Двухмерный аквариум для крошечных человечков Йегерфельд Йенни

Его тело поверх моего, его тяжесть на моей груди, животе, ногах. Рыжая челка, ледяные синие глаза, веснушки золотыми брызгами на переносице. Его горячие руки на моем теле, его язык у меня во рту, стук его ботинок, сброшенных на лестницу…

От воспоминаний у меня разгорелось лицо, и кровь прилила к щекам. Я обняла одеяло и с закрытыми глазами упала обратно на подушку. Безуспешно попыталась вызвать в памяти его лицо. Вместо этого у меня перед глазами мелькали детали: длинная челка, светлые ресницы, голубые глаза — в единое целое все это не соединялось. Разве не странно, что лицо человека может так быстро исчезнуть? Ведь я же видела его всего два дня назад.

Я села в кровати, пододвинула к себе компьютер и открыла папину почту. Ничего нового от мамы. Большой палец болел просто адски, так что я вытащила таблетку из упаковки на ночном столике. Взглянула на повязку, на которой к следам от пива, крови и земли добавились черные разводы краски для волос. Подумала, что пора бы ее сменить, и тут меня как обухом по голове огрело: повторное обследование! Я же пропустила вчера обследование! Блин. Совершенно о нем забыла. Я простонала и ударила себя по лбу, на что рана незамедлительно отозвалась волной боли. Господи, ну я и дура. Что же я за человек такой!..

С другой стороны, вряд ли за это время могло случиться что-то непоправимое. Нужно просто позвонить и заново записаться на прием.

Я снова сосредоточила внимание на компьютере и начала пролистывать входящие в папином ящике. Просмотрела несколько занудных писем от коллег из какой-то журналистской ассоциации, в которую он входил, и исполненное трагизма сообщение с «Фейсбука» под заголовком «Что случилось???!!!???!!!» от идиотки Дениз, в котором она писала, что совершенно не понимает, что происходит, и клялась, что он больше не услышит от нее ни слова, если только сможет не покривив душой сказать, что никогда не испытывал по отношению к ней по меньшей мере «примитивного плотского влечения». Какая запредельно мерзкая баба. Сообщение я удалила.

Принялась листать письма дальше. Сначала за апрель, потом более ранние. За март и февраль.

И вдруг.

Ее имя будто сверкнуло среди других.

Яна Мюллер.

У меня из легких разом вышел весь воздух, так что дышать стало тяжело. Как же я могла это письмо пропустить? Отправлено с ее обычного рабочего адреса 26 февраля. Я опасливо открыла его, будто это бомба, которая того и гляди взорвется.

Привет, Юнас.

Я знаю, ты считаешь меня излишне прямолинейной, но иначе я не умею. Так что вот.

Я уже некоторое время наблюдаюсь у психиатра по поводу определенных проблем, наличие которых я осознала и которые проявляются в первую очередь в общении с другими людьми. Ты наверняка понимаешь, что я имею в виду.

Я была на первом приеме в октябре прошлого года. После нескольких консультаций — на мой взгляд, слишком немногочисленных — мой психиатр, доктор Эвальд Руус, предложил провести необходимые тесты, чтобы проверить, достаточно ли мои проблемы серьезны для постановки диагноза. У них есть определенные подозрения, которые я не хочу озвучивать, пока они окончательно не подтверждены. Если не вдаваться в подробности, речь идет о нарушениях социальных функций, другими словами, о проблемах в социальном взаимодействии.

На протяжении последнего полугода я работала с доктором Руусом, в результате чего он получил довольно подробное представление о моих проблемах, кроме того, я побывала на нескольких консультациях у психолога, где прошла ряд тестов, а также у эрготерапевта. Теперь подошла очередь провести так называемую беседу с родственником пациента. Как ты сам понимаешь, я вряд ли смогла бы уговорить родителей приехать в Швецию из Ганновера для того, чтобы в этом поучаствовать, даже если бы очень этого хотела, а я совсем не хочу. Майя — тоже не вариант, это абсолютно исключено. Я не хочу ее во все это втягивать и надеюсь, что ты с уважением отнесешься к моей просьбе ничего ей об этом не рассказывать.

Тебя, конечно, больше нельзя назвать родственником, но я тем не менее считаю, что ты — именно тот человек, который знает меня лучше всех, несмотря на то, что мы сейчас практически не общаемся. Кроме того, я, к сожалению, незначительно изменилась за последние тринадцать-четырнадцать лет. В общем, я думаю, что ты сможешь нарисовать правдивую картину того, какая я на самом деле. Каковы мои слабые и сильные (я надеюсь, есть и такие) стороны. Так что я хочу спросить, согласен ли ты выступить в роли родственника, который поговорит с моим лечащим врачом?

