобы скопить деньги на грузовичок, у нас оставалось еще шесть недель, мы устроились на работу и начали считать каждый цент. Дин же неожиданно явился на пять с половиной недель раньше, и денег на осуществление нашего плана не было ни у кого.
Глубокой ночью я вышел пройтись и вернулся к своей девушке рассказать ей, о чем думал во время прогулки. Она стояла в нашей тесной темной комнатенке и странно улыбалась. Я успел наговорить ей кучу всякой всячины, прежде чем неожиданно заметил, что в комнате царит молчание, и тогда я огляделся по сторонам и увидел на радиоприемнике потрепанную книгу. В ней я узнал Динова вековечного послеполуденного Пруста. Точно во сне, я увидел, как Дин на цыпочках, в одних носках, выходит из темного коридора. Говорить он уже разучился. Подпрыгивая и смеясь, заикаясь и возбужденно размахивая руками, он произносил:
– Ах… ах… слушайте внимательно. – Мы обратились в слух. Но он уже забыл, что хотел сказать. – Слушайте же… хм. Видите, дорогой Сал… милая Лаура… я приехал… я уехал… нет, постойте… ах, да. – И он с бесконечной грустью уставился на свои руки. – Я больше не в состоянии говорить… понимаете вы, что это такое… что это было бы… Но слушайте!
Мы все прислушались. Дин вслушивался в звуки ночи.
– Да! – с трепетом в голосе прошептал он. – Но поймите… больше незачем говорить… и не о чем.
– А почему ты так рано приехал, Дин?
– Ах, – сказал он, взглянув на меня так, словно видел впервые, – так рано, да. Мы… мы узнаем… то есть я не знаю. Я приехал по бесплатному билету… в служебном вагоне… старые спальные вагоны с жесткими лавками… Техас… всю дорогу играл на флейте и деревянной окарине.
Он достал свою новую деревянную флейту. Подпрыгивая и одновременно дрыгая босыми ногами, он извлек из нее несколько писклявых нот.
– Видите? – сказал он. – Ну конечно же, Сал, я могу говорить ничуть не хуже, чем раньше, и мне надо многое тебе сказать, я всю дорогу читал и читал этого бесподобного Пруста и даже своим скудным умишком расчухал великое множество вещей, у меня просто не хватит времени о них тебе рассказать, а ведь мы до сих пор не поговорили о Мексике, о том, как мы там, в лихорадке, расстались… но незачем говорить. Теперь уже незачем, да?
– Ладно, не будем.
И Дин пустился в подробнейший рассказ о том, что делал по дороге в Лос-Анджелес, как навестил какую-то семью, пообедал, поговорил с отцом, сыновьями и сестрами – как они выглядели, что ели, какая у них в доме мебель, какие мысли, какие интересы и даже что творится у них в душе. На это обстоятельное исследование у него ушло три часа, а закончив, он сказал:
– Ах, но знаешь, что я на самом деле хотел тебе сказать… много позже… Арканзас… ехал в поезде… играл на флейте… играл с ребятами в карты, моей неприличной колодой… выиграл деньги, сыграл соло на окарине… для моряков. Долгий-долгий, тяжкий путь, пять дней и пять ночей, только чтобы повидать тебя, Сал.
– А что Камилла?
– Разрешила, конечно… ждет меня. У нас с Камиллой все путем на веки вечные…
– А Инес?
– Я… я… хочу, чтобы она уехала со мной в Фриско и поселилась на другом конце города… как ты думаешь? Не знаю, зачем я приехал.
Позже, неожиданно придя в крайнее изумление, он сказал:
– Ну да, конечно, я хотел повидать тебя и твою милую девушку… рад за тебя… и все так же тебя люблю.
Он пробыл в Нью-Йорке три дня, поспешно собираясь в обратный путь на поезде по своим бесплатным билетам, снова пять дней и пять ночей трястись через весь материк в пыльных, обшарпанных вагонах с жесткими лавками, а у нас, конечно, не было денег на грузовик, и мы не могли с ним поехать. С Инес он провел одну ночь. Пытаясь объясниться и обливаясь потом, он затеял драку, и она вышвырнула его вон. На мой адрес пришло для него письмо. Я прочитал его. Оно было от Камиллы. «Мое сердце разрывалось на части, когда я смотрела, как ты идешь со своей сумкой через пути. Я все время молюсь, чтобы ты вернулся невредимый… Я правда хочу, чтобы Сал и его подружка приехали и поселились на нашей улице… Я знаю, ты все сделаешь как надо, но все равно волнуюсь – теперь, когда мы все решили… Дин, любимый, подошла к концу первая половина столетия. Мы все любим тебя и целуем и просим вторую половину провести вместе с нами. Мы все ждем тебя. Камилла, Эми и малышка Джоани». Вот и наладилась у Дина семейная жизнь с самой верной, самой многострадальной и самой проницательной из его жен – Камиллой, и я возблагодарил за него Бога.
В последний раз я увидел его при странных и грустных обстоятельствах. Совершив несколько кругосветных плаваний на разных кораблях, в Нью-Йорк приехал Реми Бонкур. Я хотел познакомить его с Дином. Они все-таки встретились, но Дин совсем разучился говорить и не произнес ни слова, а Реми отвернулся. Реми достал билеты на концерт Дюка Эллингтона в Метрополитен-опера и уговорил нас с Лаурой пойти вместе с ним и его девушкой. К тому времени Реми стал толстым и грустным, однако оставался все тем же энергичным и педантичным джентльменом и хотел, чтобы все происходило – и неустанно на это упирал – надлежащим образом. Вот и на концерт нас должен был отвезти в «кадиллаке» его букмекер. Был холодный зимний вечер. «Кадиллак» уже был готов тронуться со стоянки. А Дин стоял с сумкой за окошком машины, готовый тронуться в свой путь – на Пенсильванский вокзал, а потом через всю страну.
– Прощай, Дин, – сказал я. – Поверь, мне и самому жаль, что приходится тащиться на этот концерт.
– Как по-твоему, могу я с вами доехать до Сороковой улицы? – шепнул он мне. – Хочется побыть с тобой подольше, дружище, к тому же в этом вашем Нью-Йо-ооке чертовски холодно.
Я пошептался с Реми. Но куда там! Этого он ни за что бы не потерпел. Ко мне-то он был расположен, однако моих идиотских друзей не выносил. Я же вовсе не собирался вновь рушить его серьезные планы на вечер, что сделал уже однажды на пару с Роландом Мейджором у «Альфреда» в Сан-Франциско в сорок седьмом.
– Об этом не может быть и речи, Сал!
Бедняга Реми! Специально для того вечера он заказал галстук, расписанный копией билетов на концерт, именами «Сал», «Лаура», «Реми» и «Вики» – его девушка, – а заодно целым набором жалких шуточек с кое-какими из его любимых присловий типа «Не учите старого маэстро новому мотиву».
Вот почему Дин и не мог поехать с нами в сторону окраины, а мне оставалось лишь махать ему рукой с заднего сиденья «кадиллака». Букмекер, сидевший за рулем, тоже не желал связываться с Дином. И Дин, оборванный, в своем изъеденном молью пальто, которое он взял с собой на случай восточных холодов, зашагал прочь один. Я еще видел, как, дойдя до угла Седьмой авеню, он устремил взгляд на лежащую впереди улицу, а потом все-таки повернул. Бедняжка Лаура, моя малютка, которой я много рассказывал о Дине, едва не расплакалась.
– Ах, нельзя было так его отпускать. Что же делать?