Двухмерный аквариум для крошечных человечков Йегерфельд Йенни
— На даче.
— Ты же говорил, что она должна вернуться?
— Нет, я говорил, что она меня прибьет, если увидит бутылки.
— Она что, вообще не заезжала домой?
— Почему? Заезжала. И опять уехала.
А он, оказывается, дотошный. Прямо как я.
— Забрала садовые ножницы или еще какую-то хрень. Они с отцом почти каждые выходные там проводят.
Я внутренне застонала. Значит, кровь моя пролилась напрасно.
Мы поднялись наверх, в туалет с цитатой из Фрейда, где густо пахло какой-то хозяйственной химией. Взглянув в зеркало, я, к сожалению, убедилась, что действительно похожа на клоуна. Пытаясь вытереть кровь со лба, я только размазала ее по всему лицу, так что теперь и нос, и щеки, и залитый кровью рот были одинаково красными. Подтяжки только подчеркивали это цирковое сходство, так что я поспешила сбросить их с плеч, и они повисли на поясе.
— Scheisse[15]. Этой рубашке теперь тоже капут.
— Вообще, конечно, с твоим везением имеет смысл носить красное, — сказал Джастин. — Ну, красные рубашки. На красном крови не видно.
Я смыла кровь, осторожно протерев рану на лбу ватным тампоном, но белые волокна тут же прилипли к ссадине. Джастин пожертвовал одно из белых гостевых полотенец — смочил его и несколько раз тщательно промокнул мой лоб. Полотенце окрасилось в розовый — стало оттенка его штанов.
Вытерев кровь, я стала выглядеть получше, однако рана на лбу от этого красивее не стала, к тому же обнаружилось, что у нее рваные края.
— Не думаю, что это необходимо зашивать, но вообще, наверное, тебе не мешало бы показаться врачу, — сказал Джастин, оглушительно высморкавшись. — Если хочешь, я могу тебя отвезти.
— Да нет, спасибо, не стоит, — поспешно ответила я.
Он поднял было брови, но потом пожал плечами и нашел в аптечке упаковку пластыря.
— Ну, как хочешь, голова твоя.
— Моя, моя, к сожалению.
Он засмеялся, но я даже не улыбнулась.
Я поймала в зеркале его взгляд и заметила красные прожилки в глазах. Простуда? Похмелье? Или и то и другое? Он вытащил большой пластырь с нарисованным на нем черепом и заклеил им мою рану.
Я сказала:
— Моя мама пропала.
Прижав обоими большими пальцами клейкие края, он ответил:
— Да, я заметил.
— Этому должно быть какое-то логическое объяснение, — сказал Джастин, когда я рассказала ему все как есть. Голос его звучал спокойно и убедительно, и я даже подумала, что, может быть, преувеличила масштаб проблемы. Мы сидели у него в комнате: я на кровати, он — в бирюзовом вращающемся кресле, беспокойно вертясь туда-сюда и ни на секунду не сводя с меня глаз. Оставалось только надеяться, что он больше не считает меня похожей на клоуна.
— Ты думаешь? — с надеждой спросила я.
— Естественно, как иначе. Где она работает?
Рана на лбу саднила, и я осторожно погладила пластырь указательным пальцем.
— В университете в Линчёпинге. В Институте психологии.
Он перестал вертеться и наклонился ко мне, сидящей на кровати — его кровати. Светло-рыжий локон выбился и упал на лоб.
— Кем?
— Ну, она в основном занимается научными исследованиями. Иногда читает лекции студентам.
— Командировки у нее бывают?
— Бывают… иногда.
— Ну вот, пожалуйста! Срочная командировка — чем тебе не ответ? — он развел руками и, довольный собой, откинулся на спинку кресла.
Я собиралась продолжить: да, бывают, но не так уж часто, а внезапные и незапланированные так и вообще никогда — то есть действительно никогда, — однако что-то в его тоне меня остановило. Он говорил так уверенно, так убедительно.
В глубине души мне так хотелось ему верить.
— А что ее отсутствие кажется тебе таким таинственным… таким… ну, эпохальным — это потому, что ты одна в пустом доме, где вы должны были быть вместе.
Эпохальным? Я улыбнулась, поскольку никогда раньше не слышала, чтобы кто-то произносил это слово вслух, только видела его напечатанным в книжках, а учитывая диалектный выговор Джастина с этими его тщательно артикулируемыми гласными, звучало оно смехотворно старомодным.
Э-по-халь-ным.
Это, наверное, как-то связано с эпохой или судьбой? Я подавила желание спросить, что именно это значит.
Вместо этого я провела рукой по гладкому желтому покрывалу на его кровати и сказала:
— Самое странное, что ее компьютер остался дома и телефон тоже, и на нем много неотвеченных вызовов, еще со среды.
