Аплодисменты Гурченко Людмила
Родители отправили меня в Сочи к папиному другу-баянисту, чтобы я отошла, сменила обстановку… Мои дорогие наивные родители!.. Я сидела на пляже. Вдруг в спину мне попал камешек. Потом второй. Потом сдавленный хохоток. Я быстро собрала свои манатки и убежала. В одном популярном кинематографическом журнале поместили на меня карикатуру. Значит, на фельетоне и еще на нескольких статьях в других газетах по тому же поводу эта история не кончилась. На карикатуре я была изображена в виде краба с многочисленными щупальцами, которые со всех сторон сгребают деньги. Только вместо головы краба художник вмонтировал лицо героини из веселого фильма, где она добро и искренне желает людям всего хорошего. Ну как после этого должны ко мне относиться, если я сама себя возненавидела! Сломалась, сломалась совершенно. Надломился хребет. А без него никакие подпорки, никакие костыли не помогут. Говорят, такие травмы только время излечивает.
Сейчас растет стойкое поколение. Поколение интересное. Если ругают фильм, спектакль – значит, надо его обязательно посмотреть и иметь свою точку зрения. Если любимого кумира задевают в статейках – его популярность пуще прежнего возрастает. Все наоборот. Сейчас таких едких фельетонов нет, но статьи все по тому же поводу – о голубых конвертах – появляются. Читаю недавно такую статейку и вижу в ней фамилию молодого актера, с которым у меня завтра съемка. Расстроилась, не могла долго заснуть: вспомнилось то горькое время. Я готовилась к утренней встрече с этим милым актером, подбирала слова, чтобы он не был одинок, в стороне. Думала, скажу ему, мол, держись. Сделай вывод для себя, и увидишь, все пройдет, все забудется. А он пришел – бодренький. На лице ни тени. Вот сила воли. «Привет, родные мои художники! А что с вами? Вы нездоровы, или у вас неприятности?» – спросил он у меня.
А осенью того же 1958 года мне пришлось выступать с другими киноактерами в одном из московских клубов. Прошло всего полгода. А я уже переродилась. Моя кожа стала так прозрачна, что даже косые взгляды, незаметные уколы вызывали ощущение катастрофы. То, как долго шептались, каким же номером меня выпустить на сцену, уже не предвещало ничего хорошего. Какую же я теперь представляю собой фигуру? Естественно, не королеву. Но и не пешку… пока. Шепчутся. Тогда кто я? Скорей бы, скорей бы это произошло. Что-то окончательное. После всего это была первая встреча с публикой.
Теперь я смотрю на себя со стороны: на сцену, опустив голову, медленно выходит девушка с грустным лицом. Я боялась улыбнуться. Я просто боялась «тех» улыбок, «тех» песен, боялась себя «той». Романс из фильма «Девушка с гитарой». Я спела две строчки. В зале раздался робкий одинокий свист. Потом по залу пронесся гул – с самого заднего ряда до самого первого. И все смолкло. В зале была тишина гробовая. Я сказала: «Извините». И медленно пошла за кулисы. Я понимала, что теперь всю жизнь буду обливаться холодным потом, вспоминая тот краткий миг. Страшное помнится долго. Прошлое, как бы оно ни отдалялось, живет внутри.
На этом можно поставить точку. Собственно, это и есть печальный конец короткой истории. Истории, начавшейся так беззаботно и празднично, весело и эксцентрично. Можно было бы поставить точку, если бы не жизнь, которая продолжалась. Хотелось жить! Теперь меня поражает, какая же это была сила, сила, бьющая через край! Когда это разрывает тебя, ты не задумываешься, какие силы где-то там хотят растоптать твое желание радоваться жизни. И пусть между двумя волнами моей жизни лежит долгий, бесконечный отлив. Но именно эти годы долгого отлива заслуживают внимания. Именно в запутанных и извилистых уголках головного мозга, именно с того времени откладывались самые острые впечатления, переживания и сны – вперемежку с дурацкими историями, сплетнями и анекдотами. Все это пестрое богатство долго таилось, и не верилось, что придет время и оно выберется на свет. Эти годы меня закалили. В них заключены начала, которым потом суждено вылиться на экране в ролях женщин, прошедших испытания жизнью.
Зато теперь я знаю, что, пройдя сквозь самое невозможное, можно перенести все. И, все перенеся, человек может быть даже счастлив! Главное – суметь не растерять остатков доброты, человечности и душевного тепла.
Часть третья
Высшие курсы
Опять премьера
Завтра вечером, 26 декабря 1982 года, состоится премьера, которая в моей жизни станет не просто премьерой очередного художественного фильма, а событием совершенно особым, как бы повторяющим через двадцать шесть лет, именно в конце такого же декабря, то, о котором я рассказывала выше. А ведь ни на одной из последних картин мне и в голову не забредала подобная мысль – оглянуться в прошлое…
Начиная с февраля этого года каждый день на съемке я встречалась с человеком, с которым все эти долгие годы нас незаметно связывала тонкая ниточка. Тогда, в молодом возрасте, нас обоих настигла шумная слава. И этот шлейф сенсационного прошлого связывал с нашими именами и восторги, ну и улыбочки, и, конечно, насмешечки. Ну-ка, а теперь как? Через четверть-то века?
Эльдар Рязанов. Постарел? Нет. Погрузнел? Ого! Что, стал крупным мастером, мэтром? Стал. Можно почить на лаврах и срывать цветы славы? Такую мучительную неудовлетворенность собой встречала редко.
По-прежнему жизнерадостен. Доброжелателен. Предан друзьям. Жизнелюбив. Ироничен к своей персоне. Депрессию переносит тяжело, но быстро ее побеждает. Счастлив, если вокруг атмосфера острого юмора. Таким я открыла его через двадцать шесть лет. На съемках картины «Вокзал для двоих».
Было ли у нас «на заре туманной юности» взаимопонимание? Нет. Не было. Наоборот. Было неприятие. Ему категорически не нравились мои штучки-дрючки. А мне категорически – его упрощенное, «несинкопированное» видение вещей. Я млела от чувственных джазовых гармоний. Ему нравились песенки под гитару: «Вагончик тронется, перрон останется». Антиподы? Хотя работали нормально, если не считать нескольких вспышек раздражения, которые я вызвала у режиссера своей манерностью. Работали без пылкой любви, что вполне нормально в отношениях режиссера и актера. Может, потому я никогда и не страдала, что не снималась у него. И думаю, это взаимно. Поработали и разошлись. А потом сами были удивлены, что «Карнавальная ночь» имела такой ошеломительный успех. В 1959 году в небольшой роли приняла участие в его фильме «По ту сторону радуги». В 1962 году вместе с Вячеславом Тихоновым «пробовались» в фильм «Гусарская баллада». Тихонов тогда только начинал свое прекрасное восхождение, а у меня было время… Но о нем речь впереди. Думаю, та проба была далеко не лучшая в моей жизни. В 1974 году вместе с Андреем Мироновым еще раз «пробовались» в фильм «Ирония судьбы». Но я как-то не почувствовала, что режиссер ищет новую лирическую интонацию. И на пробе «давила бодряка». Тоже обидно, что не снималась. Но…
Но все же проба в «Гусарской балладе» мне запомнилась крепко. В те дни произошла одна маленькая кинематографическая историйка. Маленькая нелепая историйка, которая развела нас с режиссером аж до 1980 года.
В кино, когда фильм задействован, все профессии от помрежа до режиссера-постановщика – главные винты и винтики. Есть такие винтики, которые входят в доверие к рулевому и, пользуясь тем, что рулевой занят более важными проблемами, чем сплетни, интриги, испорченный телефон, в удачный момент тихонько нашептывают и подливают яду. Когда в пене, в мыле, в азарте режиссер тащит картину, любой дурацкой реплике можно придать гиперболизированное значение. Остановиться, разобраться нет сил, времени – план, люди, здоровье, актеры, студия, бессонница… Видно, чем-то я то ли не угодила, то ли была просто неприятна тому винтику. Но яд был пролит. И, как это ни обидно признать, очень талантливо. И в обе стороны. Я насупилась. А режиссер как бы вычеркнул меня из своей творческой жизни. Так и жили мы каждый в своем мире, пока лет десять назад виновник этой полузабытой истории не напомнил о себе. Видно, совесть все-таки мучила, или что другое заставило, бог его знает. Признался, вроде бы и шутя… Эх, люди, люди… Ну узнала я. А ведь десять лет-то прошло! Что ж, звонить режиссеру? Мол, привет! Все теперь прояснилось. А вдруг для него вообще все было не так? Подожду. Жизнь сама расставит свои акценты. «Терпение, терпение, мой друг…»
Весна 1980 года, ВТО. Вечер в кругу артистов. Артисты в зале, артисты на сцене. Замечательное веселое настроение. Маленький зал – битком. Сижу, тесно прижатая к чьей-то жаркой спине. Рядом очаровательная черноглазая женщина с короткой стрижкой. Мне понравилось, как добро смотрит она на все вокруг. Кажется, я ее где-то видела. Может, в кино? Да вроде нет… А… я ее видела на студии. Ну да, на студии «Мосфильм». Чья-то жаркая спина потеснила меня, человек развернулся ко мне лицом, и я сказала: «Ой, Эльдар Александрович, здравствуйте!» – «Здравствуй, Люся… Познакомься, это моя жена Нина». Мы все трое улыбнулись друг другу, словно не было обидных лет глупой размолвки. Она осталась в горьком и несправедливом прошлом. Личное счастье кинематографиста – редкое счастье. Такая встреча – кардинальный вопрос не только его судьбы, но и главного в его жизни – творчества. Как иногда с восторгом обнаруживаешь в командировке, экспедиции или в зарубежной поездке, что человек, которого ты считала неприступным, угрюмым, заносчивым, вдруг оказывается таким сильным, милым, добрым, компанейским и открытым. Ну просто диву даешься. Почему он дома не такой? Начинаешь оправдывать – работа, усталость, заботы, неприятности. Возвращаешься домой. Приходишь в какое-то общественное место. Увидишь этого новооткрытого человека, захочешь броситься к нему и уже издали чувствуешь в нем неприступного, заносчивого, угрюмого – того самого, каким он казался поначалу. Что такое? Почему так? А, понятно… рядом близкие люди, члены семьи… Со временем смотришь его работы на экране… Куда девалась былая открытость человека, любовь к людям, широта?..
А бывают встречи прекрасные! «Ирония судьбы» – это совершенно новая, нежная нота в творчестве Эльдара Рязанова. Я была еще вдалеке от режиссера, но шестым чувством постигла, что в его жизни что-то произошло. Что-то ранее дремавшее, но очень важное сильно всколыхнуло изнутри этого художника.
И вот встреча. Как только я заговорила с той очаровательной женщиной на вечере в ВТО, я все поняла. Я почувствовала в ней покой и надежность. За этой величавой хрупкой женственностью, за нежным голосом скрывается стальная выдержка и воля. Какое у нее сильное мужское рукопожатие. Она талантливый редактор, хотя никогда не работает в картинах своего мужа-режиссера. А в «Вокзале» она была для нас троих: Рязанова, Басилашвили и меня – всем. И первым зрителем только что отснятого материала на мониторе. И покоем. И выдержкой. И стойкостью. И терпением. И нашей любовью. На съемках я все смотрела на часы – когда же кончится у нее рабочий день? Почему она задерживается?
Жаль, на бумаге трудно передать атмосферу конца марафона, ведь каждый фильм – это марафон. С первого дня в него впрягаются люди всех профессий. Каждый со своим делом тянет вперед, не имея права замешкаться. И тут уж видно все: кто сошел с дистанции, кто не справляется и кто отстал. Видно, как другие, подхватив дополнительную нагрузку, тянутся из последних сил к финишу. К концу марафона это уже не те прыткие кинематографисты, которым все ясно, сил полно, фантазия бурлит, азарт перед новой картиной захлестывает. Через несколько месяцев съемок это обессиленные, измученные люди, потому что все силы отданы тому, что на пленке. И больше топить нечем, нечем топить! А еще нет финала, важнейшей сцены в фильме.
В «Вокзале» два финала: летний финал и зимний финал-эпилог. Первые съемки фильма начались с зимнего эпилога. А самый последний съемочный день – летний финал. Летний финал снимался в августе, на улице было +8°.
Через всю картину в кадре два актера. Два актера? Обман зрения. За этими двумя огромная махина – Вокзал. Он главный персонаж фильма о любви. Этот «неодушевленный предмет» дышит, кипит, капризничает почище, чем самая несносная кинозвезда. У него свои планы, расписания, опоздания, свидания и расставания. И вот сейчас на этом вокзале произойдет двойное расставание – и кинематографическое в сцене, и человеческое за кадром. Все готово, и только нет поезда. Вполноги проходим мизансцену – для оператора, для техники. Большая сцена одним куском с многочисленными переходами. Люди несут в руках осветительные приборы, провода, кабели. А поезда нет и нет. Исчезло тусклое солнце. Пошел холодный мелкий дождь. Узнаем, что по каким-то причинам поезд сможет быть в кадре вместо получаса только двадцать минут. Успеем? Бьет колотун. Мы с Олегом Басилашвили, как две собаки на зимовке, которым не дают есть, чтобы не заснули перед важной дорогой, ходим туда-сюда, дрожим от холода и нервной трясучки. Последняя самая важная сцена прощания – выдержать, сыграть! Она наинакаленнейшая. А я уже не могу. Кончаются физические силы, а главное – вера в себя. Она иссякает на глазах. Еще несколько минут, и внутренний поезд моего финала промчится мимо. У меня лицо голубеет от холода и от этой нервной трясучки. Ах, как мне нужно немножко, ну совсем немножко тепла и веры. Нина, ну скажи, что веришь, что мы проскочим. Неужели мне только кажется, что я не выдержу? Почему ты так спокойна? Я смотрю на Эльдара. И вижу только абрис крупного торса, стянутое серое лицо, а в воспаленных от бессонницы глазах – боль и сопереживание. Как важна сцена, как важна! Сколько же может держать на плечах эту железную «шарманку» наш оператор Вадим Алисов? Он хоть и молодой, но сейчас совсем не тот, что был поначалу. Его прекрасные бархатные глаза, доставшиеся от красавицы-мамы, знаменитой «Бесприданницы», сузились и обесцветились. Ну что там с поездом? Еще не показался? Черт, черт, черт! Вот уже и самый терпеливый в мире партнер проявляет беспокойство. Какой интересный человек. Я бы на его месте возненавидела меня на всю жизнь за проклятое дерганье, раздражительность, придирчивость. Я бы на вашем месте, Олег Валерианович, послала бы меня далеко-далеко. А вы терпите. Интересно… работали с актером, работали, общались-общались, давились и лобызались в тесных купе в любовных сценах, но так и остались на «вы». Но уже конец. Вот только покажется поезд, и понеслась наша последняя встреча. И вы, Олег Валерианович, не будете больше мучиться в «Стреле» между нашими съемками и спектаклями БДТ. И от меня отдохнете. А может, как-нибудь ненароком вспомните… И даже взгрустнете, что все кончилось. Да, вы знаете, я поняла одну вещь: какие бы качества и черты ни входили в понятие «интеллигентный человек» – выдержанность, как у вас, – на первом месте. Ну что же с поездом? Наша администрация с рупорами, переговорниками – все, как чапаевцы, смотрят только в одном направлении – туда, откуда должен появиться поезд. Олегу хорошо, он в пиджаке. А я в нейлоновой кофточке. От ветра в ней, как в холодильнике. А вот расслабься, убери на секунду боевую готовность – и тут уж точно «схватишь туберкулез, дочурка, енто як закон». Что? Уже показался? А! Аааа!!! Ну, как ты говорил, единственный на свете? «Вжарь, як следуить быть, дочуринка, в кровину, тысячи вовков твою матку зъешь!» Вот и полегчало. Уже совсем легко, тепло, совсем тепло. «Внимание! Двинулись паровозы… первые… так… вторые… пошли люди под мостом… так… пошла массовка по мосту… так… Олег, приготовился. Люся, пошла – мото-ооор!!!»
Как избитые, спускаемся мы с того незабываемого моста «расставания». Во всем теле такая пустота, такой тупик, что скажи повторить все сначала – нет, нет, ни за какие блага на свете! Это же самый последний день, последний. Нина, что с тобой? Бледная, слезы… Ты была так спокойна, так уверена… Прости, прости… Ох, как часто моя героиня цеплялась за твое хрупкое плечо.
Но вот и премьера. Вместо положенного одного вечернего сеанса в Большом и Белом залах московского Дома кино назначили по три сеанса в обоих. Так бывает лишь во время международных фестивалей. Никита Михалков, Нонна Мордюкова, Олег Басилашвили, Вадим Алисов, Александр Ширвиндт, художник Александр Борисов, композитор Андрей Петров, Эльдар Рязанов – хочешь не хочешь, фыркай или принимай, но каждый в какой-то мере «пророк» отечественного искусства. Пальто лежат вповалку на перилах, на поручнях – не хватает номерков. Нет мест для группы, нет мест для уважаемых людей. Неудобства, суета, нервы, неловкость. На сцену вышел взволнованный Эльдар и, как всегда, откровенно сказал о том, что чувствует: «Вы знаете, сегодня до трех часов ночи не спал, нервничал. Но вы пришли, и я так рад. Приятно, когда хотят посмотреть твою картину. Спасибо».
Премьера – это праздник. А у меня никак не получалось праздничного состояния. На радость тоже нужны силы. На экране мелькают кадры, кадры… А за каждым из них…
За эти годы мы с режиссером стали зрелыми людьми. У нас обоих выработались новые мерки в оценке людей и друг друга. Теперь я знаю цену тем простым гитарным трезвучиям, в которых таятся корни понимания миллионной аудитории. Это особый дар – найти именно такое наисложнейшее, простое звучание. Как же нам, двум новым людям, нужно было обоюдно тонко испытать силы друг друга, слить их воедино и работать обязательно в дружбе и любви. В любви! Ведь фильм о любви. Любовь в кадре. Она должна быть в атмосфере и за кадром. Надо было быть предельно бдительным и тактичным. Нельзя было допустить намека на обидную интонацию. Бережность, бережность, уважение и терпение. И забегу вперед: взаимопонимание состоялось. С самого начала. Только поначалу робко, с заминками. А потом все круче. Все терпимее – к просчетам и ошибкам друг друга, потому что обоюдное уважение росло и крепло с каждым съемочным днем. И что самое показательное – не прекратилось после конца этой работы. Когда каждый занялся уже новым делом…
И все же история работы над ролью Веры не совсем обычная. У меня еще не выветрилось какое-то глупое детское отношение к материалу при первом прочтении роли. Оно состоит из сплошных эмоций, а реальность еще где-то далеко-далеко. Это ворох восхищенных интонаций, неосознанных обрывков чего-то услышанного. Короче, сразу одеваешься в роль, приходишь в такое возбуждение, испытываешь такой замечательный эмоциональный подъем! Ну что за профессия такая распрекрасная! А потом вдруг трезвеешь! Наступает прозрение. Это жестокая метаморфоза. И начинаешь разрываться между прежним радужным многообещающим замыслом, и тем, что обнаружила, когда окунулась в роль.
