Аплодисменты Гурченко Людмила
Ну кто же меня со всеми моими потрохами примет? Со всей моей эклектикой и «чечеточками»? Ведь это надо принять, полюбить, а иначе меня просто нет…
…Я первый раз стояла без палки. Фильм «Мама», на съемках которого я получила травму, я закончила с гипсом, на костылях. В картине «Обратная связь» не сделала ни одного шага – только сижу и стою на здоровой левой ноге. Во «Второй попытке Виктора Крохина» я уже делала два-три шага, незаметно опираясь на стол.
И вот новая роль.
Здесь, в картине, долго переносили сроки съемок – ждали, когда я начну ходить. В этой группе я еще никого не знала, с палкой стыдно как-то было приезжать. И вот я первый раз стою без опоры.
Травма была ровно год назад, я потеряла форму, чувствую себя совершенно беспомощной. В ноге сидят шесть шурупов и титановая пластинка – они держат осколки сломанной ноги, и я думаю о них постоянно.
Нога болит нестерпимо. А мне сейчас нужно быть победоносной, эксцентричной, разбитной и завлекательной. Мой партнер моложе меня на десять лет. Я его еще юношей видела на экране, а мне тогда было двадцать семь лет. Тогда я вообще не снималась. Теперь ему тридцать, он сильный, красивый, здоровый. Нам сейчас предстоит дуэль-состязание, мы должны вот-вот сойтись в сцене и подняться на самую высокую ноту, попасть в «жанр».
Нет сил ничего доказывать, нет желания. Такая разбитая, хочется скорее лечь. Сколько можно доказывать? На пробе доказываешь, на репетиции, на концерте, в интервью, в жизни – все доказываешь, доказываешь, доказываешь. Ну нет же сил… Что делать, как уйти от неминуемой сцены?
Стою за домом. Меня никто не видит. Отсюда я пойду на камеру, навстречу роли, партнеру, людям, которые мне потом станут родными, навстречу режиссеру, который заставит меня писать про папу и мое детство… Ой, ну не могу… ну нет же сил…
– Ты прекрасна, ты самая красивая. Ты все можешь, все. Не думай об этом, пусть твоя героиня хромает. Это даже интересно. За двадцать лет с человеком бог знает что может произойти, а тем более с ней. Ты моложе выглядишь, чем он. Посмотри, у него уже и складки у рта, и лоб… Ты не бойся, дави его. Возьми его и задави – ты же актриса! Раскрепостись, делай, что хочешь. Захочешь закружиться – кружись, отвернись от камеры, смотри в камеру – что хочешь. Для этой сцены мне пленки не жалко. Ну, дорогая моя, помни, что ты самая прекрасная, самая красивая… Ну, давай, милая моя, красавица моя… Я тебе доверяю полностью – делай что хочешь, в любую сторону, – говорил, отходя все дальше и дальше, режиссер.
Какой он красивый, как прекрасно улыбается. Какие красивые люди живут на земле! Я посмотрела на себя в деревенское окошко. Свет падал мягко, теней под глазами не было. А я вроде сейчас действительно ничего, вполне, а? Ведь он прав – я и пою, и играю! Почему я все время в себе копаюсь, сомневаюсь? Что это со мной? На улице жарко, а по спине, между лопатками, поползла ледяная струйка. Вот и во рту пересохло, вот уже и забил озноб. Началась знакомая трясучка – уже сигналит мой актерский профессионализм моему разбитому больному организму, что он уже готов: «Давай, подбирай свои «дрябы» и мышцы, пошли в бой!» Сейчас, сейчас, подождите. Я сейчас соберусь. Сейчас сцена эксцентрическая, комедийная, а потом, в конце «она» раскроется в драматической ситуации, но это потом. Вот такая моя героиня – Тая. Я вспоминаю, что кумиром Таи мы с режиссером решили сделать звезду пятидесятых годов Лолиту Торрес.
– Мотор!
- Сердцу больно, уходи, довольно,
- Мы чужие, обо мне забудь.
- Нет, не надо – ни руки, ни взгляда…
И я уже иду навстречу молодому партнеру и вижу его складки у рта и лоб в морщинках, и мне от этого легче… На ходу, шаг от шага, чувствую, что делаюсь изящнее, стройней и моложе.
А почему я не хромаю? Ведь это мы обговорили, это интересно, как сказал режиссер. Но нога совершенно не болит. Она здоровая. Первый раз не болит за этот мучительный год. Но все, уже поздно. Начинается сцена. Партнер заглянул мне глубоко в глаза, а дальше – уже не я, уже кто-то другой. Никогда, ни на одной, самой подробной репетиции так полнокровно не узнаешь партнера и себя, как после слова «мотор», «горячим» способом. Тут видно все. Ничем не прикроешься. Это самое мощное и высокое напряжение всех твоих актерских и человеческих ресурсов. У нас – в драматических ролях, драматической картине – пошел дуэт из мюзикла! Все, что мы говорили, на фонограмме звучит как музыка! Без специальных подстроек и мучительных, болтливых, изматывающих репетиций, мы с ходу попали в жанр этой необычайной драматической картины, спели сцену «в яблочко». И стало ясно, почему двадцать лет назад эти, теперь уже повзрослевшие герои фильма, полюбили друг друга на всю жизнь. В предыдущей серии дуэт юных талантливых артистов уже сыграл наши роли. Вот этот наш дубль и стоит в картине «Сибириада».
…Я сразу осунулась, сильно захромала и, держась за забор, пошла опять туда, где меня никто не видит.
– Эй, ты, Коза, ну, как тебе твой партнер?
– Ой, что вы, Никита Сергеевич, по-моему, хорошо… Получилось вроде.
– Аа… нравится! Эх ты, такую роль на Козу променяла.
Я двинула плечами, сутулая, сникшая… Я его больше не стеснялась, он сейчас так много узнал про меня, а я про него, как будто мы долгие годы знали друг друга.
– Аа, Коза, не поверила мне, вот и ножку сломала. Теперь будешь верить? А?
– Теперь не знаю. Ббуду… – сказала я не совсем уверенно.