Яна.

Я подняла глаза от экрана, чувствуя себя так, как будто кто-то впрыснул мне под кожу холодной воды. Леденящее ощущение, пронзающее насквозь. «Бес. с род.» Беседа с родственником.

Ладно. Это я поняла. Но:

Диагноз?

Психиатр?

Психолог?

Мама больна? У мамы не все в порядке с головой?

Тебе тоже одиноко?

Когда я пришла в школу — в кои-то веки с опозданием аж на двадцать минут, — на моем шкафчике лежал какой-то сверток. В нем оказались окровавленная футболка Вальтера и записка, гласившая:

Художественная мастерская будет открыта с 17:00 и примерно до 21:00, когда я зайду ее закрыть. Если тебе нужна помощь, позвони, я все время буду в школе. Механическая мастерская тоже открыта — на случай если тебе понадобится наждачная бумага и т. п.

В самом низу Вальтер пририсовал стрелку, так что я перевернула записку и прочла:

НО! Ни в коем случае не трогай ничего электрического — электродрель, электропилу и т. д. Не столько потому, что я боюсь, что ты отрежешь себе еще что-нибудь, сколько из-за такого пустяка, как угроза моего увольнения.

Вальтер.

Я сунула пакет в свою сумку, выпустив из него воздух, и до меня донесся слабый запах густого и сладкого одеколона Вальтера. Почему он так обо мне заботится?

Весь день я провела, как в спячке; зеркала в школьном туалете — поцарапанные, в засохших мыльных разводах — предательски выдавали мою бледность и круги под глазами.

Несмотря на то что солнце светило совсем по-летнему, голова моя как будто была погружена в серую апокалиптическую ноябрьскую тьму.

На математике я отпросилась выйти, позвонила в справочную больницы Вринневи и попросила переключить меня на доктора Рууса. Голос мой ослаб и дрожал, так что женщина на том конце провода дважды переспросила у меня имя врача. Доктор Руус оказался занят, но мне предложили оставить сообщение. Я отказалась и повесила трубку.

На большой перемене я пошла в компьютерный класс и вбила в поисковик слово «диагноз». У меня, конечно, было некоторое представление о том, что это значит, однако напрямую я могла это связать только с диагностикой. Определение я нашла довольно быстро:

Диагноз — медицинское заключение об имеющемся физическом или психическом заболевании. Диагноз основывается на описании пациентом своих симптомов в сочетании с физиологическим и/или психологическим обследованием или анализами. Описание симптомов родственниками пациента также может приниматься во внимание (особенно если речь идет о ребенке). Диагностика является основой медицины, так как именно диагноз определяет ход дальнейшего лечения. Анамнез (история болезни) играет решающую роль в постановке диагноза.

Теперь я знала больше, чем раньше, но особой радости это знание мне не принесло.

Энцо выглядел крайне обеспокоенным моим состоянием, что, конечно, было ужасно мило с его стороны, но привлекательности ему не добавляло. Сочувствие вообще редко кому к лицу — наверное, из-за нарушения симметрии бровей.

Надо отдать ему должное, он изо всех сил старался меня расшевелить. Он просто фонтанировал язвительными замечаниями об окружающих нас идиотах, особенно о дебиле Ларсе и Венделе, неполиткорректно шутил и время от времени дружески хлопал меня по плечу. То есть проделывал все то, на что я обычно бы отреагировала, но сейчас я только тихонько стонала и снова погружалась в прострацию.

После обеда, состоящего из супа, который был настолько жидким, что больше походил на воду цвета соплей, непропеченного хлеба и светло-желтых прямоугольных кусков пластмассы, которые почему-то назывались сыром, я вышла на улицу. Я, кстати, считаю, что ненавидеть школьную еду смешно. Это все равно что добивать лежачего, бьющегося в агонии. Попросту неинтересно. Однако сегодня я разделяла ненависть народных масс.

На улице перед зданием гимназии было полным-полно учеников. Они были одеты так, как будто на улице настоящая жара, носились по заасфальтированному двору, как молодые козлята, дергая друг друга за косички, свитера, члены — ну или за что там еще можно подергать? Одна я мерзла. Пришлось поднять воротник куртки повыше. Блондинка с мертвыми выбеленными волосами и щедро смазанными блеском губами крикнула:

— Майя, ты вампир, что ли?