В этом фильме отрезвляющим обстоятельством явился типичный кинематографический казус. Уходила зима, а последние кадры фильма – снег. «Снежный эпилог». И так вот, если бы не «уходящая натура», фильм снимался бы сначала, с первого кадра, а не с конца. И думаю, что это был бы уже совершенно другой фильм.
Первый, самый первый съемочный день. А снимаем последние кадры картины. Настроение – бодрячок. Шуточки, юмор, остроты, притирочки друг к другу. Веселый автобус мчит съемочную группу по снежной дороге к Люберецким карьерам. От Москвы расстояние – тьфу, а бескрайний снежный покров, как в Ледовитом океане. Повторяюсь, но для меня любая красота, где холод, – это ужас, это война. Что ж, «зажав свое сердце в руке», я делаю свое дело. Стремительно – любовным бегом перекрываем расстояние, метров в пятьдесят, с репликами типа: «Что ты собираешься делать, когда выйдешь отсюда?» – «Жить с тобой, моя дорогая!» Сняли дубль. Но решили снять еще один, а потом уже разбить тарелку на счастье. Есть такой ритуал – бить тарелку после первого отснятого кадра. Осколки берут на память. У меня много таких памятных сувениров. Снимаем второй дубль. Потом и третий… Несколько дней тому назад я еще находилась в тропической стране на всемирном кинофестивале – в Маниле, на Филиппинах. Там жара. Вода в океане горячая – моя. Организм за двенадцать дней только-только попривык к тропическому жаркому климату, а мы раз – и уже в Москве. А тут родные русские морозцы в полном разгаре, двадцать два градуса ниже нуля. После третьего дубля чувствую – дыхание ни туда, ни сюда. Голова закружилась, покрываюсь испариной, подкатывает тошнота. Я начинаю тихо и безропотно умирать. Прошептала гримеру, что мне плохо. Вползаю в обледенелый автобус. Но мне уже не холодно. Или холодно – не знаю. Мне уже все равно. Сухими губами ловлю валидол. Запаха нашатыря не чувствую. Но вслушиваюсь и соображаю изо всех сил! Тянутся все жилки к жизни, преодолевают. Но так слабо, как в том надвигающемся мрачном наркозе, с которым справиться уже не в силах. Значит, вот как это происходит… Внутри все притихло. Но хоть бы что-нибудь булькнуло. Гример по моему взгляду понимает, что пока не надо никому говорить. Там, за окном автобуса, кипит жизнь! Перекур. Сейчас разобьют тарелку. А во втором кадре «ребятки» (это мы с Олегом Басилашвили) побегут сначала на камеру, а потом камера будет снимать их спину. А они будут бежать долго-долго, пока не превратятся в две черные точки на белом снегу. Не хочу, не хочу превращаться в черную точку. Неужели же я вот так, без сопротивления, вот так вяло, нелепо сдамся, уйду еще дальше, перестану слышать и соображать? Неужели папе тоже приходилось вот так же исчезать? Он был на краю несколько раз, но поднимался. Папа, папочка… Захотелось плакать, участилось дыхание. Хорошо же начинаю новую роль. Эльдар говорил, что моя Вера любит героя по-настоящему. Как это «по-настоящему»? Как в первый и последний раз? Сама умрет, но его спасет? Как декабристки? Понятно, это не Офелия и не Джульетта. «Коня на скаку остановит, в горящую избу войдет». Так, что ли? Мамочка, как ты.Да, как ты! Выдержала войну, выучила меня, вырастила Машу, прожила рядом с нашим папой. Ну неужели же я с собой не справлюсь? Силы небесные, ведь это так несправедливо, неужели эти первые кадры могут быть моими последними? Это невозможно! Ой-ой-ой, сейчас, вот сию минуту я точно ощутила это состояние, только сейчас… Я уловила единственную верную интонацию финала роли. Ах, черт, только первый день, а уже финал. Без разгона бросайся сломя голову в первый финальный кадр. Но что ж, умру вместе с Верой. Но дотяну героя, спасу его! Он не опоздает к утренней поверке. Ноги ватные, губы вякают. Глупо подморгнула гримерше. «Люся готова? Олег готов? Давайте дальше, ребятки мои милые». Ну, Эльдар, иду умирать. И пусть это будет на экране. Стыдно тебе за меня не будет. Господи, как там у Пастернака? Ну, память, память… Сейчас мне это очень нужно… «Не читки требуют с актера, а полной гибели всерьез». Гибель всерьез – вот, вот, вот оно.
Теперь я буду всю роль профильтровывать через состояние правды в финальной сцене. Теперь я не буду хвататься за возможные комедийные краски, чтобы вызвать желанную реакцию смеха. Пусть улыбка, ее предостаточно. Перестройка шла на ходу. Правда жизненных ситуаций диктовала другой стиль картины. Совсем иной, чем тот, который виделся авторам за рабочим столом вдали от вокзала с его трагическими буднями и настоящими человеческими перевоплощениями. Картина Эльдара Рязанова вырвалась в реальную жизнь. И, как гибкий художник, он услышал эту интонацию. И на ходу перестраивал картину по новому камертону. В фильме не появилось ни одной новой сцены. Но каждая сцена сценария перестраивалась изнутри. Один из авторов сценария сам режиссер – ему и карты в руки. И фильм вбирал новые и новые – самые узнаваемые краски, реплики, которые только надо было уметь отобрать из реальной жизни, что бурлила вокруг нас. При этом режиссер везде находил «плюс», приподнятость над обыденным, остроту, что так характерно для его таланта.
Премьера. Публика реагирует так, как, наверное, мечталось режиссеру. А вот и первые аплодисменты. И реплик не слышно. Ну, тут и я аплодирую. Здесь про себя забываю. Здесь сцена с Михалковым. Грандиозная идея пригласить на роль проводника Никиту Михалкова. Ну ничего общего у этого интеллигентного человека с тем быдловатым гражданином, который сейчас на экране. Но никогда не знаешь наперед, что будет делать этот неожиданный художник. Такой сиюминутный актерский дивертисмент, что только держись. Это силища редкая.
Остановки поездов дальнего следования на двадцать минут – это и есть те счастливые короткие встречи героини фильма с красавцем-проводником Андреем. Так и жила бы наша Вера, если бы однажды от поезда не отстал герой фильма Платон. Встреча с проводником происходит у него на глазах. И герой видит, как они, обнявшись, скрываются в купе вагона. Можно только представить, что бы я наиграла в этой встрече, а потом в купе с проводником «Андрюшечкой». Как бы вошла в дуэт, и уж точно бы «луснула пополам», но все равно каким-нибудь боком, а «выделилась» бы. Но был сыгран «снежный финал». И, как ни обидно, в этой сцене сознательно веду свою партию на тормозах. Полностью отдаю любимые моменты эксцентрики талантливому партнеру и на ходу ищу мягкую щемящую интонацию приближающегося конца этих коротких постыдных встреч. Как и тогда, в «Сибириаде», мы с партнером интуитивно находим музыкальный контрапункт.
– Все так не по-челове-еечески, не могу-у больше… Так хо-оочется, чтобы ты прие-еехал надо-оолго…
– Приеду, приеду, приеду.
– Чтобы мы сходи-иили с тобой в кино-о, в па-аарк… Как лю-юди.
– Сходим, сходим, сходим.
– Погуля-аали бы вме-еесте ря-аадом…
– Погуляем, погуляем, погуляем.
На экране тронулся поезд, оставив героиню на перроне, а зрительный зал Дома кино проводил аплодисментами Андрея Михалкова. Впереди меня на приставных стульях сидят Эльдар и Нина. Глядя на удаляющегося Андрея, Эльдар так искренне смеется и аплодирует, радуясь за артиста, будто бы это не он сам провожал его в кадре с командой «Мотор!». Поезд удалился, оставив героев фильма один на один. Вот зрители вроде как притерпелись к этому дуэту, к этим двум, казалось бы, абсолютно несовместимым людям. В самом деле, почему интеллигентный человек должен полюбить вокзальную официантку? Что в ней такого? Да ничего. Обыкновенная провинциальная женщина. А что такое вообще обыкновенная женщина? Может быть, та, мимо которой прошел и не заметил ее? С чего начать работу над ролью этой обыкновенной, провинциальной, вокзальной официантки? Как она выглядит? Во что одета? Какая прическа? Если бы фильм снимался лет десять назад, я бы одела ее в кримплен, на голове бы возвышалась величественная «хала». И, может, где-то еще и есть такие официантки, но меня интересовала такая женщина, которая живет сегодняшним днем, чувствует пульс времени, моды, знает, что ей к лицу, именно ей, Вере. Вера. Имя-то какое! У этой обыкновенной женщины необыкновенная душа, чем так славится русская женщина. Ты прошел мимо, не заметил ее и проиграл. А вот наш герой остановился. И всю роль Веры мы с режиссером вели к диалогу-открытию, к которому пришел герой картины. Этот диалог режиссер слушал во время съемки за кадром со слезами – первый зритель – жизнерадостный талантливый человек. А теперь этот диалог звучит для всех в зале Дома кино:
– Будете потом вспоминать, как застряли на промежуточной станции. И подвернулась вам одна официанточка… Что вы молчите, смешно, да? Была она не так чтобы очень, но ведь дело было проездом…
– Вера, вы себе цены не знаете! В вас нет того, что я ненавижу. Ненавижу! Вы естественная, вы добрая, вы красивая, вы очаровательная… Вера, вы… прекрасны!
Долгая пауза.
– Вы знаете, мне таких слов никто никогда не говорил.
По спине, по затылку Эльдара я вижу, как он неспокоен, как напряженно вслушивается в это особенное дыхание зала. Ведь это непростой, требовательный, кинематографический зритель. За один такой просмотр можно потерять столько сил. Можно измотать все нервы. В такие минуты я почему-то представляю нервы в виде жалкого пучка желтоватых ниток, которые хозяйка мотает туда-сюда на волнистой стиральной доске.
Все происходящее доносится как бы издалека. Я сижу, погруженная в свои мысли, мне только бы продержаться. И все равно тяжелее всех ему, режиссеру. Он главный, и он обязан выжить, ведь он основной виновник. Да нет, Эльдар, смотри, у людей, хоть и кинематографистов, взгляды благодарные. Недаром ты отдал своему фильму год жизни и невосполнимую часть здоровья. А картина с сегодняшнего дня пойдет бродить по свету, по городам, по экранам мира. Пойдет к людям! Дорогой наш «Вокзал»! Пожалуйста, стань радостью не только для двоих. Прощай, прощай, прощай, дорогой «Вокзал»! Пусть от встречи с тобой у людей будет «хорошее настроение». Прощай.
Мелькали кадры из фильма… Мелькали кадры из жизни. Жизни, в которой долгие годы не было работы. Жизни, о которой никто ничего не знал…
Ах, как хотелось любить!
Кто из решивших стать актером не мечтает, что своим появлением в искусстве он перевернет мир? Кто из молодых не думает: вам не удалось, так этим первым буду я. Проходит время, фантазии разбиваются о реальность, и ты понимаешь, что мир не перевернулся. И по-прежнему прекрасен. Со временем приходится нащупывать свое настоящее место. Более скромное, но свое. Так начинается нормальная рабочая жизнь, естественная жизнь в искусстве, со всеми приметами, которыми так замечательна, но и трагична профессия актера. Как бы гладко и благополучно ни сложилась биография артиста, его жизнь – это всегда трагедия. Можно помягче – оптимистическая трагедия. Цветы, письма, поклонения и аплодисменты кружат голову и сшибают с ног только вначале. Со временем эти дорогие вещи становятся только милыми и желанными, но не самым главным в профессии.
Сложность моего положения была в том, что я достигла огромной популярности, так и не познав своих акерских возможностей. Не успев понять, что же сидит там, внутри, что мешает мне жить и просится в мир. И если поначалу всех очаровывали молодость, жизнерадостность, подвижность, голос, то потом популярность перехлестнула эти качества, и не стало знака равенства. Ну и что – поет, это же не какое-то феерическое бельканто. Музыкальна – а сколько музыкальных на свете. Ну, милая, способная девочка в удачной картине. Но не больше. Не больше. Надо же быть реальной. А неприятности разом оборвали мой стремительный рывок по главной дороге. И уже ни на одной самой узкой тропинке я не видела укромного уголка. Я должна была уйти от людских глаз. Надо было время, чтобы одуматься. А главное – суметь смириться. Смириться для того, чтобы выжить.
Когда я была в девятом классе, я в первый раз побывала на море. И там, на пляже, я каждый день наблюдала за одной красивой парой. Тогда я еще не могла определять возраст, но они были еще не старые. Эта пара была как одно целое, что ли… Они и в море вместе. И смеялись одному и тому же, и тоже вместе. И книгу читали одну. И если кто раньше прочитывал страницу, не вскрикивал: «А я уже!» Вечером я видела их в парке Ривьера. Они гуляли, тесно прижавшись. Их пронизывало что-то такое, чего я тогда еще не понимала. Но аж мурашки пробегали по коже.
Это я к тому, что речь пойдет о любви. А то все говорю о невзгодах, делах, будто героиня пятидесятых годов, когда титр «Конец фильма» шел сразу после свадьбы. Ну, а дальше? А как же насчет любви? И что это такое? «Ишь, хитренькие какие», – так сказала однажды моя дочка Маша дедушке. Ой, и об этом надо рассказать. Нет, если о любви, то с этого и надо начинать.
Была у Маши бабушка – мама Машиного отца. Женщина необыкновенная. Красоты, ума, таланта и женственности непревзойденной. Актриса и режиссер. Была она из аристократического грузинского рода. В 1959 году, когда я приехала в Тбилиси, уже заметно округлившаяся, пошли мы с ней в грузинские серные бани. По незнанию того, что серная вода такая мягкая и мылкая, я сильно шлепнулась на спину. Ах, как она испугалась! Собрала всех терщиц (есть такая в тбилисских банях профессия – терщицы – прямо шкуру сдирают) и все по-грузински с ними, по-грузински, ох да ах, и все «генацвали, генацвалики»… Я улыбалась – все обошлось.
А потом ходили мы на балет «Отелло» с неповторимым Вахтангом Чабукиани. И в антракте ей все кланялись в почтительном поклоне.
Она, казалось, не замечала моей провинциальности, невыдержанности и относилась ко мне с нежностью за открытость и доверчивость. Ах, как они со своей приятельницей тактично промолчали, когда я подряд два раза сварила им один и тот же кофе. А что, думаю, один черный, другой будет, как чай. Как в Харькове. А «чай и кофий – ето ж настыящий яд! Нада пить только молоко», – учил меня папа в пятидесятых годах. А в Москве, в семидесятых, нещадно натирал себя змеиным ядом: «Ты смотри, такое смертельное животное и якое благо организьму даеть». Была грузинская бабушка и у нас в Харькове – приезжала посмотреть внучку. Стол ломился от еды. Мама готовила с тетей Соней два дня. Была даже рыба фиш – а вдруг она «рыбу больший ценить». Своим «ФЭДом» папа нащелкал ворох снимков: грузинская бабушка за столом с внучкой, около моего портрета, около портретов папы с мамой в день их свадьбы и еще много разных поз.
– Лель, якая же высококультурная, приятная женщина! Только высоковата, а?
– Ну, Марк, это же аристократы все же.
– Ну понятно, не моего поля ягода – а што ж вы, симановщина, што ж вы усе разъелися, где ж ваша культура? Смотри, як человек есть – прямо загляденье – аккуратнинечко, помаленечку. Лель, а ты знаешь, она совсем не костистая. Я так за плечо ее пощупав – уполне упитанная.
– Марк, котик, ну сдержись ты – веди себя прилично, а?
– Лель, а што я такога зделав? Ты ж видишь, она довольная, уся зарозовелася, влыбается. Што ж она, не живой человек?
Больше грузинскую бабушку мы никогда не видели. Она умерла, когда Машеньке еще и года не было. Только-только получила новую квартиру, а жить в ней так и не пришлось. Ее хоронил весь Тбилиси. «Якая чистая ангельская душа – унученьку перед смертью приехала повидать. А ты, Леля, говоришь, что бога нет! Царство ей небесное! Хай земля ей будить пухум». С тех пор дедушка, если на экранах шел грузинский фильм, обязательно водил на него Машу. А если по телевизору танцевали грузинские ансамбли, он обязательно ей объяснял: «Смотри, Машуня, ето твои родичи танцують – грузинцы. Ты же в нас мешанец, наполовину грузинка».
– Дедушка, а ты кто?
– Я? Я православной веры, чистокровный русский.
– А Леля кто?
– Леля? Леля русская. Редкой породы вредный человек. Они из столбовых дворян, а мы из батраков, но никакой разницы з собой не вижу.
– А мама кто?
– Твоя мама? Ну як же, если мы з Лелею русские, то и твоя мама русская.
Машенька молчала, задумавшись, а потом сказала дедушке: «Ишь, хитренькие какие», – мол, русскими устроились, а она, получается, мешанец какой-то. Так вот, у Машеньки была необыкновенная грузинская бабушка. А у бабушки был прекрасный единственный сын. А теперь… нет, лучше: итак, о любви.
С детства я влюблялась на всех перекрестках и во всех киногероев, если «в него были зубы як мел, вусы як у Буденага». Короче, во всех «чернявых орлов». В институте влюблялась на каждом этаже. Прошел красавец – сердце ек! Но быстро разочаровывалась. И вдруг влюбилась. Влюбилась по уши, по-настоящему. Но я помню, что временами вдруг ясно видела ту пару на пляже, которая шла по парку, тесно прижавшись. У меня еще мелькала мысль: неужели и меня будет кто-нибудь так любить? Почему же я мечтала о большем? Опять же через время все становится понятным. Расстояние позволяет многое увидеть на своих местах. Порой в невыгодной для себя мизансцене.