— Ну смотри, если она ходит на лекции или встречи, компьютер ей с собой не нужен, так? А телефон она просто могла оставить дома, с кем не бывает. Не забывай, что она написала и предупредила.
— С какого-то странного нового адреса, да.
— Ну, может, на работе спустили директиву не пользоваться рабочим ящиком для личной переписки. И ей пришлось завести другой адрес.
Я с сомнением посмотрела на него. Он расчесывал свою челку пальцами, прижимая ее к виску, и я вдруг обомлела, не сводя взгляда с его волос: да у нас же одинаковые прически! У меня волосы черные, у него светло-рыжие, но прически абсолютно одинаковые. Я с досадой поймала себя на ребячливой мысли, что мы никогда не сможем быть вместе. Как, скажите на милость, встречаться с тем, у кого такая же прическа, как у тебя?
— Что такое «директива»? — спросила я после секундного молчания. Любопытство взяло верх над гордостью. Его словарный запас явно превосходил мой, и это угнетало и вдохновляло одновременно. Вдохновляло, потому что приятно встретить кого-то, кто умеет обращаться со словами, кто умеет ими играть, как и я. Угнетало, потому что слова всегда были моим козырем. Моим. И этого козыря у меня на руках больше не было, он его отобрал.
— Ну, это распоряжение, но из тех, что обязательны к выполнению.
Я задумчиво кивнула и вдруг выпалила:
— Молоко было просрочено на два дня. Мама никогда не оставила бы в холодильнике просроченное молоко.
Джастин в ответ только рассмеялся, как бы говоря — я тебя умоляю.
Но я не смеялась. Мне было не смешно. Он понятия не имел, что для нее значило молоко. Вернее, нет, не так: он понятия не имел, что для нее значил кофе. Он не видел, с какой серьезностью и сосредоточенностью она взбивала молоко для капучино. С той же поразительной сосредоточенностью она совершала и другие элементарные будничные обряды: чистила зубы, подрезала ногти, мыла стаканы. Она никогда не делала этого на ходу или за просмотром телевизора, никогда параллельно не разговаривала и не смеялась. Это были точно продуманные действия, требовавшие полной концентрации.
— Ты ее не знаешь, — огрызнулась я, пытаясь проглотить подступивший к горлу комок.
— Нет, не знаю, конечно, — серьезно ответил он.
— Ты не знаешь, какая она на самом деле.
— Не знаю. Какая?
«Какая»? Нет, правда, он действительно хочет знать? И если да, как ему объяснить? Как можно объяснить, какая она, кому-то, кто ее не знает, не представляет ее характера?
Как можно объяснить неумение быть… нормальной? Как объяснить ее часовые простаивания под душем, ее маниакальное планирование всего и вся, ее напряженный взгляд, то, как редко, по-птичьи, мигают ее глаза? Как объяснить, что в теории она помешана на отношениях и социальных коммуникациях, но на практике не может ответить на элементарный вопрос вроде «Как дела?» или сказать «Спасибо»? И, с другой стороны, как объяснить ее фантастически выверенное чувство юмора, ее способность удерживать в памяти абсолютно все, что я когда-либо говорила, позволяющая мне почувствовать свою значимость? Стоило мне вскользь упомянуть о чем-то, что меня интересовало, будь то группа, фильм или роман, и я могла быть уверена, что этот диск или книга будут присланы по почте в течение ближайших двух недель. Никаких при этом вложенных записок, сколько конверт ни тряси. Никаких «С любовью, мама» или хотя бы просто «Яна». Без единого комментария. Как объяснить кому-то, кто всего этого не знает, какая мама на самом деле?
— Она… она очень… своеобразный человек.
— Ага, — мягко отозвался Джастин и оглушительно шмыгнул носом.
— Она — моя мама, — продолжила я и с вызовом уставилась ему в глаза, как будто он пытался мне возразить.
Он не отвел глаза, и мы так и сидели какое-то время, приковав друг к другу взгляды. В конце концов он откинулся назад и посмотрел в окно, где сгущались лилово-синие сумерки, и это было вовремя, потому что секундой позже по моей щеке скатилась слеза. Не могу больше, подумала я. Не могу больше здесь находиться. Не могу больше быть собой, не могу больше проживать свое жалкое подобие жизни. Как будто прочитав мои мысли, он сказал:
— Пойдем, прокатимся на машине.
Мы уселись в старый вишневый «вольво» и покатили в сторону города: бесцельно покружили по центру, проехали по бульвару, усаженному липами. Один за другим светло-желтыми световыми кругами зажигались фонари. В салоне приглушенно играло радио. Было здорово сидеть рядом, не говоря ни слова.