Режиссерам я уже не верила. Обещали всегда очень много. Сколько раз я слышала, что для меня нужно специально писать сценарий. «Вот у меня сейчас будет готов сценарий, там такая для вас работа, Людмила. Я вам буду звонить. Готовьтесь». И все. И молчок.
Мне кажется, из всех профессий в кино профессия режиссера – самая вибрирующая. Режиссеры – самые неверные люди. Я время от времени анализировала причины. В общем, так оно и должно быть. Если в центре фильма человек, который не побуждает режиссера к фантазии, к новому, к сверхсилам, если режиссер в него не влюблен и не восхищается им, то снимать фильм трудно, иногда невозможно. Потому режиссер и меняет в своих картинах актеров, объект, остывает к предыдущим, которых он снимал, и результаты от этого не становятся хуже. Просто этот режиссер работает вот так. Но мне ближе такой, который заранее знает, что и в следующей работе он будет вместе со своими проверенными друзьями-единомышленниками, и они его не подведут. Я с удовольствием иду на фильмы Данелии потому, что обязательно увижу там Евгения Леонова; на фильмы Панфилова потому, что увижу там Инну Чурикову. Они – единомышленники. Происходит взаимное обогащение, а выигрывает от этого фильм, искусство.
Наверное, я сама во многом виновата – слишком поздно начала понимать, что к чему, многих отпугнула своей невыдержанностью, но мне не пришлось работать постоянно с одним режиссером. ончалась картина, и опять я не знала, что будет завтра, какому режиссеру захочется пригласить меня… Опять все сначала: сдерживать себя, играть что-то, тебе не свойственное, и думать об одном: «Скорей бы в кадр». Боли от встреч с режиссерами у меня было предостаточно. И я решила: режиссер пообещал – прекрасно! Поблагодарила. И забыла. Лучше не верить, а потом быть приятно удивленной.
И вот 1976 год. Я снимаюсь на Рижской студии. Вечером в гостиницу звонок из Москвы: «Здравствуйте, это Михалков. Что вы делаете летом? Вы читали Чехова – «Платонов»? Там есть роль генеральши. Я ее готовлю для вас. Вы мне нужны будете совершенно свободной. У меня репетиционный период. Обязательно. Мы с вами договорились. Я вам буду звонить».
А накануне в рижском Доме кино я посмотрела «Рабу любви». Я была под большим впечатлением от картины, от Елены Соловей, от художника Адабашьяна, от режиссера Никиты Михалкова. И надо же! На следующий день он сам звонит. Как правило, всегда звонят ассистенты, реже, вторые режиссеры. Но сам режиссер… Очень, очень редко.
Я порадовалась, порадовалась и «закрыла клапан», чтобы потом не расстраиваться. И больше никаких звонков. Ни слуху ни духу. Правильно. Чудес не бывает. Я к этому привыкла. И начала сниматься в совместной постановке – «Мосфильм», Румыния, Франция – в мюзикле «Мама».
Опять звонок домой:
– Это Михалков. Я был в больнице. Срочно начинаю пробы. Надо поискать грим, костюмы. Давайте приезжайте завтра на студию.
– Я не могу. Я уже снимаюсь в «Маме».
– В какой маме?
– Ну, фильм так называется…
– Нет, вы серьезно?
– Фильм так называется – «Мама». Это мюзикл по сказке «Волк и семеро козлят». Я играю Козу.
– Козу?!
– Ну так в сценарии…
– Слушайте, что вы говорите? Какая коза? Я же вас просил освободить лето! Я же на вас писал роль!
– Я вам не поверила, я не верю режиссерам…
Так захотелось плакать! Неужели он говорит правду? Неужели он действительно писал для меня роль?
Пробы по «Платонову» – «Неоконченная пьеса для механического пианино» – мы с Михалковым провели. Директора картины «Мама» и «Механическое пианино» уже договорились о моей занятости… И тут я получила тяжелую травму. Все остановилось.
Да, такую роль на Козу променяла!
Через два года, рано, часов в восемь, неожиданный звонок:
– Это Михалков. Привет, Коза. – Голос в восемь утра бодрый, энергичный. Наверное, Михалков уже пробежал десять километров, как это было на съемках «Сибириады», – вся группа еще только просыпается, а он уже пробежал, позавтракал, сидит и читает газету.
– Я сейчас между двумя сериями «Обломова» хочу попробовать снять в короткий срок картину, у меня есть до зимы три месяца. «Пять вечеров» Володина знаешь? Мне нужны артисты, которые быстро сумеют войти в роль. Ищу, ищу актера, сам бы хотел сыграть, но думаю, нет, не смогу – снимать и играть… Но очень хочется. Вообще играть очень хочется, но Ильина не буду. Сыграю Тимофеева… Ладно, Коза! Не суетись, ближе к делу. Что у тебя со временем?
– Я свободна, – сказала я не моргнув глазом. И в тот же вечер прервала переговоры с группой, где уже была намечена проба, а режиссера еще и в глаза не видела… Звонили ассистенты…
«Пять вечеров». Тамара Васильевна. Роль, состоящая из цитат, сыгранная и другими, и мной в предыдущих фильмах. Уже давно драматурги и сценаристы разнесли пьесу Володина по частям, по репликам. Она появилась в 1957 году. Сколько раз я сама на экране говорила, как Тамара Васильевна: «Все парами, парами, а я все одна и одна». Сколько я сыграла одиноких женщин, и сколько раз мне на экране говорили партнеры: «Выходи за меня…»
Что мне делать с этой ролью? Ведь в Тамаре Васильевне все играно-переиграно, и очень хорошими актрисами.
