Аплодисменты Гурченко Людмила

…Стояла теплая весна 1966 года. На голубом небе ярко светило солнце. Я вышла из театра на любимую площадь Маяковского. «Нет, жизнь не кончена в тридцать один год», – вдруг окончательно и бесповоротно подумал князь Андрей». Какой еще князь Андрей? Ааа! Андрей Болконский у Толстого. Стоп. А мне сколько сейчас? Тридцать один! Ага? Вперед! Я пошла через площадь на улицу Горького, улыбаясь прохожим. Изнутри меня заливала мелодия детства, на которой выросло мое поколение, она никогда не давала падать духом:

  • Нам ли стоять на месте?
  • В своих дерзаниях всегда мы правы…

Музыка взбунтовалась во мне, взорвалась и зазвучала, освободившись, как от рабства. Музыка! Я пошла за тобой! Посмотрим, как распорядится жизнь…

Время грез

А жизнь распорядилась просто. Надо кормить ре-бенка. Надо платить за квартиру. Надо одеваться. Надо, надо, надо… И я со всем пылом нерастраченной музыкальной энергии бросилась в наитруднейшее плавание – на эстраду. Но это не эстрада с «Зеркальным театром», «Эрмитажем» и «Олимпией». Это бесконечные перелеты на маленьких подпрыгивающих самолетах. Это поездки в общих вагонах, где, тесно прижавшись друг к другу, сидят усталые люди с мешками и чемоданами. Это не роскошные номера люкс с коврами и фикусами, а комнаты на четыре койки без удобств. Это маленькие нетопленые клубики с пианино, на которых не хватает клавиш.

1966–1970 годы… Эти годы – самая длинная дорога испытаний без работы в кино. Сразу же после ухода из театра я, правда, сделала в кино еще один «плевок в вечность», снявшись в спортивно-музыкальном фильме «Нет и да». И те же стечения обстоятельств: мною опять заменили «неопытную зелень». Как прочно кинематографисты не думали обо мне и вспоминали только по суровой необходимости. Адская трудность из сегодня перебраться туда и изобразить, воскресить тогдашние мои метания.

1966–1970 годы… пожалуй, самое мятежное время в жизни, потому что оно было опять обречено, опять приговорено к свободе. А ведь мне уже за тридцать. В этом возрасте без настоящего дела свобода… Она проклятая, таинственная и загадочная. Она полна неожиданностей, соблазнов, запретного. Потому что вызывает любопытство и интерес. Она, как зло и ненависть, приемлема в небольших дозах. А перегнешь палку – и летальный исход неизбежен. Эти годы начисто лишены какой-нибудь хронологии. Здесь светлые дни сменялись черным провалом и отчаянием. Весь этот круговорот совершался по кривой, косой, корявой параболе, где невозможно задержаться, не за что зацепиться, когда вот-вот… Но, словно по таинственному взмаху волшебной палочки, свершалось чудо, и я удерживалась, пусь иногда с сильными ушибами. События происходили, а пульс стучал. Стучал, как у нормального здорового человека, который не подвержен от природы никаким недугам и аномалиям. Мой организм имел бетонный пьедестал – здоровые начала моих добрых родителей. Это меня и спасло. «Як говорили, дочурка, у гражданскую: кругом пальба, темень, хоть глаза выколи, собаки лають, а обоз идеть».

С каждым выходом на сцену, от выступления к выступлению, я чувствовала себя крепче и увереннее. Я искала, экспериментировала. Училась на сцене мыслить, быстро и лаконично отвечать на вопросы. Ухватившись за маленькое узнаваемое событие, старалась облечь его в историю, которая имела бы свой сюжет. А главное, вывод, объясняющий мое неслучайное обращение к этой истории. Иногда в голове у меня пролетало видение, которое заставляло немедленно менять ранее принятое направление. Как однажды: выступаю. Застряла фраза той актрисы из первого выступления: «Я счастлива, скоро Сидор Сидорович…» На меня как налетел, как навалился смех… Смеюсь и ничего не могу с собой поделать. И оттого, что мне как-то нужно было оправдать перед зрителем этот смех (ведь не расскажешь истинную причину), вдруг словно с небес, сваливается сверхэксцентрическое спасительное оправдание этого смеха. И зрители уже смеются вместе со мной. Это необъяснимо, это рассказать нельзя. Наверное, очень важно заразить зрителя чем-то очень искренним, своим, пробуждая в каждом чувство смешного. Мне очень хотелось, чтобы мое пребывание на сцене и в городе, и в крае оставалось бы не забытым зрителями. И я всегда выкладывалась. Программа имела железный костяк, но вокруг главного все беспрестанно менялось и обновлялось. В концерте были и рассказы, и отрывки из спектаклей, и стихи, и песни. И (чего уж совсем никто не ждал) в концерте я исполняла свои песни. Я не сразу перешла к так называемым творческим вечерам. Было боязно солировать почти два часа на сцене – публика заскучает. Но вот после отчаянного, незабываемого эксперимента в городе Тамбове, где на сцене городского театра состоялись мои первые в жизни творческие вечера, опасения рассеялись.

Лежишь вечером в номере и фантазируешь, придумываешь, мечтаешь и вдруг дойдешь до такой восторженной фантасмагории, что, заикнись об этом кому-нибудь… Словами этого и не расскажешь. От этого экспромта так хорошо на душе и на сердце. Завтра обязательно попробую на сцене что-нибудь из невероятной «фантасмагории». Интересно, что останется до утра? Ведь утром все другое. Утро отрезвляет. А вдруг вместе с утренним светом и будничными заботами, телефонами и головной болью пламенная ночная фантазия бесследно исчезнет?

Испарилось, да не все. И кое-что даже очень удалось. И публика приняла, оценила. Ах, какие то были чудесные вечера – ночи грез. Никакого одиночества. Да никто и не был нужен. Я была так переполнена внутренней жизнью, так боялась расплескать то драгоценное, что предназначалось только ему, только зрителю. И опять, после опустошающего счастливого выступления я ложилась в своем номерочке, в счастливом уединении, без шума, без калейдоскопа лиц. И опять, и опять погружалась в поиски.

Образ жизни артиста эстрады совершенно особый. Первое, что я сразу отметила, – это независимость и большая личная ответственность. Артисты эстрады кажутся более экстравагантными, более колкими, не прощающими самых мелких шпилек, отвечающими со сцены своими словами, а не текстом, написанным автором. Это люди, о которых ходит наибольшее количество гиперболизированных слухов и историй. Я инстинктивно чуяла, что, вырвавшись на такую свободу в искусстве, надо очень здорово себя ломать, шлифовать и обновлять, чтобы иметь право на такое место.

То была одна из моих первых поездок после ухода из театра. В Москве стояло жаркое лето, а здесь, на далеком севере, трещал мороз. С тремя пересадками пролетели почти треть земного шара. И наша группа артистов наконец-то добралась до места. Аэродром. Аэродром? Это громкое слово. Аэродромчик. Деревянный, холодный аэродромчик. Служащие стояли вокруг нас в ватниках, и по их виду было ясно, что нас никто не ждал.

– Здравствуйте, товарищи, мы – артисты!

– Здравствуйте, товарищи артисты, очень хорошо!

– Нас должны были встречать представители областной-краевой – как тут у вас? – филармонии.

Дежурный обвел глазами служителей аэродромчика и небольшую группу людей, ожидающих очередного рейса. Ни одного лица, характерного для представителей администрации. Артисты, измученные дорогой, голодные и грязные, совсем пали духом. А у дрессировщицы, прижимавшей к себе двух умных пудельков, привыкших ко всему, начались нервные всхлипывания.

– Скажите, где у вас гостиница? – спросил дежурного крепыш-акробат.

– У нас тут есть только Дом рыбака. Может, там вас и ждут?

– Адну мину-тачку, – не унимался акробат, – люди едут к вам за тридевять земель. Везут вам, можно сказать, веселье, прогресс, а тут никто ничего не знает. Товарищи, скажите, вам хотя бы звонили?

– Товарищ, дорогой, да я пожалуйста, но я ничего такого не знаю.

– Нет, вы мне ответьте, вам звонили?

– Я дежурный! Я… делаю свое дело.

– Нет, но ва-ам звони-ли???

Этот диалог я всегда вспоминаю, когда уже совсем мрак. Полнейший мрак. Все. И выхода нет и не будет. И вдруг – как это бывает в жизни – одно перевранное слово, сказанное с пафосом, или какая-то дурацкая деталь, или неожиданная петушиная трель в голосе, а атмосфера вдруг резко меняется. И мрак уходит. Уходит через вот такой момент эксцентрики. И всегда найдется в компании человек, который сразу схватывает этот момент, быстро его «переваривает» и вносит поначалу в атмосферу разрядку, легкость, поднимается от нервного смешка к веселью – все выше и выше.

В нашей компании был такой человек. Он первый громко расхохотался. И тут же с жирной издевкой, точно копируя интонацию крепыша-акробата, спросил: «Нет, нет, товарищ, вы ответьте, но ва-ам зва-ни-ли?» Засмеялись все, а дежурный больше всех: «Вот теперь видно, что вы артисты. Здорово он его… Звонили вам, говорит, или нет? Да никто мне не звонил, говорю, а он опять свое… Звони-ли? Ну, мать честная… А этот вот сразу видать… артист, и все тут».

Это точно. Хотя широкой публике его имя было неизвестно: в телепередачах не появлялся. В Москве выступал редко, все больше на окраинах страны. Но человек был необыкновенный, с большим запасом внутренней деликатности. И замечательный товарищ. Много раз, когда я уж совсем падала духом, он, как тонкий, чуткий человек, мгновенно это чувствовал и одной какой-нибудь парадоксальной фразой, интонацией мог вывести из тупика. Услышав в телефонной трубке мое потерянное «здрасте», подхватывал: «Ааа! Все ясно, все ясно, милая вы моя! Нельзя над жизнью серьезно задумываться. Надо жить легко… (Следовала красивая фраза из непереводимых слов – очень точное, на все случаи жизни идиоматическое выражение, увы, исключительно для устного пользования.) Милая вы моя, если над жизнью серьезно задумываться, это же не жизнь, это же уужа-ас! Завтра я опять начинаю длительные гастроли по городам Баренцева моря с принудительной прогулкой по морю наших дорогих друзей товарищей Лаптевых…» И становилось легче, ей-богу. Так смеяться редко кому было дано. Сначала как-то весело подпрыгивали его губы, а уж потом раздавался сам смех – искренний, зажигательный, здоровый, как будто вдруг вылетела на свободу долго сдерживаемая радость. Услышав однажды его смех, увидев однажды его улыбку, невольно хотелось вызвать их снова. Хотелось зажечься, распрямиться, помолодеть. Люди в него влюблялись после нескольких фраз и одной улыбки. Не верилось, что этот человек мог кого-то когда-то обидеть. Слух у него был острый и моментально реагировал на все необычное как надо. Иногда прямо в концерте, импровизационно, рождались его веселые монологи. И зрители понимали, что это именно о них, сидящих в зале. Об их городе. Об их улицах. И смеялись, и хлопали, и кивали благодарно – так точно и метко все заметил артист. Успех его был посоянным. Я с болью задумывалась иногда, почему этот человек, очень талантливый, не достиг многого? Чего же ему не хватало? В чем была эта нехватка? Вот на других его хватало. А на себя нет. А может, потому и не достиг, что был рабом своей многочисленной семьи, которой был предан всей душой и для которой соглашался на любую работу? Порой на такую, которая была недостойна его одаренности. Но он часто бывал на мели. А семья? Замкнутый круг. Когда человек одаренный оказывается на мели и готов на любую работу, он идет на заранее обреченное дело. И в конце концов наступает то время, когда он вынужден терпеть унижения от мелких администраторов, третьесортных гастролеров – людей, которые не заслуживают и йоты его уважения. Это понимаешь не сразу, а с течением времени, с опытом. И если для меня эта поездка была лишь началом бесконечных гастролей, то для этого человека наша короткая гастроль являлась естественным продолжением одиссеи, которая давно стала его буднями. «Что-то Париж молчит. Странно, ведь через месяц мои гастроли в Олимпии. Девчата, кто хочет со мной? Проезд и суточные из моего кармана. Развлечения, естественно, за мой счет. Прошу к завтрашнему дню заполнить личные дела», – поставленным голосом говорил нам веселый человек за кулисами. В это время работники маленького клубика онемело, в веселом любопытстве смотрели на «этих» столичных артистов. «Париж», «Олимпия». Мы не выдерживали, прыскали, открывался занавес, и веселый человек шел к зрителям. «…Добрый вечер, дорогие друзья! Никакая ненастная погода не смогла помешать нашей встрече. Так пусть сегодня в этом зале будет весело, будет…»

В Доме рыбака было холодно и пусто. В коридоре около умывальника выстроилась с кружками и стаканами вся наша труппа. Холоднющая вода текла тоненькой жалкой струйкой. Потом все, как по команде, включили свои кипятильники. И ровно через несколько минут в Доме рыбака перегорели все пробки. На весь коридор громко раздался заливистый смех веселого человека: «Добрый вечер, товарищи! Наконец-то всем все ясно. Действительно приехали настоящие артисты». В темноте залаяли два пуделя. Раздался смех их хозяйки. А потом и другие пошли подхихикивать в своих комнатах. Потом стало в самом деле весело. А уж совсем потом все сидели в маленькой прокуренной комнате нашего веселого друга перед огарком свечи, прямо как в той военной песне. Среди этих людей – разных-разных – мне стало легко. Они обладали удивительным качеством – умением увидеть себя со стороны в ироническом фокусе. Общаясь с этим веселым человеком, я со временем стала в людях больше всего ценить жизнерадостность и остроумие. Этот веселый человек был великолепно остроумен.

