Вечный зов Иванов Анатолий
Из-за Звенигоры выплыл осколок луны, покатился над землёй, не очень высоко. Светлее от этого не стало, только синевато заблестели крыши домов в Шантаре да колючими искрами вспыхнули макушки холмов, с которых недавно катались ребятишки.
Такие же искорки, как на снегу, разве чуть покрупнее, подрагивали на Витькиных ресницах.
— Ты хороший, Вить, я знаю, — виновато проговорил Андрейка. — Ладно, Витя. Только как сейчас до фронта доберёшься? Никак это невозможно. Зима… Придётся лета ждать. Понимаешь?
— Не глупый…
— А поближе к весне всё обтолкуем.
— Значит, берёшь?
— Обтолкуем, говорю, — солидно проговорил Андрейка. — Но гляди — ни гугу…
— Немцев-то, по радио говорят, погнали уже.
— Ничего… Сёмка считает — война долго ещё будет, — успокоил его Андрейка. — И я по карте глядел — много они нашей земли заняли. Не так-то легко их выбить теперь.
Ущербная луна всё выше забиралась на небо, скользила в холодной, тёмной пустоте, уныло смотрела на землю.
— А Макар этот, проклятый, вовсе и не брат мне, — неожиданно проговорил Витька. — Мать всегда говорила, что брат, а он не брат. Макар с Лёнькой сидели за столом, водку пили, разговаривали, а я на печке лежал и всё слышал. А тебе… тебе вот он родной дядя.
— Это с какой же стороны? — Андрейка подумал, что Кашкаров шутит. — У меня всего два дядьки есть — дядя Иван, что в Михайловке, и дядя Антон, который директор завода.
— С обыкновенной, — проговорил Витька зло и мстительно. — Макар-то родной брат твоей матери.
— Хе-хе! — нервно рассмеялся Андрейка. — Ври больше! Разве я бы не знал…
— Если Макар врал Лёньке, значит, и я вру.
И он, обойдя Андрейку, побежал к мерцающим деревенским огонькам. А Савельев, растерянный, остался на месте, тупо глядел, как удаляющегося Витьку съедает, точно рассасывает, темнота. Но ему казалось, что это не Витька, а сам он, Андрейка, растворяется во мгле, исчезает, превращается в чёрный ночной туман, в ничто.
Фёдор всё сидел на голбчике, задумавшись. Он как-то и не заметил, когда ушёл Андрейка, когда появилась Анна, очнулся от запаха парного молока.
В доме было пусто и тихо, покашливал только дед в соседней комнате. Но Фёдор знал, что сейчас вернутся с работы Марья Фирсовна и Семён, прибегут из школы Ганка с Димкой, дом сразу станет тесным, гулким, чужим, превратится в вокзал.
— Рано ты сегодня, — сказала Анна, разливая по крынкам молоко. — Я ужин ещё не состряпала.
Фёдору было всё равно, готов или не готов ужин. Он сидел и думал об Анфисе.
«Я к Анфисе теперь или никогда не пойду, или уйду насовсем», — не так давно, осенью, сказал он напрямую Анне, но до сих пор не знал, как поступить. В душе родилась и жила пустота. Когда и почему она поселилась в нём — не знал, но был рад, что поселилась. Ему как-то безразлично было теперь всё — и Антон с Иваном, и Анна с Анфисой, и дети, и работа, и то, что его дом превратился в общежитие. «Чёрт с ними, пускай думают обо мне что хотят, — усмехался он, вспоминая иногда о том вечере у Антона. — А я буду жить, как мне нравится…»
Но как ему нравится — этого теперь-то он и не знал.
После того вечера он не встречал ни Антона, ни Ивана, ни Кружилина. Анфису иногда видел мельком в окне или на улице где-нибудь, здоровался. Его голос заставлял её вздрагивать, она пугливо озиралась и поспешно убегала.