Конечно, с этим молодым человеком мы подходили друг другу, как поется в песне: «мы с тобой два берега у одной реки». Это с теперешней колокольни. А тогда… Несмотря на свою изысканную внешность, от которой не ждешь ничего глубокого, это был сложный человек с набором неординарных качеств – больших и малых. Все карманы его были забиты редкими книжками вперемежку с газетами и журналами. Читал все на свете. Обладал особым чувством юмора. Считал, что его личная самокритика самая точная и оригинальная. Отличался музыкальностью, мужским обаянием. В нем для меня было недосягаемо все. И наоборот. К моей профессии он относился с иронией. Музыкальную картину-комедию считал зрелищем, далеким от искусства. Ну, а успех у публики… Когда я залезала не в свою сферу, интересовалась его сложной сценарной профессией, меня поражало, сколько иронии вызывал в нем мой прыжок из легкомысленной примитивной актерской жизни в его таинственный мир. Я еще не знала, еще не встречала таких людей. Да и где их было встречать? Да и как поймешь, изучишь, что с людьми такого склада ой как не просто рассчитать первый ход. А уступишь инициативу, сразу очутишься в зависимом положении… Теперь никогда не вступаю в игру, потому что знаю – это не мое. Тогда же глупо и рьяно сопротивлялась. Потому проигрывала. В моих аргументах моментально отыскивалась трещина. И, главное, пропадала вера в собственную позицию. Я выходила из поединка раздавленная, разбитая. И в конце концов сдавалась. Ну и ладно. Ведь подчинилась силе. Вот и будет у меня защита. И казалось – вот это надежное и вечное найдено. Только-только расслабишься и захочешь опереться на плечо, наклоняешься – ан плечика-то и нет. Он как-то талантливо умел жить рядом, будучи на своем берегу. С невероятной силой воли нужно было учиться жить в одиночестве вдвоем. А параллельно происходила моя катастрофа в работе. Я помню бесконечные походы по инстанциям, чтобы выхлопотать мне московскую прописку – тогда в Москве она была резко ограничена. После окончания института меня распределили на «Мосфильм», но без прописки на работу не брали. Более полугода прошло, пока не упросили прописать меня на три месяца домработницей. И тогда взяли на «Мосфильм». В то время он проявил столько заботы и доброты. И опять я чувствовала необыкновенную благодарность. И еще сильнее захотелось расслабиться. Неужели же появилось то, что так запечатлелось в паре, которая шла молча, тесно прижавшись друг к другу? Но теперь я уже осторожно оглянулась, чувствовала, что плеча может и не быть. И не ошиблась. Как же мне хотелось кричать на весь мир: «Люди, родные, милые! Я так хочу любить, я так хочу быть преданной и расслабиться. Любить на высшей волне, быть способной на то, что в себе и не подозреваешь». Ну что же это? А то. Объект любви не мой. Поразительно, как долго я не могла постигнуть, что начиная с головы и кончая кончиками пальцев – отсюда и досюда – человек не мой. Прекрасен, но чужой. Очень, очень трудно понять самой, а еще труднее объяснить другому, как кончаются долгие отношения. Страстно хотелось счастья, и это было мое несчастье. Папа нашел свое счастье в маме. Она приняла и разделила его эмоциональную бурю. Мне вдруг порой ясно виделось, что быть счастливой крайне опасно. Счастье кончается, как только ты решил, что оно будет длиться вечно. К нему привыкать нельзя. Надо искать и найти применение своим эмоциональным силам. Надо найти эквивалент популярности и счастья. Я буду искать. Но избыток чувств вреден, наверное, как и нехватка. Мне ближе избыток. Вот положение, а? Взобраться к славе на такую головокружительную высоту, карабкаться к любви небывалой – и вдруг понять, что эти высоты не главное. А главное – где-то там, намного дальше, и достичь его невозможно, да и просто нет сил, ни физических, ни душевных. С чего начинать?
Время уносит, стирает и прощает многое. Многое навсегда ушло из памяти. Так было нужно. И я забыла. Кроме одного дня, который не был похож ни на один из дней. Моей дочке было полтора года. Она уже жила год у родителей, чтобы я могла работать. Ее отец еще заканчивал институт. К тому времени мы уже имели однокомнатную квартиру, казалось, все вело к счастью. Но река становилась полноводнее. А берега все дальше и дальше отдалялись друг от друга. Он мне казался очень сильным человеком, потому что про себя я была абсолютно уверена: одна, без него, не проживу ни дня. С моим папой они были антиподами. Не симпатизировали друг другу с первой минуты. Всю дипломатическую сторону отношений на себя приняла мама. И провела честно свою нелегкую миссию до конца, не отдавая предпочтения родной дочери. Но в один из дней ее дипломатия стала резко односторонней: ведь мы с девочкой оставались вдвоем. До сих пор невозможно понять и поверить, что такому умному, тонкому человеку, самому выросшему без отца, легко далась фраза: «Ну что ж, она будет расти без меня… У нее ничего от меня не будет… собственно, это уже будет не моя дочь». Испытание своей силы? Игра в мужественного супермена в двадцать шесть лет. Бесследно растворилось во времени все. Я не знаю, что такое жизнь без отца. Мой папа для меня… Неужели мой единственный ребенок будет лишен такого счастья?
Это было уже в конце. В самом конце. С Киевского вокзала мама проводила меня в Киев на пробу в новую картину. А сама уехала с Курского «у Харькув до дедушки и унученьки». Об этой картине и об этом периоде – еще впереди.
Но те слова, мизансцена, запах снега, холодный вечерний закат за окном однокомнатной квартиры на окраине Москвы… как будто это было вчера.
Что такое женщина?
В мае 1959го я жила у родителей в Харькове и ждала мальчика, которого хотела назвать Марком. Далеко запрятала альбомы с фотографиями из фильмов, приклеенными столярным клеем так, что теперь их можно оторвать только вместе с картонными листами. Сняла со стен весь «канастас» – папину гордость. И стала жить тихими буднями, в которых не было ничего, кроме стремления к покою. Хотелось жить, как все. Не взбрыкивать. Не фантазировать. Жить тихо и ровно.
…Проходит время. И никто точно не может сказать, что же было на самом деле. Помнят, что была какая-то история. Но какая? И раз была, то это уже не история, а «история». То же самое слово, только взятое в кавычки. Так просто…
Есть сильные люди, которые вопреки всяким «историям» выходят на сцену и заставляют поверить в свои силы, в свой талант. В этот вечер зал забывает обо всех «историях» такого сильного человека. Мощной талантливой натуре – низкий поклон. Такие люди появились сейчас. Но то время не позволяло быстро оправиться. Я помню, что даже мудрые и солидные артисты далеко не сразу становились на ноги после подобных «историй». Как же я была наивна, если думала, что смогу жить, как все. После того, как человек побывал в космосе, он уже на всю жизнь космонавт. Человек, который прошел войну, – на всю жизнь герой-ветеран. Эти люди были на таких высотах, что уже никогда не смогут быть, как все. И для окружающих они навсегда люди особенные. Жизнь артиста вся проходит на виду. А если есть еще в запасе пара «историй», тем интереснее, тем любопытнее. Я хотела быть, как все. Но даже в палате, куда меня привезли как всех (и где я долго еще пребывала в удивлении, что судьба послала девочку), меня вдруг обожгли знакомые интонации. Роженицы разбились на два лагеря: за и против меня. Победили сильнейшие. Вместо того чтобы радоваться появлению на свет девочки, я в отчаянии плакала и никуда не могла скрыться от людских глаз. Ощущения были еще острее от того, что это происходило в родном городе: «Допрыгалась? То-то». Я думала: вот же другие рядом. И у каждой есть о чем рассказать, и радостного и горького. Ну поговорите о себе, оставьте меня. Смотрите на меня, когда я на сцене. Обсуждайте меня, когда я на съемочной площадке. Тогда я не сжимаюсь в комок, не стягиваю губы в противный узкий треугольник. Там я улыбаюсь радостно и говорю своим голосом. И говорю то, что надо. А в больнице – моя болезнь. В коридорах на приемах – мои вынужденные прошения. В очереди у магазина – удовлетворение потребностей. Тех же, что и у всех. Я живу только в работе! Остальное время гуляю, хихикаю, притворяюсь и жду, жду, жду – когда же начну работать, когда же заживу!
В то время я обещала стать образцовой матерью. Боже мой, прижмешь к себе ребенка и чувствуешь внезапный прилив крови, головокружение. Собираешь силы на его защиту, хотя его еще не от кого защищать. У меня был такой порядок с режимом, с питанием, с пеленками, что я сама диву давалась – неужели это я? Откуда это? Это была я, но в новом качестве.
…Однажды на лекции по актерскому мастерству наш мастер задал нам такой вопрос: «Как по-вашему, что такое женщина?» На всякий случай не забудем, что в то время чаще произносили слово «девушка». Если задуматься, у каждого из нас было определение такому распространенному «явлению», идущему по улице не в брюках, а в юбке. «Ну, попытайтесь сформулировать одним словом», – подсказывал нам учитель. Господи, куда нас только не заносило.
А мне тогда вспомнилось, как еще до войны мы любили сидеть втроем на нашей кровати с железными шариками «у кучечки». Я только начала говорить. И папа меня дрессировал: «Дочурочка, покажи на папусика и скажи: «Сила-а». На маму гавари: «Мола-адасть», а на себя з улыбочкую – «Красата-а». Так я и исполняла этот номер: «Сила, Молодость, – и с особым удовольствием: – Класата!» Первые годы в институте я была в «зажиме», когда разговаривала со своим мастером. Сразу делалась ученицей. Я тогда еще долго не могла мыслить свободно и самостоятельно. Говорю все не по делу. И когда до меня дошла очередь, я со знанием дела сказала: «Женщина – это молодость и красота». И тут же поняла, что сморозила глупость. А если женщина немолодая, но красивая? Или наоборот? Вот черт побери с этой женщиной. «Женщина – это ваза», «Женщина – это сосуд», «Женщина – это секс» – ого какое слово! Аж в краску бросило. «Женщина – это не мужчина» – все засмеялись. А учитель стал жестким. По скулам забегали тени. Мы притихли. «Женщина, дорогие мои, это МАТЬ».
Это я поняла только тогда, когда стала матерью сама. А в институте меня это открытие разочаровало. Я думала, услышу что-нибудь потрясающее, что-нибудь этакое… Подумаешь, мать, ходить с большим животом, позор какой. Нет, женщина – это шляпы, перья, бантики и поклонники в черных костюмах.
Материнство залечивало первые раны молодости. Оно меня смягчило и внешне, и внутренне. Того, желанного покоя все равно я не нашла. Когда в атмосфере появлялось хоть что-то похожее на покой, первый момент был прекрасен. Но вдруг – откуда ни возьмись – на меня тянуло легким кладбищенским ветерком. Успокоившийся человек, ищущий покоя артист – это мертвый человек. Это мертвый артист. Долгое страдание вызвало вдруг внутри протест к себе такой. Говорят, время залечивает все раны. Нужно начинать жить. Передышка была. Передышка непростая. На свет появилась девочка. Нет, Женщина! Мать! – так теперь я классифицировала то распространенное «явление», которое ходит по улице не в брюках, а в юбке. Она должна гордиться своей мамой, как я горжусь своими родителями. Решение принято – надо работать. Под лежачий камень вода не течет. «Помирать, дочурка, собирайся, а поле сей…»
Конечно, этому решению была причина, был стимул. В самый неожиданный момент – телеграмма из Ленинграда. Ну кто же еще мог быть выше всяких разговоров и всяких «историй»? Кто первым понял, что мне нужно становиться в строй? «Ленфильм». Это было предложение не просто сняться, а впервые попробовать свои силы после двух музыкальных комедий в непростой драматической роли. Ну-ка, после всего реабилитировать себя, да еще в новом жанре? Только сейчас я понимаю настоящее значение этого предложения. В острых драматических ролях в кино меня никто не видел, разве кто-то знал понаслышке о курсовых работах в институте.
В Ленинград, на кинопробы, мы отправились втроем: моя Маша, мама и я. В группе не знали, что я уже мама. В первой серии фильма «Балтийское небо» моей героине Соне еще только 14–15 лет. Хорош подросточек с ребеночком. И я решила промолчать, а если утвердят, то уж тогда признаться. Режиссер фильма Владимир Яковлевич Венгеров на репетиции задал мне первый вопрос: «А как ваша Маша? – ведь она еще маленькая, кто с ней?» Я так растерялась, наверное, оттого и сцену провела более-менее естественно. После пробы я бежала со всех ног к знакомым, где остановились мама с Машей. Машенька нервничала. Да и мне самой так хотелось поскорее к ним. Я отвыкла от работы, целиком ушла в дом, в ребенка. Стою на пробе, а в голове: «Сейчас она спит, только бы в Ленинграде не простудить ребенка…» – «Мотор!» – «Ой, какой мотор? Ах, ну да, я же на съемке. Ну что ж, если не утвердят, то и ладно: «что бог ни делаить, усе к лучиму!» А если честно, очень, очень страшно было вступать в тот поток еще раз. Ведь он принес столько огорчений.
А меня утвердили. Что делать с ребенком? «Лель, вже девычке пять месяцев. Бувало, матка ще у поли, а малый брат кричить, месяц, як родився, кушить просить, я ему у рядно…» – «Рядно?» – «Ну, ето як наша марля, хлеба з молоком надавлю, он и чмокаить. А ну, давай, Лель, налей кашу у бутылку и соску насунь. Ну? Ну што я гаварив? Ах ты ж, моя унученька, ах ты ж, моя клюкувка, усю бутылку отметелила! Давно бы так во! А то наша дочурочка ели ходить, одни кости светять. А етый пяхтерь пухнить и у вус не дуить. Усе, моя птичка, моя дочурочка. Заберем мы з Лелюю ребенка до себя у Харькув. Леля, молчи, у етый семье вже толку не будить, сердцем чую. Дочурке первонаперво нада работыть. Ув обязательном порядку. Ето щас для нас усех самое главное. Што було, то було. Назад, дочурка, не оглядайсь. Допустила ляпсус – ты вже свое отболела, вже нема куда больший. Давай дальший, моя птичка. Мы з Лелюю у тибя верим и гордимся тобою. Усе пройдеть, усе наладится, никуда не денисся. Жисть есть борьба – ето ще Маркс гаварив».
Два года жизни…
Осень 1959 года встретила меня в Ленинграде кипучей и разнообразнейшей жизнью. В свободные дни я осуществляла такие грандиозные походы! Где только силы брались. С утра – если нет съемки – обязательно Эрмитаж. Однажды экскурсовод заметила, что Эрмитаж невозможно узнать ни за неделю, ни за месяц. Что для этого нужно чуть ли не три года. И тогда, в 1959м, я поклялась, что, как только выдастся в Ленинграде свободный часок, во что бы то ни стало – в Эрмитаж. Может, за всю жизнь эти три года да наберутся? И клятве до сих пор не изменяю.
Это было время прекрасных спектаклей Большого драматического. Это было время начала моей влюбленности в балет. Это было время расцвета незабываемых ленинградских капустников. Острых и веселых, жизнерадостных и комичных. В капустниках актеры раскрывались так неожиданно, как ни в одной из ролей на сцене театра. Ведь не каждый актер может работать в капустнике. Выйдешь после веселого талантливого вечера, и ничего нигде не болит. И жизнь прекрасна и удивительна. И как верно, что смех и улыбка оздоравливают человека. Как же я могла допустить такую кощунственную мысль: если не утвердят, то это и к лучшему? Ай-ай-ай. Пройдешь в гриме по коридору студии. «Это кто? Смотри, не узнал. Давай ее пригласим на пробу?» – «Давай». Но пробы не было. Утвердили по фотографии. Тогда только начинали снимать первые фильмы для телевидения. Это был костюмный исторический фильм. Комедия «Пойманный монах» по Филдингу. В этой картине много музыки. Я исполняла два музыкальных номера. А исторические костюмы были… ну просто хоть в музей. В каждой картине встречаешься обязательно с новой ситуацией. И из каждой картины что-то берешь с собой в будущее. Но самое редкое и дорогое, если из фильма выходишь не один, а с другом.
Как только я села в гримировальное кресло Маргариты Матусовой, за ее аккуратный, чистый рабочий стол, я моментально почувствовала самое неприязненное к себе отношение. Я ей категорически не нравилась. «Ничего, – сказала я себе, – не привыкать». Работа есть работа. Мы возились часа два. И как медленно, не сразу, загорелись и потемнели ее голубые глаза, зашевелились ее золотые руки. И красивая головка пошла развивать фантазии. «Нельзя быть заранее настроенным против актера. Я так не хотела тебя готовить к фотопробе. Почему-то ты мне казалась такой глупенькой и недалекой…» Да не только тебе. «…Ах, што там гаварить…» Поговорили по душам, посмеялись, попризнавались, а потом пошли в студийный буфет. Заели «это дело» голубой сарделькой с прозрачным «черным» кофе. Теперь приезжаю на студию, сразу узнаю, где сейчас Маргарита Матусова. В Ленинграде? Ага, это значит, что можно прямо, без звонка, ехать к ней домой. Там мне все будут рады, «от чистаго сердца». Меняется вокруг все. Неизменной остается настоящая дружба, проверенная работой, общими интересами.
Где две картины, там и третья. Фотографии из телевизионного фильма увидели на студии имени Довженко. И вскоре я получила новый сценарий «з ридной Украины». В сценарии «Роман и Франческа» было все: любовь и слезы, песни и музыка, счастье и горе. Когда впереди интересная работа, нет более счастливого времени. Летела в Киев прямо из Ленинграда. И в гримерной, перед самым отъездом, повстречала свою приятельницу, актрису Татьяну Бестаеву. В ленфильмовской картине у нее был маленький эпизод, который она уже отыграла. И вот работы опять нет. «Тань, давай полетим в Киев, будь что будет. Дорогу же оплатят. Тут в сценарии роль есть интересная. Только немного отрицательная, а? Как ты на это смотришь?» – «Какая разница, роль да и роль, подумаешь, счастье, положительная, тоже мне…» В гримерной я в очередной раз восхитилась этой необычной актрисой. Красота ее была совершенно особенная. Я бы сказала биологическая. Как красота природы, зелень травы, голубизна неба, что ли… В какую бы сторону ее ни заносило, что бы она ни говорила, ее мысли и поступки не влияли на ее красоту. Ее красота жила совершенно самостоятельно, обособленно. Невозможно было себе представить, что эту красоту может что-нибудь разрушить. О возрасте мы тогда еще не задумывались. Когда я ее видела, я почему-то немного съеживалась и легко уступала дорогу ее красоте. Боже мой, что началось на киевской студии, как только Таня Бестаева вышла, нет! – вынула свою красивую ножку из машины… Вот это был фурор. По студии шла бело-розовая высокая блондинка в сопроводении гувернантки-секретарши в сереньком платьице с беленьким воротничком. Дирекция тут же оплатила ей билет. Художник по костюмам с гримерами потирали от удовольствия руки, глядя на свой будущий объект. Женщины побежали к зеркалам приводить себя в порядок. Мужчины стали прощупывать ее семейное положение. В общем, все кончилось тем, что ее утвердили без проб. А мне назначили пробу. И ничего не оставалось, как нахально и авторитетно «дуть» на итальянском: спасло наличие слуха. Это как-то удержало меня рядом с прекрасной моей приятельницей. Она сыграла в фильме очень успешно. Ее необычная, яркая индивидуальность требовала особого сценария, особой атмосферы. Даже своего времени. Во времена нашей молодости она могла исполнять лишь роли экстравагантных иностранок или женщин с негативными проявлениями. Потому что наши героини, все как одна, на экране были кристально чисты и нравственны. Как будто их размножали почкованием.
Ну и получила же я в прессе за свою «северную итальянку»… Разделали меня под орех. А я с таким упоением, с таким счастьем работала. Вечная загадка: снимаешься с удовольствием – тебя ругают. Мучаешься, страдаешь, считаешь дни, часы: скорее бы конец, а выходит картина на экран – пресса хвалит, все довольны! Критика критикой, а не ценить редкой возможности появиться на экране в музыкальной роли было бы грешно. Все-таки музыкальных ролей в кино я сыграла всего четыре. Это была третья после двух музыкальных комедий.