Я начинаю новую жизнь. Иду, как говорится, «красной строкой». Вот когда пригодилось имя. Все-таки оно еще жило. И зрители, мои добрые зрители, меня еще не забыли. Скоро я выйду к зрителям. Сегодня надо помолчать. Разговаривать после. Без авансов. Делом, делом зарабатывать себе право «говорить».

«Друзья мои! Света нет, денег нет, тромбофлебит, жена больна, кругом паутина и сухари, никто не встретил, вокруг вечная мерзлота, концертами не пахнет… А мне нравится! Мне все нравится! Я счастлив! И пусть вечным огнем горит огарочек свечи, «горит свечи огарочек», – подпел он поставленным тенором. – Друзья мои, жизнь прекрасна!»

А потом он всех тихонько поманил за собой в темный коридор, высоко над головой держа огарок свечи, который превращал наши закутанные фигуры в странные сказочные тени. Мы дошли до номера, где спал богатырским сном крепыш-акробат. Тук-тук-тук. «Кто там?» – «Тэ-варищ, скажите, но ва-ам зва-ни-ли?»

Я переживала, что во время гастролей Маша оставалась со случайными людьми. Уезжаешь на неделю, а душа болит. И боишься звонить, а вдруг подружка забросила девочку, как однажды… Звоню в двенадцать ночи, хочу узнать у подружки, как там ребенок, и вдруг:

– Мам, это я, Маша.

– А почему ты не спишь? Ведь завтра вставать рано в школу?

– А не ложусь, тетю Зою жду. Ты не волнуйся, мам, я будильник завела, телевизор выключила, газ потушила.

– Как же ты там одна сидишь в темноте?

– Знаешь, мам, у меня балкон открыт, так у кого-то музыка играет, я слушаю. Мам, деньги есть, все в порядке. Учусь, ты сама знаешь как.

Да, это я хорошо знала. Но разве после такого звонка можно заснуть? Какой там сон! И все мои эксперименты и фантазии уже кажутся обвинительным приговором. Вот ты тут концертируешь. А ребенок один в пустой квартире. Двенадцать часов ночи! А ему всего восемь лет! А как я росла? Мне вообще никто не звонил и денег не оставлял. Но то была война. А сейчас время другое. И летишь в Москву. И крутишься вокруг ребенка. И уроки с ним делаешь. И все покупаешь. И зоопарк и кино. А потом проходит время… Жить надо. И опять гастроли. И опять не с кем оставить девочку.

Мой ребенок не избалован. С шести лет она отлично справлялась с магазинами. Все покупала, да еще и без очереди. Сначала без очереди потому, что маленькая. А в десять лет могла присочинить, что мама больная, что в больницу опаздывает. Точно как я когда-то в голодовку в Харькове. Я тогда могла сочинить про себя такую трагедию, да еще и подпустить обильную слезу, лишь бы дали кусочек хлеба. Многие удивляются – дочь киноактрисы, а поведение и запросы как у ребенка, выросшего в многодетной семье, где с детства знают цену копейке. Похоже. С детства на долю ей выпали недетские заботы – помочь маме выстоять, не потерять стержня, веры в людей, не осесть, не раствориться в суете, не плыть по течению. Она тихо жила рядом, помогая изо всех своих детских сил, и, наверное, чувствовала – об этом говорили ее печальные недетские глаза, – что жизнь может втолкнуть человека в такие тупики, загнать в такие дебри, откуда нет выхода.

Она бывала по целым дням одна. Когда ей становилось невмоготу, она звонила моим друзьям. Больше всех она любила того веселого человека: «Юрий Ми-хай-лавич! Приходите ко мне, пожалуйста, мне очень скучно! Нет-нет, мне не звонили. Скажите, товарищ, но ва-ам звонили?» Она точно подражала интонациям нашего доброго друга. Конечно, все взрослые были в восторге. И мне тоже было приятно где-то в глубине души. Здесь я точно как моя мама – никаких внешних восторженных проявлений. Приходя домой, я заставала целый отчет на столе, что сделала, что купила, кто звонил, что ответила.

– Звонила Бориса Марковна. Мам, я не поняла, это кто же, тетя или дядя?

– Ой, господи, Маша, это же Раиса Марковна.

– Но она же говорила мужским голосом.

– У нее голос низкий, потому что она курит. Никогда не кури, Маша, когда вырастешь.

– Но я же записала «Бориса Марковна» – вроде дядя, но в то же время и тетя…

Так у нас и осталось за той красивой женщиной имя «Бориса Марковна». Во время школьных каникул я брала дочь с собой на гастроли. Ночью мы спали с ней, тесно прижавшись друг к другу в холодной кровати очередного гостиничного номера. Днем ходили на базар, в магазины. А вечером на концерт. Она сидела за кулисами, в уголочке, закутанная и притихшая, внимательно наблюдая за жизнью на сцене и за кулисами. Она знала всех администраторов, схватывала на лету реплики, в которых чувствовалась ирония, юмор, явные или скрытые намеки. «У нас с Людой любовь и так далее». Или вдруг: «Стойте, идите сюда. Это в ва-ших инте-ре-сах». И попробуй не подойти, если это говорит огромный мужчина-администратор с громовым баритоном. Голос, поставленный от природы, изысканный, хотя и не лишенный признаков потрескивания. Это потрескивание намекало на желание захмелеть и быть в ударе. В его облике была такая респектабельность и надежность, что ему доверялись многие люди. Доверилась и я. Это было «в моих инте-ре-сах». Работали мы дружно. Только администраторы, как и кинорежиссеры, люди неверные. Они там, где огонек, на который идет публика. Публика! Ведь она заполняет места в зале… Как я благодарна тем людям, которые от меня не отвернулись, которые в меня верили…

Иногда мы с Машенькой ходили гулять в парк, каталисьна чертовом колесе, а потом звонили нашему доброму другу.

– Маш, позвони ты, спроси: «Товарищ, ну, ва-ам звони-ли?»

– Это дядя Юрий Михайлович? Скажите, ну, вам звонили? Нам очень скучно. Да нет, это мама. Лично я над жизнью серьезно не задумываюсь. Что? Ну конечно… я с вами абсолютно согласна… «Если над жизнью серьезно задумываться, это же не жизнь…» – В трубке раздавался жизнерадостный смех и неизменное приглашение на огонек.

Аплодисменты, успех, слезы и «замкнутый круг»

Как туго идет у меня это продолжение. Казалось бы, ну и что веселого в голодном военном детстве? Но как легко, свободно и радостно лилось… Наплачусь, насмеюсь, опять наплачусь… Сейчас же, как только переношу себя в те годы, в душу проникает и заполняет ее не побежденная временем горечь. Удивительно, теперь, когда бывают дни, события которых не могут не радовать, – и я радуюсь, даже бываю счастлива, – но… недолго. Без всяких причин, просто как оборонительный рефлекс, на меня наваливается горечь того времени: «Хватит, хорошего понемножку. Вспомни, как было несладко, и не забывайся. А то я тебе испорчу приятный привкус жизни. Я недалеко». И когда еще в разгаре сладкий улыбчатый ажиотаж рукопожатий и поцелуйчиков, я уже меняюсь в лице и хочу только одного – поскорее исчезнуть и сразу же что-то делать, делать, делать, делать…

…Актер эстрады слышит аплодисменты публики, еще не успев дойти до кулис. Дошел до кулис: «Ну как вам мой новый номер?» И тут же получает поздравления, пожелания. Искренние, нет ли – это уже дело его интуиции – поверить или помножить услышанное на шесть, разделив на восемь.

Актер кино сыграл сцену, выскочил из кадра: «Ну, ребята, как получился дубль, а?»

Гример: «Потрясающе, ни один локон не дрогнул. Головка была просто прелесть. Мне понравилось».

Второй режиссер: «У меня лажа. На втором плане девушка вылезла не вовремя. Вылезла и стоит. Дура. Я ее сейчас выгоню. Еще дублик, а?»

Главный оператор: «Дублик? Это же режим. Ты посмотри на солнце. По свету было идеально. У меня дубль есть».

Художник по костюмам: «О, насчет солнца – это точно. Как работала ткань! Наконец-то виден силуэт костюма. Снимаете все крупно да крупно. Пошивочный цех месяц мучился над оборками и рюшами. Нет, этот дубль прелесть».

Звукооператор: «Мне показалось, что микрофон был низковат. Не мог он мелькнуть в кадре?»

А актер, трясущийся после дубля, преданно и доверчиво заглядывает всем в глаза. Но никто на его немой вопрос – как же я? – не отвечает. Его увидит, услышит и почувствует только режиссер. Какой он? Что для него главное? Интересно, что у крепкого режиссера не видно на экране ни мелькнувшего микрофона, ни того, что девушка вылезла не вовремя. Режиссер возьмет именно этот дубль. Проведет его через самые суровые ОТК. Потому что он знает: в этом дубле актеры были на той эмоциональной волне, которую повторить нельзя. Актер на пути к зрителю, безусловно, в руках десятка талантливых нянек.

А что думает публика о киноактере, он узнает только тогда, когда выйдет на концертную площадку. Своими аплодисментами зритель укажет киноартисту на его реальное место в профессиональном строю. Публика совершенно неожиданно, по-своему, дает оценку артисту, порой парадоксально. Я поражалась тому, как распределялись зрительские симпатии. Вот артист Иванов. Сколько лет снимается. Сколько картин за плечами. И провалов не было. И с экрана надолго не исчезал. Объявили его фамилию. Раздались вполне удовлетворительные аплодисменты. Ну, так, на троечку… Не больше. А вот – Петров! Сейчас он – из картины в картину. На студии пробы сразу в нескольких фильмах, за него идут бои между режиссерами. Объявили Петрова – семь с половиной восторженных хлопков в трехтысячном зале. Черт побери, да вот только сегодня в газете о нем хвалебная рецензия. Ничего не понимаю. Ну, сейчас номер артиста Сидорова. Что тут скажешь? Жаль, что давно не снимается. Почему? А кто его знает? Держись, держись, Сидоров, милый. «Выступает артист кино – Сидоров!» И… взрыв! Бурные аплодисменты. Зрители сердечно благодарят артиста за то, что он однажды принес им радость, ворвался в их души, заразил их оптимизмом, душевной щедростью, своей природной артистичностью. Ах, как публика это настоящее чует и ценит. Я преклоняюсь перед обаянием, талантом и редкой добротой этого артиста. Я слышу его голос: «Когда весна придет, не знаю…» И чувствую, как подступают слезы. Привыкнуть бы – ведь столько раз слышала. Нет! Наверное, потому, что это настоящее, индивидуальное, нигде не позаимствованное, русское. Николай Рыбников заставляет меня приближать все такое далекое, пристально, ностальгически прикасаться к детству, к папе, к отечеству. Ах, это артист «мой». Таких прирожденных артистов конферансье эстрады может объявлять так: «А сейчас перед вами выступит артист, у которого еще нет звания, но его имя и есть его звание».