И всё-таки он чувствовал: эти пустота и успокоение временные, скоро всё это кончится, и его опять неудержимо потянет к Анфисе. Если он решится навсегда уйти к ней, она примет его — Фёдор в этом был абсолютно уверен. Но только как оно всё получится потом, где они будут жить? Здесь, рядом с бывшим своим домом, — нельзя. Анна и Семён — чёрт с ними, а перед младшими, перед Димкой и Андрейкой, ему заранее было как-то неудобно. Ведь каждый день почти он будет сталкиваться с ними на улице. И потом — у Анфисы у самой взрослые дети. Колька так-сяк ещё, а Верка готовая баба давно, с Сёмкой свадьба у них вроде ладилась, да расклеилась что-то. Но если снова склеится, выйдет за Сёмку, а он с Анфисой, её матерью, жить станет — что же получится? Его сын, выходит, женится на его же дочери?! Смеху не оберёшься.
В общем, было о чём подумать Фёдору, но думать пока не хотелось, да и не было острой необходимости пока, и он жил, уйдя в себя, жил, как посторонний в своём доме. Анна гремела крынками и кастрюлями, Фёдор глядел на изогнувшуюся перед печкой жену, на бледно-жёлтые отсветы пламени, игравшие на её влажном лице, и вдруг отметил, как бывало не раз, спокойно, равнодушно: «Ладная она всё-таки…» Поднялся и вышел во двор.
Вышел он так, без цели, постоял на заснеженном дворе, поглядел, как гаснут на западе последние проблески. «У коровы, что ли, почистить?» Он направился было в коровник, щупая на ходу спички в кармане, чтобы засветить в тёмном хлеву фонарь. Но увидел неожиданно, как недавно осенью, тень в окошке в доме Инютиных, остановился…
Через минуту он, пригибая голову в дверях, входил к Инютиным. Анфиса стояла у печки, прямая, строгая, и глядела на него жёстко, угрожающе подняв голову, как змея. Вера, растрёпанная, в старом халате, выглянула из своей комнатушки и стала глядеть не на Фёдора, а на мать. На губах у неё плавала нехорошая усмешка.
— Мне уйти, что ли?
— Выйди на минутку, — сказала мать, не глядя на неё.
Вера, презрительно сжав губы, накинула полушубок, сдёрнула с гвоздя шаль.
— Только вы поскорей управляйтесь, — сказала она с грязным смыслом, ободрала Фёдора взглядом, проходя мимо. — А то мороз на улице, да и Колька вот-вот со школы придёт.
Фёдор взял табурет, поставил к стене, у дверей, сел.
— Зачем пришёл? — спросила Анфиса. Глаза её были чёрные и холодные.
— Не знаю… — Фёдор действительно не знал, не понимал, как здесь очутился. — Тоскливо мне.
Она так же стояла у печки.
— Вот я всё думаю, Анфиса… Уйду я от Анны.
Анфиса не шелохнулась, только натянулась, как почувствовал Фёдор, ещё туже, ожидая его дальнейших слов. В комнате пахло кислым тестом — Анфиса, видимо, заводила квашню на завтра.
Фёдору захотелось вдруг, чтобы Анфиса упала перед ним на колени, заглянула, как бывало, ему в глаза преданно, по-собачьи, чтобы она начала признаваться ему в любви, а потом уткнула бы ему в грудь мокрое от слёз лицо, всхлипнула, как девчонка, вздрагивала плечами, а он, вздохнув неопределённо, погладил бы всё-таки её по голове, по плечам. И чтобы вызвать всё это, он сказал:
— Вот только куда уйти-то? Ты не примешь меня, должно.
— Найдёшь… Вдов сейчас много по деревне.
Тишина в комнате зазвенела, стала звенеть всё звонче, противнее и, казалось, вот-вот лопнет, расколется радужными брызгами, как брошенный с большой высоты на камень стеклянный лист. Но не лопнула, всё продолжала звенеть.
— То есть как это — вдов? — усмехнулся он жалко и глуповато. — А… а ты?