На Джастине была зеленая шапка, которая была ему велика и постоянно сползала на лоб, так что ему приходилось ее поправлять. Наконец он припарковался на небольшой улочке, довольно круто уходящей вверх, и выключил мотор, отчего в салоне воцарилась непривычная тишина. Он кивнул в сторону обшарпанного грязно-желтого дома, перед которым на тротуаре, под широким зеленым козырьком были выставлены столы и стулья. Если верить вывеске, называлось все это «Мир-бар».
— Зайдем? — предложил он.
— Давай, — согласилась я.
Джастин вошел в бар первым, я последовала за ним. Внутри оказалось всего несколько посетителей, и я подумала, что для субботнего вечера мы пришли слишком рано. На столах стояли масляные лампы в форме луковиц, с длинными белыми фитилями, погруженными в светло-зеленую жидкость. Чуть дальше обнаружился вход в отдельный небольшой зал, стены которого были увешаны киноафишами пятидесятых и шестидесятых, а в углу стоял большой музыкальный автомат. Стульями служили ряды красных плюшевых кресел, как в кинотеатре. Зал был пуст.
Джастин вопросительно поднял бровь, и, когда я кивнула, расположился в одном из кресел и зажег масляную лампу. Я уселась напротив, вытащила из кармана упаковку с таблетками и внимательно огляделась вокруг. По правде говоря, я никогда раньше не бывала в настоящем баре. Мы с папой пару раз смотрели футбол в затрапезном пабе в Эрнсберге, и еще раз в не менее затрапезном кабаке на Рингвеген — этим весь мой барный опыт и ограничивался. Мы с Джастином встретились взглядами, он мне улыбнулся, и я вдруг осознала, какой же дурой я должна сейчас выглядеть. Я тут же придала лицу скучающее выражение, приподняв брови и опустив уголки губ.
Джастин не переставая сморкался в скомканные клоки туалетной бумаги, которые он, как фокусник, вытаскивал из кармана. Выглядело это, конечно, не очень-то изящно, но я ему прощала, во мне сейчас был неиссякаемый запас всепрощения. Я спросила, заболевает ли он или, наоборот, уже выздоравливает, он ответил, что выздоравливает, но лихорадочный блеск его глаз говорил об обратном. Вдруг он уставился на меня этими самыми блестящими глазами и спросил:
— Слушай, сколько тебе лет вообще?
— А что? — угрюмо спросила я. — А тебе сколько?
— Я первый спросил.
Однако я не собиралась отвечать и упрямо смотрела на него. Он откинул назад волосы и сказал:
— Ну ладно, ладно. Мне летом будет двадцать. В июле.
— А, ну тогда ты немного старше меня, — сказала я и, чтобы потянуть время, сделала вид, будто ищу что-то в кармане. Он оказался младше, чем я думала, и этот факт привел меня в необъяснимый восторг.
— «Немного» — это на сколько?..
Он снова высморкался в кусок туалетной бумаги и посмотрел на меня. Я простонала, чтобы продемонстрировать, насколько это неинтересный и идиотский вопрос.
— Да прекрати ты закатывать глаза. Сколько тебе лет? Так сложно ответить, что ли?
— Черт, да от тебя не отвяжешься. Восемнадцать мне, доволен?
— Понятно. Восемнадцать. А чего ты так разозлилась?
Я ответила, немного смягчившись:
— Потому что меня вечно принимают за шестнадцатилетку, и это страшно бесит.
— Ну ладно. Буду знать, — после чего продолжил назидательным тоном: — Располагая этими ценными сведениями, я теперь могу задать тебе следующий вопрос: вино будешь?
Тепло прилило к моим щекам.
— Буду, ага! Давай я схожу, — торопливо сказала я, стараясь окончательно убедить его в том, что я совершеннолетняя, однако сразу пожалела об этом. Половой зрелости, я, допустим, достигла, да и папа, будучи в соответствующем настроении, говорил, что гонора у меня, как у взрослой, однако к собственно совершеннолетию это особого отношения не имеет. Что я буду делать, если у меня попросят удостоверение личности?
Я медленно направилась к бару, где за стойкой стояла девушка на вид немногим старше меня, с легким загаром и светло-рыжими локонами, и сосредоточенно рассматривала какие-то чеки. Я решила вежливо подождать, пока она не закончит. Прожектор под потолком был направлен прямо на нее, и ее загорелая кожа отливала бронзой, — я бы на ее месте так и стояла весь вечер, настолько она была красивой. Наконец она подняла на меня взгляд и улыбнулась, но тут же уставилась на мой окровавленный рукав, перепачканную повязку и пластырь с черепом на лбу — хотя, к ее чести, комментировать это не стала. Я заказала первую бутылку вина в своей жизни, и, как ни странно, удостоверение личности у меня не спросили. Мне хотелось прошептать: «Спасибо» — прямо в ее светло-рыжие кудри. Я, наверное, слишком долго ее разглядывала, потому что она опустила глаза.