И другая ответила ей, хохоча:

— Она же зомби, не видишь разве!

И я, которой никогда не приходилось лезть за словом в карман, ничего не ответила, хотя и понимала, чт они имеют в виду, поскольку мои гладкие черные волосы были зачесаны назад, на лбу красовалась дырка, а сама я была бледнее, чем трупы в английских готических романах. Просто смерть в штанах.

Вставив в уши Joy Division и щурясь от слепящего глаза солнца, я потихоньку отправилась домой. Я шла мимо всех этих улыбок, потому что они были предназначены не мне, и мимо всех этих разгоряченных тел, потому что они не ждали моих прикосновений. Ноги сами шагали вперед, дальше, прочь, домой.

Я вышла из школьного двора и завернула за угол, направляясь к Фридхемсплан. Прошла по мосту Вэстербрун, думая о тех, кто спрыгнул с него в манящую блестящую воду. Еще больше, правда, я думала о тех, кто сумел удержаться от искушения, несмотря на тяжесть на сердце и легкость в ногах. О том, какого восхищения они заслуживают. О том, как они сильны.

Я прошла Хорнстулл, перешла мост Лильехольм, с его велосипедистами, с визгом проносящимися мимо, как мясные снаряды, и агрессивно гудящими машинами. Вспомнила надпись, которая долго украшала одну из крыш у моста:

ТЕБЕ ТОЖЕ ОДИНОКО?

Жирные белые прописные буквы на черном фоне. Теперь они исчезли, крыша была стерильно чиста.

Да, мне тоже одиноко, подумала я, мне так адски одиноко.

Я была как никогда близка к тому, чтобы отправиться прямиком в знаменитый салон татуировок «Doc Forest», швырнуть на прилавок несколько тысячекроновых купюр и воскликнуть:

— Мне, пожалуйста, ассорти из членов и свастик!

На самом деле, конечно, никуда я не пошла. Да и на те двести крон, что лежали у меня в кошельке, я в лучшем случае могла бы разжиться контуром головки члена.

Joy Division пели в моих наушниках:

  • When routine bites hard
  • and ambitions are low
  • And resentment rides high
  • but emotions won’t grow.
  • And we’re changing our ways
  • taking different roads.
  • Then love, love will tear us apart again[24].

Не в любви ли корень всех мировых бед и страданий? Если бы человек никого не любил, ему было бы все равно.

Как бы мне хотелось заснуть — и проснуться равнодушной.

* * *

Только ближе к вечеру я снова начала оживать. По мере того, как сумерки сгущались и квартиру заполняла темнота, я чувствовала прилив новых сил, как самый настоящий вампир, не зря я на них похожа. Я вытащила из пакета футболку Вальтера и, не успев даже задуматься над тем, что делаю, занесла фломастер прямо над круглым кровавым пятном и написала:

Я УМЕЮ ВЕРБАЛИЗОВЫВАТЬ СВОЙ СТРАХ!

Затем я решительно взялась за челку и отрезала ее под корень. Не могу же я ходить, как старый нацист, в самом деле.

В двадцать минут седьмого, то есть за десять минут до обещанного папиного возвращения домой, я надела футболку Вальтера, выкинула отрезанные волосы в мусорное ведро и отправилась в школу.

* * *

Темные тени укрывали все углы художественной мастерской тонким серым одеялом, только у доски горела единственная слабая желтая лампа. Я не глядя протянула руку и нажала на вертикальный ряд из трех выключателей на стене. Люминесцентные лампы замигали и загорелись одна за другой. Сейчас я заметила, что они гудят, причем довольно громко, — днем я никогда не обращала на это внимания. Одна из ламп нервно мигала в течение нескольких секунд, прежде чем зажечься окончательно.

Ну вот, я вернулась туда, на место происшествия.

У меня в голове тут же пронеслось:

Пила. Пронзительный оглушительный визг.

Стук металлических зубцов о камень.

Плоть. Обнаженная, беззащитная.

Кровь — ручьем, струей, брызгами.

Взрыв снаряда. Боль.

Меня передернуло. Хуже всего был звук, вернее, воспоминание о звуке. Звук, с которым металлические зубья вгрызались в плоть и пилили кость.

Большой палец болел просто безумно, как будто кто-то вбивал в него длинный ржавый гвоздь до самой кости. Я поднесла левую руку к сердцу и накрыла ее правой, словно пытаясь защитить.