А еще сильнее я запомнила этот фильм потому, что, мотаясь из города в город, живя в гостиницах, самолетах и поездах, я все мечтала: вот вернусь в свой дом и заживу счастливой семейной жизнью. Именно после съемок этого фильма я наконец-то оказалась у себя дома, в квартирке на окраине Москвы. Но меня уже не ждали. Все для меня было здесь чужим. Три фильма подряд. В Москве бывала редко. Что ж, такая профессия. Ну и что? Девочка у родителей в Харькове. Муж, свободный художник, в Москве. И вот после того незабываемого разговора мама и проводила меня в Киев, на новую картину студии имени Довженко «Гулящая». Это был конец 1960 года.
Первое время в фильме я жила словно в летаргическом сне. «Мамочка, приезжай скорее, побудь со мной, только не говори папе!» – кричала я беспомощно маме в трубку, понимая, что папа один с ребенком не справится. Как жить? Я так боюсь одна. Он казался мне таким сильным… Да я одна погибну, умру. Я изо всех сил сжимала челюсти на съемке, потому что проклятые слезы душили беспрерывно. Я только держалась и сдерживалась. Зато уж ночью плакала навзрыд, до изнеможения.
Ах, Киев, Киев! Ходить по твоим прекрасным улицам и радоваться. А весной, весной – ни один город на свете не может сравниться с тобой. Буйная, зеленая, ароматная весна! Сколько раз туда-обратно я исходила любимый Шевченковский бульвар. Я знаю каждый дом на улице Ленина, что поднимается параллельно тому бульвару. А какие добрые друзья жили на Пушкинской! Из гостиницы «Украина» быстренько пересечешь бульвар – и у них. А спуск от филармонии к Днепру, множество тропинок. И каждый раз я находила все новую и новую. А «Вареничная» на Крещатике! А вареники с картошкой! Было время, когда по три раза в день стояла в очереди с подносом. Даже неудобно было смотреть в глаза кассирше: «Хороша артисточка, по шесть порций в день уплетает. А мы думали, на диете сидит, талию сохраняет». А мне эти вареники с картошкой так напоминали дом, родителей и наши домашние праздники. А вкусный, пышный родной украинский хлеб! Я, русский человек, выросла на Украине и впитала в себя все украинское… В Киеве, в этом радостном, вечно весеннем городе, я существовала тогда безнадежно горько и мучительно. Лучше бы шел дождь и было пасмурно. И хмурые люди бежали бы, натягивая на нос шарфы и шляпы до бровей. И было бы им не до тебя. И тебе – не до них. А как скрыть свою боль, куда спрятать лицо, если на улице тепло? Дурманящий, опьяняющий озон прямо сшибает с ног. И влюбленные бредут, тесно слившись в одно. А старики улыбаются навстречу всем-всем. И тебе. И тебе тоже. Но ты, но я…
Я вставала утром. Ехала на студию. Сидела на гриме. Что-то говорила. Что-то играла. Как-то снималась. Слава богу, картина по роману известного украинского писателя Панаса Мирного рассказывала о трагической судьбе украинской крестьянки. На экране перед зрителем проходит вся жизнь героини от восемнадцатилетней чистой девушки, соблазненной и покинутой «молодым богатым паном», до женщины, опустившейся, прожившей бурную и страшную жизнь. И вот, в конце жизни, она приходит к своему родному порогу, в свою деревенскую хатку. Приходит, чтобы дожить свой век. Но в ее хатке живут чужие люди. И хоть на дворе лютует зимняя вьюга, «добрые люди» не открыли ей дверь. Так и замерзает она у родного порога. Страшная жизнь с таким трагическим финалом. Слабенько сыграла я эту роль. Верными на экране мне показались только те кадры, где я – то ли в силу внутреннего состояния, то ли чего-то извне – совершенно забывала, что идет съемка, существовала в созвучных мне обстоятельствах роли. Но рядом не было никого, кто бы, заметив это, напутствовал, заставил бы запомнить, зафиксировать эти краткие моменты. Ставил картину режиссер Иван Кавалеридзе, талантливый скульптор. Фильмы снимал очень редко. Тогда ему уже было за семьдесят. За кадром он вспоминал и рассказывал нам о своих красивых романах. Вспоминал свою молодую жизнь, необыкновенные истории. Он и в том возрасте был красив – такой большой, седой, мудрый красавец. И мы себе представляли, каким же он действительно был неотразимым в то время, когда происходили эти истории. Но как только входили в кадр, все менялось. В кадре во время самых страшных грехопадений героини от меня требовалась пуританская нравственность. Нужно было, как говорится, зачать без зачатия. Вот задача! Слабо, противно сыграла эту роль. В повторе никогда этот фильм не смотрю. Сейчас бы мне такую роль… Но все придет позже.
…Через много лет, в картине «Семейная мелодрама», я буду играть женщину, покинутую мужем, но так и не сумевшую смириться с такой долей. Я ясно вижу гостиницу «Украина» в весеннем Киеве в пору своей молодости… И все будет очень похожим… Ну не могла я тогда себе представить, что это конец. Ну зачем жить, если нет правды, справедливости, с которой я пришла в любовь. Это будут самые дорогие сцены в фильме. Не придуманные и не написанные, а личные, интимные, которые случаются с каждым человеком, когда он наедине со своим горем. Поразительно, но после «Семейной мелодрамы» именно из Киева пришло письмо от врачей. Я им ответила. Они удивлялись тому, как точно был сыгран процесс сердечного приступа. «Может, у вас сердце больное, откуда это вам так точно известно?» Не знаю, просто пропустила все через себя, все иголочки, не боясь уколов. Это «узнавание» через свою кровь. А на съемке осветители после дубля тихо-тихо спрашивали: «Как вы себя чувствуете? Не хотите водички, минеральной?..»
И опять меня ругали в прессе за «Гулящую». А публика меня отождествляла с героиней. Вот, мол, теперь ясно про актрису все. Я же измучилась своими личными переживаниями вконец. Еще раз что-то сильно во мне надломилось. И вдруг многое – и косые взгляды, и ругательные статьи – стала воспринимать не так остро. А даже скорее как должное. Вроде что-то атрофировалось, и стало казаться, что меня всегда должны ругать. Странные это были два года жизни. Не знаешь, чего больше было в них – то ли счастья и радости от работы, то ли горя от потери семьи. Все вместе перемешалось в один запутанный мучительный узел. И вот так я вошла в новый период долгого отлива.
Море любви
В разгар триумфального шествия по стране веселой кинокомедии, летом 1957 года, сидел мой папа на нашей кровати с шариками, сложив ноги по-турецки, или – как теперь говорят любители йоги – в позе лотоса, и мучительно переваривал еще одно новое сообщение обо мне. «Это» ему сказал его «кровенный» друг. Папа должен ему верить. И не верит. Дочурка же его кровный ребенок. И он ее знает с рождения. А «кровенный» видел «все» своими собственными глазами. А потом, это ведь столица, брат, кого только там нет. Сколько людей разных могут сбить с толку дочурку. Нельзя ждать. «Нада ребенка ехать вызвалять. Корочий, быстро нада действовать». Первое: немедленно разбудить маму, которая здесь вот рядом спит богатырским сном. И этот сон его особенно раздражает. А что мама может с собой поделать? Чем больше происходит неприятностей и тратится нервов, тем сильней ей хочется есть и спать. «Марк, котик, у каждого это выражается по-своему». Такое никак ну никак не укладывается у него в голове. В такие минуты маминых «искренних признаний» он просто побаивается ее. Что делать, «жисть есть жисть, назад нима куда деваться». И, заглушая в себе раздражение, папа идет «дальший». Он расталкивает маму и, задыхаясь, говорит ей хриплым голосом: «Наша дочурочка вже аккынчательно гибнить, она попала у нехорошую шайку, нада немедленно лететь у Москву, вызвалять нашага единственнага, кровнага ребенка. Немедленно. Аа! Сон ваш разбив? Во симановщина! За сон усе на свети отдась! Мамыньки родныи, ну ты скажи на милысть, расскажи ей – щто да як – да без разговорув. Приказую быть готовую на усе сто процентув. Щитаю до трех». И вот с первым же рейсом они уже в Москве. Уже звонят в дверь. И я слышу, как моя хозяйка заспанным голосом с кем-то приветливо здоровается. И чувствую, как что-то родное-родное входит и разрушает мой московский, столичный микромир. И мне так прекрасно тепло. И так счастливо. И именно такие минуты вспоминаешь, если вдруг задают вопрос: какие моменты в жизни, вы считаете, были особенно счастливыми? Но этого же не расскажешь зрителям.
Резко открывается дверь, так, чтобы в комнате не успели сменить мизансцену и чтобы «всех» застать врасплох, и… на пороге стоят мои несчастные родители: притихшая мама и моментально потерявший свою активность, осунувшийся и постаревший папа. Ясно, что инициатором внезапного «нападения» был папа. Неспроста они приехали. И не без причины. Но какое-то чутье подсказывает мне не делать акцента. Слишком уж они изменились в лице. Папа все равно долго не выдержит. Подожду. Интересно, даже работу бросили. Я ж знаю, что для папы значит «работа». Попили чайку, поговорили о том о сем. Мама уже выяснила вечерние рейсы на Харьков. Папа чувствует себя не в своей тарелке. Хозяйка несет ему инструменты – и кран нужно исправить, и кое-где проводку сменить… «Да, дом без хызяина – чистая сирота. Моя жена етага не ценить. Другая такого б, як я, у кармани носила». Он хвалит аккуратность моей хозяйки. Восхищается ее красивыми вещами. Рассказывает ей про «баронський замок», где видел такие красивые вещи. А потом, конечно, не выдерживает:
– Ты скажи на милысть, дочурка, я ж его кровенным другом считав, а он мне гаварить…
– Кровенным, кровенным, Марк, котик, я тебе давно на него глаза раскрыла, но ты…
– Ну ты, ты, Леличка, ты усе мне кругом пораскрывала. Я без тебя вже давно б погиб да у могили лежав, куда там… А то, што я тридцать семь лет на свети, щитай, без нее прожив, ето она у ращет не береть, ето она не… Да еще як прожив! Ого! Да я…
– Ты хочешь сказать, что я твою деревенскую жизнь разрушила, «з земелькую и з садикум»?
Мама знала, что «деревенскую тему» папа не будет развивать. А сразу уйдет в сторону. Но в какую? Он всегда умудрялся найти какой-нибудь новый неожиданный «уход». А мама каждый раз получала удовольствие от его эксцентрического «ухода», получала удовольствие от его фантазии и независимости мышления. Но в то утро папе было не до этого.
– Ну што за вредный человек, не даеть сказать, усе влезаить и влезаить… так што я гаварив? Да, вот што: я, як приеду у Харькув, ув обязательном порядку подстерегу етага друга… я з им по-своему пагаварю…
– Хи-хи-хи…
– Ну, помолчи ж ты, бога ради, не встревай. Дочурка, он мне вчера вечером, на массовки, прямо при всех людях и гаварить: «Был в Москве, видел вашу дочь в таком окружении… и вообще в Москве про нее такое говорят… Вы бы, Марк Гаврилович, прислушались, проследили, не все же вам на баянчике…» – и зразу меня на «вы» – Марк Гаврилович… што за люди! Шпильку воткнув и довольный. Да я з им одной етый водки «за честь, за дружбу» сколько папив, а он мне «вы» – аккынчательно другой человек. Во што делаить з людьми зависть. У самого сын полный атбайла. Да я завтра прямо з утра пойду у во дворец, усех сотрудников соберу и усе честь по чести расскажу, што и як було: «Товарищи дорогие, ще тока солнце усходить, мы з Лелюю вже у Москве. Ввалилися у хату, я увесь трясуся, готовый, ну, думаю – усе, чем такой позор терпеть, щас за один раз – на куски порежу и дочурку и Лелю. И сам с чистым сердцем добровольно пойду и сяду в ДОПР. А моя дочурочка спить себе и у вус не дуить. Закрутилася ув одеяло з головою – точно як я». Ах ты ж, моя птичка дорогенькая. Як же я за тебя душою болею. Я такой радый за тебя, такой радый, аж душа уся у тисках…»
Папа плакал горько. Мама в сторонке пережидала этот момент. Хозяйка смотрела с любопытством на нашу семью. А я прижалась к любимому, родному папочке, гладила его и утешала. И вдруг высоким-высоким дискантом он вскричал:
– Да я его, вот вам крест святой, в бога его душу, усе равно порежу на одни куски…
– Ой, Марк, котик, конечно, порежешь, обязательно порежешь… а как же… Ой, боже мой, кого мы только уже не резали, Марк, котик…
Все, что происходило со мной, рикошетом отзывалось на моих родителях, которые превратились из простых смертных в «родителей кинозвезды». Но события развивались с головокружительной быстротой. И, как в трагикомической пьесе, они, не успев выучить текст своих ролей, обжиться в атмосфере веселой комедии, попали без передышки в атмосферу развенчания и отчуждения. Папин «кровенный друг» его все-таки добил. Он доказывал папе: того, что написано пером, не вырубишь топором. «Знаешь, Марк, когда с неба сыплются звезды, хочется и землю поскоблить». Мама объясняла ему значение этой злой фразы. А папа никак не мог меня представить в роли богатой «пумещицы». «Пумещик» и «барон» – вот самые богатые люди в его представлении.
Папа сдался первым: «Не могу больший носить быян, ноги у гору не идуть, захлебаюсь аккынчательно, не могу, Лель, не могу, детка». И баян на работу стала носить мама. Об этом она мне сообщила в письме: «…А недавно вытолкнул меня спозаранку на базар – туда, где травы и всякие коренья продаются. Дал рецепт: для поднятия органов, всех членов организма и бодрости его принимать за 15 минут до еды». Корень заманихи. Хожу, спрашиваю эту «заманиху». А у нас в Харькове, ты же сама знаешь, как на базаре: «Вы еще сама заманистая…» Ну прямо смех и горе с нашим папой. Всю жизнь он перед ней был мужчина с гигантской силой. И уж если он так откровенно признался в своей беспомощности… Я этого долго не могла пережить, да даже представить. Стала реже писать, чтобы поменьше врать. Меж бодрых строчек они легко читали мое истинное состояние. А помочь ничем не могли. Нас терзало чувство обоюдной беспомощности. И все же за все испытания и боль, которые я им причинила, они получили высшую награду. Они забрали к себе мою дочь!
И в квартирке на Клочковской они зажили втроем особенной, обновленной и радостной жизнью. Мои родители и не понимали, что это их внучка. Они были уверены, что вот на старости лет бог им послал счастье в виде маленькой хорошенькой девочки – «дочурки, клюкувки, богиньки». Ведь я улетела навсегда. Со мной все так непросто. А это существо маленькое, беззащитное. На него папиных физических и душевных сил было предостаточно. А маме было всего сорок два года. И дом, и работа, и маленький ребенок – все держалось теперь на ней. А папе важно было, чтобы у «унученьки, як у дочурки до войны, была нянька».
Как же он гонял этих нянек! Он отпрашивался у мамы с работы пораньше, чтобы, застав няньку врасплох, без мамы успеть с ней расправиться. И горе той няньке, у которой девочка ступит босой на холодный пол в нашей сырой полуподвальной квартире. Как только Машенька переехала в Харьков, папа произвел в квартире тотальную пертурбацию. Все стены он обил толстым слоем войлок. Комнаты резко уменьшились и стали похожи на забронированный блиндаж на передовой. А папа в нем главнокомандующим. И уж как ему ни нравились молодые женщины, но няньку предпочитал старую и некрасивую. Точно как умный и опытный бизнесмен, у которого секретарша и деловая, и необольстительная. Зато не отвлекает от дела. Была у них и одна молоденькая, при ней как раз Машенька и заболела сильнейшим двусторонним воспалением легких. Казалось, папа был простодушным и искренним человеком, «я увесь як на ладони», но до поры до времени. Пока дело не доходило до его кровных интересов – до мамы, до меня, до «унученьки». Но так было раньше. Постепенно диапазон его защитных владений сужался и замкнулся на маленькой девочке. И тут он был способен на такие перевоплощения, которые невозможно было предугадать. Он вдруг становился хитрым, тонким, мудрым, выдержанным и терпеливым. И не мама, а именно он докапывался до сути.
– Смотрю, ребенык здорово кашляить. Ну, думаю, усе, дождалися – туберкулез обеспечен. Маленькая девычка, уся труситься, у пот бросаить, головка горить, як у пекли, говорить мне: «Дуся, дай мне питиньки». Пить, значит, просить. И такой на меня напал страх – гибнить на глазах ребенык, а етый няньки – блысь, нету, след простыл – у магазин пошла! Якей такей магазин, когда на дворе полная ночь. Ребенык лежить, терпить, глаза распрастер и молчить… Я ей градусник. А, мамыньки! Щитай, што чистых сорок градусов. Насилу Лелю дождавсь: скорей, скорей, тяни врача… И повезли мою клюкувку у больницу. Як же я страдав, думав, аккынчательно погибну. Не сплю, не ем, як у во сне иду на работу, а голова усе вырабатуить и вырабатуить… И тут в один момент я и змикитив – неспроста так здорово не заболеишь. Я до няньки и так и сяк – нет, не знаить. Сама, говорить, не понимаить, як такое дело выйшло. А я сердцем чую, да просто вверен, што дело нечистое. Тут вокурат якой-то праздник выпав, я ей пыдарык преподнес. Она, краля, довольная сидить, разомлявилася, пыдарык примеряить… Ну, я ей и давай, мол, ты девка красивая. Шуляты в тибя як орех. Нада тибе за хорошага парня замуж. А то так у девках и пересидишь. «Та есть, – гаварить, – у меня один на примете, очень хороший парень, тут недалеко служит, военный он». Ага, чую сердцем, попал я на нужную жилу, – да, так ты его у гости до нас зови, познакомимся, выпьем з ним по чарчинке «за честь, за дружбу». – «Да неудобно как-то, Марк Гаврилович». А чево невдобно, куда ж тибе ще вести гостя, когда ты в нас живешь? «Да он сюда на горку, в сад Шевченко приходит». А иде ребенык на етый случай у тибя? «А она на травке сидит в это время, Марк Гаврилович, играется». Ето у в апрели месяцы сидить «на травке»? Ну вот етага я и добивався, ну, девка, держися!.. Щас ты взнаешь Марка Гавриловича!..
«Люся, это меня просто бог послал в тот момент. Вот тут уж наш папа точно бы «с чистым сердцем сел в ДОПР». И это уж без шуток. Потом у него был приступ. Мне надо в больницу к Маше, тут ему «Скорую», а наша Аля в чем была убежала. Я потом ей вещи потихоньку вынесла. Так что вот так мы и живем. Пиши чаще, а лучше бы ты выбралась к нам хоть на пару дней. Папа был бы так счастлив. Все бы собрались «у кучку», помнишь, как в детстве, когда ты была маленькая? Теперь папа тому же учит и дрессирует Машу».
Это было как раз в то лето 1960го, когда я летела из сурового «Балтийского неба» в сочинский климат, где снималась картина из итальянской жизни. Меня отпустили в Харьков на один день проведать в больнице дочь. Съемки у меня были ежедневные. Занятость в каждой сцене. А группа не должна быть в простое. Потому на случай, если я вздумаю задержаться, со мной откомандировали ассистента режиссера, который, как только наш самолет приземлился в Харькове, взял билеты на утро в Сочи… Еще и потому эту «Франческу» не забудешь никогда.