Только побывав на эстрадной площадке, актер кино поймет жизнь артиста эстрады. Сам, без нянек, он кует свой зрительский образ, оттачивает свое мастерство. А публика помогает ему шлифовать вкус.

Аплодисменты, «бис», «браво», «скандеж», ажиотаж сопровождают одного. Другой же покидает сцену под стук собственных каблуков. Можно ли остаться ровным, доброжелательным, независтливым, быть выше всего этого? О, это очень непросто. Я почти не встречала артистов, которые к приему публики, к аплодисментам относились бы не болезненно.

…Когда совсем не было приглашений с творческими вечерами и уже было не до выбора, я отправлялась на гастроли в составе больших сборных концертов. Без песен из «того» фильма на сцене лучше было и не появляться. Пробовала петь новое – «Что-то она уже не та. Давай нам ту, бойкую, веселую, молоденькую». А ведь прошло двенадцать лет после фильма. Да каких лет… Но ты, артист, всегда будь молодым. Это я усвоила еще в те годы и взяла на постоянное вооружение.

В концертах, где твоя фамилия не делает погоды, надо уметь «зажать сердце в руке» и безропотно подчиняться тому, что у тебя будет такое место в концерте, какое пожелают «главные» люди, делающие погоду, сборы и, главное, аплодисменты. Гастролер. Емкое и точное слово. Если это умный и деликатный человек, он не вмешивается в посторонние дела. Не судит артиста за более громкий, чем у него, смех или более шумный успех у местных поклонниц. Деликатный «главный» никогда не даст понять артисту, что его имя на афише закодировано в таком обидном и расплывчатом «и др.»… Такой гастролер – громкий король только на сцене. Но если «главный» с повадками звезды, с гиперболизированным сознанием своего величия… ох, как же всем приходится подстраиваться, поддакивать… Такой гастролер на концерте появляется с опозданием, в последний момент. Паника и трясучка за кулисами приятно щекочут ему нервы: «Я вас научу уважать мою фамилию», – говорят хищно раздувающиеся ноздри. Но по опыту он знает, что перегибать не следует, и тут же появившаяся обаятельная улыбка сбивает с толку: «Ребята, задергался, ну бывает…» – «Ну что ты, все в порядке», – заискивающе улыбаются те, кто понеустроеннее.

…Один из сборных эстрадных концертов, где «главный», как всегда, заставлял всех нервничать. Маленькая худенькая актриса в нелепом трико металась по закоулкам коридоров и кулис в поисках ведущего. «Гарри Павлович, миленький, дорогой, как же так? Я ведь уже давно готова, объявите меня, пожалуйста. Прибыл наш «главный», все перемешалось. Ой, господи, каким же я теперь номером? Гарри Павлович, ну вспомните, я ведь всегда имела свои аплодисменты, а?» Ей остается всего год до пенсии. И в репертуаре, и в одежде, и в неукоснительной дисциплине она была вся «из вчера». Но природа ее таланта такова, что в полную силу она могла жить на сцене. И как хорошо, что тот концерт вел милый, деликатный человек.

– Милая вы моя, дорогая. Меня не интересует порядковый номер вашего выхода. Вы для меня всегда номер один.

– Ах, что вы, Гарик, спасибо вам, голубчик… спасибо…

em>Как нужны были такие слова, как нужны…

Если б в жизни встречались только добрые, веселые люди! Но это не так. И говорить, что все празднично и чудесненько, а вокруг все такие милые и доброжелательные – значит, говорить неправду. 1966–1970 годы – это время встреч, знакомств с поразительно пестрой и разнообразной чередой людей. Этот период куда тяжелее того, первого, – начала шестидесятых. Тот период был первый, и этим многое объясняется. В том, что происходит впервые, всегда есть неизвестность завтрашнего, всегда есть надежда. В эти же годы я вступила, зная по прошлому, что меня ждет и что надежды мало. И все же надеялась… 1966–1970 годы – это время потери веры в людей. Порой становилось даже легче: ты сильна, потому что больше никому нет веры. Но откуда ни возьмись появляется на горизонте человек. И приобретенное чувство облегчения сменялось испугом. Неужели это тот, кто вернет веру в людей? Я пойму, что это было мое тяжкое заблуждение, и опять стану мягкой и доброй? В жизни мне всегда хотелось встретить человека, который бы хоть чем-то, хоть отдаленно напоминал моего папу. Пусть не князь и не интеллектуал, но добрый, а главное, человек не мелкий. Я знала, что такого не будет. Но все равно бросалась в дружбы и увлечения, как в убежище…

Кинусь и… Опять кручусь в «замкнутом круге». Как же меня сюда занесло? Зачем я здесь? Да ничего тут нет от моего папы. Что ж, нелегко было доходить до этого. Ведь внешне другой раз все так широко и трогательно. И только потом начинаешь понимать, что «парадным входом» управляет некий тайный кабинет, где щедроты, сюрпризы и внимание вычислены на счетном устройстве. Карьера, карьеризм, особый, сегодняшний обаятельный карьеризм. Вот, пожалуй, суть. Это была школа открытий, невероятных человеческих перевоплощений. Не прощу, что не сумела найти в себе силы пресечь все это сразу. Не прощу. Не прощу никогда!

Предательство… Что может быть тяжелее. Как бы ты себя ни уговаривала, что время залечит раны, как бы ни утешала себя, что есть люди поинтереснее, – подумаешь, кого-то тебе предпочли, – но все равно невозможно заполнить выжженные места в душе.

В концертах я часто общалась с одним интереснейшим человеком. Это эксцентричный музыкальный актер-виртуоз, мой любимец еще с детства. Теперь вот его уже нет. Он был и в кино прекрасен, и на эстраде. Потому с горечью говорю – «он был». Сергей Мартинсон. Однажды, после очередного сильного щелчка, на душе у меня было смутно. Мы сидели в его гримуборной. Я как-то вывела его на откровение, чтобы понять – почему, как в таком более чем солидном возрасте он сумел остаться восторженным, жизнерадостным, доброжелательным, как юноша, увлекающимся и на редкость любознательным.

– Моя дорогая маде-муазель! Каждый день я обедаю в ресторане. Обязательно. Разумеется, с красным вином. Оно бодрит кровь и веселит взор. Я смотрю на людей и ощущаю импульс сегодняшнего дня. Я заглядываюсь на женщин, и некоторые из них, маде-муазель, мне даже очень нравятся. После обеда у меня всегда преотличное настроение. По любимым бульварам я иду на рандеву с моим старинным другом. Ему уже восемьдесят. Но это, маде-муазель, колосс! Мы острим, шутим, вспоминаем былые времена, говорим на французском, слушаем Баха, Вивальди, Моцарта. Иногда, под настроение, Вертинского: «Я вам сегце со сцены, как мячик, бгосаю, ну ловите, пгинцесса Иген!» Главное, никаких отрицательных эмоций. У меня было три жены. Все три – красотки. И все три ушли. Когда уходила третья, я переживал минуты две, не больше. Вторая мне доставила семь минут неприятных ощущений. Но я сразу вспомнил, как страдал после первой, кошмар – целых пятнадцать минут! Пятнадцать минут выброшено из жизни! Как я смел? Жить! Радоваться! Страдать? Болеть? Переживать? Нет! Нет! Нет! Ни за что на свете. Что? Предательство? Да вы что, маде-муазель, только что на свет родились? Вы что, хотите, чтобы простили талант? Где талант, там предательство и интриги. Нет, нет, довольно, мадам, никаких отрицательных эмоций. Послушайте прелестный анекдотец: приходит француз домой, открывает шкап, а там – кто бы вы думали? – совершенно верно, муж-чи-на. «Что вы делаете в спальне моей жены?» – «Простите, – говорит, – только один вопрос. Как там наши, Ватерлоо еще не взяли?» Ха-ха-ха…

Как часто в жизни его посещали горе и разочарования. Но вот сумел же человек выработать в себе этот оптимизм, сумел отбросить все, что сокращает самое дорогое – жизнь. Как? Через что? В какой момент? Где искать ответы, рецепты?

Когда меня предают – это как гангрена. Точит, точит, разъедает. И ведь знаю, что лучше здоровая ампутация – рраз, и нету. А не получается. Вроде чего-то жаль. Жаль вклада. Но за добро не надо ждать добра…

В то «бескалендарное время грез» мелких и крупных разочарований было предостаточно. Из-за отсутствия стержня, главного в жизни, работы, драгоценные силы разбрасывались. А время шло, и роли уходили. Теперь на вопрос: «Что бы вы хотели сыграть? О какой роли вы мечтаете?» – я неизменно отвечаю: «Простите, но я ни о чем не мечтаю. Я очень счастлива, что у меня сегодня есть работа, что я могу даже выбирать роль. Хочу с предельной отдачей исполнять то, что мне предлагают». Да, теперь есть дело, есть забвение в работе.

…А работать становилось все труднее и труднее. И как бы ты ни выкладывалась, а зал-то наполовину пуст. Сколько надо было в себе задавить, погасить, чтобы, выйдя на сцену, не покраснеть, не побледнеть, найти нужные в такой горькой ситуации полутона. Чтобы тебя не жалели. Но и чтобы видели, что я тоже вижу эту пустоту зала. Ох, и этого я никому не желаю. Пустой зал ты чувствуешь еще за кулисами, по неестественной тишине, когда редкие зрители, сами стесняясь этого обстоятельства, говорят шепотом, как на похоронах. Пустой зал ощущается по добрым и сочувственным взглядам музыкантов! По сосредоточенному лицу администратора, который привез на гастроли «второсортный товар». И пусть на втором, третьем, четвертом выступлении людей будет все больше и больше. И пусть пойдет молва, что живу, существую, работаю, не сдаюсь… Но срок гастролей кончается. И филармония, криво усмехаясь, нехотя производит с тобой расчет, будто из своего кармана. И похлопывает тебя по плечу: «Эх, приехала бы к нам лет десять назад, во бы были сборы…» А назавтра, в другом городе, стою на сцене в платьице, в котором видно, что талия на месте, будь она неладна. На улице мороз сорок градусов. В Москве с очередной подружкой моя Машенька. В Харькове папа и мама разбираются в моих письмах – где правда, где ложь. А в зале сидят люди в пальто. И снег, что был у них на валенках, так и не растаял до конца выступления. Но я ничего не чувствую. Я хочу пробиться к людям. И, сжимая ледяной микрофон, пою, как в первый раз в жизни: «Я вам песенку спою про пять минут…»

Намерзнешься, сполна назакаляешь сопротивляемость и силу воли, а потом нужна передышка, иначе виден край. Ну, какая в Москве передышка? Опять новые знакомые. Ищешь в них утешение, взаимопонимание. Опять ошибки, ушибы…

Я помню лица артистов, которые видели, как я порхала птичкой то на Камчатке, то на Урале, то в средней полосе России, то удивленно смотрели на меня, когда я выплывала из волн Черного моря. Я понимала: они удивлялись тому, что я еще порхаю. Ведь год назад, случайно встретившись со мной во время гастролей где-то на краю света, они видели, что «перышки мои» совсем пообтрепались, лицо заострилось и горько опустились края губ… «Э, нет, долго не протянет», – читала я на их лицах. И это меня встряхивало, я делала немыслимый прыжок и опять взлетала.