Пройдя вдоль ряда рабочих столов, я остановилась у того, за которым занималась в прошлый раз. Вон там, на полу, у самой ножки стола — это разве не еле видные следы крови? Я наклонилась поближе, но нет, то, что я поначалу приняла за кровь, оказалось лишь тенью лампы. Уборщица, судя по всему, постаралась на славу. Сама не знаю почему, но меня это даже расстроило.

Я пошла дальше, в подсобку с инструментами. Моя полка стояла на полу, наполовину спрятавшись за двумя начатыми масляными портретами. Я подтащила ее поближе к себе, проскрежетав по шершавому каменному полу, и перевернула вверх ногами. Отсюда кровь стирали, особо не усердствуя, так что весь низ был покрыт размазанными красными полосами — как будто кто-то просто пару раз прошелся по дереву туалетной бумагой. В однм месте было ясно различимо большое высохшее ржавое кровавое пятно.

Я вернулась вместе с полкой в мастерскую, к «своему» столу, водрузила ее туда и какое-то время внимательно рассматривала. Кровь. Фламинго на боку, карандашные линии, по которым, собственно, я и пилила, пока пила вдруг не соскользнула, начав кромсать воздух, вернее, мое тело. Пока не отпилила часть меня.

Я снова отправилась в подсобку, где после дня усердной работы без дела стояли теперь большие темно-зеленые пилы, сверла и строгальные станки. Потом заглянула в смежную комнатку, служившую мебельной мастерской, — здесь еще одна оставшаяся после уроков девушка тщательно пропитывала маслом красивый столик собственного изготовления. Она подняла на меня глаза, я помахала ей рукой и спросила, не знает ли она, где хранятся ручные пилы. Девушка посмотрела на меня вопросительно, однако указала на продолговатый ящик, откуда я наконец и вытащила ручную ножовку — послушно избегая всего электрического. Девушка откашлялась за моей спиной, и я обернулась к ней.

— Прости, пожалуйста, это же ты отпилила себе палец?

Она выглядела очень мило. Русые волосы средней длины и круглое лицо без косметики.

— Эм, ну вообще да, я. А ты откуда знаешь?

Она рассмеялась.

— Да ладно, кто этого не знает? Фотографию уже вся школа видела.

Фотографию? Какую еще фотографию? В ту же секунду, впрочем, я вспомнила: которую сделал Симон, конечно.

— У тебя она есть? Можно я посмотрю?

— А ты не видела, что ли?

— Не-а.

— Я думала, что… Слушай, извини, я не хотела…

— Да нет, ничего, все в порядке. Так можно я посмотрю?

Она вытерла руки о рабочие штаны и вытащила из кармана мобильный — крутой новенький телефон с огромным экраном, — пролистала что-то на нем указательным пальцем и поднесла к моему лицу.

Я ожидала увидеть совсем другую фотографию — скажем, ту, которую он сделал, когда я повернулась к нему лицом, или крупный план моего большого пальца. Но нет, эта была сделана примерно на минуту позже. Я лежала без сознания в море крови, скрестив руки — правая поверх левой — на заляпанной кровью же груди. Поза выглядела очень мирно. Как будто я была мертва. Как будто я наконец… как там у Фрейда, приспособилась к окружающей среде.

— Понятно, — сказала я. — Лежу, истекаю кровью.

— Ага, — нервно рассмеялась она.

Я сунула ножовку в найденный на столе целлофановый пакет, оторвала от держателя на стене по куску крупнозернистой и мелкозернистой наждачной бумаги, взяла банку прозрачного лака, кисточку и направилась к двери. На какое-то мгновение мне показалось, что девушка хочет меня остановить, она даже сделала полшага вперед и открыла рот, но я сделала вид, что не заметила, и она не стала мне препятствовать.

* * *

Я принялась осторожно выпиливать фламинго по карандашным линиям. Сосредоточилась на этом занятии настолько, что все остальное стало размытым и неважным, отступило куда-то на периферию. Потихоньку начали проступать контуры — фламинго согнул шею, будто заглядывая в книгу. Не сказать, чтобы он получился очень красивым, но все равно.

Я тщательно отшлифовала края наждачной бумагой, оценивающе провела по ним пальцем и прошлась еще раз, поправляя огрехи.