Моя мама просто жила в больнице. Ей посоветовали ребенка держать на руках, чтобы в больном организме не образовалось застойных явлений. И она дни и ночи напролет носила девочку на руках. Когда мы с папой появились на пороге, мама обрадовалась и расцвела. Машенька хрипло и прерывисто дышала. «Лель, хай ребенык побудить з родною мамую», – разрешил папа. И мама с неловким сожалением оторвала от себя комок в тряпочках, пахнущих больницей и чем-то пряным. Ребенок больной-больной, а тут вдруг сразу «почуковнел» и зорко стал следить за тем, что будет «дальший». Глаза у моей дочери стали как у умного, битого жизнью щенка, которого продают на рынке новому хозяину. «Унученька ты моя дорогенькая, ето ж твоя родная мама, я ж тибе за ее гаварив». Девочка посмотрела не на меня, а куда-то в моем направлении. Слабо провела по моей щеке влажной ладонью, мол, это я знаю. А они-то, они-то куда уходят и дверь закрывают, ушли? А я? Оставили меня с этой чужой тетей, мамой… Ее лицо начинало стягиваться к середине. Глаза крепко закрылись. Подбородок подтянулся к носу. Нос провалился. И после сильного шипа из широко открытого рта вырвался неожиданно мощный хриплый крик: «Леля, Леличка, Лелюшенька, любимая, дорогая моя!!! Ааа…» Тело ее судорожно вздрагивало и сотрясалось. Она изо всех сил колотила меня мокрыми кулачками. Двери в палату широко распахнулись. Родители вскочили. Мама выхватила у меня ребенка. Машенька обвила ее шею своими худенькими ручонками и сразу затихла. Все случилось молниеносно быстро, как будто заранее все знали, что произойдет. А я прижалась к папе.
Мой ребенок счастлив. Он купается в море любви. Так же в этом море купалась и я. Море любви – из него я вынырнула и отправилась в одинокое неизвестное плавание. Море любви – вот чего я искала. Вот чего я ждала от всех вокруг… Как часто я ощущала мучительную пустоту в душе, тоску, сама не знаю о чем. Как часто я чувствовала, что искала чего-то эфемерного, ускользающего, но необыкновенно прекрасного – самого-самого: когда летишь и хочется крикнуть на весь мир: «Я нашла, слышите? Я нашла! Я купаюсь в море любви!» Но нет, это оставалось недостижимым. В моей семье умели любить. Уметь любить, как понимаешь со временем, это редкий талант. Еще более редкий, чем талант в искусстве. Моей дочери будет так же тяжело, как и мне. Мы с ней в детстве получили большую дозу этого «моря». Только она еще больше, ведь моей маме было восемнадцать. А теперь ее бабушке – сорок два. В сорок два года к маме пришло то, чего она не понимала в молодости. И все равно, с папиным «океаном» не могло сравниться самое бескрайнее море. Ну какие же мы разные с моей дочерью! Я всю жизнь призываю: «Папочка, папусик, любимый, любименький». Мой ребенок призывал в трудные минуты Лелю: «Леля, Леличка, любимая, дорогая моя». Как будто не слышала от дедушки слов «любименькая, дорогенькая». Вот как интересно. В полтора года ребенок инстинктом верно почувствовал, что все жизненно важное идет от Лели. Она в семье подпольный главнокомандующий. Они с мамой одной группы крови. А мы, конечно, с моим папой.
После развода нам с дочерью досталась тринадцатиметровая комната в общей квартире на первом этаже высокого московского дома на большом проспекте. Был 1962 год. Ей уже было три года. И настала пора забрать ее у родителей. Как им это ни было тяжело, они понимали, что ребенок должен жить вместе с матерью. Этот ответственный момент – «передача девычки з рук на руки» – был уже не импровизацией, а продуманным, выверенным спектаклем. Моя мама привезла дочь, якобы в гости к ее маме. Три дня мы ходили по зоопарку. Побывали в кукольном театре. И любимое мороженое покупалось в неограниченном количестве. Все исполнялось по папиной программе: «Леля ей не даеть удоволь мороженага. А ты, як истинная родная мать, дай своему ребенку столько, сколька он просить. И тогда она зразу распознаить, аде на самом деле есть истинная мать. Ты ж сама, дочурка, знаишь, что Леля человек вредный. А ты, як мать, етый вред убери з дороги. Ребенык усе чисто понимаить». В общем, приручение шло полным ходом. Но как только мама отставала, девочка тут же замедляла шаг, оглядывалась, забывая про мороженое и про меня. Ночью спала только с бабушкой – рука в руке. И вот проснулась она утром и обнаружила, что бабушки нет. «А Леля уехала в Харьков, к дедушке.Мы теперь с тобой будем жить в Москве, – говорила я. И чувствовала свою полную несостоятельность. – В Москве хорошо», – а в голове: ты еще скажи трехлетнему ребенку, что Москва – столица. Скажи, что в Харькове таких мишек нет, каких мы видели в зоопарке. Что делать, с чего начинать совместную жизнь? Дочь смотрела на меня слепыми, ничего не видящими глазами. Не нужна ей была столица с мишками и мороженым. Ее мозг лихорадочно работал и, видно, зашел в тупик. А лицо, как тогда в больнице, пошло собираться к середине. Но крика не было. Некого было звать на помощь. Начались всхлипывания, перемежающиеся с горькими стонами, как бывает у взрослого человека, несправедливо обреченного на муки. Потом она бросилась к двери. Но дверь была на замке. Тогда она стащила со своей подушки наволочку и стала судорожно складывать в нее все свои вещи – грязные и чистые, сухие и мокрые. Пряталось в наволочку все, что имело хоть какое-то отношение к ней. Потом она надела байковую теплую пижаму, хотя на дворе стояла жара. Но ведь дедушка учил, что пар костей не ломит. Сунула ноги в сандалии – левый на правую ногу, правый на левую. При этом она что-то говорила и говорила. Всхлипывания перемежались монологом, в котором ясно слышались слова: Леля, дуся Марк, парк Горького, кот Мурат, массовка, Дворец пионеров, Клочковская. «Дай ключ», – потребовала она. Я протянула ключ. Но он ее испугал, потому что ничем не напоминал дедушкину тяжелую связку ключей, похожих на металлические детали разорвавшейся бомбы. «Открой дверь». Я открыла дверь. И моя дочь, как птица, вылетела от меня на большой двор. Запомнив дорогу, не петляя, она уверенно побежала. И понеслась по большому Московскому проспекту со своей наволочкой, из которой выглядывали бегемоты, слоны и ночные рубашки с цветочками. «Чья это девочка, товарищи? Девочка, чья ты? Где ты живешь? Кто твои папа и мама?» – «Я еду до Лели и до дедушки Марка у Харькув!» Да, самая пора забирать ребенка. Потом будет уже поздно. Вот уже и дедушкин диалект налицо.
Боролись мы долго – кто кого. До изнеможения. Несколько ночей мы почти не спали. Тупо смотрели друг другу в глаза. И молчали. Потом враз обе, обессиленные, уснули. Я в кровати. Она в кресле. Из протеста не ложилась в кровать. Ведь кровать – это все-таки этап смирения. Кровать – это уже что-то окончательное. Ранним утром я открыла глаза. На меня был устремлен чистый и ясный взор моей, ох какой, загадочной дочери: «Мамочка, я хочу питиньки».
Слава богу, думала – не выдержу. И я сразу же окунула ее в свою жизнь, свои гастроли, концерты. Пусть познает жизнь своей мамы горячим, недетским способом. И пойдут потом укрощения и притирки и ощущение страха уже не только за себя, но и за родное существо рядом. И новое ощущение материнства. И выработка личных методов воспитания, соединяющих и «море», и муштру. Это все потом.
«Ничто на земле не проходит бесследно». Стрессы и неприятности закаляют душу, но подтачивают организм. Все мои перипетии вылились в болезнь, которая полностью выбила меня из жизни. Я почувствовала сильную боль в суставах ног и рук. Сердце бешено застучало и давало сто тридцать ударов в минуту. И самое страшное – стал пропадать голос. Сначала подсипывала слегка. Это стала замечать к концу картины «Гулящая». Но в роли усталая сипотца была даже к месту. А потом голос стал совсем не мой. И однажды он исчез совершенно. Актер без голоса – все равно что машина без мотора. Как дерево без листьев. Как рояль без клавиш. Нет большей драмы для артиста, чем потеря голоса. Пусть даже излечимая и самая кратковременная. Потеря голоса – этим все сказано. Спроси об этом у артиста, пережившего такое, и увидишь, как изменится его лицо, как моментально у него пропадет юмор. И он начнет прочищать горло – гм-гм, гм-гм. И это чисто инстинктивно, от панического страха повтора такого наваждения. Мне кажется, что артисты, перенесшие длительную потерю голоса, уже пережили в жизни своеобразную трагедию. У меня же голоса не было больше года. «У двадцать пять лет полная калека». Что делать, куда деваться? К родителям в Харьков? Жестоко обрушивать на них еще и это. Они счастливо живут себе и не ведают, что там со мной на самом деле. Обмолвлюсь кое-каким словом маме по телефону, и она ходит мучается, ничего не говорит папе.
– Лель, можа з дочуркую что неладно, а, Лель?
– Да нет, Марк, у нее все в порядке, у меня свои дела, отстань.
– Дочурка, – спрашивал он у меня, – а якеи у нее могут быть свои дела, когда мы з ею делаем усю жизнь одно общее дело на благо нашего народа. Мы делаем людям веселую жизнь, дочурка, ты ж сама знаишь. Значить, што выходить? Значить, она улюбилася. А як же иначий?
И он уже высчитывал в кого. И самое удивительное, что у него все сходилось. Все совпадало и все подтверждалось: «Когда твоя мать ездила до тибя у Москву, и етый парень з парка Горькага вокурат в етый самый мумент быв у сталице. И он тут як тут. Ну што ты на ето скажешь, а, дочурка? Ей и нима чем крыть».
Я его выслушивала, говорила, что мама была с Машенькой, не выходила из дома. Но больше всего я боялась, вдруг он заметит, что я вот-вот рассмеюсь. Дорогая моя мама! Сколько же она выдержала несправедливых обвинений из-за того, что умеет похоронить в себе тайну. Из-за того, что умеет быть настоящим другом.
Это было безжалостно, но я опять обрушилась на родителей. Папа встретил беду мужественно. И сразу же приступил к действиям: «Отыскать у Харькуви врача, а лучий – «прохвесора». У меня обнаружили сильные эндокринные нарушения. Отсюда и частый пульс. Если подлечить основную болезнь, будут уходить и боли в суставах. И родители положили меня в больницу. Я была настолько сломлена всем комплексом навалившегося на меня – одно на другое, без передышки, что могла понять сам факт происшедшего – вот я и в больнице, но не его значение – что я сильно больна. И тут, в больничной палате, у меня появилось много времени для того, чтобы видеть себя со стороны. Думать и анализировать, делать выводы. Вставать, ходить, приседать было мукой. Говорить нечем – один сип. Так что целыми днями я лежала и молчала. Принимала лекарства и думала, думала. Вспоминала и перемалывала. Ах эта больничная зима 1961го…
Меня постоянно преследовала мысль, что, куда я ни отправлюсь, хоть на край земли, мне все время теперь чего-то будет не хватать. И мои поиски будут безнадежными. Я часто видела ту квартирку на окраине Москвы, в которой наводила уют. В которую отовсюду привозила разные штучки. Но они не прижились. А так и остались штучками. Не прижилась и я. Стояли вещи, мои фотографии. А меня там не было. Больше я не вешаю в доме своих фотографий.
Вдруг, среди ночи, когда в палате было тихо-тихо, я просыпалась после короткого сна, потому что во сне ясно видела себя уходящей из того дома с чемоданом и с дочкой на руках. Как бежала по морозу на первый появившийся автобус. Лишь бы скорее, куда-нибудь, только подальше от дома. Твой дом там, где ты чувствуешь себя как дома. Не было больше у меня такого места. Да, случилось так. Человек красив, талантлив, оригинален, но не твой. Конечно, я любила того, кого не знала. Когда ушла острота кратковременных всепрощающих примирений, а главное, прошло время, которое позволило как-то отдышаться, вот тут-то я неожиданно начала все видеть как-то сфокусированно. Четко, но издали. И началось прозрение. Ах, какой же эмоциональный заряд был брошен на это чувство, ах, какой заряд. Как же меня в начале конца мучило ветвистое украшение на голове и пригибало к земле от стыда. А потом ничего, свыклась. Научилась сдерживать слезы, чтобы они не раздражали. Это так обидно.
…Теперь ненавижу в роли слезы. Любым путем обхожу их. Или оставляю их за кадром. Как в «Пяти вечерах», в финале. Целый день готовилась, плакала, чтобы в кадре быть опухшей от слез, но с сухими глазами. И режиссер все понял. Я читала это по его лицу.
Я лежала в палате и вспоминала. Боль удалялась все дальше и дальше. И я все яснее и яснее видела, что замок свой возводила на песке. И вот песок рассыпался, а замок рушится. Я уже не играю в пьесе а наблюдаю со стороны как зритель. За мной оставалась расщелина, которую я принимала за райские ворота. Вот, думаю, распахну – а там «море любви»! Э, нет, «юная дама», прощайтесь с иллюзиями. Боль в душе утихла. И телу стало легче справляться с недугом. Несмотря на боль, я насильно ставила себя на ноги. Кажется, я не испытывала больше к объекту своего обожания ни тепла, ни уважения. Ни тем более любви. Наверное, что-то подобное пережил поэт, когда написал строчки: «Обманом сердце платит за обман». Это Лермонтов. Или все – или ничего. Вот, пожалуй, суть моих бессмысленных поисков. Обидно. Но видеть его больше не хотелось. А в семье у нас появился термин – «отец нашей Маши».
Верно, что в поражении победа. Умерла моя любовь. Утихла моя тоска. В моем родном Харькове, в больничной палате, рядом с любимыми родителями я оздоровилась. Я поднялась над собой. Приходило исцеление, потому что умерла моя любовь. Я была счастлива! Парадокс. В душе надолго поселятся испуг и подозрительность. Около меня будут появляться милые и интересные люди. Но это будут случайные люди. Ведь одиночество прекрасно. Но не тогда, когда оно длительно.
И я, как черепаха, начну потихоньку обрастать непробиваемым панцирем запрета на искренность и нежность. Буду обогащаться новыми и новыми изощренными и гладкими фразами, которые ничего не выражают. Но и не обижают: «Ах, мы вас обожаем!», «Как вы милы!», «О, у меня нет слов», «Мы, кажется, в вас чуть-чуть того, как это по-русски… Ай лав, монамур, Баттерфляй!» А почему на «вы»? – ежеминутно помнишь: вылезешь из брони, так и схватишь щелчок по носу. Да и зачем вылезать. Именно это и имело успех. И это вместо простого «люблю».
Однажды, в роли, я искренне скажу это слово. И мой талантливый партнер почувствует, что это сказано не по-актерски. Партнер будет по-настоящему талантлив. И, как всякий талант, неожидан и необъясним. Он вдруг заинтересуется, начнет искать, сравнивать меня в жизни и в работе. И никак не выведет точную формулу: тут она в жизни, тут в роли. Он напрямую уколет меня «случайным человеком». Мол, как же это могло случиться? Такой прямой вопрос сразу насторожит. Но дальше развивать эту тему я ему не дам. Я перебью его мертвым взглядом, который меня защищает в те моменты, когда колют в больные места. Я посмотрю ему прямо в глаза. И даже сейчас я ощущаю боль, с которой сжались в карманах мои вечно мерзнущие руки. И мне будет все равно, что он подумает… Многое хотелось сказать ему. Он бы понял, но… Знаете, орлы летают в одиночку.
Главное – понять, чего делать не надо
В свободное время все стремятся за город. На чистый воздух. От людей не отстаю. Тоже стремлюсь на воздух. Прибываю на природу. Оглядываю зеленые окрестности. Полной грудью вдыхаю кислород раз десять. А на одиннадцатый начинает кружиться голова. Потом она уже в железных тисках. Но кто же на природу берет цитрамон? Когда же наконец все надышатся? Когда же всех потянет обратно в город, где жизнь бьет ключом, бурлит и пенится. Сейчас, наверное, «там» происходит самое главное, двигающее вперед, «дальший». Там работа, там… А здесь ходишь и тупо дышишь. Или лежишь до одури под солнцем. Глупо пролетает время. И мчишься в город, пахнущий милой одурманивающей гарью. И голова мгновенно проходит. Она снова чистая и ясная. А тут, в городе, все на своих местах. Ничего сверхъестественного не произошло. То был ложный страх. А на душе все равно спокойнее. Любовь к запаху бензина и выхлопным газам у меня с детства. После войны, когда в Харькове появились первые «Победы», я гоняла за ними по нашей Клочковской и жадно вдыхала такой новый едкий запах. Во всем мире он одинаковый. Он меня успокаивает.
Я сбежала из больницы в Москву. Ни больничного режима, ни даже любимых родителей выдержать больше не могла. Жизнь стремительно убегала прочь. А я вдали, где-то на периферии, от событий, от профессии. Лежу, болею. В Москве моя жизнь. В Москве мое поле битвы… И вот я вернулась. И что же? Жизнь у всех идет своим чередом. Произошли и происходят события. Но для меня – никаких новостей. Уже больше года тянется глухой простой. В Театре киноактера снята с «простойной» зарплаты. Все сроки после «Гулящей» миновали. Меня некоторое время щадили, а потом сняли с довольствия. Через время в театр придет новый директор. Увидит мое кризисное положение. В шумовом «гургуре» японского фильма я скажу фразу: «Да-да, Тасико-сан, я его позову». И меня опять на некоторое время возьмут на «простойную» зарплату.
Сцены у театра не было. Спектакли не ставились. Но они репетировались! Репетировались на самодеятельных началах. Чтобы актер не мог забыть, что он все-таки актер. В то время в коридорах и комнатах помещения Театра киноактера полным ходом шла творческая жизнь. И я ринулась в творческие коридоры. В роли Джульетты я совсем не по-девичьи, не шустро, а медленно, преодолевая полиартритную боль, опускалась на колени перед кормилицей. Но все же опускалась и исполняла мизансцену. И пусть Джульетте не подходил мой больной сиплый голос, но я говорила ее прекрасные монологи. В тот период, когда ко мне медленно стал возвращаться голос, у меня был очень своеобразный тембр. Эдакий модный «секс-тембр». Вот бы иметь записи на память с тем голосом. Но до записей ли было тогда. И тот мой «секс-тембр» по необходимости оставался тоже маленькой домашней радостью с коридорным успехом. Но я жила, тянулась изо всех сил, репетировала в коридорах, больными пальцами играла на гитаре дома. Только в работе, только в ней, голубушке, приходило облегчение, какой бы скромной и незаметной она ни была. Работая над Джульеттой, открывала для себя мир Шекспира, проживала трагедии Гамлета, Отелло и короля Лира. Счастье училась измерять пережитыми несчастьями. И моментально запоминала те строчки, которые помогали, давали заряд. «Так погибают замыслы с размахом, вначале обещавшие успех, от долгих отлагательств». Замыслов, да еще с размахом, нет. Исчезло, как будто испарилось то свойство мозга, которое управляет способностью мечтать. Не до мечты, не до размаха. А вот об отлагательствах – это ближе. Не прозябай, не отлагай, работай в коридорах, работай в комнатах, работай дома с гитарой, работай, идя по улице. И пусть еще долго не видать плодов. Человеку, для которого одно из тяжелейших испытаний есть не отсутствие семьи, не отсутствие любви, не отсутствие наличия материальных благ, а отсутствие работы, девальвация профессии, если он от этого гибнет… Ох, он должен обладать большим запасом нравственной прочности, чтобы выжить. Рядом со мной жили, трудились, работали и репетировали мои коллеги.