Вдруг решив, что в театре «Современник» мне не повезло и повезет в другом, я в отчаянии бросилась в другой театр, к другому режиссеру. В Театр имени Ленинского комсомола, к Анатолию Васильевичу Эфросу. Вспомнив две сцены из спектаклей «Современника», уговорив актеров показаться вместе со мной, я пришла на показ ни жива ни мертва. А потом и трясучка пропала. Ну чего я боюсь? Ну что может быть страшнее того, что не возьмут? Да ничего. Но уж очень нужно было себе доказать, что я еще существую. И я наала показ. Что? Реакция? Да где? Именно в тех самых местах, когда думаешь, что этого уж точно никто не отметит. Оо! Какие это дорогие секунды в жизни! Вот и еще ответ на вопрос: какие мгновения в своей жизни вы считаете самими счастливыми? Нет, не счастливыми, а живительными. Как самое дорогое лекарство! Ты уже не играешь. Ты полновластный хозяин своего послушного сложного агрегата, дышишь в полную мощь первый раз за последнее время и на ходу придумываешь и осуществляешь. Все то, о чем могла только фантазировать, лежа в неуютных гостиничных кроватях. Вот оно, живое воплощение мечты, воплощение наяву! И это видно, слышно, материально! Рассмотрели, приняли, поверили, отреагировали, взяли в театр! Я в небе! Но только две недели. Изменились события. Главный режиссер стал работать уже в другом театре. Тут уже не до меня…

И опять с неба на землю. И опять «по морям, по волнам». И опять: «Я вам песенку спою…» И опять полупустые залы, кривые улыбки филармонии. И опять случайные подруги и друзья. И опять фальшивые письма к любимым родителям и страх услышать: «Доченька, ты жива?»

И вдруг, как это со мной бывает «вдруг», я поехала с московским мюзик-холлом в зарубежные гастроли. Искали в программу свежую певицу. Кто-то из артистов видел меня на гастролях, где я пела свои песни. Чем черт не шутит, послушайте, отказать никогда не поздно. И на прослушивании я спела свою песню «Мария».

…Шла по телевизору захватывающая передача. Ну, не сыграешь такое, не придумаешь и не срежиссируешь. В мире есть закон: каждый час в течение трех минут можно передавать сигнал тревоги и бедствия. И только. Это закон SOS! И вдруг однажды вместо сигнала тревоги на весь мир пронеслось: «Мария, я люблю тебя!!!» Сама жизнь ворвалась к людям в дома. На экране телевизора было лицо той самой Марии – прекрасное счастливое лицо любящей и любимой женщины. Я не отрывалась от экрана. Даже моя Маша, завороженная, не по-детски смотрела на него. Ах, как же хотелось жить, работать, творить! Ну что ж, пусть, пусть я уже давно существую как отрезанный ломоть, но… но! «Раз мыслю, я живу!» Я уже знала, что это будет песня, и знала, что называться будет «Мария», и знала, что в припеве будет неоднократное повторение слова «люблю». Наутро я бежала к знакомому конферансье эстрады Эмилю Радову, который был не только артистом и добрым, внимательным человеком, но и автором многих популярных песен и куплетов на эстраде. А главное, мне казалось, что он в меня верит. А на период жизни это было главное.

  • Три минуты в течение часа
  • Корабли молчат в океанах,
  • Сигналит лишь тот, кто в беде оказался.
  • И однажды сигнал раздался:
  • Мария, ты слышишь – я люблю!
  • Мария, ты помни – я люблю!
  • Мария, ты знай, что я люблю, Мария, Мария,
  • Пусть мир наполнен будет именем Мария,
  • Пусть над миром льется песня о Марии,
  • Я люблю – ты слышишь, я люблю, Мария!

Честное слово, песня получилась. Ее пела не только сама, но и у разных исполнителей она, со стабильным приемом публики, была в репертуаре. Что ж, такая тема, которая не допускает равнодушия, написанная единым духом песня не оставляла никого спокойным. Это было в незабываемом 1968 году, когда все вокруг меня было на точке нуля. Эта песня тогда меня прямо-таки спасла.

…Исполнив «Марию» на показе комиссии, которая комплектовала группу солистов мюзик-холла, вскоре в один прекрасный летний день я оказалась в поезде «Москва – Варшава». Как интересно все в жизни. Дома плачу без роли, а за рубеж еду как музыкальная кинозвезда! Мы выступали в городах Польши, Румынии, Болгарии. За рубежом, в братских странах, еще помнили и любили ту веселую комедию и тоже иногда крутили под Новый год. Волновалась я здорово. Но меня выручала неизменно моя «Мария», которую красиво оркестровали. Она зазвучала полнокровно и темпераментно. И была понятна без перевода. Но как же не воспользоваться возможностью сказать несколько фраз на родном для публики языке? Все-таки я актриса, и сам бог велел поиграть: друзья мои, какой бы мы ни были национальности и вероисповедания, но любовь для всех… это… ах! – короче, любовь есть любовь. Улыбаются за рубежом быстро и с готовностью. А если еще ироничный взгляд на свою персону. Мол, тоже подвержена этому, черт бы его побрал, чувству, ах, ах, ах. Я пела «Марию», и мне мерещился какой-то несуществующий цельный и добрый объект любви. И так не хотелось спускаться на землю. Ведь такого объекта у меня на земле не было. Я ездила, выступала, наблюдала, впитывала новшества зарубежной жизни, старалась сохранить веселый нрав и душевное равновесие. И вспоминать, и копаться, и переживать здесь казалось просто глупым и неуместным. Но, к большому сожалению, я принадлежу к той категории русских людей, которые начинают болеть ностальгией, еще не выехав за пределы родной земли. Я люблю в жизни только свое – дом, близких, город, землю, даже злых соседей и «доброжелателей». Люблю с удесятеренной силой, как только вижу вокруг красивое, порой прекрасное, но не родное. Дома природу не замечаю. За кордоном же от одного понятия «средняя полоса России» могу прийти в состояние наивысшего душевного подъема. «Та што там гаварить», это уж точно, мне будет самый едкий «дым отечества и сладок и приятен». Ходи, живи, впитывай, радуйся неожиданному просвету. Нет, домой! Ну что тебе дома?

Ничего ведь дома тебя не ждет. Сейчас твоя работа здесь – работай! Нет, хочу домой! Примитивная натура. Ну и ладно. Ну и пусть. Зато внутри никакого насилия. «Хай усе у твоей жизни будить свое, кровное, усе во етими своими руками. На чужое не зарсь, будь гордою, як твой папусик».

…И еще раз я решила приподняться и попробовать свои силы в театре. Схватилась за эту спасительную идею, потому что речь шла о Театре сатиры. Я почти на сто процентов поверила, что работа для меня найдется – казалось, все мои способности как нельзя более в стиле этого театра. Опять договорилась с актерами «Современника». И опять обновила в памяти те же два отрывка из спектаклей «Старшая сестра» и «В день свадьбы». В них для показа было все: и жанр комедии, и юмор, и пение, и гитара, и танец. Жюри в самом что ни на есть полном составе – целых три ряда! Начался показ… Чувствую десятым чувством в аудитории неестественную, напряженную тишину. У Анатолия Эфроса в том просто драматическом театре были неожиданные горячие актерские реакции, и даже смех, которые актеру, играющему перед актером же, дают понять, что они на верном пути. Тут же штиль, гробовик. Играть смешное в гробовой тишине? Чувствуешь себя голым и абсолютно бездарным. Ну что же делать? А показ идет. Я играю, рассуждает во мне кто-то там другой. А может, сама судьба, бог его знает. Чувствовала, что тону, что «захлебываюсь аккынчательно», но хватаюсь за слабенькую и глупую обнадеживающую мысль: ведь это не юмор, а сама беспощадная госпожа сатира… А в голове что-то школьное про сатиру из Салтыкова-Щедрина, перемежающееся с Кукрыниксами военного времени… И про сатиру больше – ни бум-бум… На ходу сползаю с субтона, с нюансов, именно тех, что имели успех на том показе. И начинаю все раскрашивать, педалировать, наседать. Может, думаю, в Театре сатиры надо укрупнять мазки? Перестаю делать паузы, потому что на первой же остановке у меня так застучало сердце – испугалась, что его услышат в первом ряду и я выдам себя, – так трястись – непрофессионально. Кто-то справа хохотнул и тут же осекся. Создалось впечатление, что решение не брать меня в театр было принято заранее. А значит, естественно, не реагировать. Удивительно, но даже самый молодой член худсовета Андрей Миронов сидел с видом скучающего профессора. И скажи ему, что через несколько лет мы с ним затанцуем и запоем в веселых дуэтах… Но все это – потом. А тогда на показе… Дошло дело до гитары. Я стала перебирать аккорды… Будто так надо… А сама переводила дыхание и лихорадочно соображала, как достойно выйти из этой игры? Я видела растерянные глаза своих партнеров, которые мучились вместе со мной… Почему я терплю? Ведь тут уже все решено. И точно так, как и тогда, перед тем как выйти на площад Маяковского из того театра, на меня навалилось знакомое состояние внутренней убежденности, что я иду странным, но каким-то своим путем, где не может быть насилия над собой. Да, остановить показ – непрофессионально. А какое это имеет значение, если всем все ясно? Профессионально или непрофессионально, хорошо или плохо, мило или бездарно, да будь оно все неладно! Я хочу домой, к пианино, к ребенку, к своему окну, к песням…

– Извините, я чувствую, что все это не имеет смысла…

– Ну что вы, что вы…

Долгая пауза.

– Может, вы нам споете что-нибудь? – обратился ко мне по-дружески приятный голос.

Я села к роялю и спела «Марию».

– Ну, что-нибудь еще, – через вязкую паузу обратился ко мне тот же голос.

Подвела меня на этот раз моя «Мария».

Не так давно в ВТО коллектив Театра сатиры отмечал присуждение звания одному из актеров. Случайно встретились в раздевалке. Атмосфера была удивительно теплая и какая-то искренне-нежно-доброжелательная. Все-таки как интересно все в жизни! Удивительно! Оказывается, я просто рождена для Театра сатиры. Как жаль, что в то время проводилась в театре какая-то линия «демократизма», что ли… И вот решили общим демократическим собранием, что на тот период театру я не нужна. Чего-то я не поняла до конца, но линия «демократизма» запомнилась. Да и какое это теперь имеет значение? Нет никаких сожалений. Это все пошло на пользу, как одна из глав высших курсов жизни. В трех театрах мне не повезло. На том и кончились мои прыжки в жизнь с репетициями, спектаклями, жестким режимом.

Но почему все-таки я желала именно такой дисциплинирующей работы? Было много свободного времени, и инстинкт самосохранения порой бил в тревожный колокольчик: трудиться, работать, постоянно, ежедневно, не от разу до разу, организовывать свой образ жизни, свой рабочий день, свой драгоценный день жизни. Надо, но где? Надо, но как? Надо, но для чего? В минуты отчаяния не верилось совершенно, что придет время, что все еще впереди. Что-то от меня улетало, уходило, убегало. Но в том, чтобы изменить профессию… Такая мысль ни разу не мелькала в голове. Иначе в минуты отчаяния я зацепилась бы за такую спасительную идею. Начала бы ее укреплять, тщательно лелеять. И она проросла бы и дала свои плоды.

Но нет, меня неудержимо тянуло к людям искусства…

Только один день

«Дочурка, если ты проснулася поздно, як твоя мать, когда на дворе вже полный день, – не лежи, увставай зразу, а то у голову полезить такое усякое, пойдеть такая выработка…» Нет, папочка, не важно, в каком часу от меня отлетел сон. Важно, в каком состоянии я была, когда этот сон ко мне вчера пришел.

К вечеру тревожные мысли удается приглушить. В темноте они умолкают. Но зато утром они просыпаются с новыми силами и беспощадно заявляют о себе.

Еще не представляешь, с чего начинать этот бесконечный день, но уже точно знаешь одно – день будет бесконечным. От этого начинаешь сначала испытывать бессилие, потом легкое беспокойство… Постепенно оно усиливается, да так, что вдруг начинаешь слышать удары собственного сердца.

Что там на улице? Все то же. Вылезать из постели холодно. И зачем? Никто не ждет. Никто не звонит. Работы нет. Вот и проснулась.