Нужно попытаться, не мудрствуя, поближе быть к пьесе, постараться реставрировать роль, не стесняясь повтора, если это на благо образу, если это искренне. Наверное, нужно попытаться не рыдать, не плакать, избежать напрашивающихся сантиментов. Тамара семнадцать лет живет одна, она так уже привыкла, она забыла, что это вообще такое – любовь. В бесформенном халате, в бигуди, серая, безликая, непонятно, сколько ей лет – тридцать, сорок, пятьдесят… Ее виду никто не удивляется – все давно привыкли. Это очень важно. В первой встрече с Ильиным она будет неприятной, даже отталкивающей – ведь она давно уже не видит себя со стороны, она уже давно не женщина, все умерло. Работа, племянник, дом, телевизор, железные бигуди, железный голос, «лет сто не танцевала»… Больше ничего до третьего вечера мы о ней не знаем. Но Ильина она рьяно, по-сумасшедшему разыскивает… Это еще не любовь, это только проснувшаяся память о прошлом, о том, какой она была прежде. Она еще железная, хотя внешне и изменилась к лучшему. Надо будет поменять вязаную бесформенную шапку на кокетливый, глупый берет… она уже и одеваться не умеет, и в этом особая безнадежность. И пусть она говорит Тимофееву: «Я ведь, в сущности, живу одна. На работе хорошо. Все время чувствуешь себя нужной людям. А вот в праздники плохо. Все парами, парами, а я все одна и одна». (Последнюю фразу режиссер разрешил не говорить.) Да! Так пусть она этот монолог говорит оптимистично и бодро – ни в коем случае не плакать и не жалеть себя. Это еще пронзительней, когда человек не видит себя со стороны и не понимает, как он трагически одинок. Пусть после этого монолога зрителю захочется сказать ей: «Дорогая, ну что ты бодришься? Ведь ты так наивно прикрываешься». А потом уже, потеряв «его», опять, еще раз, она обмякнет, уйдет в «железо». И вот тут надо играть любовь. Тамара уже слабая, потому что опять любит. Чувство к Ильину просыпается с новой силой, и на глазах возрождается никуда не ушедшая, приглушенная, нерастраченная женственность. Это слабая, нежная, хрупкая девочка с морщинками на душе. Она дождалась своего счастья…
Перед съемками начались репетиции. Их я боялась как огня. Но Михалков про меня давно уже все понял. На репетициях я тарахтела без умолку. Рассказывала анекдотики, копировала и шаржировала, хихикала и пела на разные голоса, рассказывала про папу, крутилась и вертелась, забыв, что мне сорок два… А к роли нет-нет, да и вернемся. Почитаем, прослезимся… полюбуюсь на Любшина… и опять меня режиссер отпускал на свободу!
А к съемкам все внутри – лежит на местах. Тронь струну – и весь аккорд ответит! На съемках – ни нервов, ни репетиций, ни выяснений отношений между героями – уже все выяснено. По движению брови, по скошенному рту режиссера я знала, куда мне повернуть. В самых трудных сценах Михалков подходил и молча брал меня за плечи: «Ну, ты все поняла». От этого доверия появлялись новые силы, и я играла сцену. Мы с режиссером уже были в актерской упряжке в «Сибириаде». Он знает, что такое находиться с другой стороны камеры, поэтому он чувствует актера и верит ему.
В павильоне абсолютная тишина. Все передвигаются бесшумно и только по делу. Идут синхронные съемки. Между членами группы самые теплые отношения. На меня смотрят, последние поправки со светом, сейчас начнется сцена… Саша Адабашьян здесь. Интересно, как он себя чувствует после вчерашней трудной сцены? Саша не актер, он сценарист и художник картины «Пять вечеров», но я Тимофеева представляю именно таким. Любшин еще не готов, он поправляет грим. Вчера «горячим способом» сыграли с Сашей эпизод. Ни он, ни я не знали, как повернется сцена, – режиссер нас пустил, значит, так надо – даже вчерашняя странная рваная сцена. Как интересно стало смотреть на Сашу и подстраиваться на ходу. Что за человек Тимофеев? Любит он Ильина или не любит? Защищать Тамаре Ильина или нет? Прислушиваюсь к мельчайшим обертонам в интонации Тимофеева!.. Верила, верила, и стоп! – опять не верю… Вся сцена переворачивается, и за что я потом благодарю его – не понимаю. И все же все точно, как бы и в жизни было. Потом, когда снимусь в этой сцене, нужно будет показать свои харьковские фотографии, которые я выбрала и принесла. Завтра они должны висеть на стенах комнаты Тамары – завтра будет сниматься финал.
Мне не стыдно здесь, на съемочной площадке, рассказывать, как мой папа говорил мне в детстве: «Дуй свое, дочурка, надо выделиться. Иди уперед, моя богинька, моя клюкувка…»
Мне не стыдно воспроизвести папину неграмотную речь. Да, папа для меня – это моя боль, моя радость, моя гордость.
Кажется, меня первый раз приняли со всеми моими потрохами, эклектикой и «чечеточкой».
– Богинька, клюкувка, иди на место в кадр, – тепло обращается ко мне оператор Лебешев.
– Мотор! – шепотом говорит Михалков, и я иду в кадр, в счастливый финал роли…
«Давай дальший»
Мой дорогой и любимый папа остепенился поздно. В 1952 году, после сердечного приступа, врач сказал ему: «Если будете курить и выпивать – умрете». Наутро папа проснулся и навсегда забыл, что он когда-то занимался таким «сознательным убийством своего организьма – ето ж якая дурысть!». С того дня как отрезало! Папа начал тщательно следить за своим здоровьем.
«Самое главное у жизни – питание». Ел он только полезное: творог, молоко в неограниченном количестве, мясо кролика, очень любил арбуз. В гостях он просил молока, в ресторанах угощал других. За чужой счет есть и пить считал неприличным. От икры морщился, но ел, потому что это полезно. Рыбу жевал равнодушно, мясо отдавал маме.
Когда папа узнал, что от сахара развивается склероз, он тут же перешел на мед. Если кто-нибудь убеждал папу, что от того или иного продукта он помолодеет и в него вольются сверхсилы, в которые он очень верил, – он мог съесть что угодно.
В 1963 году я снималась в Риге в фильме «Укротители велосипедов». Папе было шестьдесят пять лет. Я привезла ему трех огромных жирных угрей. Я всегда привозила ему деликатесы и диковинки: или кокосовый орех, или ананас, или самый модный костюм, или ручку, в которой чернила то прикрывали дамочку, то обнажали. Я знала, что он будет всем показывать, демонстрировать, хвалиться. Пойдут шутки, выдумки, начнут рождаться новые папины истории… Он будет в своей стихии.
