Вечный зов Иванов Анатолий

К счастью, им не поломали ни рук, ни ног, недели через две они немного оправились, и тот же Назаров сказал: «Ладно, сволочи… Ещё посмотрим. Ещё сентябрь, и пока не наступила зима, Вася…»

Он звал его тогда ещё Васей… Но из Ченстохова им совершить второй побег не удалось: неожиданно большую партию заключённых, в том числе их с Назаровым, погрузили в машины и привезли в Ламсдорф.

— А ведь это уже Германия, Василий, — невесело сказал Назаров, когда стало известным их местонахождение. — Ничего, поглядим. Рядом, кажется, Чехословакия.

— А какая нам разница?

— Ну, какая… Чехи всё-таки не немцы.

Из Ламсдорфа они ушли в конце сентября. Их каждый день водили на рытьё каких-то траншей и укладку труб, туда же привозили обед. Обедали в загородке из колючей проволоки. В дальнем конце загородки было отхожее место — дощатая будка. Вечером угоняли в лагерь.

Небо в те дни хмурилось, хотя дождей ещё не было, деревья стояли жёлтыми. Ненастье наступило, а с прокладкой труб, видимо, запаздывали, и заключённых решили на ночь в лагерь не отправлять, так как переходы отнимали порядочное время. Загородку заставили устелить хворостом, и спальня была готова. На ночь всем выдавали по тяжёлому жирному одеялу. За проволокой всю ночь ходили охранники, но без собак.

Лучшей возможности для побега ожидать было нечего. Рассовав по карманам сэкономленные куски засохшего хлеба, они однажды ночью поодиночке отправились в туалет. Василий ещё несколько дней назад приметил в задней стенке будки плохо прибитую доску и теперь, когда подошёл Назаров, легко сорвал её с гвоздя и отодвинул в сторону. Колючая проволока шла от будки метрах в пяти, это пространство заросло высоким бурьяном. Выскользнув по одному из туалета, они полежали в засохшей уже траве, наблюдая за маячившими во мраке двумя охранниками. Они стояли неподалёку от будки, курили, о чём-то переговариваясь. Но Василий и Назаров знали — сейчас уйдут. Вокруг отхожего места стояла непродыхаемая вонь, немцы долго тут задерживаться не любили. И действительно, через минуту они медленно разошлись в разные стороны. Кружилин пополз вперёд, припасённым заранее куском железа стал торопливо рыть землю под нижней проволокой, которая к тому же и натянута была наспех, не очень туго. К счастью, и земля была мягкой.

Да, всё складывалось как нельзя удачно, они легко выбрались наружу, никто их не заметил, две ночи они пробирались вдоль какой-то речушки, затем негустым лесом, полем. Днём лежали где-нибудь в зарослях, отсыпались. Назаров считал, что они уже в Чехословакии.

— А граница? — спросил Василий. — Мы её уже прошли? Ведь должна быть граница.

— Да какая у них тут сейчас граница, — сказал Назаров. — И в Германии немцы, и в Чехословакии немцы. Всё германское.

За это время они съели весь хлеб, обоих страшно мучил голод. К тому же надо было как-то узнать, где всё-таки они, куда идут. «Не может быть, чтобы мы не встретили здесь порядочного человека. Не может, Вася!» — убеждённо говорил Максим Назаров. Ввалившиеся глаза его при этом лихорадочно блестели.

До этого они далеко обходили сёла и деревушки, а людей ночами не встречали. Теперь решили днём залечь где-нибудь возле дороги и, когда будет мимо проходить или проезжать кто-то из «подходящих» местных жителей, обратиться к нему за помощью.

Такого «подходящего» они сквозь кустарник увидели буквально через полчаса, как залегли у дороги. Было ещё сумрачно, утро только-только пробивалось сквозь плотные, тяжёлые тучи, завалившие небо. Где-то за поворотом дороги раздался стук колёс по мягкой дороге, показалась двуколка, запряжённая коротконогим конём, в повозке сидел человек в старой, помятой шляпе, в пёстром пледе, накинутом на плечи. Человек был давно не брит, седая щетина на дряблых, обвислых щеках топорщилась во все стороны, во рту у него торчала потухшая, кажется, трубка.