Стремление держаться в хорошей форме – это все-таки стремление. В самом этом слове есть движение, цель, направленность. И все же непонятно зачем, просто инстинктом чуя, где «жизнь», я веду почти аскетический образ жизни. Щажу лицо. И на ночь не пью ни воды, ни чая. А потом наступает отчаяние. Сцепив в бешенстве зубы, я неистово начинаю делать зарядку. Или тупо бегать. Но, быстро выдохшись, я понимаю, что мой бег, моя зарядка – это не способ ожить, распрямиться, улыбнуться. Это потуги в отчаянии. Не выдыхаются люди физически сильные. Здоровье, талант, красота – это все-таки дар природы. А мой небольшой запас здоровья напрасно уходит на внезапные порывы, переходы от апатии к действиям без промежуточных стадий.

А вчера? Что было вчера? Вчера… вчера я была в своей роли – веселила компанию. Попала туда случайно. Но не совсем случайно. Кто-то сказал, что я, мол, истории разные рассказываю и вообще чудная. Я уже привыкла быть объектом простодушных шуточек и не могла, даже и не желала отказываться от роли клоунессы. Ведь это все-таки где-то моя профессия. Я не обижалась, когда меня не вовлекали в «серьезные» разговоры: меня так прямолинейно воспринимали до смешного. Кто знал, что за моей болтающей, суетящейся маской «развлекательницы» беспрерывно, как часы – тик-так, тик-так – работает мозг. Кто знал, что он запечатлял в подробностях детали, интонации, мизансцены, запахи, атмосферу… Он готовил, запасал, оснащал мой организм на будущее. Я благодарна таким вечерам, когда я хоть и клоуном, пусть и ненадолго, но была в центре внимания. А со временем, оглядываясь назад, понимаешь, что чье-то невежество и нетонкость даже способствуют твоей скромности. Уж точно, в кино теперь никаких ролей стесняться не буду.

…А пока я лежу. Снотворное еще где-то там бродит. Мысли во сне отдыхают? Мне это недоступно. Переход ко сну превратился для меня в длинный однообразный тоннель, где нужно терпение и терпение. Наизусть знаю все щели в потолке и на стенах. Но все равно смотрю и стараюсь увидеть там контуры животных и Мефистофелей. Резко встаю. А ведь только что думала – подожду до десяти часов и начну день со звонка моей подруге. Зимой темно. И я включаю настольную лампу. Резкий свет бьет в лицо и напоминает мне свет «дигов» на съемочной площадке. И я тут же включаю свет. Пульс резко учащается, к горлу подкатывает знакомая боль. Звук собственного голоса в притихшей квартире меня окончательно приводит в действительность. В другой комнате моя Маша. Учиться не надо – сейчас каникулы. Она уже, наверное, поела и читает или рисует профили на листочках, ставя автограф, точь-вточь как у дедушки.

«Мамочка, ты будешь пить чай? Хлеба мало, но тебе хватит. Потом я сбегаю в магазин». Ей не нужно заглядывать мне в глаза. Мое настроение она чует на расстоянии. Потому ни «доброго утра», ни «как ты себя чувствуешь?» – сразу к делу. Запомнила, как говорю своей подруге по телефону: «Я верю только фактам». И ее учила – делом, делом. Потому между нами – ничего лишнего, все просто и естественно. Но чаю не хочется. Свет лампы меня расстроил. Ведь сколько раз зажигала, и ничего. А вот и прорвалась тоска, тоска по кино. Мельком еще раз проверяю список знакомых, написанный жутким Машиным почерком. Кто же звонил мне вчера вечером?

…Недавно, переезжая на новую квартиру, наткнулась на записную книжку того времени. Листая ее страницы, я поразилась, сколько же у меня тогда было знакомых и друзей! Где же вы теперь? Я хваталась. За меня хватались. Встречались, смеялись, сходились, расходились, сочувствовали, клялись в дружбе. И… исчезали. Теперь нет и сотой доли прежнего. Время отсеяло многих. Как в решете с крупными ячейками, сквозь которое проскакивает все без задержки. На поверхности осталось только несколько крупных, но самых дорогих, бесценных.

Уже десять часов. Целый час бессмысленно пролежала в ванной, читая Камю. От его экзистенциализма на душе еще муторнее. Очень талантливо, но как-то совсем беспросветно. Ведь есть же и другое одиночество. Есть Пушкин, Твардовский. «Ах, какой вы все, ребята, замечательный народ!» Отбрасываю Камю, беру Пушкина – и сразу хочется чаю! Ни с того ни с сего хватаю Машу. Целую ее, тискаю, подстригаю ногти, челку. Говорю ей, что, когда она вырастет, мы ей будем обязательно подкрашивать волосы и выщипывать брови. Она реагирует осуждающе. В школе за это как раз ругают девочек из старших классов. Я ей говорю, что это мы будем делать после школы, когда она выйдет замуж. Она опять не скрывает своего осуждения и говорит – чем жить так со своим мужем, как тетя Зоя, она лучше поедет «до дедушки Марка и до Лели у Харькув». Я замолкаю, безразлично мурлыкаю первую попавшуюся мелодию. А про себя отмечаю, что она права. Надо будетне так открыто разговаривать со своей приятельницей. А то всем сердцем участвуешь в ее горе, а ребенок, будучи в центре событий, невольно все мотает на ус. И делает не те выводы.

  • О вы, которые любовью не горели,
  • Взгляните на нее – узнаете любовь.
  • О вы, которые уж сердцем охладели,
  • Взгляните на нее – полюбите вы вновь.

В каком это году? Конечно, в девятнадцать лет… А в тридцать?

  • Бродячие ночлеги
  • И проказы старины
  • Позабыл для сельской неги
  • И домашней тишины.

Но теперь, когда мне столько, сколько тебе было тогда, когда ты написал: «На свете счастья нет, но есть покой и воля…» Ах, если бы ты, Александр Сергеевич, знал, как меня спасают эти слова! Я приходила к выводу, что течет время, меняются моды, уходят люди, поколения сменяют поколения – изменяются условия жизни. Но внутренняя, духовная жизнь, переживания и победы людей всегда неизменны. «Есть покой и воля». Воля, свобода, выдержка, понятно. Но покой… Как найти покой?..

Машенька пошла с подружкой в кино. Она всегда чувствует, когда мне нужно побыть одной. Я звоню своей подруге. Я ей звоню часто. Каждый день. Она сидит в большой комнате, в каком-то КБ. Телефон один. На столике их начальника. Самое удачное время для разговора, когда его нет на месте. Но попробуй подгадай это время. Наш разговор почти всегда одинаков – мои монологи и ее лаконичные ответы: «Да. Нет. Понимаю. Конечно. Безусловно. Еще бы. Только фактам». И никогда: «Мне жаль. Сочувствую. Бедная. Не звонили». Вокруг нее любопытные коллеги. И все знают наверняка, что она разговаривает со мной. Мой тембр голоса им хорошо знаком. И когда я прошу ее, слышу, как голос подчеркнуто произносит: «Это опять тебя». Я всегда вижу у стола главного инженера свою подругу, переминающуюся с ноги на ногу, сосредоточенную на том, чтобы не проскользнуло мое имя, не то слово. А в конце разговора слышу «приезжай обязательно». И я злюсь на себя за то, что звоню ей в рабочее время, что у нее могут быть неприятности. Почему она не отругает меня? Я бы ей не звонила больше. Нет, я позвоню. Когда меня совсем выбрасывало на мель, то, кроме нее, никому не могла рассказать, что было на душе. Она меня не подводила. Сколько раз обжигалась, выкладывая душу, казалось бы, хорошим людям, а ко мне все возвращалось потом в искаженном виде. Сколько раз проклинала себя за болтовню и откровение. Может, другой человек в моих обстоятельствах мог бы просто наплевать. Пробовала. У меня не получилось.

Уже три часа. Впереди еще огромный день. В доме все чисто. Гладить не хочется. Новое платье надела вчера, едва вынув наметку. На женщин оно произвело впечатление. «Премилое платьице», – сказала хозяйка дома, красивая брюнетка. Но там я больше не появлюсь. Красивая женщина – как правило, властная. Она уж точно уберет из своих владений другую женщину. Даже если она ей не соперница. Ну, а я ведь привлекала внимание компании. Значит, можно быть уверенной, что мне этого не забудут.

Быстро одеваюсь и иду к кинотеатру «Москва» встретить Машу. Я ведь мать. Есть у меня обязательства. Выхожу на площадь Маяковского – кипит, шумит, бурлит жизнь. На улице я уже забываю, куда намеревалась идти. Ключи у Маши свои. И вообще, она бы удивилась тому, что я ее встречаю. С чего это вдруг? У нас с ней суровые отношения. Я, не задумываясь, иду куда глаза глядят. Предоставляю чему-то там внутри выбирать переулки, чередовать их безмолвие с шумной улицей Горького. Люди спешат. Лица у всех озабоченные. Всех ждет работа… А сколько вокруг объявлений. И все требуются, требуются, требуются… А я свободна, как птица! «Птица, которая хочет трудиться». Но мой труд особый. Он и дефицит, он и… а что «и» – не знаю… Знаю, что мне вот неловко остановить спешащего в театр на репетицию бывшего коллегу. О чем спросить? Ведь разговор будет не на равных. И я опускаю глаза, сдвигаю брови, образовав на лбу озабоченность, и тоже спешу! И оба, увидев друг друга, отлично играем, что не узнали. Но и в эту минуту сожаления об уходе из театра никакого. И на его месте я не хотела бы быть. Удивительно, но от этого становится легче. Все же иду, иду каким-то своим путем. Такие мимолетные встречи вызывают освежающие толчки, которые приободряют и встряхивают. Это как иногда кажется, что ты больна, что у тебя жар. А смеришь температуру – она 36,6°. Значит, ты здорова. А это – главное.

Я боялась казаться жалкой неудачницей. Казалось бы, что тут бояться? Неудача, временная потеря везения. Но однажды я была свидетелем, как здоровый красивый человек в исступленной истерике кричал своей жене – в то время популярной актрисе: «Я неудачник! Понимаешь ты такое, ты, звезда, ты этого не можешь понять, ты, ты, ты… я, я, я…» О, себя он, видно, обожал. Красивый, здоровый, молодой человек – и неудачник. Не увязывались в нем эти две вещи. Будь на его месте хиленький, болезненный, так его и пожалеешь, и не задумаешься над понятием «неудачник». Не выходил у меня из головы тот энергичный неудачник. А может, дело в том, что пошел не по той дорожке? Про себя трудно сказать: занялся я, ребята, не своим делом. Нет, человек, выбравший правильный путь, с руками, ногами и здоровой головой, не может быть неудачником.

Еще было страшно превратиться в человека одержимого, который говорит всегда одно и то же, ну, слово в слово. Вчера ему все сопереживали. А сегодня его боятся и избегают. Он, бедный, ходит и ходит по заколдованному кругу. Хочет изменить траекторию. Но опять и опять выходит на свое наболевшее…

…Стою в очереди. В галантерейном магазине красивые коробочки с импортным туалетным мылом. Глаза рассматривают пол магазина, на котором жижа от грязного снега и следы от разнообразной обуви. Боюсь поднять глаза и встретиться с чьим-нибудь взглядом. Ведь они, глаза проклятые, сами кричат: «Товарищи! Это я! Неужели же я так изменилась?» И у человека вдруг во взгляде что-то вздрогнет. Мол, что это с дамочкой? Или – где я ее видел?.. Или просто кивнет, как дальней и забытой соседке. Или узнает… Но узнавали редко. Узнавали те, у кого была редкая зрительная память и музыкальность души. А если и заговаривали со мной, то – отмечу как феноменальный факт – все, без единого исключения, задавали один и тот же вопрос: «Почему вы не снимаетесь?»

…Бог с ним, с этим заморским мылом. Я люблю наше, Машино – «Детское». Хотелось для разнообразия. Но вот так безнадежно стоять в очереди, будь оно неладно. Выбралась, иду… Мысли, одна перебивает другую… И… ни одной спасительной. Завтра и послезавтра… Будет одно и то же. В скверике сажусь на лавочку. Тупо смотрю на заиндевелые деревья. «Посмотрите, какие сосульки прелестные, сломайте мне одну, вы такой высокий, гражданин». Я вглядываюсь в эту женщину, которую так восхищает сосулька. Нет, хорошо сейчас мудрому медведю. Наелся себе за лето. Залез в берлогу. И – привет, товарищи, до встречи в новом году!