– Ето што за гадюк ты привезла, дочурка? И вот ето люди добровольно едять? А мамыньки. Не, я не… Хай Леля. Она зъесть. Она усе зъесть. – И ушел в комнату, явно разочарованный моим сюрпризом. А во дворе ждут, чем он сегодня похвастает, – дочь ведь приехала!
– Сейчас, подожди, – сказала мама, заметив мое огорчение, и пошла к папе в комнату.
– Да? Ето точно? А што же вы мне не гаварите? Штоб етых гадюк никто не ев!! – И тут же понес демонстрировать угрей во двор.
– Что ты ему сказала?
– Не важно. Сказала, что в этой «гадюке» есть самые нужные ему витамины…
У нас в доме – и в Москве, и в Харькове – лежали пачки трав и лекарств от всех болезней и на все случаи жизни.
– Лель! Мне сказали, як ревматизм лечить. Пойди купи литр керосину, я щас приду.
Из магазина папа принес пачек сто швейных иголок, развернул их и высыпал на стол. Мама, хоть и давно ничему не удивлялась, смотрела с тревогой.
– Чего ты? Да мне один авторитетный человек сказал… Ты лучий слушый: нада у етый керосин кинуть во етый металл, закопать у землю, хай иглы лежать у керосине полгода… А потом мажь себе сустав – и ревматизма як не бувало. Вот так, детка моя. Чисто народное лекарство.
– Марк! Уже больше полгода прошло… где же твой керосин? Хи-хи-хи…
– Ах ты ж, мамыньки, совсем забыв.
Пошел во двор, выкопал бутыль. Керосин стал рыжего цвета. Иголки растворились, но не до конца – от них кверху поднималась дрожащая паутина, словно от затонувшего корабля, который пролежал на дне океана сто лет.
– Лель! Давай ты первая. В тебя ноги болять, а?
– Нет, Марк, котик, тебе советовали, ты и лечись…
Папа без охоты помазал себе колени, локти и пошел на работу… «Товарищи, очень пахнет керосином, как бы не было пожара, здесь же дети». Бедный папа прибежал домой, сбросил с себя одежду, всю в рыжих пятнах. «Хай оно сгорить! Який позор!» И отнес рыжую бутыль Соне.
А как папа следил за своей внешностью! Каждый месяц мама восстановителем убирала его седину, и как бы то ни было, но выглядел он лучше мамы. Всегда хорошо одет, подтянут, строен, легок. Ему шли модные вещи, и он с удовольствием их носил. Пользовался успехом у женщин. Мама уже считалась у него пожилой. Ему семьдесят, а маме пятьдесят! Человек, который давал ему пятьдесят пять, папе уже не нравился: «У него глаз злой… не-е, он недобрый к людям». – «А сколько же ты хочешь, Марк-котик?» – «А пятьдесят четыре!»
У папы по-прежнему были дружки. Но после того, как сам перестал курить и выпивать, стал получать удовольствие от того, что поил других, а сам, чокнувшись «за честь, за дружбу», пил «Березовскую» – харьковскую минеральную воду. Потом совал другу в карман деньги на такси и, удовлетворенный, все убирал со стола сам, чтобы не сердить маму.
Но увлечения его стали еще сильнее и азартнее, чем раньше. Он постоянно «шел вперед», ему было интересно «завтра», а не «вчера».
– Леля, ето вже прошло, иди уперед, назад не оглядайсь. Допустила ляпсус, сделай вывод – и иди дальший… От так, детка моя. Давай дальший, займись новым делом.
Они с мамой проводили массовку за городом. У хозяйки папа увидел два роскошных фикуса.
– Лель! Давай купим фикус у дом! Якая прелесть!
Фикусы тогда стояли в залах и считались богатым украшением интерьера.
– Лель, давай! Увесь дворец ахнить! У во дворце такого нима, а в нас будить!
Но мама не захотела категорически.
Папа разбудил меня рано, и мы тихо вышли из дома.
– Ета лежень хай ще спыть. Увесь мир можить проспать. Все вже на роботу пошли, и Сонька з базару пришла, а она як барыня…
Обычно папа уже в шесть часов утра поливал из шланга двор, цветы в нашем палисаднике и громко разговаривал со всеми соседями на самые щекотливые темы. Во дворе стоял смех. А потом он пускал в окно струю холодной воды, прямо на кровать с шариками, где блаженно и сладко спала мама, – будил ее. Так начинался день…
Но в то утро мама осталась спать, а мы в поезде поехали за город. Оказывается, папа уже давно сговорился с той хозяйкой, и она его ждала. За сто пятьдесят рублей (старыми) мы купили огромный фикус в деревянной кадке.
До станции фикус дотащили еле-еле. А что будет дальше?
В поезд фикус не влезал. Обломалось несколько листьев, и папа, расстроенный, держал их в руках «при всякий случай». Фикус был объектом всеобщего внимания и восхищения: «Какое красивое растение!», «Ценная штука», «Где достали?», «Вот живут люди». Папа сиял.
В трамвай дерево не входило, и мы тащили его через базар по Клочковской до самого вокзала. Папа нес фикус на плече, а я изо всех сил поддерживала его локоть. На нас все оглядывались.
– Щас, дочурка, увидишь, як она бельмы вылупить… А я своего добився. Як поставлю на своем, так и будить. Як же ты мне помогаешь, мой сухарек, моя ластушка дорогенькая!
Я же готова была лопнуть от счастья, хоть и руки затекли, и шея онемела.
Через месяц фикус стал желтеть. Потом начали опадать листья. Потом остался один ствол.
Мама была очень довольна.
– Што же я не так сделав? Я ж за ним, як за ребенкум, ухаживав, поливав исправно, – жаловался папа интеллигентному старичку из дворца – старичок этот вел ботанический кружок.
– И как вы его поливали, Марк Гаврилович?
– Ну як… Литровую банку утрушком, полбанки вечером. Думаю, лист толстый – хай пьеть.
– Ну, так вы же его, голубчик, загубили. Нельзя столько жидкости, сгноили растение.
Горевал папа, торжествовала мама, а потом: «Ладно, пошли дальший».
И вскоре у нас в доме появилась клетка с двумя красивыми птичками.