Потом я взяла со стола Вальтера кусок картона и ножницы и на глаз прорезала в картоне дыру в форме сердца. Края получились неровными, но я подумала, что так даже правильнее, сердца ведь такие и есть. Несовершенные. С изъянами.

Я накрыла полку картоном, чтобы прорезь в нем пришлась на кровавое пятно, закрепила его скотчем и закрасила получившийся трафарет лаком. Пятна крови растворились и смешались с лаком, так что получилось лоснящееся красное сердце. Завтра я сотру лишнюю незалакированную кровь, не попавшую под трафарет, и тогда останется только сердце, сердце из моей собственной крови. Я привычно мотнула головой, чтобы смахнуть челку с глаз, глубоко укоренившаяся привычка, но тут же вспомнила, что в этом больше нет нужды. Поднесла руку ко лбу и осторожно потрогала остатки челки. С левой стороны осталась пара миллиметров волос, но справа они были совсем короткими. Я отрезала челку под корень.

Дверь открылась так внезапно, что я вздрогнула от неожиданности. Вальтер? Уже? Я взглянула на часы — десять минут десятого. Я провела в мастерской больше двух часов.

— Привет, — сказал он. — Ну, как дела?

— Нормально.

— Это хорошо.

Он вошел в мастерскую. На голове у него был берет, из-под которого его мягкие локоны выбивались, как шевелюра клоуна.

— Я ухожу уже, так что можешь начинать собираться. Помочь тебе с чем-нибудь?

Он подошел к кафедре, открыл верхний ящик, вытащил оттуда пачку сигарилл и сунул ее в карман куртки.

— Да нет, спасибо, я почти закончила. Я возьму полку домой, чтобы там доделать, ничего?

Я не хотела ничего говорить о сердце — он может усмотреть в этом что-то нездоровое, и, возможно, будет прав. Мне, впрочем, на это было плевать, вышло очень красиво!

— Да, да, хорошо, — рассеянно сказал он. — Только принеси ее потом, когда закончишь, чтобы я мог тебе поставить оценку.

— Обязательно, — кивнула я.

Он обошел вокруг полки и внимательно осмотрел фламинго.

— Здорово, осталось только подшлифовать тут немножко. Для кого ты ее делаешь? Для себя?

Он снял берет и старательно поправил волосы.

— Нет, для мамы. У нее скоро день рождения.

— Понятно. Она наверняка обрадуется. Это же книжная полка, да? Она любит читать?

— Очень.

Я вернула лак в подсобку, набрала воды в баночку от — судя по полусмытой этикетке — горчицы и сунула в нее кисточку. Прежде чем закрыть лак крышкой, я закрыла глаза и втянула ноздрями запах. Обожаю запах лака.

В мастерской стало неожиданно тихо. Я вдруг вспомнила, что под курткой на мне надета футболка Вальтера. Футболка Вальтера, которую я теперь окончательно испортила. Я натянула ткань, взглянула на текст и в ужасе застонала.

Я УМЕЮ ВЕРБАЛИЗОВЫВАТЬ СВОЙ СТРАХ!

Блин, ну и что я наделала?

Я продолжала стоять на месте, не желая уходить из подсобки. Он крикнул:

— Но теперь-то тебе пришлось рассказать о полке, я так понимаю? После того, как ты порезала палец.

Наступила тишина. Я хотела промолчать, но сделать вид, что я его не услышала, было невозможно. Я вернулась в мастерскую, где Вальтер успел усесться на кафедру, и сказала:

— Да нет.

— Она ничего не знает про полку?

— Нет, и про полку тоже не знает.

Я подняла на него вызывающий взгляд. Он с интересом меня разглядывал.

— В смысле? Ты хочешь сказать, что она и про палец ничего не знает?

— Не знает.

Он вылупил на меня глаза, отчего вид у него стал еще глупее, чем обычно.

— Но почему?

Ну, начинается, подумала я про себя.

— Она живет в Норрчёпинге… и сейчас в отъезде.

— Ага. Так ты не с ней живешь?

— Нет.

А что, есть варианты? По-твоему, я каждый день мотаюсь оттуда в Стокгольм? Придурок.

Я кипела от злости, снимая полку с рабочего стола.

— Получается, ты живешь с папой?

«Тебе-то какое дело», — хотела ответить я. Эти слова уже вертелись у меня на языке, но тут я вспомнила, с какой готовностью, с какой самоотверженностью он предоставил в мое распоряжение свое время, свою мастерскую и футболку. Свою футболку, именно. Я скрестила руки на груди, пытаясь ее спрятать.