Если ты на скамейке сидишь одна, значит, это не просто так. Ведь на скамейке должны сидеть двое. Как пелось в «Кубанских казаках»: «Ворон с Галочкой сидит на скамейке рядом».

– Ох, присяду с вами. Не возражаете? – Ворон тут как тут. – Что-то вы не очень того…

– Чего того?

– Ну, эта…

– Что эта?

– Ну эта, неразговорчивая…

– А что я вам должна сказать, дорогой товарищ?

– Ну вот, сразу обижаете – «дорогой товарищ»… Я вас вежливо спросил: не возражаете… ну, в смысле моего приседания…

– Вы же уже присели, не дожидаясь моего согласия на ваше приседание.

– Уу, какая вы…

– Не ваше дело…

И бегу. И самой стыдно за свою грубость. Ну присел, да, присел… Нервы не выдержали…

Я бегу по улице Горького, прокладывая себе дорогу между людьми, спешащими навстречу. В такие минуты всегда преследовала мысль: а ведь они когда-то видели тот нашумевший фильм. Многие из них, вот сейчас спешащих навстречу, писали мне письма… А теперь у них другие увлечение, дела, события ирадости. И для меня в их жизни уже нет места. Ах, как в такие минуты больно ощущать, что все проходит. Надо жить только будущим. Потому я не люблю «вчера». И, наверное, потому мне так тяжело продолжать это повествование тех бескалендарных лет…

Уже пять часов пополудни. Впереди еще семь часов жизни. В витрине овощного магазина увидела апельсины. И вмиг появилась цель! Как будто целый день только о них я и мечтала. Взяла сразу три килограмма – на всю жизнь! Это с войны. Кажется, что завтра уже апельсинов не будет. Иду и ем, на ходу сбрасывая очистки в урны. Апельсины переносят меня в жаркие страны, в которых никогда не была. Но их отлично заменяют видения Нового Афона. Там росли мандарины. И там снимали «итальянскую натуру» к фильму «Роман и Франческа». Такой невинный оранжевый фрукт вдруг опять принес тоску по кино.

Висят афиши нового фильма. Его обязательно посмотрю. Есть талантливые люди, которые, как точный прибор, своим творчеством определяют, мне кажется, пульс времени. К ним стремишься. К ним зависть самая белая. К ним завистливая боль от восторга. Они, сами того не зная, меня поддерживали. Они не давали мне отстать от жизни. С ними я проигрывала экранные роли. Спорила в одиночку. Задавала себе от их лица вопросы. И сама, ставя себе преграды, получала пространный ответ. Сама себе ставила оценки за ответы. Незаметно порой выстраивались свои теории, которые и в слова-то не облечешь. Как важен пример, как важен. У меня постоянно присутствовала потребность преклоняться перед талантом. Особенно остро я ощущала эту потребность, когда намечался избыток внутренних сил. Тогда, ломая себя, я отдавала эту силу талантливым людям, порой тем, с которыми так и не пришлось близко познакомиться, чтобы сказать: «Знаете, что вы в моей жизни?»…

– Никто не звонил?

– Нет, я недавно пришла, мамочка, наверное, звонили, – и в Машином тоне я слышу извинительные нотки. Ребенок, а все понимает. Читать нет настроения. А читать для того, чтобы быть на волне… Я уже не стыдилась сказать: «Нет, не читала, не видела, не знаю». Как вспомнишь: «Ах, это шедевр!», «Только не начинайте с отпетых вещей!», «Ну, это совсем тривиально!», «Вы не читали? Ну это же конец света!» – аж мороз по коже! С этим этапом дешевой полусветской показухи покончено. Вранья меньше. Но жить по правде еще трудней. Спрашивается: как жить?

Звонок. Обе бежим к телефону. Берет трубку Маша: я ведь не стремлюсь к разговорам, я ведь смертельно устала от предложений, от ролей, от концертов. Это играется в доме как отработанный аттракцион.

– Алло, кого? А куда вы звоните? Нет, это не тот номер…

Обе расходимся. Она к телевизору, я в свою комнату. Долго стою у окна. Дом напротив растет не по дням, а по часам. Скоро его увидишь, лежа в постели. Проснешься утром, а домик тебе: «Шлю вам привет, люблю балет». Ах, балет, балет… В те годы я не пропускала ни одного балета. «Кармен-сюиту» смотрела пятнадцать раз. Пластинку Бизе – Щедрина приобрела, как только она появилась. Эти праздничные балетные вечера, как искры, вспыхивают в памяти, как детские праздники в Новый год. Именно детские, когда все впереди, нет никакой грусти и никаких невзгод. Когда на сцене талант, он отдает тебе частицу себя и заполняет именно те места, которые болят и ждут помощи. И потому идешь наполненная, счастливая и свободная – как ребенок!

Вечером у меня музыка. Музыки у меня много. Музыка разная. Сейчас у меня долгое и счастливое увлечение джазовыми пианистами. С изумлением слушаю Билла Эванса. Он мне наиболее близок. Ах, как жадно слушала я музыку Цфасмана и оркестр Варламова на пластинках сразу после войны. Но откуда у меня, русского человека, выросшего рядом с папой-баянистом, частушками, маршами и русскими народными песнями, такая любовь к джазу? Почему я так замирала в музыкальной школе, когда слушала Рахманинова и Мусоргского? Я сходила с ума от арии – «Как во городе было во Казани». Какая интонация, вроде традиционно русская – и нет, не традиционная. Где появляются в мире новые течения, новые гармонии и ритмы? Почему я так тянусь к ним? Теперь я думаю, что это Время. Оно заставляло прислушаться к новому. И если у тебя душа начинает вибрировать от счастья, ты не сможешь не открыться этому новому. И не важно, в какой стране живет талант. Он несет радость людям за тридевять земель. Джазовых пианистов Билла Эванса и Эррола Гарнера уже нет в живых. А их музыка звучит и радует. Вот Билл Эванс играет импровизацию на тему Джорджа Гершвина «Порги и Бесс». Когда я еще училась в институте, в Москве были гастроли театра из Америки. И я слушала эту оперу. А на занятиях по зарубежному кино мы смотрели музыкальный фильм «Голубая рапсодия в стиле блюз» с музыкой Гершвина. А потом, в Сочи, я бежала на концерт пианиста и композитора Александра Цфасмана, где он играл ту же «Голубую рапсодию» в переполненном летнем сочинском зале. Значит, не я одна – вон сколько восторженных лиц. Как все переплелось: Гершвин, Цфасман, Америка, Россия и музыка, музыка, музыка. Как необыкновенно выходит Эванс из основной темы в импровизацию. Интересно следить за его длинной музыкальной фразой, которую я чувствую и понимаю без перевода. Эти джазовые импровизации учили меня смелости, учили не бояться, пробовать, рисковать, уходить от буквального, расширять диапазон роли, из ролишки строить роль, из материальчика выстраивать материал.

Уже восемь часов. Прожить еще четыре часа, а там «утро вечера мудренее». Музыка кончилась. Перебрала свои забавные наряды, а в голове зрел очередной наряд к Новому году. Но поскольку до последней минуты не знаешь, где ты его будешь встречать (а вдруг туалет там будет некстати), фантазия затихает. Я смотрю в зеркало: да нет, еще терпимо. Не «Карнавальная ночь», конечно, но ее и не надо. Сейчас я даже получше. Вот так бы продержаться еще лет, лет… Ну ведь буду же я когда-нибудь, ну… через несколько лет сниматься, в конце концов?! «Ведь другие снимаются, а ты что, хуже всех?» Где я слышала эти слова? Кто мне задавал этот вопрос? Ну как же, это было летом. Это было летом 1968 года. Я шла по аллее сочинского парка. Внизу бушевало море. Бушевали страсти, знакомства, влюбленности. Знойный юг был в знойном разгаре. Быть на людях, когда на душе мрак, тяжело. Я так устала прикидываться, наигрывать… Жизнь все никак не выбрасывала меня на поверхность из мнимого убежища. Я в ту пору еще крутилась по «замкнутому кругу». «Объект» в веселой компании на пляже играл в карты – в ажиотаже успеха задал мне именно тот вопрос. И я даже подыграла и развлекала еще раз компанию. А потом незаметно исчезла.

– Да никак ты…

Я не успела перестроить выражение лица. Оно так и осталось растерянным.

– А я тебя узнала. Смотрю, идет красивая баба, вся в белом, в моднющих брюках. И вдруг ты! А что с тобой?

Я совершенно не знаю этой женщины. Возможно, где-то видела ее, возможно, мы и общались, но не так тесно, чтобы позволить застать себя вот так врасплох.

– Да ты, никак, не узнаешь меня? – Говор вроде не харьковский.

– Ну, а как Маша? Ей уже должно быть лет восимь-девить? Или десить? Смотри, а талия все та же, – и сразу вспыхнуло…

Мы с ней когда-то снимали в одной квартире по комнате. Моя была смежной с кухней. И она на кухню попадала «через меня». Это же она меня и пугала, что талия после рождения ребенка пропадет. И она заговорила очень быстро, отрывисто, очень громко, очень взволнованно и очень-очень темпераментно:

– Ты что, ты что такая? Я тебя не пнимаю. Ты крысивая, мылыдая, пыпулярная, модная, да мне бы такое, я бы весь свет перевернула. А она? Нет, я тебя не пнимаю. Нет, ты посмотри, море – прилисть, солнце – прилисть, люди – прилисть. Сочи – прилисть, а ты знаэшь, ты знаэшь, ты знаэшь, када мне плохо, знаэшь, что я делыю? Я… Я оденусь, накрашусь, псмотрюсь в зеркало… Умоюсь и, и… и… ложусь спать! Пняла?

Может, так и сделать? А может, позвонить ей и узнать еще какой-нибудь рецепт для «успокоения»?

Ни одного звонка. Ну отзовитесь же кто-нибудь! Ну вспомните про меня! Мне еще до конца дня несколько часов! Ну позвоните, ну постучите, ну не забывайте, ну пожалуйста!

«Что бы вы хотели себе пожелать?» Он улыбнулся: «Чтобы звонить по телефону не переставали. Хуже нет, когда ты никому не нужен». Ну что ж, есть все основания надеяться, что такого с популярным актером не случится» – из интервью с актером Театра имени Моссовета.

Я люблю тебя, жизнь

Последние десять лет живу словно в горячке. Несусь, несусь, наверстываю, наверстываю… И вот, когда пришел такой счастливый 1982 год – интереснейшие работы, впереди музыкальная роль… Осуществилось! – я почувствовала такую слабость, какую чувствует человек после очень трудного, непосильного пути.

Ночь ехала в «Красной стреле». Спала плохо. Привезли прямо на студию. Костюм, грим, чай в гримерной. Вокруг добрые и любимые. Это «Ленфильм». Эпизодическая роль в «Магистрали». Снимаем в просторных коридорах райкома партии Смольненского района. Сняли быстро. Так всегда у режиссера Трегубовича. Ночью опять на «Стреле» в Москву. До поезда устроили в «Астории». Провалилась в мертвый сон. Проснулась от необычной тишины – где я? Темные обои, бархат, бронза… А! Милая, дорогая моя «Астория». А я думала, ты навсегда изменила – все иностранцы, иностранцы… Да разве кто-то по-настоящему может оценить твою красоту, твой покой? А? То-то. Как ты затаила дыхание. Почувствовала «свое»… «Астория», Ленинград, начало моей жизни в кино. Как это было давно… Меня охватило, сжало в объятиях такое пронзительное чувство счастья… Да вот же о каких слезах просил меня режиссер в «Сибириаде». Нет, тогда не «схватила». Он тогда еще сказал: «Ладно, пусть будет так». А я спросила: «А как?» Да вот так, как сейчас. Но уже все – кадр снят, поезд ту-ту… Пошли, судьба, еще раз такую возможность!..