Она внимательно изучила бутылку в поисках ценника и даже заглянула в меню, однако вино оказалось из новой партии, так что ей пришлось спросить на кухне, сколько оно стоит. Там тоже никто не знал, и она предложила мне заплатить сто крон — и сколь бы ограниченными ни были мои представления о винах, алкоголе, барах — да что там, о жизни в целом, — было ясно как день, что вино так дешево стоить не может. Но я промолчала и просто улыбнулась в ответ — я никогда не отличалась особой щепетильностью, — но тут до меня дошло, что у меня с собой вообще нет денег: моя сумка осталась под ненадежной защитой стен незапертого маминого дома. Я промычала что-то похожее на извинение и сбегала к Джастину, который вручил мне мятую сотню. Когда я протянула эту сотню рыжей барменше и ее загорелая кожа порозовела, меня переполнило ликование. Потому что вино было удачным приобретением, и Джастин был удачным приобретением — ну, если мне, конечно, удастся его заполучить хоть на время.
Я разлила вино по бокалам с таким видом, будто в жизни ничем другим не занималась, в то время как мои сережки гипнотически покачивались — по крайней мере мне так казалось, когда я ловила свое отражение в застекленных рамах красочных киноафиш. Мы пригубили вино и заговорили о музыке, о старой доброй синтетике — при этом я была так убедительна, будто действительно понимала, о чем говорю. Притворялась я прекрасно, что-что, а это я всегда умела. Джастину такая музыка не нравилась, он считал, что есть в ней что-то фашистское, я же возражала, рассудив, что небольшая разница во вкусах может стать той искрой, из которой разгорится большой пожар. Ну и потом мне в самом деле нравились блестящие черные сапоги и группа Front 242, по крайней мере сингл «Tragedy for you»[17]. Пока Джастин оживленно болтал, проливая вино на свитер, я вдруг заметила у него на щеке родинку, и это открытие каким-то непостижимым образом сделало его очень уязвимым, не знаю почему. Когда он улыбнулся и уголки его рта поползли вверх, я поняла, что эта родинка подчеркивает в его лице что-то женственное, пожалуй, даже девичье, и задумалась, всегда ли женские черты выглядят уязвимыми. Грустно, если это действительно так. Я сделала пару глотков вина, чтобы заглушить грустные мысли. Джастин от меня не отставал.
Мы пили, пили, пили и пили это темно-красное, пахнущее железом и землей вино, не закусывая ничем, кроме пригоршни блестящего арахиса, хотя к тому времени я уже умирала от голода. Я спросила Джастина, почему он не снимет шапку, ему что, холодно? Он ответил, что мерзнет, хотя в баре было жарко, как в Италии.
— Я сейчас, — внезапно сказал он, встал и направился к туалету.
Он шел медленно, зажав в руке шарик туалетной бумаги. Я закрыла глаза, представив его совершенно нагим. Тело пронзила дрожь, пробрав до самого низа живота.
Я открыла глаза и уставилась прямо перед собой — и тут заметила то, чего не видела раньше: под стеклом на столешнице была настоящая доска объявлений. Здесь были чеки, реклама, билеты на концерты, списки дел, стихотворения и даже фотографии. Ничего себе. Я нашла объявление о знакомстве, которое с первого прочтения выучила наизусть:
Привет, я парень из Шерблака, мне 22 года. В свободное время я люблю тусоваться и бухать. Ищу девушку, которая любит и тусоваться, и бухать.
Я прыснула со смеху. Четко сформулированный запрос — первый шаг к успеху. Может быть, он устал иметь дело с девушками, которые любят тусоваться, но не любят бухать? А может, наоборот, его подружки хотели исключительно бухать и отказывались тусоваться? Я тоже написала записку и сунула ее под стекло.
If you wish to make an apple pie from scratch, you must first invent the universe[18].
Темнота за окном сгущалась как-то неестественно быстро, словно Бог повернул выключатель. Когда я в очередной раз окинула взглядом зал, оказалось, что два столика заняты молодыми людьми лет двадцати — кто-то из них, должно быть, скормил музыкальному автомату пять крон, потому что тот играл какую-то милую песню битлов. Шум, доносящийся из большого зала, тоже вдруг стал гораздо громче, да и вообще со мной творилось что-то странное — оказалось, будто прошло несколько часов, а я и не заметила.
Эти, за столиками, были милыми, правда, ужасно милыми, они явно долго собирались, красились, выбирали одежду, и еще от них хорошо пахло. Я вдруг удивленно подумала: что я-то здесь делаю? Вся в крови, ни на кого не похожая, слишком юная, я совершенно сюда не вписывалась — хотя, с другой стороны, я вообще никогда никуда не вписываюсь.