— Я не вдова пока. Кирьян пишет: ничего, мол, воюю…
— Хе-хе!.. — Смешок его дважды булькнул в тишине, испугав самого Фёдора. — Это как же… понимать тебя?
— Я, Фёдор, Кирьяна ждать буду, — отчётливо проговорила Анфиса. — А ты больше не ходи ко мне…
Она замолкла, а слова её бились под черепом, как тяжёлые мохнатые шмели об оконное стекло. Он долго не мог понять их смысла, а когда понял, поднялась откуда-то жаркая волна, ударила в грудь, распирая её, в голову, затуманив мозг. Он, покачиваясь, поднялся, чувствуя, что в ногах исчезла вся сила.
— Это… это ты чего такое говоришь? — Он вытер со лба шапкой испарину. — Разлюбила, что ли? — нашёл он наконец нужные слова.
— Я сказала — у меня свой муж есть.
— Так, — хрипло произнёс Фёдор. — Хе-хе, шило-мыло… А также и купорос.
— Уходи, Фёдор, — попросила Анфиса. — Там Верка мёрзнет.
Фёдор не помнил, как вышел на крыльцо. У дверей стояла Вера, кутаясь в полушубок.
— Скоро же вы! — насмешливо сказала она и хотела скрыться в сенях.
Но её слова возмутили, обидели Фёдора. Он схватил девушку за плечи, сильно тряхнул её.
— А ты… ты?! — закричал он громко и яростно. — Что ты понимаешь?! Что понимаешь?
Наспех накинутая шаленка сползла ей на плечи, она упиралась в грудь Фёдору руками, запрокидывая голову.
— Вы что? Вы что?!
Её лицо было близко от его глаз, но в полумраке все черты сливались, однако Фёдору на миг почудилось, что это не Вера, а сама Анфиса: те же острые плечи, которые он чувствовал сквозь овчину полушубка, тот же волнующий грудной голос, так же блестели в темноте её зрачки — маленькими острыми точечками. Всего этого Фёдор испугался, оттолкнул Веру.
— Медведь… Ну и медведь! — крикнула она сердито, натянула шаль, загладила под неё ладонью волосы. — Что мне вас с матерью понимать? Вы мне давно понятные.
— Дура ты.
— Это — пока, а потом вырасту, может. — И, сверкнув в полутьме полоской зубов, шагнула в сенцы и захлопнула дверь.
Из усадьбы Инютиных Фёдор вышел не спеша, вспоминая, что Анфиса так и простояла столбом у печки, даже не шелохнулась, пока он разговаривал с ней. Он понимал, что Анфиса указала ему от ворот поворот. Несколько минут назад это его оглушило и раздавило обидой, но странно — сейчас обиды никакой не было, осталось только лёгкое удивление, недоумение какое-то. Ему казалось, что всё это — и его приход к Анфисе, и её слова, — всё это было не по правде, а во сне. И Верка, у которой блестели зрачки, а потом сверкнула во тьме полоска зубов, тоже была во сне.
Где-то рядом звякнула уздечка, кажется. Фёдор поднял голову. У крыльца его дома стояла запряжённая в розвальни лошадь. «Интересно, это кто же приехал к нам?»
Войдя в дом, он увидел Ивана. Тот сидел на голбчике. «Ишь ты, на моё место уселся…» — со злорадством отметил Фёдор.
Иван был в пиджаке, чёрной рубахе-косоворотке, из которой торчала тощая шея, на коленке у него висела шапка. Анна собирала на стол, из комнаты, где жили дети, раздавались голоса Димки и Семёна, а из-за другой двери слышался говор Марьи Фирсовны и её дочери Ганки.
Рядом с Иваном лежали его вытертое суконное пальто и тулуп. Первой мыслью Фёдора было — подойти к Ивану, взять его за шиворот одной рукой, а ладонью другой отворить дверь и вышвырнуть в сенцы, как щенка, а потом выбросить туда же пальто и тулуп, а дверь закрыть на крючок. И всё сделать молча, безо всяких слов. Но он не сделал этого потому, что Анна, пока Фёдор раздевался, перестала собирать на стол, стояла и сторожила каждое движение мужа. А потом вышел из комнаты Семён, тоже поглядел внимательно на отца, молча снял с Иванова колена шапку, повесил на гвоздь.