Лежу и с ужасом смотрю на телефон. Хоть бы не зазвонил. Я задыхаюсь от перегрузки. Нет сил на разговоры, встречи, улыбки. Я боюсь телефона. Боюсь, когда он молчит. Боюсь, когда бесконечно звонит. Если человек живет один и у него есть телефон – он не должен считать себя одиноким. Если в доме есть эта пластмассовая штука, она с утра врывается в жизнь, смешивает все в обдуманном дне и преподносит, преподносит… А потом, довольная, молчит. Когда гоняются за «модерновым» телефоном, я отмечаю: что-то там у этого человека еще не созрело. Аппарат телефонной связи, как часы и машина в наше время – необходимость. По мне – пусть они будут простые и добротные. И незаметные.

Тихо-тихо. Ни звука. Вечереет. В окне напротив красивая площадь. В центре памятник царю. Знаю точно, что не Николаю II и не Александру, который преследовал Пушкина. Лежу. А ведь в Ленинграде грех так проводить время. Перед глазами поплыли залы Эрмитажа. Сколько раз в Эрмитаже проделала я путь, что прошли в семнадцатом первые бойцы революции. Среди них мог быть и мой папа. И я всегда старалась смотреть на эти залы, коридоры, на эти лестницы его глазами. Однажды мы ходили с папой по этому пути, аж до белой столовой. «Ну, братва наша, наверна, здесь духу дала! И як тока ета усе у кучу пособрали? Якеи люди ети художники… Усе честь по чести стоит на местах, блистить… Тока царя нима. Теперь мы з дочуркую ходим… Якое ж тута богатство… Ета ж мамыньки родные…»

А в Александровском каждый раз пристроюсь к какой-нибудь группе, чтобы еще раз услышать: «В этом зале бывал Александр Сергеевич Пушкин». После этих слов любая, самая усталая и задерганная, экскурсоводша становилась молодой и прекрасной, потому что – ни одна! – не говорила эти слова скороговоркой. Обязательно обводила всех взглядом и через паузу произносила: «Пушкин». И обязательно после фамилии поэта проносился странный, святой вздох…

…По телевизору – ленинградские новости. По экрану пронесся непривычно маленький трамвайчик с одним вагончиком. Наверное, снимают что-нибудь из жизни начала века. Но почему-то из окон трамвайчика выглядывают люди в современных вязаных шапочках и дубленках. Прислушалась. Оказалось, что этот отреставрированный трамвайчик будет ходить по историческим местам Ленинграда. И ведет его красивая русская женщина, грудь в орденах. Сорок лет она на этом месте. И только один год была в простое. В год блокады Ленинграда. Вот вагончик делает остановку на красивом мосту. Позади заснеженная Нева. На остановке толпа людей аплодирует трамвайчику и его водительнице. И вдруг из середины толпы выделились три старушки. Они запрыгали как дети, протягивая свои сухонькие ручки к вагончику. Они помнят его с юности. Сколько силы жизни и радости в этих старых женщинах! Я вскочила как от толчка. Лежать, щадить себя, уходить в себя? Бежать, бежать по Ленинграду! Смотреть, смотреть, восхищаться и плакать.

…Я лежу и тупо смотрю телевизор. За окном щебечут птицы. Жара. Любимое лето. В Москве со мной стали жить мои любимые папа и мама. В первые дни мы, счастливые, сидели, тесно прижавшись друг к другу. У меня рядом появилось надежное, теплое, родное. Мама вошла в хозяйство и Машину учебу. А папа сидел со мной с утра до вечера, чтобы я не скучала. Бдительно следил, чтобы дома я была ровно в одиннадцать вечера. Но годы, проведенные врозь и в разных жизненных обстоятельствах, все же разобщили нас. И как это ни больно, но порой я и папа не знали, о чем говорить! В Харькове многих новых сотрудников из Дворца пионеров я уже не знала. А он никого не знал в Москве и поначалу в новой жизни вообще ничего не понимал. Первое, что он решил, «…немедленно иттить до самага главнага начальника по всей кинематографии и изложить, якой капитал он добровольно выпускаить з рук».

– Ты ему, Марк, котик, не забудь про «концертик у диревни» и как ты на «маленьких гармоньках выступал перед самим Рокосовським…». Или все-таки перед Жуковым, а, Марк?

– Выступал перед тем, кому надо було. А начальству усе чисто про дочурку изложу. А хто ж, Леличка, нашага кровнага ребенка выручить, када не мы з тобою?

Еле-еле отговорила его от этого похода. Но очень скоро он сориентировался и понял, что прошлое нужно оставить в прошлом. А вот реальность: Москва, дочь без постоянной работы, внучка без алиментов, маме пять лет до пенсии. «И што выходить на дели? Немедленно нада иттить работать, кров из носу». И пошел, не постеснялся отбросить былую славу доброго баяниста и стать простым сторожем. А мама еще долго отрывалась от Харькова, мучилась и переживала прошлое. Интересно, что главным тормозом в их переезде была мама. Казалось, папа старше, ему труднее все оставить и улететь из обжитого гнезда. Так нет, он прямо рвался в Москву. Ни за что не хотел умирать в Харькове. При жизни уже планировал себе памятник «штоб такого ни в каго ще не було, во як!». Втайне от мамы он ходил в мастерские по мрамору, говорил с художниками, предлагал им свои проекты. Но как только заикнулся маме насчет цены… Моей маме представить, что человек в полном здравии, уважаемый на работе, абсолютно серьезно при жизни готовит себе памятник… К чему только она за долгую жизнь с папой не привыкла, но к подобному… Об этом мама рассказала нам совсем недавно. Она аж задыхалась от смеха и удивления, вспоминая про памятник:

– Так что ты думаешь, огромную глыбу белого мрамора он все-таки на грузовике привез. Говорит, мастера подвыпили и уступили по дешевке. Ну, как такое в голову пришло? Что за человек… А полтонны клена на баяны? Это же на тысячу баянов… А десять чемоданов инструментов… Говорит: «Не возьмем усе ета у Москву, я у столицу ни ногой». Ужас с этим папой. Странный, ему обязательно нужно было попасть в историю, хоть памятником…

А еще через некоторое время мои родители, как и Маша, почувствовали, что лучше иногда оставлять меня одну, все равно ничем не поможешь.

– Сегодня, дочурка, не сиди дома, сходи у гости. Друзей у тебе во скока. Не сиди, не вырабатуй, иди у народ. Я и Лели усегда гаварю – не вырабатуй, лучше якую новую игру или шараду дитям разучи. Двигайсь, не сиди, як квочка. Главное, от людей не отрывайсь. Ничего, моя птичка, твое щастя упереди. Вже скоро, вже вот-вот, усем сердцем чую. Харошага человека судьба пожметь, пожметь и отпустить. Ну, а я пойду до своей старухи, «к Елене Александровне», ух, якой характер вредный… каждый день усе хужий и хужий… Слышь, дочурка, никак не можить успокоиться – усе за Харьковом плачить. А я так думаю, што ета неспроста. Наверна, у ней там хто-та быв… А? Ета што ж выходить? Я вже аккынчательно успокоивсь, а она усе: «Как же так, мы оставили квартиру, работу, друзей, сарай, палисадник» – во як – и сарай з палисадником помнить. А скока крови у меня выпила за етый сарай, мамыньки родные! А за етый палисадник, а за виноград… А якой виноград! Она мне усе розы простить не можить. Што я три куста роз заменив на виноград. А я своего добився! Свое вино було, да якое! Як уезжали у Москву до тибя, пособрав увесь двор! Усе понапилися, Сонька з Розкою плакали, усе целовали Марка Гавриловича. И усе остались пьяные и довольные. Ты ж своего папусика знаешь, он никого не обидить… Ну ладно, загаваривсь, а в тебя свои дела. Пошов, закрывай дверь на усе замки. Если куда пойдешь… а лучий побудь дома. Сегодня по телевизору будить етый, як его, Леля знаить… Ну, поеть у кино. В него имя як моё, етый…

– Бернес?

– Вово, як же ж мы его на фронти любили.

– Наверное, «Два бойца»?

– Дочурка, а ты з им устречалась, гаварила з им? Як он?

– Что?

– Ну, як человек?

  • Я люблю тебя, жизнь,
  • Что само по себе и не ново.
  • Я люблю тебя, жизнь,
  • Я люблю тебя снова и снова…

«Як человек?»… Человек, папочка, он был замечательно непростой. Со всеми плюсами и запятыми, как и у всех живых людей. Но ведь он был артистом, художником. И потому обычные человеческие проявления у него были острее, ярче и крупнее.

…Как только осенью 1959 года я поселилась на девятом этаже углового дома на Садовом кольце, снимая очередную комнату у очередной хозяйки, через неделю в подъезде появилась жирная надпись мелом: Бернес + Гурченко = любовь! Я обомлела. Откуда? Я его еще сроду в глаза не видела, а уже «любовь». Связывали меня и с Игорем Ильинским, с Юрием Беловым, с Эльдаром Рязановым, с Эдди Рознером – тут понятно. Все-таки вместе работали. Но я и Марк Бернес! Ну что ты скажешь! Оказалось, что Бернес жил в этом же доме на пятом этаже. С тех пор, поднимаясь на свой девятый этаж, я со страхом и тайной надеждой ждала остановки на пятом этаже; а вдруг откроется дверь и мужской знакомый голос спросит: «Вам какой этаж?»

Заканчивался фильм «Девушка с гитарой». Я возвращалась после какой-то муторной съемки, вошла в лифт и сказала: «Девятый, пожалуйста». Лифт задрожал и с грохотом пошел наверх. Человек в лифте стоял намеренно отвернувшись, как будто опасался ненужного знакомства. Я смотрела в глухую стену, исписанную разными короткими словами. А он смотрел в дверь лифта, да так хитро, что даже если захочешь, то и профиля не разглядишь. Лифт остановился, но человек еще постоял, потом развернулся ко мне всем корпусом, приблизил свое лицо и сказал неприятным голосом: «Я бы… плюса… не поставил». Лифт захлопнулся, и в нем остался легкий запах лаванды. Это был сам Бернес! Ну и встреча. Уу, какой вредный дядька. А как он меня узнал? Ведь стоял спиной. И о каком плюсе речь? И отчего бы он его не поставил? И где этот плюс должен стоять? Плюс, плюс, плюс… Нет, чтобы в ответ сказать что-нибудь из интеллигентных выражений в духе моей мамы: «Позвольце, в чем дзело, товарищ?» Или: «Позвольте, я вас не совсем пэнимаю». А еще лучше бы сделать вид, что вообще не узнала популярного артиста. А я сразу вспыхнула… И вдруг дошло: ведь Саша + Маша = любовь? Вот тебе и плюс! Ишь, как он меня уничтожил. Он бы, видите ли, плюса не поставил. Ах ты ж боже ж ты мой! Ну, подождите, товарищ артист, уж в следующий раз я вам не спущу!

А «следующий раз» был во время международного фестиваля в июле 1959 года. Тогда к нам со всех стран приехало кинозвезд видимо-невидимо. Москва бурлила и веселилась. Самым популярным тогда было французское кино, из Франции на фестиваль прибыло сразу несколько звезд первой величины. И вот такую интересную делегацию должны были принять на киностудии «Мосфильм» наши советские артисты и весь коллектив прославленной студии. Для гостей сочинили приветственную песню:

  • С вами давно мы по фильмам знакомы,
  • И вы, наверное, нас узнали, узнали?
  • Встрече мы рады, так будьте как дома
  • На московском фестивале!
  • Киноэкраны как окна в мир горят!
  • Народы, страны с экраном говорят,
  • Знакомятся друг с другом и лучше узнают,
  • Радушно в гости людей к себе зовут.