– Лель! Не сердися! Щас на базаре они мне так пели! Выбрав самых лучих! Щас споють. Што за птица, прямо прелесть!
Но птички дома так ни разу и не запели. Он их и уговаривал, и угощал сладкой водой с вареньем, и щебетал перед ними. На ночь закрывал клетку черной тряпкой, а утром, как советовали, быстро срывал ее с клетки, надеясь, что они тут же запоют… Но птицы, нахохлившись, ближе садились друг к другу и… молчали.
– Марк, да тебе подсунули других! Показали певчих, а дали этих! Понимаешь ты? Ну зачем нам еще птицы! И кукуй с ними… одна грязь от них…
Мама опять была на коне. А папа виновато уходил в другую комнату и начинал тщательно чистить клетку. В это время птицы свободно летали по комнате. За ними жадно наблюдал наш кот Мурат. А папа следил за Муратом. Но однажды папа задержался на кухне, и от птичек остались только пух и перья. А кот Мурат на целую неделю исчез из дома.
– Лель! Давай сделаем свое вино. Паштетик меня угостил своим вином. Во вкусное! Прямо прелесь!
– Давай, – лениво сказала мама.
Папа притащил в дом бутыль на пять ведер. И все с тем же неослабевающим энтузиазмом, с горящими глазами.
– Ну, теперь усе ахнуть! У Марка свое вино! – Насыпал в бутыль вишен, много-много сахару и стал ждать. Как придет с работы, поставит баян на кухне и тут же бежит в комнату проверять вино.
– Лель! Уже бродить! Попробуй, укусно як. Ето ж прямо прелесь! – И закрывал наглухо бутыль огромной пробкой. – Лель! Хай себе бродить, а зимой усех буду угощать.
Бутыль взорвалась неожиданно, как бомба! Мы ужинали на кухне.
– Ах ты ж, мамыньки родныи, погибло вино!
По всей комнате: на кровати, на полу, на столе и стульях валялись черные вишни. А по стенам и потолку разливались красные струи, как после побоища.
– Эх, гаварили мне, што не нада пробкою – хай воздух выходить, не послухав, боявся, што аромат увесь улетить. Во дурак.
– Хи-хи-хи… так закон же не писан, – сказала мама, боясь произнести слово «дурак». Вопервых, она знала, что за это бывает, а потом, папа был так искренне потрясен…
Долго он ничего не приносил в дом и «пошел дальший» втайне от мамы. Потом она узнала, что папа потихоньку стал сам делать баян. Не маленькие гармошки, а настоящий пятирядный баян – от начала до конца. Не сразу, но получилось. Он ходил к знакомым мастерам – смотрел, а потом ночами мастерил и мастерил. Проснешься ночью, а свет в комнате горит – папа еще не спит, работает. Среди тишины вдруг он так начинал костерить какую-нибудь несчастную дощечку или пластинку целлулоида, что мы с мамой прятали лица в подушку, чтобы до него не донесся наш смех… Что он говорил? Вот этого не могу описать. Это неописуемо! В этом – весь мой папа, о котором что бы ни рассказывала, а тем более ни описывала, – доносишь всего лишь половину или треть, а вернее – совсем не то… Эх, папу надо было видеть, слышать, знать. Баян получился прекрасный! Мама притихла. Потом папа нашел клад в голубой кастрюльке. Мама совсем притихла.
А потом папа решил посадить в нашем саду розы. Пошел в Ботанический сад, тот самый, где я рвала шиповник, договорился с садовником, все расспросил, все разузнал. «Теперь я навчился. Усе взнаю досконально, а потом вже делаю! Жисть есть жисть». И в нашем палисаднике размером два на четыре метра расцвели розы необыкновенной красоты. Мама замолчала, даже улыбалась, когда приходили к нам во двор полюбоваться папиными розами. Он обнес палисадник колючей проволокой и был «исключительно счастливый», если люди говорили, как само собой разумеющееся: «Аа! Это в том дворе, где баянист с розами живет?» Мама, глядя на то, как папа поливает розы, все чаще напевала «Осень». Папа ведь знал, что розы – мамины любимые цветы.
А когда я уже училась в десятом классе, папа купил себе фотоаппарат «Киев». Это было самое интересное его увлечение.
Папа долго изучал «внутренности» «Киева», но разобрался только с помощью мамы, которая расшифровала инструкцию по пользованию фотоаппаратом. Потом папа долго то засвечивал пленку, то путал закрепитель с проявителем, или щелкал, забыв снять с объектива крышку. Фотографии были хрупкие, жалкие, скатывались в трубку.
Он все-таки овладел этим искусством! Но каждый раз, когда мы с ним проявляли фотографии, удивлялся, как в первый раз: «Як ето от якой-то водицы на свет выходять люди, лес – усе на свете?» На фотографии уходила половина папиной зарплаты. Он всех снимал бесплатно, карточки дарил пачками. За ним ходила толпа детей.
Папа снимал всех сотрудников дворца – у входа, где по обеим сторонам парадной лестницы сидели два огромных льва. А мама была главной папиной моделью. Она сидела и на скамейках, и на стульях, и на траве, и под елкой, и с баяном, и выглядывала из-за деревьев, и склоняла голову к гипсовому дискоболу, и счастливая выходила из воды, и даже, под папиным нажимом, садилась на льва. Как же она терпеливо переносила папину железную режиссуру, не допускающую никакой отсебятины и импровизации. Потому он меня и не любил фотографировать – я уже постепенно выходила из-под его влияния… А мама, наоборот, все больше и больше становилась похожей на папу. Он ее подавлял. И в конце концов она скрепя сердце ему терпеливо подчинялась.
«Распрастрите глаза поширей, пыжалста! Влыбайсь веселей! Ну! Три-чечирнадцать!» – и все: дети, старики, соседи, сотрудники, «кровенные», дамочки, ухажерки – все на папиных фотографиях весело и жизнерадостно улыбались.
Благодаря аппарату у папы появилась возможность беспрепятственно знакомиться с теми женщинами, которые ему нравились. На фотографиях они сидели или на траве, или на скамейке, или выглядывали на полкорпуса из-за дерева. А фон – или клумба с бюстом посередине, или олень с ветвистыми рогами, или девушка с веслом, или мускулистый дискобол с занесенным ввысь диском. Все фотографии обязательно на фоне какого-нибудь произведения искусства.