— Ну да. Вернее, я езжу к Яне, то есть к маме, по выходным. Раз в две недели.

— Понятно.

Он наморщил лоб. Я чувствовала, что его так и подмывает спросить почему. Я видела это по глазам, по подрагивающим уголкам рта. Я и раньше встречала у взрослых такую реакцию.

Я молчала, выжидая, пока уголки его рта успокоятся. Казалось, что следующего очевидного вопроса он не задаст, и я успела было подумать, что он молодец, принял верное решение. Однако, как только я начала расслабляться, прозвучал тот самый вопрос.

— Прости, это не мое дело, конечно, но как так получилось, что ты живешь здесь, а твоя мама — там?

Блин, и почему все думают, что жить с папой — это какая-то нереальная проблема? Или нет, лучше так: почему все думают, что не жить с мамой — это какая-то нереальная проблема? Модель семьи, в которой мать не занимается ребенком постоянно, явно вызывала у людей бурную реакцию, но сейчас у меня не было сил на очередную тираду о том, как несправедливо предъявлять столь разные требования к мужчинам и женщинам и что ребенку, который каждые вторые выходные проводит у отца, вряд ли приходится отвечать на столь бестактные вопросы.

— Ну, может, ей нравится тамошний диалект, или трамваи, или местная футбольная команда. Мне-то откуда знать?

Он смотрел на меня, а я на него, изо всех сил стараясь выглядеть при этом хладнокровной и безразличной. Смотрела на него, как на неодушевленный предмет, неодушевленный и незначительный. Тем самым взглядом. Маминым.

Внутри себя я повторяла: «Он пустое место, он никто. Он — камень».

В конце концов он отвел взгляд, — но во взгляде этом читались тревога и немой вопрос.

Я выиграла, но нельзя сказать, чтобы эта победа меня обрадовала.

И тут, кажется, он наконец-то заметил мою футболку — и вздрогнул, увидев кровавое пятно. Он с подозрением прищурился, и я увидела, как он пытается прочесть, что на ней написано. Потом он снова перевел взгляд на меня. Я с вызовом смотрела прямо на него, так что он первый не выдержал, поднялся и пошел к двери. Уже почти выйдя в коридор, он попросил меня выключить свет. Я сунула полку под мышку и тоже направилась к выходу. Ударила кулаком по выключателям. Гудящий свет погас, и в мастерской стало темно и тихо. Как бы я хотела, чтобы у меня в мозгу были такие же выключатели.

Чтобы и там наконец стало темно и тихо.

Никаких мыслей.

Никаких поводов для тоски.

Среда, 18 апреля

Двухмерный аквариум для крошечных человечков

В среду я не пошла в школу. Когда будильник зазвонил, я не стала даже делать вид, что пытаюсь проснуться. Папа ушел совсем рано, так что с ним объясняться не пришлось. В девять утра я все равно проснулась от яркого солнца, совершенно не гармонировавшего с тем, что творилось у меня внутри. Я, естественно, снова забыла опустить шторы.

По привычке проверила папины почту и «Фейсбук», но везде было пусто — не считая очередного отчаянного уязвленного вопля от Дениз, который я удалила. С большим удовольствием. Я вообще испытываю удовольствие, удаляя придурков то тут, то там. Может, я и сама вроде тех уродов, которые врываются в школы с оружием и устраивают бойни? Одежда, по крайней мере, у меня для этого есть. Найдутся даже спортивная сумка и длинное кожаное пальто.

Я снова вернулась в кровать и принялась внимательно рассматривать обои — в их черно-белых психоделических узорах мне чудились то кроткие ягнята, то злые чертята. Несколько раз позвонила в больницу Вринневи, но доктор Руус был занят, страшно занят, ему что-то передать, нет, я перезвоню попозже; и каждый раз я одновременно испытывала и ужасное разочарование, и невероятное облегчение.

На десятичасовой перемене позвонил Энцо. Не в силах пошевелиться, я тупо пялилась в экран, на котором призывно мигало его имя, однако так и не смогла заставить себя снять трубку.

В половине двенадцатого, когда я лежала на диване и щелкала пультом, переключая каналы, раздался звонок в дверь. Я нехотя поднялась, вышла в коридор и выглянула в глазок. На площадке стоял Энцо. Все понятно, обеденная перемена. Он помахал рукой в глазок, так что я поняла, что он меня услышал и придется его впустить.