Студия киноактера… Здесь не спросят, зная, что ты в простое: где ты сейчас снимаешься? Такой вопрос – жестокая шутка. Здесь можно было поговорить, вспомнить, пожаловаться, можно было немножко, чуть-чуть, самую малость помечтать. Профессионально обсудить новые распоряжения студийного руководства или новый приказ из министерства, который, может быть, изменит жизнь, даст надежду. А может, откроют театр? И мы будем играть на сцене? И к нам придут зрители?.. Ничего, ровным счетом ничего не зависело от этих актерских разговоров и обсуждений. Но без искры надежды жить совсем невозможно. У меня на глазах к людям, довольно молодым, приходило разочарование, которое потом сменялось апатией и покорностью судьбе. Я изо всех сил боролась сама с собой. Боролась со своим мраком и подбрасывала в себя бодрость духа, как вливают в машину бензин, когда он на нуле, – и ни с места. В допинге, в надежде – вот в чем была нехватка.
На моей памяти не было собрания или конференции, где бы кто-то из ораторов с удивлением и сочувствием не называл мою фамилию. Как же так, актриса, зарекомендовавшая себя в жанре музыкальной комедии, а также в драматических ролях, и вот несколько лет находится в простое. Сначала мне даже льстило, что коллеги признают меня, беспокоятся, считают актрисой. А потом, от частых вариаций: актриса в расцвете сил без работы, куда же смотрят режиссеры? – появилась мода, привычка пожалеть, поохать, посочувствовать. О! Это яд. Сладкий ароматный яд. Как хорошо, когда тебе сочувствуют, когда тебя жалеют. К этому яду привыкать опасно. Можно плотно засесть в актерском буфете и слушать, и слушать, и слушать. Жалеть себя и плакаться, одурманиваться и постепенно наливаться злобой на всех и вся. Мозг ослабевает, тело расползается, лицо теряет прежние черты. И все глубже и глубже, дальше и дальше… И подняться порой человек уже не в силах. Под влиянием жизненных неудач и ударов происходит накопление физического аффекта. И этот аффект, как бомба, – тронули, и взорвалась. И все. Хода назад нет. Отказали слабые сдерживающие центры. От беспомощности выдвигаешь противодействие, свою злобу-броню. Тебе с ней удобно. Она удобно в тебе разместилась. А воспоминания о катастрофе ежеминутно сигнализируют: не верь, не слушай, не принимай, вспомни, сколько они принесли тебе горя. И ты уже забыл, кто это «они». Зрители? Критики? Директора? Режиссеры? Путь дурмана не для человека, который не может жить, чтобы не лицедействовать. И если это действительно актер, он вовремя сделает остановку и начинает жалеть не себя в себе, а изо всех сил станет жалеть и оберегать себя для профессии. Что такое талантливый актер, потерявший свою боевую форму? Через время самая квалифицированная экспертиза не докажет, что ты – та самая девушка, «ну, помните, та, у которой была тонкая талия, она еще пела про это».
«Товарищи, миленькие, родненькие, посмотрите, это же я! У меня была тонкая талия. У меня было милое доброе лицо, и я вам пела про хорошее настроение. Вспомнили? Нет? Не узнаете? Как же, ведь это правда я… Что же мне делать?» – «Терпи, моя детка, твое счастье упереди, хорошага человека судьба пожметь, пожметь и отпустить. Жисть есть жисть».
Что делать? Работать, репетировать, ждать и терпеть и любить людей! Помнить, что твоя профессия зависимая, требует наравне с талантом и работоспособностью терпения. Жди, пока не увидят, не отметят и не пригласят. Выжить, перемолоть, переждать тяжкое время, которое оставляет свои шрамы и следы только в эмоциональной памяти души и сердца. И нет об этом времени никаких анкет и протоколов. И нет твоей подписи даже в платежной ведомости. А та, казалось бы, на первый взгляд бессмысленная работа не пройдет даром. Как говорил Павел Кадочников в бессмертном детективе Бориса Барнета «Подвиг разведчика»: «Терпение, мой друг, терпение – и вы станете миллионером. Правда, это не так просто…» Ох, это не просто. Золотые слова.
Теперь, когда я много снимаюсь, те же ораторы, которые в шестидесятых мне сочувствовали, не скрывают иронической ухмылки: «Что-то ты без конца снимаешься, не много ли?» Что тут ответить? Что человек, перенесший блокаду, на всю жизнь панически боится голода. И ни за что не выбросит кусочек хлеба. Он его спрячет, превратит в сухарь, сбережет. Я боюсь выбросить кусочек хлеба. Ведь меняются люди, вкусы, время… А вдруг завтра опять затяжная блокада? Говорите, милые люди, говорите. Я буду вам кивать и поддакивать. Но работать буду. Пока есть работа и силы.
Если это так сейчас, то что было тогда, когда сил было хоть отбавляй? Энергия била через край – да так, что заглушала физическую и душевную боль.
И вот когда появилась возможность попасть в концертную бригаду, как же я была счастлива! Это были не концерты, а встречи со зрителями группы кинематографистов. В группе были и режиссеры, и сценаристы, и операторы, и художники, и, конечно же, артисты. Собрались люди разных поколений. В таких встречах, да не в Москве, я еще ни разу не выступала. С чем и как предстать вновь перед публикой? Как только я вышла на сцену, я почувствовала, что это публика из другого царства. Своим добром зрители и подсказали мне, какой мне надо теперь быть. Они меня ждали: «А мы думали-гадали, наверное, с вами что-то серьезное стряслось. Куда же, думаем, она так бесследно подевалась?» Ах ты, моя милая, дорогая публика! Стряслось, стряслось, конечно же, стряслось! Публика, публика, ты меня погубила, освистала, уничтожила… Ты же меня и воскресила, оживила. Ты влила в меня свою могучую окрыляющую силу, ты помогла, подсобила сделать первый шаг. Спасибо тебе, моя дорогая, моя мучительница, моя богинька! Я ведь тебя всегда боюсь. Но сегодня боюсь огорчить, не оправдать твоих надежд. А тогда, раньше, так нервничала, так старалась. Ну, я еще к тебе вернусь, и не раз. Мы ведь всю жизнь рядом, бок о бок.
Та наша группа подобралась из людей на редкость остроумных, замечательно ироничных, понимающих все с полуслова и более всего уважающих в человеке оригинальное мышление и талант. С ними было интересно и многому можно было поучиться. И я старалась не пропускать ни одного слова, жеста, интонации… «Друзья, в нашей жизни главное – понять, чего делать не надо, потому что остается все, что делать можно и нужно». Хорошенький кроссворд, голову сломаешь, – чего можно, чего нельзя. И с тех памятных концертов, всякий раз приступая к роли или перед выходом к зрителю, сама ко мне залетает эта фраза: не делай того, чего делать не надо…
Среди нас была одна актриса, скажем так, еще не среднего, но уже и не молодого поколения. С первого взгляда она была красивой женщиной. Со второго взгляда появлялось ощущение: вроде все на месте, а чего-то нет. Чего? Но это уже со второго. У нас же была возможность и первого взгляда, и второго. И даже неизбежность смотреть ее на сцене неоднократно, поскольку выступать приходилось по нескольку раз в день. Через некоторое время мы уже знали все остроты и заготовленные шуточки. Все выходы и многозначительные паузы. Короче, могли заменить друг дружку. Не перед зрителем, конечно, а так, в актерском капустнике. Но интересно, что талантливый человек высказывает мысль каждый раз новыми словами. А если и повторяется, то глядит с неловкостью на нас за кулисы. Сам над собой подсмеивается, мол, ребята, а что делать? Да, подустал маленько, повторяюсь, тупой стал, мозги не варят. И мы за кулисами улыбаемся. И от этой открытости рождается ощущение какого-то особенного актерского братства. Это если человек талантливый. А если нет…
В каждой профессии есть такие слова, которые понятны изнутри и смешны, а порой глупо и двусмысленно выглядят для тех, кто далек от этой профессии и слышит эти слова впервые. В кино есть много таких слов. Например, «кинопроба». Если выступаешь перед зрителями, со словом «проба» всегда надо быть начеку. Потому с этого момента буду брать его в кавычки, на всякий случай.
Так вот, эта актриса уникально манипулировала словом «проба». «Жила я себе и жила… И вдруг – счастье! Меня попробовал Сидор Сидорович. Попробовал и утвердил!» Она называла одного известного кинорежиссера только по имени и отчеству. (Ну, допустим, Сидор Сидорович.) Но зритель знал его по фамилии. По имени и отчеству его знали только кинематографисты. Кто такой Сидор Сидорович? – спрашивали зрители после концерта. После «Сидор Сидоровича» в зале всегда было очень весело. Однажды сценарист посоветовал ей подробнее рассказать о той роли, которая принесла ей успех: «Ну, скажите, что ваша героиня – не ваша современница… Ну… скажите, что вы сидели в библиотеках. Ну… порылись в истории, что ли… в общем, подумайте. Ведь это зрителям всегда интересно». – «Что, товарищи, вам сказать о роли, которая принесла мне успех? – говорила она вечером на концерте. – Вы сами только что видели, что это женщина не наших дней, это определенная эпоха, совершенно другое время, тут предстояла работа над ролью. И я посидела в библиотеках. Я порылась в истории, ведь это же образ!..» И когда ее рассказ о роли вызывал в зале только унылое недоумение, она опять переходила к своему бойкому, затверженному, оптимистическому монологу о кинопробе.
Как только она входила в клуб, она крепко жала руку подряд всем, кто попадался на ее пути: билетерам, детям, администрации. И тут же направлялась в буфет, «к девочкам». С ходу их называла по-свойски на «ты». Целовалась с ними. Пошлепывала их детей и как бы между прочим выясняла, какой такой дефицитный товарец есть в городе. В том нашем концертном маршруте самыми крупными городами были районные центры. И женщины, польщенные таким столичным знакомством с самой киноактрисой, готовы были расшибиться, чтобы их город оставил о себе самую добрую память. И товарец находился. Все было точно отработано. Да тут просто слов не подберешь – талант, талант, и все. Где-нибудь в другой сфере, в чем-то другом она должна была найти свое место. Не знаю где. Но только не в искусстве.
Я боюсь таких людей, а еще больше актеров, у которых все всегда ровно и празднично. И душа не болит, и совесть не мучает. Никогда. И всегда все прекрасно.
…Смотришь на морскую гладь. Дети бросают камешки в пробку от шампанского. Лежишь и думаешь – ну кто же из них попадет? И саму подмывает попробовать. Дети уйдут – тогда… Но вот набегает туча, начинает накрапывать дождь, и мамы поспешно разбирают своих детей. А ночью бушует море, шторм, да такой, что взламывает бетонные пирсы и уносит лодки и навесы. Вот так и жизнь!.. Тихо-тихо, а потом – хрясь! Наутро притихшие отдыхающие в теплых кофтах и оренбургских платках ходят по пляжу, поднимают коряги, выброшенные штормом. А что это там белеет среди грязно-бурых волн? Белеет и даже подпрыгивает весело и победоносно? Пробка? Да, это вчерашняя пробка от шампанского. Ох ты черт, какая живучая – ничего ее не берет…
Познавая белый свет
Шестидесятые годы… Экран завоевывает режиссерский кинематограф. Тонкие актерские нюансы отходят на второй план и уступают место режиссерским размышлениям в виде кинематографических гипербол, сравнений, эффектного монтажа. В моде актеры-типажи. Режиссер мог снимать актера за его прекрасную улыбку, за скульптурно правильное лицо, которое так от природы фотогенично, что безо всяких усилий выражает мировую скорбь. Актер, углубившись в себя, мог решать: «Из зарплаты в 250 рублей вычесть налог 13 процентов, это будет…» А за кадром красивый баритон вещает: «Сколько сынов здесь прошагало, сколько горя горького выпито…» И на экране – ну просто непревзойденный эффект! В лице актера от природы таилась какая-то весомая загадка. Другому же его коллеге нужно три дня не спать, биться головой об стенку, перевернуться в тройном нервном сальто, чтобы достигнуть такого эффекта. Кино не театр: в кино можно обмануть. Как хорошо, что в 80х, в лучших картинах голос режиссера не заглушает духовные нюансы актера. У лучших режиссеров 80х актер в его фильме – единомышленник. Сейчас в кино смешались жанры, сгустились краски. Режиссер приглашает на роль актера, внешность которого, казалось бы, далека от данного персонажа, как небо от земли. Разве об этом можно было подумать тогда, в 60х? Теперь нужен актер. Актер – это значит он сможет все! Наступило прекрасное время: твори, выдумывай, пробуй.
Совсем недавно мне, в который раз, задали вопрос: «В чем же главное различие театра и кино?» Никогда не могла «схватить» это «главное». Все же, присутствуя на спектакле в театре – как бы хорошо ни играли актеры, как бы «железно» ни был поставлен спектакль, я смотрю куда хочу. А в кино – смотрю туда, в том направлении, куда ведет меня за собой камера. Она выбирает, на что мне смотреть. А камера – это режиссер. А если не замечаешь камеры и идешь, как будто ты сам хочешь так идти и именно это видеть… Тогда это прекрасный режиссер, это «твой» режиссер!
Шестидесятые… Это время, когда в моду входили шуршащие плащи-болонья, пальто и куртки из кожзаменителя, синие блейзеры с золотыми пуговицами. Это время, когда знаменитую Брижит Бардо начинала затмевать слава английских «Битлз». Но у нас Брижит Бардо была еще в самом разгаре. На экранах с большим успехом прошел фильм «Бабетта идет на войну». И все женщины стали ходить с прическами «аля Бабетта» и по возможности – с пышным бюстом. Из-за больших голов с начесами все казались тонконогими.
И я от моды не отставала. Да ни за что на свете! Тоже немножко Бабетта, с бантиками, с волосиками, подкрашенными в модный цвет. Кто сказал, что женщине трудно одеваться модно? Я этого не понимала никогда. В самые бедные институтские времена три-четыре рубля на ситец находились всегда. А копеечные ленточки и кружевца для отделки? Ей-богу, мне все завидовали! «Ну, у нее столько нарядов!» А позже, когда не было ничего – ни зарплаты, ни работы в кино… Концертная поездка облегчит жизнь, купишь в комиссионном идиотское платье большого размера. А фантазия, фантазия-то на что! Сидишь, крутишь, вертишь, выходишь – все ахают! Где купила? Да так, говорю, случайно досталось, заморское… И все верили. А потом, через время, – хвать от него рукава, а вместо складок – юбку «дудочкой». И идешь как японская гейша, тюк-тюк-тюк каблучками. Фурор! А одно платье перешивала рекордное количество раз. Уж больно материал был занятный. И моя приятельница говорила мне по телефону: «Я так понимаю, что сегодня на тебе будет вариант номер «семь». Эти, казалось бы, мелкие радости здорово меня вдохновляли в те времена.
Шестидесятые годы… В моде песни: «Джони из зе бой фо ми», «Под крылом самолета», «Я гляжу ей вслед», «Дунай, Дунай» и прогремевшая на весь мир «Пусть всегда будет солнце». Моя Машенька с упоением пела и разучивала эти песни. Я купила ей проигрыватель и много пластинок с детскими сказками. «Послушай, дружок, сказку о Красной Шапочке», – и полчаса я свободно могла заниматься своими делами. Все мои знакомые последовали моему совету и купили детям долгоиграющие сказки-пластинки. Замечательное изобретение! Дети развиваются и умственно, и музыкально, и артистично, ну – и познавательно. И у матерей развязаны руки. Очень удобно.
В те годы работы у меня не было прочно и наверняка. А времени свободного было… Да все время свободное. Даже страшно. И именно на то время падает обильное количество знакомств с людьми. С людьми разными – работающими в искусстве и вне его. Тогда я попадала в самые различные компании с необычным для меня микроклиматом, новшествами и модами. У меня была полная свобода выбора – мое это или не мое. Совершать ошибки в оценках людей и своих поступках. Переболевать обманы и человеческие перевоплощения. Делать выводы. Искать свое. Отметать чуждое.
Я познакомилась с людьми так называемого светского круга, где велась игра во взаимную вежливость: «Прошу вас», «О, нет, прошу вас», «Входите вы», «Нет, входите вы». Здесь не говорилось ничего лишнего. Говорить лишнее – моветон. Ей-богу, честно, я им подражала и тоже подолгу молчала, только слегка кивала головой – ни в коем случае не эмоционально – нет-нет, чтобы получилось то ли да, то ли нет. Молчу, молчу изо всех сил. Но невозможно же! Ведь так вообще ничего и не произнесешь… И, несмотря на то что я скоро усвоила, что высшее благородство – в молчании, подавлять себя искусственно не могла. К сожалению или к счастью, но я принадлежу к такому типу людей – людей, очень неудобных в общежитии, – которые говорят то, что думают. А кому это понравится?
А жизнь, с бесконечным количеством свободного времени, продолжалась. Вскоре я увлеченно окуналась во что-то новое.
Попадала в компании, где вокруг одного человека пригревались многие. Этим одним обычно оказывались сын или дочь состоятельных родителей. Родители находились в постоянных разъездах и предоставляли детям полную свободу, не контролируя и не проверяя их жизнь. В такую компанию актриса с именем, пусть и нашумевшим когда-то, вполне вписывалась. И даже, на первых порах, была всем интересна. Все пригревающиеся жили своей самостоятельной жизнью, забывая, что едят чужой паек. Это особая разновидность людей-паразитов, которые обладают крепкой авантюрной бессовестной натурой и держат своего кормильца-лидера в жесткой зависимости. Они виртуозно умеют перевоплощаться, угождать, в нужный момент посочувствовать. Они свободны всегда. И никто никогда толком не знал их профессии.