– Марк, котик, что-то у тебя очень много карточек этой дамочки… Вообще-то очень приятная дамочка, но почему-то я ее не помню. Кто это, интересно, а?
– Да видела ты ее, Лель… Ничего, абсолютно ничегинька хорошага. Я и сам ее не знаю – вот тибе крест святой! Напросилася. Ну а если человек просить, разве я могу отказать? Ты ж меня знаешь, я ж человек благородный. Лель! Да я могу ей фотографии и не давать. Як ты скажешь, крошка.
Он никогда не был, как все. Он и не мог, как все. В нем бурлила и кипела кровь до тех пор, пока он не находил возможности «выделиться».
Когда вышла на экраны «Карнавальная ночь», папа и мама стали в Харькове едва ли не самыми популярными людьми. Папе – радость! Если он в центре событий, если он объект внимания – его хлебом не корми, только дай рассказать про меня, про «концертик в деревне», про чечеточку, про аккордеончик. Он работал перед публикой, как артист, – преображался, перевоплощался, отбивал чечеточку, которой и меня когда-то учил…
А мама наоборот. Она перестала ходить на работу пешком, только – на трамвае, отвернувшись от всех: стала носить темные очки, что возмущало папу. «Ты гордися, а не ховайся! Ето наша дочурка, наша з тобою гордость». Мама ругала папу за то, что он раздаривает всем мои фотографии. Он дарил их со своей личной подписью.
В тот год я приехала к родителям на зимние студенческие каникулы. По дороге с вокзала мама сказала мне, что в моей комнате папа сделал ремонт по своему собственному вкусу. Она просила быть сдержанной и не подавать вида, если мне не понравится, чтобы не огорчать его: «Он так старался к твоему приезду…»
Комнату свою я не узнала. На стенах сидели птички с длинными хвостами. На потолке – подводное царство. Вокруг люстры – кружочком, друг за дружкой – плавали пушистые золотые рыбки, точно такие, как в довоенном Дворце пионеров в мраморном бассейне. В четырех углах потолка сидели морские чудовища с многочиленными щупальцами, похожие на Медузу горгону. А с потолка на стены свешивались длинные ветвистые водоросли – все в розовозеленой гамме.
Мама тихонько сжимала мою руку, а папа с надеждой заглядывал мне в глаза.
«Ну, як твой папусик встречаить актрису? Поработали на славу, што там гаварить… Я такое, дочурка, только у бароньским замку видев, а теперь и в нас дома вже такое. А, дочуринка?»
У папы был «кровенный» дружок-маляр по фамилии Беспорточный. «Етый Анатолий Беспорточный – настыящий художник – нарисуить тибе што хошь». Сколько же этот Беспорточный попил у папы «за честь, за дружбу»! У него болела совесть, и он постоянно предлагал папе свои услуги. «Спасибо, друг, спасибо. Ще придеть время».
И вот это время пришло. Я смотрела, натужно улыбаясь, благодарила папу, но через несколько дней перешла в другую комнату – там якобы светлее. Папа все понял, и через месяц мама мне написала в Москву, что Беспорточный все перекрасил заново и теперь у нас нормально, как у людей. Как у людей. С серебряными накатами, готовыми трафаретами. Как у всех. Побелкой занималась мама. Папа к ремонту интерес потерял – он не мог «как все».
Даже когда в 1972 году он лежал со вторым инфарктом в больнице, а я приехала из Ленинграда, где снималась в фильме «Табачный капитан», папа попросил, чтобы я пришла к нему в самом красивом и модном платье. Уже вся палата и больница знали, что он «отец актрисы».
Я пришла к папе с розами. В палате лежали еще шестеро старичков и пожилых мужчин. Пахло лекарствами…
Как странно, неужели папа – мой папа, мой сильный, неистощимый папа, может умереть! Сейчас он совершенно другой. Предельно экономный в движениях, взгляд помутневших глаз мудрый, сосредоточенный, трагичный. Таким я его не могла и представить…
Как так получается, что крепкие, жизнерадостные люди в старости становятся немощными и жалкими? Куда же уходит сила? Как это несправедливо! Нет! Мой папа не может быть старым и слабым. Это все временно. А на душе так пасмурно, безнадежно и горько… Как я буду жить без него? Чем?
Папа пошевелил губами. Я поняла, что надо к нему нагнуться, он хочет сказать что-то, чтобы никто не слышал.
«Дочурка, сделай што-нибудь артистическое». И еле-еле кивнул головой, мол, «не стесняйсь»…
Мне тридцать шесть лет. Я в мини-платье с люрексом – самом модном, сижу около смертельно больного папы, кругом такие же еле живые старые люди. И сейчас вот, мгновенно, должна «сделать что-то артистическое» – ведь все чего-то от меня ждут, ведь я актриса, и папа наверняка уже намекнул, заверил, а я, ничего не продемонстрировав, уйду?
– Дорогие мои товарищи, друзья! Я вам очень благодарна за внимание к моему дорогому папе, за то, что уважаете и понимаете друг друга… Я уверена, что скоро вы все поправитесь и вернетесь к вашим женам, детям, внучатам. Как я вам благодарна! – Я искоса взглянула на папу – он доволен, но этого, кажется, для него маловато. Ну что же, ради моего папочки я всегда была готова на все… – Может, я вам что-нибудь спою?
– Людочка! Мы стеснялись вас попросить, но вот вы какая хорошая. Споете для нас про пять минут…
«Пять минут». «Карнавальная ночь». Прошло пятнадцать лет, а больные старые люди просят «Пять минут». Может, это еще не срок для удачной, полюбившейся людям веселой комедии?
Прошло немало лет после выхода картины на экран. Я уже снялась более чем в пятидесяти фильмах, во многих из них пела. В чем сила и успех картины? Почему эта комедия до сих пор живет?
…1956 год. Я перешла на третий курс Института кинематографии. Мне двадцать лет.