— Андрейка куда запропастился? — спросила Анна и, не дожидаясь ответа, стала резать хлеб.
Фёдор, наверное, выполнил бы всё же своё намерение, если бы не Семён, не голоса в той комнате, где жили эвакуированные.
— Интересный гость у меня… — выговорил он, не шевеля почти губами. — Это как же насмелился?
— А ты что, зверь какой, чтоб тебя опасаться? — спросил Семён.
— Тебя не спрашивают — ты не сплясывай!
— Поеду-ка я, — приподнялся Иван.
— Сиди! — Семён положил ему руку на плечо. — Сейчас, дядя Ваня, чай будем пить.
— А то ночевал бы у нас. Куда на ночь ехать? Мороз… — Это говорила Анна. Фёдор слушал голос жены и не верил. Это она, Анна, решилась при нём, Фёдоре, пригласить Ивана остаться ночевать?! Да что же это происходит? Анфиса, теперь Анна… Что такое произошло с ней, с Анной, это почему же она так смело говорит, будто не он, Фёдор, тут, в доме… и над ней, хозяин пока?! И Сёмка — ишь решительный какой!
Всё это Фёдора изумило, напугало, он приткнулся где-то на стуле за кроватью и, поглаживая ладонью деревянную спинку, скобочкой сложив губы, глядел то на жену, то на сына, то на брата…
— Нет, никак невозможно, — качнул белобрысой головой Иван. — Я к Антону заезжал, они с женой тоже оставляли… Надо скорей лекарства доставить, худо Панкрату, вчерась всю ночь в жару прометался.
— В больницу почему не отвезли его? — спросила Анна.
— Не хочет. «Отлежусь», — говорит. Сам Кружилин вчера приезжал, на своей машине хотел отвезти. Не поехал.
Фёдор слышал в МТС, что председатель «Красного колоса», вернувшись недавно из области, простудился в дороге, слёг в постель. И сказал вдруг, выплёскивая на ни в чём не повинного Панкрата Назарова всю злость и раздражение:
— Чахоточного какая больница вылечит?
Иван поглядел на брата, вздохнул:
— Мы тоже боимся, что нынешнюю весну не переживёт. Весной сильно тяжко лёгочным.
— Это кто же — мы?
— А в колхозе, — коротко ответил Иван.
Задавая свои вопросы, Фёдор всё думал обеспокоенно: что же это такое произошло с Анной, отчего она так осмелела? И ещё удивлялся, что начал как-то разговаривать с братом.
А потом Фёдор и вовсе перестал понимать себя, — когда Анна пригласила за стол, он поднялся и сел напротив Ивана.
Ужинали молча. Анна чай не пила, беспрерывно наливала в чашки — мужу, Семёну с Димкой, Ивану. За Иваном она следила внимательнее, чем за остальными, едва он выпивал свой чай, она тотчас наливала ещё. Фёдор глядел на это и ухмылялся.
Первым поужинал Димка, встал молча. За ним ушёл и Семён. Иван тоже отодвинул чашку.
— Ещё одну, Иван, — сказала Анна.
Фёдор опять ухмыльнулся, но на этот раз ещё и сказал:
— Ишь как она за тобой… Дорогой ты гость для неё.
Иван поднял припухшие веки.
— Пятьдесят лет тебе скоро стукнет ведь, кажется. А ты так и не поумнел.
Фёдор медленно отвалился на спинку стула, в глазах, глубоко под бровями, сверкнуло немое бешенство. Правая рука его лежала на столе, крупные пальцы задрожали. Он поволок ладонь к себе, почесал её об острый угол стола, застланного мягкой льняной скатёркой, и вдруг сжал кулак, полной горстью захватив на углу скатерть. Казалось, он сейчас сдёрнет её со стола, чашки и тарелки со звоном покатятся на пол. Анна побледнела.