Не знаю, в вине ли было дело — во всяком случае, я всеми силами старалась убедить себя, что именно в нем, — но когда Джастин вернулся, мне нечеловечески захотелось почувствовать его язык у себя во рту. Может быть, я просто хотела казаться такой же, как все. Смешаться с ними, нет, стать одной из них. Джастин сел на шаткое сиденье рядом со мной, он был теперь так близко, что наши колени соприкасались. Так мы сидели какое-то время, и каждую секунду я каждым миллиметром своей кожи болезненно ощущала близость его тела.
Вдруг он схватил меня за руку и сказал:
— Слушай! Это самая красивая мелодия на свете, мы обязательно должны под нее потанцевать.
Я сразу же услышала, чт это за песня, и встала со стула, хотя, конечно, тут никакой танцплощадки и в помине не было, и он притянул меня к себе.
- Slowly fading blue
- The eastern hollows catch
- The dying sun
- Night-time follows
- Silence and black
- Mirror pool mirrors
- The lonely place
- Where I meet you.
- See your head
- In the fading light
- And through the dark
- Your eyes shine bright[19].
Его рука оказалась под моим шарфом, так что мне стало тяжело дышать, а еще он, наверное, прочел мои мысли, потому что посреди танца вдруг наклонился и поцеловал меня.
Не скажу, чтобы это было восхитительно — особенно поначалу. Его язык двигался слишком быстро и настойчиво, но потом он сбавил темп, засунув руку под мою окровавленную рубашку, чем поставил нас в довольно идиотское положение: за столиками вокруг было полно народу, и никто, кроме нас, не танцевал. Я искренне надеялась, что он вымыл свои сопливые руки, и все-таки убрала его ладонь из-под своей рубашки, но она как будто успела оставить отпечаток на моей талии. Не сопливый, в смысле, отпечаток, нет, просто я еще долго продолжала чувствовать легкое прикосновение кончиков его пальцев к своей коже.
Мы всё целовались и целовались, и я ужасно удивлялась тому, что способна испытывать такие чувства. Все тело пульсировало, будто я наполнилась крошечными пузырьками, поднимающимися к голове. Снова и снова. Но тут он резко от меня отстранился, сделав такой глубокий вдох, словно только что поднялся на поверхность после того, как целую вечность пробыл на морском дне.
— Подожди, — сказал он. — Мне нечем дышать!
Я вспомнила, что у него насморк, и он не может дышать через нос, что, конечно, слегка смазало торжественность момента, но мы продолжали танцевать. Он склонил голову, наши лбы соприкасались, и было ужасно здорово ощущать его близость — пока он не задел мой украшенный черепом пластырь и я не вскрикнула, как от ожога.
- And burn like fire
- Burn like fire in Cairo[20].
Песня закончилась, и все вокруг как будто разом посерело, но он взял меня за руку — естественно, за левую, но я ловко подсунула ему правую. Его кожа была куда горячее моей, у него явно была температура. Мы вернулись к своему столику, допили остатки вина, и он вытер нос тыльной стороной ладони. Я развернулась к нему и поцеловала в щеку, аккурат в родинку, дыша ему в ухо, и почувствовала, как нестерпимо горячая волна накрывает мой запутавшийся мозг, и подумала: вот, значит, каково это — влюбиться. Оставалось лишь надеяться, что он чувствует то же самое.
Я, конечно, понимала, что Джастин простужен, но когда он сказал, что нам пора домой, мне стало нестерпимо больно. От танца и поцелуев я разгорячилась и вспотела. Теперь же пот мгновенно остыл, и унижение стекало по спине холодными солеными струйками.
— Мне завтра вставать рано, — объяснил он безо всякого намека на сожаление.
Неужели он ничего не почувствовал?
— Понятно, — как можно равнодушнее отозвалась я, хотя какое там «понятно», я вообще ничего не понимала. Сама я ни за что не стала бы сейчас уходить.
И тут заиграла Blondie, снова Blondie, и Джастин, осушив бокал, одобрительно кивнул музыкальному автомату, как будто тот выбрал эту песню по собственной воле. Мне вспомнились убийственные каблуки Дебби и мои робкие попытки уберечь от них свои ноги ровно сутки назад.
Джастин натянул шапку на глаза и надел куртку, пока я послушно стояла рядом, молча наблюдая за ним. Мы вышли на улицу, в резкий апрельский холод. Воздух был пропитан голубоватым светом. Расслабившись от вина, я уцепилась руками за его шею и безвольно повисла на ней неуклюжим громоздким украшением. Мой отставленный в сторону большой палец смотрелся довольно дико, будто я чему-то выражала одобрение. И болел при этом, как сволочь.
С деревьев вокруг осыпались белые хлопья, похожие на кусочки сахарной ваты. Не снег же это, в самом деле?