Заинтересовало меня загадочное искусство художников. Чистый лист бумаги, напитавшись какой-то сказочной атмосферой, вдруг дышит как живой. На нем шагают люди, распускаются розы… Фантастика! Мастерские художников размещались или в подвалах, где было серо, сыро, темно и пахло красками и плесенью. Или на крышах, в поднебесье, где ярко светило солнце и было много голубого неба.И ни одной крыши рядом. Прямо как в замке или в тереме. И в подвалах, и в поднебесье я чутко вслушивалась в незнакомые слова и определения, внимательно следила за необыкновенными мыслями талантливых людей. Они разговаривали на своем особом языке, как глухонемые на улице, когда прохожие удивляются, как же это не словом, а руками можно все абсолютно изобразить. Ох, как много я не знаю. Как о многом не ведаю. Я сидела с умным видом, кивала и… ничего не понимала. Наверное, здорово пишет Дебуфе. Но как он пишет и о чем – не знала, только кивала и поддакивала, опустив глаза. А когда увидела книжку с иллюстрациями его работ, совсем потерялась, сникла, скисла. Ничего не поняла. А умный вид уже был продемонстрирован. И запутывалась окончательно. Тогда еще не умела честно сказать: я этого не знаю, не понимаю, это не мое. Да, я тогда и сама не знала, что мое, а что – нет. Нет, видно, не дано мне постичь тайный, интимный процесс работы художника. Когда вижу результат – хочется плакать. И я опять искала свое.
В жизни встречаются люди, которых сразу же признаешь за близких друзей. Безошибочно это бывает крайне редко. Ты им раскрываешь свою душу, потому что инстинктивно чувствуешь, что здесь тебя не предадут и не обманут. Тут уж можно довериться безо всяких опасений. И испытываешь такой восторг, когда получается, когда удается заразить человека своим азартом! И такие минуты в ажиотаже от счастья, что ты нашел долгожданный объект, бездумно говоришь вдруг невозможные вещи. Эти обильные извержения, опустошающие «набеги» были мне органически необходимы. Они наплывали на меня, когда нужна была разрядка энергии, которая копилась во мне, не находя применения. Я была беспомощна перед этой силой. Я не боялась. Она меня мотала, мучила и не выпускала из своих цепких лап. И только после опустошений эта сила отходила и давала возможность отдохнуть, одуматься, отрезветь. А потом опять начинала подкрадываться со всех сторон, опять сжимала в железных тисках.
Сейчас я понимаю, что это были своеобразные спектакли. Необходимость играть – как дышать, как пить, как есть. Я находила зрителя на всех перекрестках своего запутанного маршрута. Я наваливала на него избыток своей энергии. И порой кто-то, не умев распознать, сориентироваться, конечно, принимал меня за человека «с приветом». «Вот уж эти артисты, все-таки они придурковатые». Отсюда порой рождались сплетни, делались неверные выводы, расползались слухи и небылицы.
Теперь, когда много работаю, я экономно распределяю дорогостоящую для здоровья энергию. Держу себя, если вдруг распирает азарт «набега». Если раньше в самолете, перекрикивая рев моторов, я находила себе жертву и она меня слушала, в купе поезда до рассвета веселила попутчиков, а дома, оттого, что звучало пианино, в стену стучали соседи, то теперь, как войду в самолет, быстренько пристегнусь еще до того, как зажжется объявление: «Ноу смокинг. Фастен белтс». И закрою тихонько глазки. Зайду в купе поезда – тут же на полку и калачиком, лицом к стенке, чтобы остаться неузнанной. И музыка в доме на полтона, и очень редко громко, как раньше. Музыка тоже требует энергии. Соседи довольны – наконец-то притихла эта артисточка, а раньше: «Что? Вот это ваша работа?! Что мы, не знаем, как работают настоящие артисты? Что же это вас не снимают? Мелькнули раз – и метлой? Ха-ха!» Теперь притихла я. И притихли мои соседи. Но в самолете, закрыв глазки, но в поезде, свернувшись калачиком, вы думаете, я отдыхаю, я сплю? Нет, сплю я трудно. Все думаю, думаю… Передо мной все летят, бегут обрывки фраз, эскапады чьих-то возбужденных выступлений, вспоминающихся некстати – полная белиберда и хаос. Это меня преследует, не отпускает, трясет до головокружения, до изнеможения. Я оглушаю себя снотворным, засыпаю болезненным сном, чтобы проснуться и снова лихорадочно и тревожно существовать под гипнозом этого хаоса. И вдруг весь этот хаос выстраивается в стройную шеренгу, обрывки склеиваются в одну точно смонтированную ленту, и даже интонации чьих-то выступлений, оказывается, были неслучайными. В это время я совсем замираю, целиком ухожу внутрь себя и ничего вокруг не вижу. В эти моменты происходят самые роковые ошибки в отношениях с людьми. Они не понимают, что я болею. А я не могу им объяснить своей болезни. Она неизлечима. От нее есть лишь одно лекарство. Болезнь отходит в тот момент, когда я вхожу в кадр новой картины. Когда я становлюсь другим человеком. Эта болезнь была процессом перестройки организма на новый лад. На лад другого человека. Этот новый человек и ходит, и мыслит, и ест иначе. Существует на другой, не на твоей жизненной ступени. Следовательно, у него и пульс другой. У него иное давление и другая частота дыхания. И группа крови другая. А если иметь в виду, что женская природа ох какой запутанный и сложный, вечно загадочный и капризный организм, то, может быть, чуть-чуть приоткроется степень тяжести этой болезни – психофизического и биологического переустройства организма. Но в период болезни я вдруг произношу фразы, которые могут обидеть человека невниманием или кажущимся потусторонним пренебрежением. Вот именно, потусторонним. В момент болезни я не рядом с ним. Через время я мучительно вспоминаю, что же я такого могла сказать? Почему человек насторожился и как бы изменился? Я вас по-прежнему очень люблю, прошу прощения. Во мне сидел недуг, но разве это объяснишь… И часто бывает, что поздно. Наверное, отсюда и тяжелый характер. Безусловно, тяжелый. Но что-то я не встречала актеров с легким характером, если, конечно, профессия владеет ими полностью. Но… задним умом всегда бываешь хорош. И сколько же должно было пройти лет, сколько случайно выброшенных фраз, сколько расстроенных отношений с людьми, чтобы все это дошло до сознания и чтобы сделать вывод: болеешь – не показывайся на глаза. Закройся – и мучайся наедине. А что делать, если вся жизнь на глазах, на людях? Даже ночью – в поезде…
Тогда же, в те времена, в тяжелые времена безработицы, эти «недуги» были как своего рода катарсис. И иногда так тренинг, как проверка: а если в бой, вот так, с ходу, повоюешь? Да, да, дайте бой, дайте. Как говорилось в одной пьесе: «Бомба есть, запала нет, а то так бы и трахнул».
Изредка про меня вспоминали. Да нет, не изредка. Всего один раз. Пришла с бьющимся сердцем на кинопробу, посидела в гриме и костюме несколько часов. Дошла до меня очередь. А до конца смены осталось пятнадцать минут. Режиссер нежно меня обнял за плечи и очень вежливо объяснил ситуацию – мол, мы с вами бывалые, опытные, битые кинематографисты, все стерпим, не правда ли? Тут вот до вас пробовал неопытную «зелень», вот и замешкался. Извините, милая, мы вам позвоним, как только дирекция назначит время следующей кинопробы. Времени следующей кинопробы не сообщили, и, кажется, на роль утвердили неопытную «зелень». Где же ты теперь проросла, неопытная «зелень»? Проросла ли? Ну что ж, обижаться не на кого. Жизнь в кино жестокая. Режиссер делал свое дело. Он рубил свой лес для того, чтобы построить новое, интересное здание. Рубил лес. А когда лес рубят – щепки летят. И от этого никуда не денешься. Так не превращайся в щепку, в шлак. Будь сильной, стань той необходимой, драгоценной щепкой, без которой рухнет красивое здание. Не смей быть выброшенным шлаком. «Будь», «стань», «не смей» – эти повелительные формы глагола могут относиться к человеку, который в эту жестокую профессию забрел неслучайно. И пришел для того, чтобы страдать, мучиться, любить, сомневаться, гореть, гореть, гореть. Пока не сгоришь. Весь, дотла. Нет-нет, настоящий талант пробьет себе дорогу. А ежели не прорастет неопытная зелень, а ежели она зачахнет на корню – значит, это был вовсе не талант. Просто на время кого-то смог одурачить. А потом зачах. Я абсолютно сознательно жестоко говорю так об актерской профессии. О том, что без истинного призвания случайным людям в ней делать нечего. И пусть режиссер, строя свое здание, использовал лицо милой девушки из аптеки или скульптурные черты рыжеволосой красавицы из медицинского института. Режиссер на время оторвал их от профессии. И вины у него перед ними нет. А девушкам… Получила удовольствие, снялась, удовлетворила интерес к тому, как «делают кино», и обходи это кино десятой дорогой. А не оставайся обиженной на полпути, неактрисой и неаптекаршей. Пройдет время, пройдет мода на «типажи», восторжествует по праву на экране актерский труд, и прежние открытия, новшества будут все равно что «плевок в вечность». Это выражение знаменитой актрисы Фаины Раневской стало у кинематографистов популярным. У нее спросили как-то: почему она не снимается? Это было именно в то время, когда последние раза два она снялась в серых и безнадежных картинах, а потом резко повернулась к кино спиной и быстрым шагом навсегда удалилась в театр. «Знаете, сняться в плохой картине – это все равно что сделать плевок в вечность».
Какая же была радость, когда меня вызвали летом 1963 года на Рижскую студию. Как сказали по телефону, в «веселую, спортивно-конструктивную комедию». Пробы не было. Меня вызвали, чтобы заменить опять же молодую, неопытную «зелень». А то бы не попасть мне в картину в то время, да ни за что на свете. Картина была уже на полном ходу. Все были на своих обжитых местах. Мне же нужно было еще только находить свое место. Моя героиня – конструктор велосипеда нового типа. Вот почему спортивно-конструктивная комедия. Мой велосипед нового типа укрощали сразу два героя фильма. «Укротители велосипедов» – назывался этот фильм. Она – спортсменка. Она же еще и поет. В нее влюблены сразу двое. Ну почему же я ощущаю какой-то момент собственного недовольства, а? Чем же вы неудовлетворены, милая артисточка? Да, о вас вспомнили совсем уж от безвыходного положения, ну и что ж? Да нет, нет, что вы, я довольна всем. Можно даже сказать, что я счастлива. Более того, я схватилась за эту роль с жадностью, как будто в ней я найду счастье, блаженство и мне приоткроются неведомые тайны жизни и покой. Ну разве в голову могло прийти тогда, что роль конструктора-новатора, с моей сегодняшней точки зрения, будет очередным «плевком в вечность»…
Я брожу по красивой Риге, нахожу те уголки, где мало народу. Мне нравится сидеть рядом со старушками. Слушать их пересуды и жалобы на здоровье, любоваться их старыми собачками. Ах, как мне хочется домой, к родителям, к моему папочке! Порой мне так остро этого хочется, что я чувствовала, как моя душа «сжата в тисках». То было прекрасное, теплое, редкое прибалтийское лето. Почему-то я во всех городах выискиваю улицы, которые про себя отмечаю так: вот здесь похоже на Харьков, оо, а это точно наша Сумская! Ну, а это уж прямо наша Холодная гора. Ой, а здесь родная Клочковская… А ведь уже десять лет вроде живу в Москве. Лето… Дочь у родителей в Харькове. Сейчас у них счастливое время. У всех троих. Ах, если вот скоро я нагряну к ним, то надо собираться с духом и очень тонко сыграть, опять, мол, все хорошо. Опять работаю. Суставы побаливают, но уже далеко не так, как два года назад. Уж точно, папа первонаперво прощупает все кости и будет прислушиваться, «нет ли у дочурки туберкулеза?». Я привезу для него гостинцы – знаменитых прибалтийских угрей. «Давай, Леля, подкорми дочурку як следуить быть. Хай поспит дома. Вот усе и у кучки, уся семья, ах ты ж, мамыньки родныи, якая ж ета радысь. Ладно, не плачь, Лель, што бог дась, главное, чтоб здоровье було! А етага брата в нее ще будить… Ще усе наши окны повыбивають! Не плачь, Лялюша, а то я и сам вже не выдержу». Мама прижимала к себе свое любимое создание – свою «унученьку», – и все мы молча думали об одном: она растет без отца.
Прошло время после картины «Укротители велосипедов». Теперь я ее люблю за то, что она принесла мне редкую возможность еще раз встретиться с большим артистом, одинаково мощно работающим во всех возможных жанрах. Что такое в моем понимании настоящий артист? Это человек, которого я ни на секунду не могу представить ни инженером, ни учителем, ни космонавтом, ни врачом… Но который может быть самым высоким профессионалом в этих профессиях… На экране и в театре, конечно. Это народный артист СССР Олег Иванович Борисов. Тогда хрупкий молодой человек. Годы мало изменили его внешне. Они только углубили его крупное драматическое нутро, его недюжинный актерский темперамент и отточили ювелирный актерский ум. Это один из редких партнеров, очень родной по духу. С ним я могу не видеться годами, но если встречаюсь на кинопробе, на репетиции или сразу на съемке – у меня возникает ощущение, что все это время мы не расставались, а жили рядом, бок о бок. Впервые нас свел в дуэте в своем фильме «Балтийское небо» Владимир Яковлевич Венгеров. Олег Борисов играл летчика Татаренко. Казалось бы, лирический герой, что тут придумаешь? Но актер сумел найти в роли такие разнообразные нюансы, что его герой не уместился в рамках, отведенных Борисову. Даже в той голубой роли было видно, что актер может сделать очень многое. В фильме «Укротители велосипедов» мы встретились в комедийном дуэте. У Олега Ивановича несколько сцен просто блестящих, каскадных. А потом «Рабочий поселок» и его знаменитая трагическая роль слепого инвалида войны. И я рядом с ним, подавая ему с земли палку, абсолютно верила, что Олег действительно ничего не видит. На мой взгляд, это одна из его самых прекрасных ролей. А потом, в небольшой роли учительницы, которая не любит детей, я подыгрывала Олегу Борисову в фильме «Дневник директора школы», где он создал свой, борисовский, глубокий, очень теплый, душевный характер директора-учителя. Еще судьба нас свела в фильме «Вторая попытка Виктора Крохина», где мы играем безысходную любовь двух немолодых, побитых жизнью людей. Во время съемки после слова «мотор» у меня не подрагивала ни одна жилка, мне было очень спокойно и казалось, что рядом со мной такой родной, такой дорогой и знакомый человек. «Олег, сколько лет мы с тобой уже знакомы?» – спросила я его на съемках нашей последней совместной картины «Рецепт ее молодости», – где Олег танцует, поет, играя роль барона Пруса. «Знаешь, лучше этого не произносить вслух, а то прямо страшно…» Много есть хороших актеров. Меньше – прекрасных. Совсем немного – редких талантов. Но таких, как Олег Иванович Борисов…
Я ходила по рижским переулкам. Я чувствовала, что скоро кончится картина, тогда опять – неизвестность. Эта работа случайная. Случайная. Из нее не вытекало ничего. Ничего. А что же завтра?
Назначение
В театр «Современник», гремевший в шестидесятых, я попала случайно. Все, что я видела в театрах, будучи студенткой и после, не уносило меня высоко. И быть на сцене во время действия хотя бы одного из виденных спектаклей мне не хотелось. А для себя, изнутри – эта самая точная оценка – с позиции: твое или не твое. Подсознательно мне хотелось со сцены услышать нормальный человеческий голос. Узнать о жизни такое, что мне очень важно. Проще: мне хотелось театр приблизить к кино, к жизни. Вроде так. Но вот сейчас, сегодня, мне хочется совершенно обратного. Хочется ярких, пестрых, выразительных, небытовых интонаций. Хочется видеть мощный, разносторонний характер-символ, далекий-далекий от невыносимых правдивых-преправдивых узнаваемых интонаций, которыми овладели все в совершенстве. А в общем, дело не в этом, а в том, как время меняет критерии, вкусы, потребности, невозможность существовать вчерашним.
На спектакль «Назначение» меня пригласила актриса, с которой мы встретились однажды на пробах. Потом, как это бывает в кино, жизнь разбросала нас, и вдруг мы встретились у метро на площади Маяковского. Я узнала, что она работает в театре, напротив которого мы стоим. На днях премьера нового спектакля, с репетиции которого она идет. И главное – вот же совпадение – она снимает ту же комнату, у той же хозяйки, где я провела время пика «моей бурной молодой популярности». У той очаровательной женщины, которая, наверное, всегда меня вспоминает, садясь на антикварный диван палисандрового дерева. Моя симпатичная приятельница не просто актриса. Она актриса редкого взрывного темперамента. Поразительно точный собирательный образ – тип бойкой, обаятельной, с острым юмором, жизнерадостной, жизнелюбивой и жизнестойкой советской женщины. Именно современная советская актриса. Она талантливо умела сочетать полярное – тргедию и комедию. Смешивала их как лед и пламя не только в течение роли, но и в течение одного монолога, одной фразы. В блестящей трагикомической роли Нюты я и увидела ее в спектакле «Назначение».
Это был период самого расцвета театра. И расцвет творчества этой прекрасной актрисы. Актрисы Нины Дорошиной. Сейчас сменилось в театре все. Новое помещение на спокойном и «чистом» бульваре, где нет той прежней бурлящей жизни эпицентра города, когда хочешь или не хочешь, а жизнь с ее горячей, тревожной атмосферой площади Маяковского врывалась в двери театра вместе со зрителями. Да и зритель другой. Новое руководство в театре и новая администрация. И все новые и новые актеры. Сейчас другие моды, волны и напевы. Это тоже интересно. Но почему я не могу забыть того праздничного настроения, связанного с обликом дорошинской жизнеутверждающей женщины? Ведь многое на расстоянии блекнет, меняет свои краски. Но то видение – такое выпуклое, такое неизгладимое и, кажется, такое нужное сейчас. И скажу как на духу: как актриса я не лишена моментов болезненного самолюбия, тщеславия, честолюбия. Но когда Нина Дорошина играла на сцене роль, где я ее дублировала во втором составе, – в тот день я была занята в массовых сценах, – я, стоя в толпе, смотрела на нее с таким восторгом, что изо всех сил прижимала руки к груди, чтобы не зааплодировать вместе со зрительным залом.
Осень 1963 года. Театр на 800 мест забит до отказа. А в атмосфере зала сверхпраздник, потому что в то время праздник чувствовался даже на обычных, рядовых спектаклях этого театра. «Назначение» – пьеса Александра Володина. Того самого драматурга, по пьесе которого через некоторое время будет поставлен фильм «Пять вечеров». Когда я буду работать в «Современнике», я познакомлюсь с этим талантливым драматургом из Ленинграда. Он мне сделает комплимент: «Вы лучшая из музыкальных актрис», сделав акцент на слове «музыкальных». Потому как применение ко мне слова «актриса» – в обычном понимании «драматическая актриса» – было тогда еще под большим вопросом. И этот вопрос я постоянно ощущала всей кожей. Скажи тогда этому человеку, что пройдет время и я сыграю в фильме по его пьесе… Нет, даже сильно напрягаясь, не могу представить, что стало бы на минуту с его милым интеллигентным лицом… А скажи мне, что я буду… Да нет. Нет-нет-нет и еще раз – нет. Этого «я буду» не могло промелькнуть даже в минуты самых отчаянных фантазий. Даже шутя, мимоходом оно, это «я буду», не могло тогда коснуться моего сознания.