— Ах ты… — Фёдор задохнулся, нижняя, крупная губа его сильно затряслась. — Давила тебя Советская власть, давила… Не до конца только.
— Промашку дала, — сказал Иван.
— Верно.
— Ага… Давить-то ей тебя, может, надо было.
Они сидели неподвижно на разных концах стола, сжигали друг друга глазами.
— Тэ-эк… — медленно протянул Фёдор. Анна стояла возле Ивана, крепко сжав губы, будто боялась, что сквозь них прорвётся нечеловеческий, истошный крик. — А за что же это, по твоему разумению, меня ей… Советской власти, давить надо было бы?
Он говорил, а слова ему не подчинялись, ускользали будто, а он ловил их, укладывал неумело и сам прислушивался, приглядывался, в какой ряд они ложатся, какой получается смысл из этих слов. Но понять, кажется, не мог, и потому на крупном лице его было беспомощно-глуповатое выражение.
— А за то, сдаётся мне, что ты её, эту власть… ну, как бы тебе сказать…
Фёдор всё ещё сжимал в кулаке конец скатерти, при последних словах кулак его дрогнул.
— Боролся ты за Советскую власть, как же, знаю. Но ты не любишь её, Фёдор. Во всяком случае, жалеешь, что она пришла. Не принимаешь её…
Ивану тоже говорить трудно было.
Фёдор то щурил, то широко раскрывал глаза. Смысл слов брата то доходил до него, прояснялся, то пропадал этот смысл, растворялся, уходил куда-то как вода сквозь решето.
Наконец Фёдор шумно выпустил из груди воздух, разжал кулак, выпустил конец скатерти.
— А ловко ты это… приклеил волос к бороде. Когда ж додумался до этого? В тюрьме?
— Нет, тут уже, — просто ответил Иван. — После того вечера, как мы у Антона в гостях были. Стучали-стучали у меня Поликарпа Кружилина слова в голове, а потом открылось вдруг: да ведь он, ежели тебя взять, половину правды сказал только. А вся правда…
Фёдор поспешно встал, громыхнув стулом. Иван тоже поднялся. Анна раскрыла рот, собираясь закричать, но из комнаты, услышав, видно, грохот стульев, быстро вышел Семён.
— Что? — Он глянул на мать, на отца с дядей.
— Пошёл отсюда! — дёрнул плечом Фёдор. — Ну а вся правда какова?
— А это уж тебе лучше знать, — сказал Иван, шагнул к голбчику, взял своё пальто, стал натягивать. — А я, Фёдор, что думал про тебя, всё сказал.
Семён не ушёл из кухни, стоял, прислонившись к стенке, глядел, как одевается Иван. Фёдор прошёлся по кухне, наклонив набок голову, будто прислушивался к чему-то.
— Ну а почему же я не принимаю-то её? — спросил он, останавливаясь. И, ожидая ответа, стоял неподвижно столбом, всё так же наклонив голову.
— Такой уродился, видно. Вспоминаю вот, какой ты в детстве был…
— Какой же? — нервно спросил Фёдор.
— Были прорешки у тебя в характере. Жадноватый был, завидущий, самонравный. И вот, как говорил Кружилин, когда мы в гостях у Антона были: смолоду прореха, а к старости — дыра.
— Ладно… — Фёдор подёргал себя за ус, потом погладил его, сел на краешек кровати и усмехнулся каким-то своим мыслям. — Допустим… Только вот кое-какие концы свяжи всё же: как же я её не люблю и не принимаю, ежели партизанил, боролся за неё, не щадя жизни? А? Как ты это объяснишь?
Слово «власть» он почему-то вслух не произнёс.
— Не всё легко в жизни объяснить, — ответил Иван, натягивая тулуп. — Тогда партизанил, верно. Только сдаётся мне: случись сейчас возможность для тебя — ты бы сейчас против боролся.