Я запрокинула лицо и поцеловала его. Он ответил. Его язык был горячим от вина, а может, от температуры. Он прижался ко мне всем телом, его руки скользнули ко мне под рубашку, под лифчик, очутившись на моей груди. Мне нравилось, что он распускает руки, нравилось, что он явно не может удержаться, не может до меня не дотрагиваться. Нравилось, что я так на него действую.
В шапке он выглядел немного по-дурацки, потому что под ней не видно было волос, но с этим можно было жить. Он спросил:
— Не хочешь остаться у меня? Я просто хочу спать с тобой в обнимку.
Я даже расхохоталась, такая это была бесхитростная классика жанра. Неужели он сам этого не понимает? Не то чтобы мне это раньше кто-то предлагал, но, можно подумать, он не читал книжек и не смотрел кино.
— Ты сам-то в это веришь? — спросила я. Сейчас был подходящий момент, чтобы опустить глаза, изображая милое кокетство, но этого я никогда не умела.
Мимо проехала зеленая машина с приоткрытыми окнами, сквозь которые грохотало техно.
Он снова поцеловал меня так, что я покрылась гусиной кожей. Мои соски затвердели, чего он не мог не заметить, потому что его руки были везде, где только можно.
— Я просто хочу спать с тобой в обнимку, — повторил он, и я даже задумалась над его предложением — правда, — но тут его рука скользнула в мои бриджи — для одного этого уже надо было постараться, поскольку штаны были нечеловечески узкими, — и потом дальше в трусы.
И это было чересчур.
Это было возмутительно.
Это как пять ходов в шахматах подряд, не давая противнику возможности сделать свой ход. Это был перебор.
Я застыла и ослабила свою судорожную хватку, отпустив его шею.
Это что, у них в провинции так принято, что ли?
Так, что ли?
Я вспомнила своего стокгольмского парикмахера, англичанина Роба, и его предостережение прошлой осенью. Тем летом я была в Норрчёпинге, и вдруг впала в такую панику по поводу прически, что зашла в первую попавшуюся парикмахерскую на одной из тихих улиц где-то в самом центре. Я, конечно, должна была сразу почувствовать неладное — все внутри покрывал толстый слой пыли, а стены были увешаны пожелтевшими плакатами восьмидесятых, рекламирующими какой-то гель для волос, о котором я никогда не слышала.
Вышла я оттуда с ежиком. С настоящим дебильным ежиком!
Не то чтобы эта прическа вообще когда-нибудь кому-нибудь шла, но на мне — на мне она выглядела действительно чудовищно. Как только я вернулась в Стокгольм, я отправилась к Робу, умоляя его что-то с этим сделать, и я никогда не забуду, что он мне на это ответил: «This is what happens when you go out of town», — наставительно подняв указательный палец.
Вот о чем я думала, пока рука Джастина шарила у меня в трусах.
This is what happens when you go out of town.
У него были холодные пальцы, и я знала — он не может не чувствовать, какая я горячая и влажная, но надеялась, что ему хватит ума понять, что это исключительно благодаря всему предшествующему. Джастин приглушенно простонал мне в ухо — теперь и оно стало горячим и влажным. Все это было уже чересчур, так что мне пришлось немедленно убрать его руку из своих трусов и высвободиться.
Я быстро отступила на несколько метров и отряхнулась, как собака. Он смотрел на меня удивленно — будто видел впервые.
Но, конечно, надо признать, что если бы не его холодные руки, и не этот вот приглушенный стон, и не тот факт, что мама, между прочим, может быть, лежит где-то мертвая, — если бы не все это, то не исключено, что я переспала бы с ним той ночью.
Но я все-таки не стала.
Домой мы поехали на такси. Вот так вот, да. «Поехали на такси». Можно теперь с гордостью это рассказывать друзьям, чтобы поразить их воображение; правда, сколько я ни старалась, так и не смогла вспомнить никого, чье воображение мне хотелось бы поразить. Энцо раскусил бы меня в мгновение ока и сразу же заметил бы за моим напускным равнодушием плохо скрытый восторг.
Мы сидели на заднем сиденье, на приличном расстоянии друг от друга, прижавшись каждый к своему заиндевевшему окну, наблюдая за тем, как нечто воздушно-белое падает с деревьев — или, может, с неба. Я отказывалась верить, что это снег.
— Слушай, — сказал Джастин, продолжая при этом мечтательно смотреть в окно. — А почему ты просто письмо ей не напишешь? На этот новый адрес?
Он повернулся ко мне, слегка приоткрыв рот, и в ту же секунду машина остановилась перед его домом.
Да, почему бы мне не написать ей письмо? Об этом я как-то вообще не подумала.
Я молча вышла из машины. Прежде чем захлопнуть дверцу, я услышала, как Джастин, шмыгая носом, платит сто шестьдесят две кроны, которых у меня, ясное дело, не было.