Он вошел, осторожно прикрыв за собой дверь, и мы какое-то время молча смущенно смотрели друг на друга. На нем была зеленая куртка «Адидас» с белыми полосками, отличная куртка, очень ему идет. Он несколько раз набирал в легкие воздух, будто собираясь что-то сказать, однако так и не решился. Я все завязывала и развязывала узел своего шелкового халата, как будто результат меня каждый раз чем-то не устраивал. Наконец Энцо выпалил:

— Ты… ты что, подстриглась?

— Ага, — кивнула я и провела рукой по волосам.

— Понятно… тебе идет. Так коротко. Ты заболела?

— Ну, так… Как сказать.

Энцо все это явно давалось нелегко (хотя кому было бы легко на его месте), однако он все-таки нерешительно продолжил:

— Как вообще… дела?

Я пожала плечами и тихо ответила:

— Да так.

Потом я вернулась к дивану и нашла пульт, чтобы сделать потише.

Было слышно, как Энцо снимает в передней ботинки. Он проследовал за мной в гостиную и уселся на диван, на ту самую продавленную подушку, чуть накренившись ко мне.

— Слушай… там, в Норрчёпинге, что-то случилось, что ли… ну, в смысле… ты просто… ты стала какая-то очень странная после того, как оттуда вернулась. Ну, не странная, а какая-то… дерганная. Неуравновешенная, вот. Кажется, будто с тобой что-то не так.

— Нет, — рассмеялась я. — Со мной все так.

— Может, хочешь… не знаю, поговорить?

Я снова пожала плечами. Хочу ли я об этом поговорить? Понятия не имею. Он печально посмотрел на меня, и я ответила ему таким же печальным взглядом.

— Что смотришь?

— Это называется «телевизор». Такой двухмерный аквариум для крошечных человечков. Только без воды.

Он улыбнулся и ответил:

— Круто.

Так мы какое-то время и сидели, уставившись в экран, где расхаживали крошечные человечки, открывая и закрывая рты, точь-в-точь как рыбы. Спустя какое-то время Энцо спросил, можно ли включить звук, на что я рассмеялась и ответила: нет, нельзя, и он включил звук, а я спросила, можно ли мне положить голову ему на колени, и он удивился, но разрешил. В двухмерном аквариуме показывали фильм, несмешную американскую комедию, рука Энцо покоилась на моем плече, и поначалу он напрягся, но мало-помалу расслабился — я чувствовала, как его тело обмякло, а рука потяжелела. Кажется, мы никогда еще не бывали так близки, как в этот момент.

И вот пока я так лежала, рассеянно глядя в экран, мне вдруг кое-что вспомнилось. Режущее ножом воспоминание, внезапно освещенное белым, как порошок магнезии, светом. Ясное и холодное.

* * *

Мне года три. Я стою рядом с мамой, она читает, сидя в кресле. Я тяну ее за штанину, пытаясь обратить на себя внимание, я хочу писать, и мне нужен горшок. Я знаю, что когда мама читает, ей нельзя мешать, разве что случится что-то очень-очень важное. Но я так долго терпела, что больше не могу.

— Подожди немножко, — холодно говорит мама, переворачивая страницу, — я скоро закончу.

Я жду. Смотрю, как дневной свет освещает крупинки пыли, и надеюсь, что сейчас придет папа, хотя и знаю, что нет, не придет. Может быть, еще долго не придет.

Несколько капель просачиваются в штаны. Совсем немножко, но между ног становится холодно. Я изо всех сил сдерживаюсь, стою, скрестив ноги, и думаю только об одном, только об одном: мне нельзя написать в штаны.

— Яна, — говорю я снова, с отчаянием в голосе.

— Ну подожди! Говорю же, скоро.

Но я не могу больше ждать, ни секунды, — и холодное сменяется горячим. Первые несколько мгновений я так радуюсь, что больше не надо сдерживаться, что полностью расслабляюсь и позволяю моче свободно литься. Теплая струя стекает по ноге на пол. Я смотрю на маму. Она продолжает читать, ничего не замечая.

Моча почти моментально остывает и вызывает покалывающее ощущение, как стыд, быстро и коварно сменяющий радость.

Мама захлопывает книгу.

— Все, kleine[25]. Идем.

Когда она понимает, что уже поздно, она приходит в ярость. Ее глаза — я боюсь их выражения, у нее такой острый взгляд.