Фёдор начал наливаться гневом, внутри у него всё заклокотало, голова затряслась, и рука, лежащая на спинке кровати, дрогнула, в глазах появился жуткий огонь. Он медленно поднялся. Но Семён подошёл к Ивану, сдёргивая на ходу тужурку со стены.
— Я провожу тебя, дядя Ваня.
— Вот что, Иван… — сдерживая себя из последних сил, выдавил Фёдор из волосатого рта. — Ты не замай… Не объявляйся больше в моём доме! Слышь?! Какие у тебя дела ко мне? По какой причине ты заявился?!
— Ишь ты каков! Будто один ты живёшь тут. Ты мне без надобности. Я к Анне заехал.
— Зачем? Заче-ем?!
— А это она тебе и скажет, ежели захочет.
Иван попрощался с Анной и вышел вместе с Семёном. Фёдор сел и замолчал. Почему-то он вдруг вспомнил, как стояла на крыльце и глядела на него Верка Инютина, будто собиралась столкнуть в снег. «Дура ты», — сказал ей Фёдор, а она ответила: «Это — пока, а потом вырасту, может…» Странные слова-то какие она сказала…
— Зачем он к тебе приезжал? — спросил он у Анны.
— Ответ Панкрата Назарова передал, — ответила она.
— Какой ответ?
— Я спрашивала, примет ли в колхоз с ребятишками.
— Это… как же — в колхоз? — В глазах Фёдора шевельнулось удивление.
— Ты же разводиться со мной надумал. Куда же я с ребятишками? А там — с людьми буду.
Фёдор глядел теперь на жену из-под бровей с усмешечкой.
— И что Панкрат?
— Примем, говорит, чего же…
— Ну! А может, я передумал разводиться?
— Что ж, я сама живая ещё… — чуть помедлив, ответила Анна. — Я сама от тебя уйду.
— Так… — Фёдор опять встал. — Ну-ка, повтори!
Анна, прибиравшая на столе, отшатнулась в угол. Но больше ни она, ни Фёдор сказать ничего не успели — в сенцах загремел кто-то палками, открылась дверь, вошёл красный с мороза Андрейка, за ним — Семён в накинутой на плечи тужурке.
— Вот он, лыжник, — сказал Семён, вытер Андрейке пальцами мокрый нос. — До соплей накатался.
Потом Анна стала кормить Андрейку. Он громко схлёбывал чай с блюдца, несколько раз хотел задать матери мучивший его вопрос, но каждый раз, взглянув на хмурого, как чёрная туча, отца, не решался.
— Ложись ступай, — коротко сказала мать, когда он поужинал.
Андрейка ушёл в комнату, где они спали теперь втроём — он, Димка и Семён. Димка, сильно выставив плечи, сидел за письменным столом, готовил уроки. Семён, лёжа в кровати, читал книжку.
— Мне Витька сказал, Макар-то вовсе не брат ему. А тебе, говорит, родной дядя, — проговорил Андрейка. — Это как же так, а?
Книга в руках Семёна чуть дрогнула.
— А ты… слушай побольше враньё всякое!
В глазах у брата было что-то беспомощное, растерянное. И Андрейка понял: Витька сказал правду.
Димка бросил тонкую ученическую ручку на стол, обернулся.
— Ничего не враньё. Мамкин это родной брат. Я знаю…
— Что — знаешь? Откуда ты знаешь?! — закричал Семён. — Ничего вы не знаете…
— А почему ты кричишь-то? — спросил Андрейка.
Семён встретил широко открытые Андрейкины глаза, неловко отвернулся, сморщился, будто во рту у него стало кисло, с яростью сунул несколько раз кулаком в подушку, взбил её.
— Не вашего ума это дело. Спать давайте. Тушите свет…
…Через час свет потух во всех окнах дома Савельевых, он стоял, молчаливый, придавленный толстым слоем снега на крыше, в длинном ряду других домов улицы, ничем не отличаясь от них в темноте. Андрейка долго не мог уснуть, лежал рядом с похрапывающим Димкой — всё думал о том, что сообщил ему Витька. Потом уснул. Не спали теперь в доме только Фёдор и Анна.