На роль Леночки Крыловой в фильме «Карнавальная ночь» пробовалось много актрис. На пробе я исполнила песню Лолиты Торрес из фильма «Возраст любви». Все говорили, что я на нее похожа, и мне это нравилось. Я так ее копировала, что, если закроешь глаза, не отличишь, кто поет – Лолита Торрес или я. Это всех приводило в восторг, а меня еще больше.
Но кинопробы я не прошла. Обо мне на худсовете не было и речи. Роль Леночки начала другая актриса.
…Я шла подпрыгивающей походкой по коридору студии «Мосфильм» в огромной широченной юбке, затянутая в талии так, что Лолите Торрес и не снилось. Голова моя, в колечках и с челочкой, была чуть ли не вдвое больше талии. В моде были нижние юбки. Если другие девочки носили одну, то я – сразу две, да такие накрахмаленные, что лучше не садиться… И я весь день была на ногах. Вечером еле-еле доплеталась до общежития – пешком, троллейбусом, электричкой – и падала замертво. Зато фасон держала целый день!
Я шла по коридору студии «Мосфильм». На лице у меня было написано: «Все хочу, все могу, всех люблю, все нравятся». Навстречу шел Иван Александрович Пырьев. Я еще больше завихляла, еще выше задрала подбородок. Пырьев поднял голову, увидел меня, поморщился, а потом лицо его заинтересованно подсобралось, как будто он увидел диковинного зверька.
– Стойте. – Он развернул меня к свету. – Я вас где-то видел.
– Я пробовалась в «Карнавальной ночи».
– Аа, вспомнил. Вы пели…
– Из «Возраста любви». Сама! – тут же добавила я, боясь, вдруг он подумает, что я пела под чужую фонограмму.
– Пела хорошо. А зачем ты так гримасничаешь?
– Ну…
Мы еще постояли, глядя друг на друга. Я нервно переминалась с ноги на ногу, а Пырьев очень серьезно и внимательно глядел на меня.
– А ну, пойдем.
Быстрым шагом он устремился вперед, а я вприпрыжку за ним. Мы пришли в третий павильон. Здесь стояла маленькая декорация радиоузла – сцены, где Гриша Кольцов признается Леночке Крыловой в любви. Съемок не было. Снова срочно искали актрису на роль Леночки. Почему расстались с актрисой, принятой на роль раньше, – так и не знаю. В павильоне почти никого не было. Пырьев подошел к главному оператору: «Вот актриса. Ты сними ее получше. Поработай над портретом – и будет человек».
Вот так я, негаданно и неслыханно, попала в картину, где не прошла пробы…
Для меня кинопроба – заведомый провал. И какое счастье, что последние годы я снималась без проб: «Обратная связь», «Вторая попытка Виктора Крохина», «Красавец мужчина», «Остров в океане», «Сибириада», «Пять вечеров».
На следующий день я стояла перед камерой в своей серой юбке и клетчатой кофте. Костюмы еще не успели перешить на меня. Снималась декорация радиоузла. Юрий Белов играл роль Гриши Кольцова. Ему было двадцать пять лет.
«Что это у нее под глазами черно, как у негра в желудке после черного кофе?» – громко сказал главный оператор. Все: «Ха-ха-ха».
Я знала, что меня нелегко снимать. У папы и мамы под глазами были тени и припухлости, они передались и мне.
Вот это группка! Вот это я попала! Хотелось плакать. Я никому не нравлюсь. Меня не принимают. А я ведь еще ни одного слова не сказала – пока только ставили свет…
«Дуй свое, дочурка, иди уперед, не тушуйсь, усех положишь на лупаты – ето як закон!»
Главный оператор своей репликой сбил мою готовность, и я начала «с нуля»: мягко сказала свою первую фразу, улыбнулась…
– Вы извините, что я сказал про черноту. Это шутка – немного неудачная. А вы – актриса. Меня зовут Аркадий Николаевич Кольцатый.
– А меня – Люся.
И мы навсегда стали большими друзьями.
«Карнавальная ночь» была экспериментом для всех членов группы. Сценарий Б. Ласкина и В. Полякова несколько лет никого на студии не мог заинтересовать и валялся по ящикам – теперь он в работе! Режиссер Э. Рязанов сделал первую художественную картину – до этого он работал в документальном кино. Игорь Ильинский снимался в кино после длительного перерыва. А мы с Юрием Беловым впервые попали на главные роли.
И в самом сюжете фильма – тоже эксперимент. Если учесть, что музыкальных фильмов тогда почти не было, удачных – тем более, а джаз (в картне – новая музыка, новые джазовые оркестровки), мягко говоря, не поощрялся… то понятно, почему эта тема (победа нового над старым) в фильме была близка всему коллективу. Мы искренне и азартно высмеивали надоевшее старое и косное. И, конечно, главную партию здесь вел по-настоящему смешно, ярко и неповторимо И. Ильинский. Для всех нас эта картина была важным этапом в жизни. Собрались люди молодые, любящие музыку, шутки, юмор, умеющие искренне радоваться жизни. Вот эта наша общая радость, свет, желание победить опостылевшее старое и льются с экрана к зрителям… Картины никто не ждал, она не рекламировалась. Просто вышла 28 декабря – под Новый год.
Шефствовал над «Карнавальной ночью» И. А. Пырьев – тогда художественный руководитель студии «Мосфильм». Он-то и уговорил и вдохновил Э. Рязанова на эту музыкальную комедийную картину. Иван Александрович смотрел каждый отснятый эпизод и, если он был неудачным, заставлял переснимать. Так, «кабинет Огурцова» – первая встреча с Огурцовым-Ильинским – был переснят трижды, пока не получилось. Иван Александрович давал важные советы о ритме и темпе комедии, сам прослушивал музыку А. Я. Лепина. В кабинете Пырьева Лепин показывал свои песни, а я их пела. Анатолий Яковлевич написал такую замечательную песню о любви! Но Пырьев прослушал ее и сказал: «Песня очень хорошая, но не для этого фильма. А музыку не бросайте, используйте». Тема этой песни звучит в музыкальном номере «Танец с зонтиками».