Эту песню мы должны были петь с Марком Бернесом. Репетицию назначили в его доме. Я уже снимала другую комнату. Машеньке было только два месяца. Ребенок занял меня целиком. И я давно забыла про все плюсы. Времени было в обрез… И вот тот самый дом на Садовом кольце. Поднимаюсь на пятый этаж в квартиру к прославленному артисту. В парадном и лифте уже новые, более свежие надписи. И почему-то повеяло грустью. Жаль, что та первая встреча была какой-то нелепой. Прежде чем позвонить в дверь, я собралась и приказала себе: не сморозь глупости, не хихикай, только «да» и «нет», помни – если образовывается пауза, не встревай с болтовней из боязни, что человеку станет скучно. Не поддакивай и не кивай. Ну, давай, звони, «з богум, дочурка!». Просторная двухкомнатная квартира, обставленная со вкусом, от хозяина – легкий запах лаванды… Вот жизнь! Неужели и у меня так когда-то будет? Композитора, автора песни, еще не было. Тихо звучала самая модная в то время мелодия – «Анастасия» – в исполнении Пэта Буна. Ах, если бы не музыка, я бы следовала своим наставлениям. Но полились звуки, я разомлела, растаяла. Как давно я не ощущала такого блаженства. Мои неприятности, болезни, ожидание ребенка, пеленки, бессонница, заботы, безденежье… Я стала подпевать. Потом прошлась в танце, вздымая кверху руки, не обращая внимания на хозяина… Я полетела! Простите меня, я забылась… а ведь меня ждет дома маленькая девочка. Нет, я не мать. Я танцевала под чарующую мелодию, и казалось, все мое запутанное существование расправлялось, оживало и уверенно твердило: еще вся жизнь впереди!

Композитор, появившись, растянул в усмешке губы, красноречиво улыбнулся хозяин: принял меня за поклонницу. Но, наткнувшись на его взгляд, посерьезнел и тут же расплылся в самой искренней улыбке. Он заиграл мелодию, я «отрезвела» и мгновенно включилась в любимую работу. Через десять минут я уже бежала домой. Бернес уважительно проводил меня и попрощался тепло и дружелюбно. Я отметила, что никакой усмешки на мой счет на этот раз не было.

А когда на студии «Мосфильм» мы встречали и провожали гостей фестиваля, я ощущала на себе его взгляд, беспощадный, простреливающий насквозь.

– Знаешь, а ведь ты дура! С твоими данными ты можешь много. Ты хорошо слышишь – это редко. Много суеты, суеты много. Много дешевки. Харьковские штучки брось. Сразу тяжело, по себе знаю. Существуй шире, слушай мир. В мире живи. Понимаешь – в мире! Простись с шелухой. Дороже, дороже все, не мельчи. Скорее выбирайся на дорогу. Зеленая ты еще и дурная… Ну, рад с тобой познакомиться.

– Ой, большое вам спасибо! Я учту это.

– Учти.

В его короткой крепкой шее, в его голосе, в спокойном взгляде без суеты я чувствовала и слышала нечто гораздо более важное – он говорил со мной на равных. Мы стали друзьями.

Никто почему-то до конца не верит в дружбу между мужчиной и женщиной. За этим всегда кроется какая-то двусмысленность. Наша дружба была самая мужская и верная. Она длилась долго. До самой его смерти – господи, как же он ее боялся. «Я люблю тебя, жизнь, и надеюсь, что это взаимно», – пел он, искренне веря, что будет жить, жить, жить… Любил жизнь, а со страхом прислушивался к каждому тревожному удару сердца. Если у него в первом отделении перед выходом на сцену пульс был ненормальный, он выходил во втором. В конце жизни выходил на сцену с трудом, постоянно присушиваясь к себе. Жаловался на сердце, а умер от неизлечимой болезни легких. Загадочной болезни, которая безжалостно косит людей в наш век.

Такое заглядывание внутрь себя, постоянный страх перед смертью мне знакомы с детства. В этом Бернес сильно напоминал мне моего папу. Недаром их обоих звали прекрасным мужским именем – Марк. Папа по три раза в день мог измерять пульс после малейшего дуновения ветерка. А когда я на свою голову сообщила ему, что по-гречески «Марк» означает «увядающий» – боже мой! В какое он пришел возбуждение! Он в этом увидел рок, «руку судьбы»:

– Во откуда в меня усе болезни. Во як они усе на меня навалилися ув одну кучу, прямо руками разгребай… Знаешь, Лель, я так думаю, наш поп у нашей деревни здорово разозливсь на матку з батькую и назвав меня Марком им ув отместку за што-то, а ты як думаешь? Ну ета ж прямо хоть караул кричи… усе болезни да на одного благароднага человека…

…Иногда судьба сводила нас с Бернесом в одном концерте. Я обязательно стояла на протяжении всего его выступления за кулисами и ждала «Темную ночь». Марк Бернес – это драгоценная часть моей жизни, моего военного детства. Аах! А как аплодировал ему зал, когда он начинал петь:

  • Не осуждай меня, Прасковья,
  • Что я пришел к тебе такой.
  • Хотел я выпить за здоровье,
  • А пить пришлось за упокой…

Кто еще так чувствовал свой репертуар? Кто еще так мог найти свою песню? Он носился с темой песни, мучился ею, мучил композитора, поэта, себя… И песня обязательно становилась популярной. Это был могучий певец с тихим голосом. Певец с умом, вкусом и чутьем, своей личной, властной атмосферой, которую публика горячо принимала. Было у него еще одно, довольно редкое на сегодняшний день качество – мужское обаяние. Под его обаяние попадали не только женщины, но и мужчины. Ни у одного из певцов на концерте не было столько мужчин с цветами!

Когда он шел навстречу, все невольно расступались. Какое-то величие было в этом человеке. Он никогда не торопился, говорил весомо, иногда резко, с иронией. В руках ничего не носил и не заглядывал в записные книжки. Он все держал в своей умной голове. Теперь молодой артист шустренько торопится куда-то, а в руке обязательно портфель или «дипломат». Вот интересно, что артисту прятать в большом портфеле? Оглянешься вокруг, невольно вспомнишь Марка Бернеса. И с грустью споешь из Александра Вертинского:

  • Измельчал современный мужчина,
  • Стал таким заурядным и пресным…

Марк Бернес пользовался особым успехом у женщин. У него был вкус изысканный. После смерти его жены никакая женщина не могла удержаться с ним рядом. Он был капризным. Ему трудно было угодить. «Знаешь, не могу. Все вижу. Все – как ест, как говорит, как слушает, понимаешь – слу-ша-ет! Кажется, все проверил, но что-то точит. Смотришь, ага, а тут-то и не разглядел – чуть не влип. Не-ет, в это дело, я тебе скажу, надо нырять в двадцать лет, когда в голове пусто. А теперь начинаешь думать: а вдруг у нее в роду кто-то в десятом поколении болел энцефалитом? А что там у нее за непорядок с правым коренным? И… делаешь соскок». Очень трудно записать речь Бернеса. Я знала трех артистов, речь которых такая личная, такая индивидуальная, такая… роскошная, что никакая бумага ее не выдержит: Фаина Раневская, Сергей Филиппов, Марк Бернес.

В 1960 году в Киеве были объявлены гастроли Марка Бернеса. А я снималась в «Гулящей». Вдруг сталкиваемся с ним в гостинице «Украина». Он изменился, помолодел, веселый какой-то. Ну словно подменили человека.

– Приходи сегодня вечером ко мне. Нашел! Запиши телефон. Есть на что посмотреть. Какая кость! Какая кость! Только помолчи, присмотрись. Сразу хавало не раскрывай.

У меня был выходной, и я обедала в ресторане. Смотрю, входит Марк Наумович с женщиной.

– Аа, вот где мы сядем! Знакомьтесь, я про тебя Лиле уже рассказывал.

Так и подмывает спросить: а что он про меня рассказывал? Но сижу, только слушаю и смотрю. Как договорились, «хавало» не раскрываю. Наконец-то рядом с Бернесом сидела достойная дама. Женщина высокая, тонкая, с пепельными волосами, красивым вздернутым носиком и голубыми глазами. Сидела прямо. Глядела просто и весело. Одета в серый костюм в мелкую черную клеточку и мягкую черную кофту. Все в ней говорило: «Да, я та, что нужна ему. Я его кость». С тех пор я всегда встречала его рядом с ней. Они были счастливы. «Есть любовь у меня, жизнь, ты знаешь, что это такое».

Об этом и еще о многом другом я недавно рассказала на вечере памяти Марка Бернеса, очень многое, что пролетело у меня перед глазами, невозможно было ни рассказать со сцены, ни тем более описать. Ведь это Бернес. На сцене Дома кино стоял портрет артиста. А на экране шла хроникальная лента его жизни. Вот он молодой и худенький в «Истребителях»: «В далекий край товарищ улетает…» Вот он в войну, рядом с Борисом Андреевым в «Двух бойцах»: «Смерть не страшна, с ней не раз мы встречались в степи. Вот и теперь надо мною она кружится…» А вот и послевоенные кадры выступлений: «Как это все случилось, в какие вечера, три года ты мне снилась, а встретилась вчера…» Вот и последние кадры при жизни… «А превратились в белых журавлей…» Но вот он уже совсем замер. Навсегда. «Я люблю тебя, жизнь».

«Ах, Марк, как ты любил жизнь! – прошептала рядом со мной красивая женщина с голубыми глазами. – Спасибо, что ты пришла. Марк тебя так нежно любил!»

В последний раз выступали мы с Марком Наумовичем Бернесом зимой 1969 года в зале «Октябрьский» в Ленинграде. Артист был в великолепной форме, но исправно мерил давление. И оно было нормальным. Публика жаждала видеть его на сцене, а артисты рукоплескали ему за кулисами. В тот вечер я все время была с ним рядом. Музыкант из его ансамбля размахивал руками и все повторял: башли, башли… («башли» – означает «деньги» на музыкальном жаргоне).

– С башлями я сам разберусь, – властно сказал Бернес. – Сейчас надо идти на сцену.

– Да нет, хватит, Марк Наумович, эта сандуновская система не пройдет, пусть динамо не крутят, я уже не мальчик, хватит. В этой жизни, Марк Наумович, главное – башли. Все начинается с башлей!

Бернес посмотрел на него в упор, а потом резко отвернулся и пошел прочь.

Сцена была устроена так, что в середине ее ехала дорожка, как в метро. Эта дорожка вывозила на сцену весь ансамбль, рояль и певца. Песня начиналась с соло на трубе. Оно звучало еще за кулисами, а дорожка пока не двигалась. Мы стояли вокруг Бернеса, вместе с залом слушая первые слова песни: «С чего начинается Родина…» Оо! Что началось! Аплодисменты, овация! Дорожка легко качнула артистов и плавно поехала в яркие лучи света. Но это был бы не Марк Бернес, если бы просто так, без шутки, без укола, без остроты, он уехал от артистов. Ведь они от него ждут чего-то такого неординарного, что может только он. Перед самой сценой артист смерил взглядом «того» музыканта с головы до ног, отвел от лица микрофон и, саркастически улыбаясь, спросил: «С чего все начинается в жизни? Мальчик, слушай внимательно: «С картинки в твоем букваре…» – и полетел к людям.

Вот такой он, папочка, был «як человек». А ведь это ты тогда назвал его имя!

Август 1969 года. Это конец всяким возможным силам воли, терпениям и надеждам. Вот уже почти месяц я не выходила на улицу. И только из угла в угол по комнате – туда и обратно. Когда только выхожу из своей комнаты, родители бросаются в кухню. И я понимаю, что это мое хождение ими прослушивается. От этого становится совсем тошно. Я перестаю ходить. Начинаю смотреть в окно, на своих Мефистофелей в трещинах стен и потолков, пальцем водить по строчкам книги, слепыми глазами впиваться в умные утешительные слова великих людей. И никогда ни к кому не обращалась за помощью, только к родителям. Но сейчас, первый раз в жизни, от их немых, беспомощных, сочувственных взглядов хочется бежать на край света. И папа такой растерянный и слабый. Это был кризис. Эо был конец. Что-то должно было случиться…

Страницы: «« ... 1011121314151617 »»

Читать бесплатно другие книги:

В сборник включены две работы. В первой работе «Обычное право как источник гражданского права» Р.-М....
В книге представлены стихотворные произведения Гюго, Бодлера, Верлена, Малларме, Рембо и других выда...
Чего стоит давняя дружба мужчин, если между ними встает женщина? А две женщины? Куда убежать от зави...
«Они не могли бы быть более разными. Улита была солнечной, чересчур активной, крепко сбитой, как и п...
Орсиния – это вымышленная страна в центре Европы. Страна средневековых лесов, недоступных городов, г...
Новые приключения Сергея Сажина в мире колдунов! Ему удалось вырваться из лап колдуна-гегемона, но с...