Фёдор лежал на спине, глядя в невидимый потолок, и, чувствуя рядом тёплое тело жены, молчал.
— Значит, сама надумала уйти от меня? — насмешливо спросил он. — То-то, гляжу, осмелела, Ваньку ночевать оставляла.
— Уйду, — всхлипнула она. — Сил больше нет.
— Расклеилась, — сказал он беззлобно и устало. — Никуда ты не уйдёшь. И на том покончим.
— Уйду, уйду, уйду! — распаляясь, заговорила она всё громче, — Господи, как я проклинаю то время, когда замутил ты мою голову! И вот выпил ты всю кровь из меня, все соки… Всё, всё правильно Иван сказал про тебя: не любишь ты никого — ни меня, ни детей, ни жизнь эту, ни власть — никого. И себя, должно, не любишь. Зачем тогда ты живёшь-то? Зачем?
— Интересно! — Фёдор даже приподнялся. Лица жены не было видно, в темноте поблёскивали только неживым цветом мокрые глаза. — Ну а дальше? Или всё?
— И на мне ты хотел жениться из жадности к отцовскому богатству… чтобы… чтобы развратничать потом на заимке, как отец.
— Вовсе интересно, хе-хе!.. — Смешок его, хриплый, глухой, походил на кашель. — Женился я в девятнадцатом на тебе, когда в партизанах был. К тому времени от богатства вашего один дым остался.
— Это уже так получилось, что в девятнадцатом… А я говорю — хотел раньше. Любил-то Анфису, жил ведь тогда ещё с ней, а жениться хотел на мне.
Фёдор, завалившийся было на подушки, опять приподнялся, на этот раз быстро, рывком. Анна слышала, как ходит в темноте его грудь, но продолжала:
— А что от богатства нашего дым один остался — это тебя и точит всю жизнь, как червяк дерево.
— Замолчи… об чём не знаешь! — тихо, с тяжёлым стоном, попросил он.
— Знаю! — упрямо продолжала Анна, поднялась, села. И заговорила быстро, торопливо, точно боялась, что Фёдор не даст ей высказаться до конца, зажмёт чем-нибудь рот, — может быть, своей широкой ладонью, может быть, подушкой. — И отца моего ты жалеешь, которого Иван застрелил. А брата своего за это и ненавидишь… за то, что опомнился он, Иван, тогда, пришёл к партизанам, понял, где правда… Ты мстишь ему за это всю жизнь, потому что больше-то никому не в силах мстить… али боишься другим-то! Вот… Этаким никто тебя не знает, а я — знаю. Теперь… теперь тебя и он, Иван, раскусил… Теперь он тебе и вовсе смертельный враг.
Анна говорила всё быстрее, чувствуя, как дрожит рядом крупное, тяжёлое тело мужа.
— 3-замолчь! Ты-ы!.. — раскатился по кухне голос Фёдора тугой волной, больно ударил в грудь Анне, опрокинул её.
В комнате жильцов слабо вскрикнула старуха: «Охтиньки! Пресвятая богородица…» И тотчас вспыхнул свет. Это выскочил на кухню Семён, раздетый, в одних кальсонах и майке.
— Что, что такое?! — показалась из бывшей горницы испуганная Марья Фирсовна. — Заболел ты, что ли, Фёдор Силантьич?
Фёдор сидел на кровати, у стены, потный, красный.
— Ничего… Сон приснился страшный, — усмехнулся он. И вдруг рявкнул: — Убирайтесь! Вылупились…
Марья Фирсовна тотчас скрылась, а Семён ещё постоял, помедлил.
— Если сон, на другой бок перевернись, батя, — с усмешкой сказал он и выключил свет.