Кем я пришла на этот праздничный спектакль? Актрисой? Нет. Скорее зрителем. Но жаждала счастья от искусства, наверное, больше, чем все зрители. Это было питанием для моего истощенного организма. И потому, что все-таки я имела отношение к этому священному месту, на которое сейчас буду смотреть как зритель. Вот в публике, совсем рядом, кто-то прошептал мою ненавистную фамилию. Это наверняка не москвичи. Москвичи меня уже похоронили. Я, как оболочка, потерявшая свою начинку, хожу, ем, смеюсь, даже хохочу и заливаюсь. Но здесь, сейчас, рядом с таинством – а оно чувствуется даже в бережном тихом шепоте, в отсутствии шуршания бумажек от конфет… во всеобщем затаенном дыхании… – я не могу себя ощутить реально: какая я, кто я? Это был тот момент, когда жизнь сама меня вытащила из топкого болота. Все-таки жизнь всегда припасает какой-нибудь сюрприз, неожиданный выход. Значит, момент был действительно не из лучших. Жизнь почувствовала, что пора притупить во мне боль и тоску по настоящему, высокому. Теперь я воспринимаю свое случайное появление на том необыкновенном спектакле именно как закономерность. В тот вечер я решила: если во мне есть что-то, если не все еще «прижалось» под градом неудач, то вот он – единственный путь. И я пойду по нему. Во что бы то ни стало. На этом пути не было ненавистного для меня – вялости чувств и традиционности мышления. В этом спектакле мне все показалось родным, желанным и, главное, узнаваемым. Все говорили нормально и естественно… Вот что потянуло меня выбраться на этот путь.
Ах, если бы знали те люди, то небольшое количество талантливых актеров в труппе, что я была готова на любые жертвы, готова была не есть, не пить, ходить по снегу босиком, лишиться всех земных благ, лишь бы вступить в такой актерский «орден».
С какой гордостью я приняла все маленькие эпизоды и выходы. Сколько бережного тайного удовольствия я вкладывала в несколько реплик, которые мне казались добрым предвестником нового этапа жизни, где нужно пройти такой обязательный начальный экзерсис. Я так всех любила, так распахнуто и искренне восхищалась всеми, что, наверное, казалась излишне простоватой. Иначе бы не вырвалась фраза: «Гм, какая добренькая»… Это было брошено вскользь, мимоходом, не помню, но, кажется, по незначительному поводу. А почему же это я не помню? Отлично помню: я пропустила без очереди актера, когда мы получали зарплату. Ято живу тут рядом. А ему домой – в Люблино. Вот и вся моя «добренькость». Что плохого в слове «добренькая»? Так говорят в сказках – «добренькая бабушка». Это брошено было вскользь, но здорово меня встряхнуло. Интонация иронии почти не скрывалась. Как же мне вести себя? Быть самой собой? Это значит, быть со своими порывами и восхищениями. А что мне делать? Меня выдавала радость на моем лице! Не могу же я признаться: знаете, я так счастлива, что работаю, что каждый день бегу сюда, к вам, таким особенным. Так, бывало, в детстве бежишь на любимую картину и «света божжага не видишь». Да что там всякие сравнения. Меня жизнь в театре воскресила.
Но с каждым днем я понимала, что не могу постичь чего-то. Не схватываю какого-то важного полутона. Не могу заставить себя быть прохладной и сдержанной. И быть «в ударе» желательно в точное время. А когда это «время»? Эх, папочка ты мой любименький, вот как я унаследовала все твои отставания по дипломатическим дисциплинам. Надо учиться разговаривать умными гладкими фразами, в которых нет однозначных максималистских «плохо» или «здорово».
В дипломатии был один из моих главных провалов. Вот чему надо было учиться. Это был важный момент для существования в организме, где все колесики и шарики притерлись. Все знали свои задачи, функции и слабости. И им, как на ладони, видны были все ошибки и провалы винтика, пришедшего со стороны.
Мой показ состоял из трех отрывков: роль Джульетты, та самая, которую я репетировала в коридорах Театра-студии киноактера, и два отрывка из спектаклей театра «Современник». Выучила целую картину из спектакля «Назначение», показывалась в той самой роли, которую так блистательно играла Нина Дорошина. И еще приготовила сцену из второго акта пьесы того же Володина «Старшая сестра». Выучила я эти отрывки самостоятельно. С актерами договорилась. Текст прошли перед показом. Потому мой показ был в общем-то импровизацией. Ни танец, ни пение под гитару для меня проблемой не были, сложнее оказалось в монологах, в общении с актерами, которых я видела так непривычно близко. Но это было так интересно, так азартно. Я совершенно не помнила себя. Неслась на какой-то высокой волне, которая мне могла только присниться. Кажется, у меня в жизни до того вечера больше не было таких пиков, когда все самое невозможное находило реальное воплощение. В театр меня приняли почти единогласно. За исключением голоса одного актера, аргумент которого меня тогда сильно удивил: «А что она будет у нас играть?» Как что? Нет, очевидно, он, будучи внутри механизма, знал что-то, чего мне не дано было тогда знать. Но теперь я знаю. В театре у актера должно быть свое место. Меня взяли без места. Но ведь взяли, все справедливо. Но нет. Нельзя идти в театр, если не имеешь гарантии на место. Пусть оно будет голым плацкартом, но твое. Ты его потом обживешь, если у тебя есть что-то от бога. Нельзя в театре «проехать зайцем». Театр – это не поезд, который когда-то достигнет конечного теплого пункта. В театре долго без места не проживешь. Или потеряешь себя. Вот так. Единица для меня была, а места не было. Во втором составе я получила сразу одну большую роль. Но, как назло, роль голубую, из пьесы «Сирано де Бержерак». А уж если чтото мне не дано играть, так это именно такие роли, типа Роксаны, героини той пьесы. Из всех швов атласного белого платья выпирал мой отнюдь не голубой характер и мое полупролетарское происхождение вместе с остатками харьковского акцента. Зато за мной прочно были закреплены выходные роли, в которых у меня не было замены. Сыграла два срочных ввода. Потом и это как-то прекратилось.
Я все явственнее начинала постигать неведомые мне тайны общения: соблюдение дистанций, неглубокие привязанности, открытые неприязненности, умение чего-то не замечать, не задавать открытых вопросов и не давать быстрых ответов. Не удивляться, если вдруг начинается разнос – и тут уже все своими именами, каждому точную его стоимость, а потом – опять как раньше… И когда уже почти ничего не поражало меня, я подумала: ну что? Пожалуй, хватит. Нет, нет, мало, еще мало. Надо вот так еще себя поломать. Мое от меня пока не уходит, оно пока при мне. Разумом я отлично понимала, что мне здесь многое неродное, но сознательно еще работала и существовала. Радость на сцене в том, как репетируют и играют талантливые люди. И в этом плане как актриса я провела в театре прекрасные минуты своей жизни.
Олег Табаков. Тогда мне казалось, что, если он будет на русском языке играть в любой стране мира, любой перевод только умалит достоинство этого большого актера. Талант международного класса. И точно. Прошло время. Он выезжает за рубеж. Играет в иностранных спектаклях на русском языке. И зарубежный зритель восторженно приветствует его. Он ставит спектакли за рубежом и как режиссер показывает зарубежным артистам, как это «по-русски» нужно играть. Мне рассказывали, что трудно повторить то, что показывает Табаков. Да и как повторить, если на сцене от удовольствия забываешь текст своего маленького эпизода, глядя на этого артиста, всегда идущего по лезвию ножа, почти на запрещенных приемах, на ходу выдумывающего, импровизирующего, перевоплощающегося так тотально, что просто щупаешь себя за нос, а может, ты во сне? И так каждый спектакль. И в такие минуты забываешь о всех своих недочетах, ошибках и провалах вне сцены. Вся кулуарная возня кажется ничтожной в сравнении с таким праздником. Пусть только на сцене счастье. Сейчас это самое главное. Пусть мой человеческий склад совершенствуется и перестраивается… если сможет.
Обожаю талантливых людей. Перед талантом млею всегда. Бездарных и претенциозных не люблю и не скрываю этого. Берись за то, чему ты сроден. И… враги тут как тут. Что ж, здравствуйте, товарищи враги! А жизнь, в общих чертах, продолжается, черт побери, а?.. И вас все больше и больше.
…Но не было ролей. Не сыграла я ни в «Назначении», ни в «Старшей сестре». Вернее, в «Старшей сестре» сыграла. Девушку из общежития. Казалось бы, вроде танцую и пою, и хотя бы этим отличаюсь. Но на сцене пели и танцевали другие, разучивая танец неделями. А на показе я его делала с ходу. Может, это нескромно, но это факт.
Нет, не нужна я этому театру. Что-то во мне их раздражает. Я не прижилась, хотя ни разу не слышала в свой адрес – бесталанна. «Слушай, сегодня сидим в гримерной, – говорила мне по телефону Таня Бестаева, – просматриваем театральную программку за неделю. Я прошу посмотреть, что там в «Современнике». Ну, в общем, поинтересовалась тобой. Мы хохотали до слез. Сколько же ты переиграла девушек. И ни одной женщины». Я живо себе представила, как бы я сама себя прокомментировала со стороны. И что-то мне стало ой как невесело. А ведь два тяжелых года перевалили на третий. Пора было подводить итоги. На моих глазах голосовали судьбы многих, которых брали в театр на испытательный срок. Уж очень это больно – в одно прекрасное утро выйти на улицу и быть свободной от занимаемой должности. Еще вчера слышать дыхание зала, еще вчера быть членом талантливого коллектива, а сегодня ты от него свободна. Тебя освободили, так как ты не соответствуешь мерой дарования общему уровню этого коллектива. И тебе об этом все сказали своими словами, без всяких дипломатических витиеватостей. Жестоко? Ого! Еще как! Ну что ж… Быть прекрасной машинисткой трудно. Но научиться печатать можно. Редко встретишь водителя-профессионала высшего класса. Но машину водят многие. Научить быть на сцене интересным невозможно. Ведь на сцене все тайное становится явным. Жестокость – отправная точка в самом раннем становлении профессии актера. С первых шагов. Ты артист – и готовься ко всяким грядущим болям.
Итак, в один прекрасный день я вдруг подала заявление об уходе из театра по собственному желанию. Тихо и спокойно. Как будто это было давно решено. Хотя еще утром, идя на репетицию, об этом даже не думала. Я просто представила, что сейчас, на репетиции новой пьесы, я буду долго сидеть в ожидании своих двух реплик… И… ноги помимо сознания – красиво или некрасиво, удобно или неудобно, раньше или позже, деликатно или нет – сами повернули в фойе направо, к главному режиссеру. И как пелось: «…Но бывает, что минута все меняет очень круто…» И от сознания своей свободы и победы стало так легко! Победы? Я ведь не справилась, потерпела поражение, не сумела стать незаменимым винтиком. Но почему же радость облегчения била через край? Все четыре стороны света для меня свободны – выбирай любую. Ничего впереди не ждет. А я счастлива. Но ведь тогда, в Харькове, в больнице, когда во мне мучительно умирала моя любовь, я ведь была счастлива. Потому что одновременно с этим я приобретала облегчение. И где-то впереди брезжил свет. Я знаю, что выхожу из увлеченностей в работе, из самых поначалу необыкновенных увлечений, как только чувствую насилие над своим внутренним миром, о котором не расскажешь словами. Он вдруг бастует, кричит, бьется и физически направляет движение в нужное русло. Своей, только своей дорогой.
Позже я часто возвращалась к этому важному периоду жизни. Да и не было ни одного выступления, где бы зрители не интересовались причинами моего ухода из «Современника». Почему же я все-таки ушла из лучшего театра? Уязвленное самолюбие? Непризнанный талант? О, как же я изо всех сил подавляла в себе все негативное и подавила в конце концов. Тогда и стало легче. Но прежде мне нужно было научиться терпеть. А порой я думала так: первый успех пришел «вдруг», без вклада. Без труда выловила рыбку из пруда. А после была неминуемая расплата. Научиться терпеть и воспитать в себе волю. Нужна была недюжинная сила воли, чтобы пробудить прежнюю веру: «дуй свое». Без силы воли теряешь веру.
В театре я прошла прекрасную школу жизни. Научилась терпеть и не чувствовать себя обиженной. В театре я поняла, что я далеко не чудо. А главное, утроила желание трудиться, трудиться до изнеможения. После такой школы жизни уже никогда не потеряешь реального представления о себе. И уж точно никогда не заболеешь «звездизмом». И больше тебе ничего не страшно. Это я взяла с собой в будущее, но и многое оставила в этих стенах уже в прошлом. А сейчас, через время, я точно могу сказать, что свет, который брезжил, был – Музыкой!
Музыка. Меня спасла музыка. Иногда я с острым приступом тоски чувствовала, что именно музыка была ключом к моей жизни, к детству, теперь такому далекому. Музыка жила во мне вопреки тому, что я хотела стать драматической актрисой. Она тщательно скрывала свой запас, понимала, что не пригодилась мне здесь в театре, терпела, не выказывала себя, как могла… Но иногда она вырывалась на волю, как однажды, в тот день Девятого мая. В день двадцатилетия победы над фашизмом. В театре шел спектакль «Вечно живые». В середине второго акта, прямо на полуслове, в зале погас свет, и по обеим сторонам сцены зажглись сосуды с Вечным огнем. Все артисты и зрители замерли. На авансцену вышел актер и негромко, торжественно-траурным голосом сказал: «Сегодня, в день двадцатилетия победы над фашистской Германией, почтим павших смертью храбрых минутой молчания». Зал в бесшумном порыве взлетел и затих. На целую минуту. Но какую! Я вдруг ощутила, как кровь отлила от головы. Происходит нечто такое, что не может пройти бесследно. Минута молчания. Молчал зал. Молчала сцена. Молчала страна. Молчал мир. Я думаю, в зале не было ни одного человека, который в эту минуту не испытал потрясения и кого бы эта минута не перенесла на двадцать лет назад или не заставила задать вопрос: «А что такое эта минута в твоей жизни?» После спектакля я шла домой, пересекая площадь Маяковского, забитую нарядной, праздничной толпой. Пестрая майская молодежь учтиво уступала дорогу сорокапятилетним «старичкам» с орденами и медалями. А дома меня ждали родители. Как только папа открыл дверь, я бросилась к нему и расплакалась. У него на груди красовались две медали: «За победу над Германией» и «За взятие Берлина». Родители приехали в гости. Папа, мама, Маша и я собрались все вместе. Папа очень темпераментно, уже в какой раз рассказывал о событиях фронтовой жизни. Мы же слушали, как в первый раз. Вдруг он прервал рассказ и горько заплакал: «Выпьем за моего родного брата Мишку, хай земля ему будить пухум!» Всю ночь после минуты молчания, после нашего семейного ужина с папиными рассказами и воспоминаниями меня мучила музыка. Так наутро родилась первая моя песня «Праздник Победы». Мне хотелось, чтобы в этой песне было все то, что так всколыхнуло меня. Чтобы в ней очень просто было сказано о всех пережитых моментах.
- Праздник Победы, шумит весна,
- Люди на площади вышли.
- Старый отец мой надел ордена,
- Выпили мы за погибших.
Чтобы в ней была страница моего детства, которая пронеслась в ту минуту молчания, когда я стояла на сцене.
- Вспомним мы песню военных лет
- «Синенький скромный платочек».
- Эту песню я девочкой пела когда-то,
- Эту песню я раненым пела в палатах,
- Эту песню на фронт увозили солдаты.
И чтобы в ней обязательно была Победа, несмотря ни на что, несмотря на потери. Несмотря на солдатские могилы.
- В них лежат подарившие жизнь нам солдаты,
- Подарившие мир и салютов раскаты…
Жаль, что на бумаге не воспроизведешь мелодии, исполнения, а лишь слова. Их по моей просьбе уложила в стихи актриса театра Людмила Иванова. После каждого из трех куплетов идет музыкальный припев без слов – вокализ, – который имеет каждый раз новую актерскую краску, особый смысл, а в конце песни вокализ этот звучит уже в мажоре. И голос исполнителя должен перекрыть оркестр. Как апофеоз, как гимн Победе! Что там говорить, я эту песню задумала с размахом. Ах, как она мне была по душе.
В то лето 1965 года в актерском доме отдыха я случайно разговорилась с певицей Москонцерта и узнала, что у нее нужда в репертуаре. Она загорелась этой песней. В Москве я с ней разучила все нюансы, остановки, замедления, а главное – мысль, и никакой внешней аффектации. В финале – апофеоз, да еще исполнила его на октаву выше! Эффект! – «та што там гаварить!». Певица Маргарита Суворова спела эту песню осенью того же года на конкурсе советской песни в Театре эстрады. В тот день я играла безмолвную девушку-манекенщицу в «Третьем желании». И о том, чтобы отпроситься на конкурс, где будут петь «мою» песню, не могло быть и речи. Потому все отзывы моих друзей оставлю в стороне – тут может быть и гиперболизация, и просто желание меня поддержать. Но в «Неделе» эту песню отметили, назвали ее удачей конкурса: «Интерпретация певицы соответствует этой сложной и необычной по построению талантливой песне». Начиная с самого 1957 года, после выхода «Карнавальной ночи», после всего-всего, это были первые радостные строчки. У меня же прямо крылья выросли. Певица пела песню на гастролях с успехом, о чем писали местные газеты, вырезки из которых мне переслали. Уже и другие запели песню. А один эстрадный певец спрашивал: «А что, если я переделаю и буду петь: эту песню я мальчиком пел по палатам…» Я ему осторожно заметила, что если «петь», то «…в палатах», а если «ходить», то «…по палатам». Но это его не остановило, и он «пел по палатам». Ах, какая, в конце концов, разница? Спасибо, пел мою песню!
И вот как-то усаживаюсь вечерком перед телевизором… В то время была такая музыкальная программа, где критик выступал с новостями музыкальной жизни и критикой новинок. В компании двух композиторов, популярного в то время певца и очаровательной критикессы как раз шла речь о последнем песенном конкурсе. Я затаила дыхание… Что будет… Критикесса прочла абзац из «Недели», где говорилось о «Празднике Победы». Но уже по тому, как она читала те же строчки, которые меня так осчастливили, было ясно, что сейчас меня «приложат». Я вцепилась в подлокотники кресла… Жду… «Ну что вы, это же несерьезно», «спекуляция на чувствах людей», «девочка в палатах», «какой-то отец надел ордена и медали», разве о таком в песне поют? Ну, товарищи, ну нельзя же так!»
Как дышать, если нет воздуха? Как явиться завтра в театр? Как встретиться в лифте с соседями? Как появиться на улице? Как объяснить папе? А может, взять бюллетень? Что делать?.. Нет, только не бюллетень. Только открыто. И пошла. И играла. Как ни в чем не бывало. А что там внутри, так это дело терпения и силы воли. А через некоторое время появятся другие песни, «фронтовики наденут ордена», и выяснится, что все это «поется». Несмотря на такой грустный финал истории с моей первой песней, я получила большое наслаждение, когда ее пела. И пусть она не стала широко известной, пусть это были мои маленькие, частные радости, но они были.