Вокруг чирикали птицы — уж не знаю почему, но мне слышалось в их крике что-то отчаянное. Это нормально вообще, что птицы так щебечут по ночам? Или это лишнее подтверждение того, что мир сошел с ума и вот-вот наступит конец света?
Джастин вылез из машины, такси тронулось с места, и мы оба остались стоять на дороге, провожая его глазами. Вскоре такси исчезло из виду, и мы растерялись, не зная, куда нам теперь смотреть. Джастин уставился в небо, проведя рукой по волосам, а я неловко подалась к нему, глядя под ноги.
Вот такое дурацкое вышло прощальное объятие — так, беглое прикосновение внезапно отяжелевшими руками.
Той ночью я долго сидела у компьютера, чувствуя, как в венах пульсирует вино. Каждый палец лежал на своей клавише, в точности как меня научил (заставил, вымуштровал) папа-журналист. Ну, кроме большого пальца в перепачканной повязке, который я судорожно удерживала на весу.
Я ждала вдохновения, но оно все никак не приходило. Насильно впихнула в себя один за другим несколько солоноватых рисовых крекеров, отдававших пылью. Вернув пальцы в исходную позицию на клавиатуре, я попыталась сконцентрироваться. Экран мерцал белым светом. На кухне тикали часы, и время от времени с крана срывалась крупная капля воды, разбиваясь о нержавейку раковины. Какое-то время звуки звучали в такт, потом часы вырвались вперед, и ритм был утерян, но немного погодя восстановился. В этой гонке было нечто гипнотизирующее. И хотя я понимала, что звуки никак не могут нарастать, мне все равно казалось, что они становятся громче. Я тупо вперилась в экран невидящим взглядом.
Мне хотелось, чтобы письмо получилось искренним, но я сомневалась, что у меня получится. Черт, до чего же это нелегко. Тяжесть в руках, тяжесть в голове. В конце концов, я так вымоталась, что просто плюнула, позволив пальцам самим стучать по клавишам. Письмо получилось сначала чуть длиннее страницы, и следующие полчаса я потратила на то, чтобы стереть все неважное и неправильное, оставив только самую суть.
Привет, Яна.
Я бы хотела знать, где ты. И почему ты не можешь встретиться со мной на этих выходных. Почему ты не можешь быть сейчас здесь — со мной.
Где ты? Что ты делаешь?
Позвони мне, пожалуйста.
Майя.
Я несколько раз перечитала письмо, каждое слово по отдельности. Навела курсор на клавишу «Отправить», готовая нажать на нее в любой момент, однако все равно чего-то выжидала.
Часы продолжали тикать.
Из крана по-прежнему капала вода.
Я все-таки не нажала. Не отправила. Не смогла.
Вместо этого я сохранила письмо в черновиках и проверила сначала папину почту, а потом его «Фейсбук». Прочла очередное послание от жаждущей любви Дениз и тут же об этом пожалела — не потому что раскаялась в своем поступке, а потому что оно было такое мерзкое. Дениз отправила это письмо вчера, до начала вечеринки, и оно было безгранично идиотским и пестрящим дебильными восклицательными знаками.
Как же я рада, что ты придешь! Знаешь, как порадовать девчонку! Здорово! Круто-круто!!!
Сначала я хотела его удалить, но, сделав глубокий вдох, приняла мудрое решение и просто пометила как непрочитанное.
Потом снова открыла папину почту и отправила оттуда следующее довольно резкое письмо.
Привет, Яна.
Я получил твое письмо о том, что у тебя не выйдет принять Майю на выходных, и надеюсь, что у тебя есть на то серьезные причины, хотя мне, конечно, кажется, что ты могла бы объяснить, в чем дело. Свяжись со мной как можно скорее, чтобы мы могли обсудить твое дальнейшее общение с Майей. На следующей неделе меня нелегко будет застать по телефону, так что лучше пиши.
Юнас.
Это письмо я отправила без всяких колебаний. Потом удалила его из исходящих, почистила корзину и без сил отправилась спать.
Воскресенье, 15 апреля
Испытывая самое ужасное похмелье в своей жизни, я по инерции открыла верхний ящик кухонного стола в поисках столовых приборов — поскольку папа, как, впрочем, и все нормальные люди, хранил столовые приборы именно там — и обнаружила в нем, среди сотни карандашей и ручек, мамин розовый ежедневник. Раньше его там не было, мама всегда хранила в этом ящике исключительно карандаши.
Ежедневник был самой важной из всех ее вещей, важнее кошелька, мобильного телефона и ключей. Она всегда носила его с собой. Я не могла себе представить, чтобы она вышла из дома без ежедневника.
Все это мне не нравилось. Совсем не нравилось.