— Ну вот… — вздохнул облегчённо Фёдор, лёг. — Мелешь ты чего зря… А насчёт колхоза больше чтоб не слышал я…
Говорил Фёдор неожиданно спокойно, без злости, но Анна не слушала. Правая грудь её больно ныла и, казалось, распухла. Она поглаживала ладонью эту грудь и думала, что это не волна от Фёдорова голоса опрокинула её, это он, Фёдор, ткнул ей в грудь тяжёлым кулаком.
Анне было очень обидно, и она тихонько, беззвучно плакала.
Как сын Демьяна Инютина Кирюшка с самого детства среди прочих деревенских девчонок выделял Анфису, так Иван Савельев отличал от других, всячески опекал и защищал Анну Кафтанову. Анна платила ему такой же доверчивой дружбой.
Едва дочь подросла, Кафтанов вздумал отдать её в Новониколаевскую гимназию. За месяц до её отъезда Иван сделался грустным, молчаливым, а когда запряжённая парой рослых жеребцов крытая бричка увозила её из Михайловки, Иван стоял за плетнём, смотрел на Анну такими тоскливыми глазами, что она не выдержала, соскочила с брички, подбежала к нему.
— Ты чего это?! Я же приеду на следующее лето.
— Нет… Теперь ты городская будешь. Учёная…
— Чудак… Вот… — И неожиданно для самой себя она перегнулась через плетень и поцеловала Ивана в горячий лоб. Лицо его мгновенно взялось сильным огнём, даже, казалось, уши засветились от прихлынувшей крови.
Поцелуй её был чистый и детский, он означал знак благодарности за ребячью дружбу и верность. Однако на следующее лето, когда она приехала на каникулы, Иван вёл себя с ней как-то неловко, неуклюже, часто краснел без причины, заставлял краснеть и её. Он чего-то ждал от неё, она видела это, ей было тоже неловко, а главное — неприятно.
В четырнадцатом году померла мать Анны. Померла она не своей смертью — задавилась на сыромятном ремне. В то лето Анна не могла найти себе места, обезумела от той суматохи, криков и причитаний каких-то женщин во время похорон, а потом до самого отъезда в город старалась уединиться, бродила по полям, по лесу, по берегу Громотухи. Часто её сопровождал Иван.
— Ну что, что ты за мной ходишь всё?! — с ненавистью крикнула она однажды, но тут же схватила его за руку, уткнулась лицом ему в плечо.
— Не надо плакать. Чего теперь… — Он погладил её плечо.
— Почему, почему это она? Зачем?
— Федька мне сказывал — из-за отца она твоего. Будто он с бабами там, на заимке…
Сбиваясь и краснея, Иван рассказал, что знал.
— Врёшь, врёшь! — закричала она, вскакивая. — Врёте вы с Федькой вашим! Не может он, отец, так… — Но, успокоившись, сказала: — Я должна сама поглядеть, как он там, отец, на заимке. Понял? Ты это придумай, как увидеть. У Федьки своего спроси.
— Да как я? Федька с отцом который год безвылазно в тайге живут, дёготь гонют.
— Не знаю. Придумай — и всё.
И однажды он повёл её на Огнёвские ключи.
К заимке подошли уже в темноте, голодные, смертельно уставшие. Долго стояли за деревьями, глядя на ярко освещённые окна дома, из которого неслись пьяные крики, песни, женский визг.
— Вот, — сказал Иван. — Вот видишь…
Анна стояла, держась за дерево, потом оттолкнулась от него, подошла к освещённому окну, заглянула в комнату. И в ту же секунду будто кто саданул кулаком ей в лицо, голова её мотнулась назад. Зажав лицо руками, она попятилась, чуть не падая на спину.
Иван увёл её в лес, там они сели в высокую траву. Анна опять лежала у него на коленях и, сильно вздрагивая, глухо, тяжело рыдала.
Ивану шёл тогда пятнадцатый год, он тайком от матери начал покуривать и, решив свернуть папироску, полез в карман за табаком, брякнул спичками. Анна тотчас вскинула голову, волосы её чуть растрепались, в глазах отражался лунный свет, и они тускло блестели.