Впервые картина была снята в интерьерах, а не в павильоне. Было лето. Театры разъехались на гастроли. И добрая половина фильма делалась в коридорах и фойе Театра Советской Армии. И дешево, и быстро. Там же пересняли и объект «радиоузел», в котором я участвовала в свой первый съемочный день в этой группе.
«Карнавальную ночь» завершили в рекордный по тем временам срок – за пять месяцев.
Многое было впервые. Звукооператор Виктор Зорин записал меня в «Песне о хорошем настроении» отдельно от оркестра. Сбежались смотреть все работники звукоцеха. В тонзале оркестром дирижировал Эдди Рознер, а я пела под простейший наушник, слушая оркестр, а поддерживала меня и вдохновляла музыкальный редактор Раиса Александровна Лукина.
Эксперимент был во всем. «Карнавальная ночь» получилась удачной по всем компонентам: сценарий, режиссер, композитор, оператор, звукооператор, оркестровки Юрия Саульского, актеры. У всех в творчестве – пик. И так получилось, что у Б. Ласкина и В. Полякова – это лучший сценарий, снятый в кино. У Э. Рязанова – самая оптимистичная и живучая музыкальная картина. У Л. Лепина – самая популярная музыка. У Игоря Ильинского – самая большая в кино удача после «Волги-Волги». У нас с Юрием Беловым после «Карнавальной ночи» началась биография в кино.
Сценарий был написан на Игоря Ильинского. У него была острая и гротесковая роль. На ней держался фильм. У нас с Ю. Беловым – роли голубые, подсобные, в них все решала наша собственная индивидуальность. В «Карнавальной ночи» у Юрия Белова, как ни в какой другой картине, проявился его редкий трагикомический талант.
…Я смотрю на фотографии мамы, папы, свои. И невольно улыбаюсь и чувствую острую щемящую ностальгию по тому неповторимому времени. Мне никогда не было скучно и неинтересно дома с моими родителями. Всегда что-то новое и обязательно радостное – «дальший и дальший». В нашем доме была удивительная здоровая атмосфера. Все – и плохое, и хорошее, и страшное – все открыто! Никто не стеснялся быть слабым. Если кому-то плохо – прекращались шутки, и все силы, вся нежность и любовь переносились на того, кому тяжело. А потом опять шли «дальший». Я выросла в странной, сумбурной, бессистемной и, может, неразумной, но чистой, доброй, широкой и абсолютно иррациональной семье. Огромная моя страсть стать актрисой непрестанно подогревалась папой. Он в меня верил. Я к своей мечте шла прямо, без сомнений и раздумий, вбирая в себя все необходимое.
Такой я и пришла прямо на экран. Искренней, верящей в добро, жизнерадостной, полной сил, с желанием непременно «выделиться». Какое счастье я испытала, когда в черном платье, с белой муфточкой пела «Песню о хорошем настроении»! Ведь именно об этом я мечтала в те голодные и страшные вечера в детстве, когда мы с тетей Валей в упоении, среди боа и вееров, мурлыкали мелодии из «Большого вальса»…
«Карнавальная ночь» – это итог моей двадцатилетней жизни с родителями. И больше я такой не была. Никогда. Потому что на следующий же день после выхода картины на экраны на меня обрушилась слава. Но об этом позже…
Папа
Реальная жизнь была посередине. Папа существовал над ней. Постоянная эксцентричность, чудачество, сознательное оглупление себя – при этом зоркое наблюдение за произведенным эффектом… Шутки «свои», независимые остроты и розыгрыши, даже увлечения – все, чтобы создать вокруг себя веселую, здоровую жизнь. Все грустное и горькое папа развеивал и гнал от людей, от себя и от нас с мамой. После огорчения никто не мог успокоить так, как папа.
«Ето усе временное, дочурка. Главное – береги здоровье. Не допускай до нервной системы. «Ето» вже прошло. Смотри уперед и себя береги на завтра». И становилось легче. А действительно, неприятность, она же пройдет.
Повседневной жизнью руководила мама. А папа «выступал» редко. Только в самые поворотные моменты в жизни нашей семьи. Выступал мудро, умно и веско.
В 1969 году маме осталось несколько лет до пенсии, но папа решил: «Леля! Щас мы у самом разгаре (успехе). Нам нада щас, и только щас, уходить з работы. Наше время вже кончилося. Уходить нада раньший, пока тибе не сделали намек. Хай у людей будить добрая память про нас. Ты вже не та, он як расползлася. Ну ладно, не в етом дело. Мне што? Я играв и играю. А ты у кругу стоишь… Не, дочурка, послушай, она мне гаварить на массовке: «Товарищ баянист, играйте помедленнее, пожалуйста». Ето ж кому сказать! Радному мужу гаварить: «Товарищ баянист!» Усе ж дети знають, што мы твои мать и отец. Ей, значить, помедленней, а она еле ходить… А детям як? Ето ж дети, ребяты – скорые, чуковные. Сегодня помедленней, а завтра што делать товарищу баянисту? Не, Лель, не, детка, крошка моя ненаглядная, ето больно, но ето жисть. Мы с тобой честно усю жисть проработали, а теперь надо ехать у Москву. К дочурке. Теперь дочурка – наша главная опора. И ей надо по хозяйству и з Машую помочь. Будем переезжать у Москву».
И в сентябре 1969 года они переехали.
Папа трагически переживал то, что я не снимаюсь.
– Ничегинька не понимаю. Танцуить, поеть, на аккордевончике и на пианини играить. Хочишь драму – заплачить, хочишь – комедию. И дома сидить. Усе работают, а она не. Дочурка, ты мне што-то недоговариваешь. Наверно, ты допустила якой-то крупный ляпсус, и за ето тибя не беруть у кино.
– Да нет, папа, нет же.
– Ну а тогда у чем же дело? Чем ты хужий?
А я и сама не знаю. У него были на все свои ответы.
Объясняешь ему, что нет роли…
– Як ето для тибя нет роли, когда ты усе вмеишь?
Что прошла мода…
– Якая такая мода? Як талант, то усегда у моди.
Что другая тематика…
– Так нада пойти у студию, подсказать им тематику.
Что для музыкальных девушек я уже постарела…
– Лель! Што она гаварить?! Да ты, дочурка, як прибодрисся да подкрасисся – тибе як семнадцять!