— Я же просила подождать! — говорит она холодным и злым голосом, хватает меня за руку и тащит в туалет, где грубо сажает на горшок. Мне приходится сидеть на нем очень, очень долго, хотя это и абсолютно бессмысленно.

Я не могу больше выдавить из себя ни капли.

* * *

Энцо напрягся, готовясь встать, и я вжала голову ему в колени, чтобы удержать его.

— Мне нужно идти, — сказал он. — Перемена скоро закончится.

Он осторожно приподнял мою голову и встал, оставив меня лежать на диване. Я прижималась щекой к диванной подушке, еще теплой от его тела, и слушала, как он аккуратно обувается в прихожей, как открывает, а затем закрывает за собой входную дверь. И уходит.

Я целый день пролежала на диване, в своем шелковом халате, как гламурная фифа, скатившаяся на дно. Наблюдала за тем, как солнце опускается все ниже и ниже. Один раз, не помню точно когда, я встала, сходила за телефоном и позвонила на мамин мобильный. Автоответчик включился сразу же — скорее всего, телефон был полностью разряжен. Потом я позвонила в больницу, однако доктор Руус уже ушел домой. Наконец я набрала номер университета, где сначала мамин голос произнес «Вы позвонили Яне Мюллер», а потом включился другой, автоматический, который подхватил: «Абонент 34–56 в данный момент не доступен и сможет ответить на ваш звонок 30 апреля. Оставьте сообщение после…» Я бросила трубку.

Поморгала.

Ну что ж, получается, она связалась с университетом. Хороший знак, наверное, но я не могла себя заставить этому радоваться. Я просто машинально отметила, что, судя по всему, она все-таки собирается вернуться. 30 апреля. Через двенадцать дней.

Она связалась с университетом. Но не со мной.

Я вышла на балкон, вдохнула холодный, по-весеннему прозрачный воздух. Солнце садилось за деревья, и по ту сторону горизонта уже начало смеркаться. Из балконных ящиков торчали скелеты мертвых растений, переломанные коричневые ветки и маленький светло-зеленый стебелек, каким-то чудом переживший зиму. В старом цветочном горшке с завядшим черенком в слипшемся комке земли я насчитала двенадцать окурков. Интересно, это папина порция за выходные, или они копились несколько недель? Может быть, это на все готовая Дениз?

Как же больно, что никто со мной не связывается, никто не звонит. Ни мама, ни… Джастин. Я толком его не знала и все равно по нему скучала. Скучала по его медно-рыжим волосам, по голубым глазам. В голове пронеслись обрывки воспоминаний. Его выцветшие розовые брюки, его горячее дыхание у меня на шее.

Пинцеты и виски. Тимберлейк и лаймовый коктейль. Мои руки у него под свитером там, в лесу, напряженные под тяжестью каяка мускулы. Сырость, мох и еловые иглы. Его руки под моей ночной рубашкой у лестницы, мои лопатки, вжатые в пол, тяжесть его тела поверх моего. Запах светло-желтой резины, свидетельства его ответственности.

Я толком его не знала, но я по нему скучала. Я даже не была уверена, что влюблена, и все равно скучала.

Я по нему скучала.

Я прислонилась лбом к балконной решетке, оказавшейся совершенно ледяной. Я охладила ею лицо, прижимаясь по очереди щеками, ртом и подбородком.

Башня у Телефонплан снова сменила цвет, теперь ее окна светились яркой бирюзой, и она прямо и гордо, как большой восклицательный знак, возвышалась над Хагерстеном. У башни вроде был номер, на который можно позвонить и самому выбрать цвета для того или иного этажа, набрав соответствующую комбинацию кнопок. Какой-то арт-проект. Я позвонила в справочную, узнала номер и набрала его, в надежде хоть над чем-то получить власть. Хоть что-то изменить. Что-то большое.

Страницы: «« ... 56789101112 »»

Читать бесплатно другие книги:

Частного детектива Татьяну Иванову нанимает Элеонора Брутская, которая хочет понять, откуда у ее инф...
Конечно, Полина не поверила таинственному «доброжелателю», приславшему ей на почту фотографию Марата...
Восемь лет назад во время кавказской войны на подполковнике спецназа ГРУ Андрее Стромове была испыта...
Известная на весь мир нейробиолог Венди Сузуки проснулась как-то утром и поняла, что по большому сче...
Многим начинающим кулинарам кажется, что нет ничего проще, чем готовить по рецепту – достаточно найт...
Всякому младенцу природой предназначено расти и развиваться, и он сам готов неустанно общаться и игр...