Впервые с тех пор, как я обнаружила ее исчезновение, я почувствовала, что беспокоюсь за нее больше, чем за себя. Угрызения совести накатили обжигающей волной. В конце концов, то, что сейчас происходит, происходит с ней, а не со мной. С ней, похоже, что-то случилось. Но что? Что?
Я и смотреть-то на ежедневник не смела, а о том, чтобы взять его в руки, и речи быть не могло.
Вместо этого я осторожно закрыла ящик, вытащила ложку из переполненной сушилки для столовых приборов на кухонном столе и уселась завтракать хлопьями. Глаза мои все равно постоянно возвращались к ящику, и я жевала так медленно, что хлопья успели насквозь пропитаться молоком и размокнуть. Молоко, кстати, теперь было просрочено уже на три дня.
Мама каждый вечер что-то записывала в свой ежедневник и заглядывала туда по тысяче раз на дню. Это был мой подарок на Рождество — у нас почти вошло в традицию, что каждый год я дарю ей ежедневник. Мама говорила, что это лучший рождественский подарок из всех возможных, и бурно меня благодарила. Я же болезненно сознавала, что, кроме меня, ей вообще больше никто не дарил подарков, не считая посылки с колбасой, марципановыми конфетами и носками домашней вязки, которую ее родители присылали из Германии каждое Рождество. В наших с мамой разговорах ежедневник всегда назывался «ежедневник, который ты мне подарила», она никогда не сказала бы просто «ежедневник». Звучало это примерно так: «Сейчас мне нужно кое-что записать в ежедневник, который ты мне подарила». Как будто существовала еще целая стопка ежедневников, которые я ей, в отличие от этого, не дарила. Однажды я спросила, что она туда записывает, и мама просто ответила:
— Все.
— Все? — переспросила я.
— Все самое важное.
Я быстро встала, в два шага преодолела расстояние до кухонного стола и дотронулась до ручки верхнего ящика. Аккуратно погладила ее гладкую и прохладную металлическую поверхность.
Заглянуть в ежедневник значило переступить границу. Одна мысль об этом заставляла меня нервничать. Это было слишком личным и потому запретным. Я вернулась к столу и тяжело опустилась на свое место.
И все же соблазн был, безусловно, велик. Подумать только — узнать, что там написано. Может быть, я смогу узнать, о чем она думала. Что она чувствовала. Где она сейчас, в конце концов.
Странно, наконец, что я безо всяких намеков на угрызения совести читала папину переписку, считая это чуть ли не своим неотъемлемым правом, и в то же время настолько уважала мамины личные записи. Как будто ежедневник был столь же недоступным, как и она сама. Неприкосновенным.
В дверь вдруг позвонили. Звонок оказался назойливым, трескучим и сиплым — не помню, чтобы я слышала его раньше, к нам не так-то часто приходили гости. Я уронила ложку прямо в тарелку, забрызгав ночную рубашку молоком. Меня словно парализовало. Я сидела, уставившись на капли, которые не впитались в шелк, а легли на грудь жемчужной ниткой.
Что, если это полиция? Что, если они пришли что-то мне сообщить?
В дверь снова позвонили.
Я перестала дышать, и за каких-то пару секунд меня успело бросить сначала в леденящий холод, а затем сразу в жар. Есть только одно известие, с которым полицейские приходят лично. Перед глазами у меня проносились картины: как я, закрыв рот рукой, не мигая смотрю в их сочувственные глаза, как я без сил падаю на пол, как сильные руки полицейского поднимают меня и ставят на ноги.
Секундный паралич прошел, и я вскочила с места и выбежала в прихожую, чтобы открыть дверь. Помедлила, прежде чем открыть, несколько мгновений, пытаясь совладать с собой.
Мама, только бы это была ты!
Только бы не полиция.
Я открыла дверь.
Не полиция, нет. И не мама.
Да и вообще глупо было ожидать увидеть там полицию, это же не американский сериал. Столь же глупо, впрочем, было ожидать увидеть на пороге маму — зачем ей звонить в собственную дверь? Но что поделаешь, если уж я такая дура.
На пороге стоял Джастин. С отливающей медью щетиной и виноватыми глазами.
— Привет, — сказал он.
Прозвучало это вяло.
— Привет, — ответила я и невольно прижала перевязанную руку к сердцу.
— А вот и я, — произнес он, ухмыльнувшись, и раскинул руки в стороны, как певец на сцене.
— Да уж вижу… — неуверенно отозвалась я.
— Я тут кое о чем подумал, — сказал он и уставился себе под ноги. Руки повисли плетьми.
Я молчала.
— Так вот…
Порыв холодного ветра сдул набок мою челку, явив его взгляду мое ненакрашенное лицо, и я почувствовала себя совершенно обнаженной, хотя и так была в одной ночной рубашке.