— Местный крестьянин, — сказал Назаров и ткнул Кружилина в бок. — Давай, Вася.

Назаров остался лежать в кустах, а Василий вышел на дорогу. Увидев его, человек в повозке уронил изо рта трубку, поймал её, привстал было, словно хотел выскочить из повозки, но передумал, опустился, натянул вожжи. Только покрепче взял в руки кнут, явно показывая, что у него имеется этот предмет.

— Здравствуй, отец. Ты не бойся, — сказал Василий, останавливаясь метрах в трёх от повозки и всем своим видом показывая, что нападать не собирается.

— Ich verstehe nicht, — проговорил старик и тут же закивал головой. — Guten Morgen! Guten Morgen![18]

— Вы немец, а не чех разве? — упавшим голосом спросил Василий. — Где мы находимся?

— Ich verstehe nicht, — повторил старик.

Из зарослей вышел Назаров. Старик в повозке покосился на него, но теперь не испугался или пытался показать, что не испугался — маленькие, тусклые уже от времени глаза его всё же подрагивали.

— Ist das die Tschechoslowakei?[19]

— Nein, Deutschland. Deutschland, — повторил он, показывая кнутом вправо. — Da ist Breslau. — Затем повернулся в противоположную сторону: — Da ist Prag.[20]

Всё было ясно — они спутали направление и шли совсем в противоположную сторону. И Василий, и Назаров несколько секунд стояли, растерянные.

Старик немец поглядел по сторонам, потом спросил:

— Seid ihr russische Kriegsgefangene?[21]

— Да, мы русские, — ответил Василий. — Не дашь ли чего поесть, отец? Эссен?

— Ja, ja, — кивнул старик, торопливо стал развязывать какую-то корзину. Он вынул оттуда большую квадратную буханку настоящего хлеба, протянул.

Василий шагнул к повозке, взял. Руки у него при этом затряслись, от голодных спазм в желудке возникла резь, а в глазах неизвестно от чего навернулись слёзы. Немец заметил их, нахмурился, опять полез в корзину, вынул оттуда небольшой кусок сыра и луковицы.

— Nehmen Sie. Ich habe sonst nichts.[22]

— Спасибо. Данке, — сказал Василий.

— Ja, ja… Auf Wiedersehen[23], — торопливо проговорил старик, дёрнул вожжами.

Назаров и Василий, оба в грязных лагерных шинелях, из-под которых выглядывали полосатые брюки, стояли на дороге, провожали глазами двуколку. Немец остановил вдруг лошадей, пошарил на дне повозки, выбросил что-то на дорогу и взмахнул плетью.

Это оказались крестьянские залатанные штаны. Подобрав, Назаров медленно натянул их поверх лагерных, торопливо проговорил:

— Я говорил — встретим добрых людей. И ещё встретим, переоденемся потихоньку. Давай немножко поедим.

— Чёрт его знает, что за старик, — сказал Василий. — А если он сейчас солдат сюда приведёт?

— Не-ет. Зачем бы тогда штаны кинул? Нет…

Они присели у какого-то ручья, той же железкой, которой рыли подкоп под проволокой, отрезали по кусочку хлеба и сыра, поели.

— Ну что ж, Василий. Бреславль, Бреславль… В ту сторону теперь и пойдём, опять к Польше. От Бреславля Польша уже недалеко… Чует моё сердце — выберемся.

На всякий случай они всё же отошли от ручья и от дороги на порядочное расстояние, в глухом каком-то овраге легли спать. И, уже лёжа, Максим Назаров проговорил вдруг:

— Ты знаешь, Вася, если нас… будут ловить, я живьём не дамся. Под пулю лучше. Я не могу переносить побоев, не могу…

И вот тогда-то впервые шевельнулась у Василия неприязнь к Назарову. Точнее — какое-то беспокойство и досада. Но он ничего не сказал ему тогда, подумал лишь, что в штанах, которые бросил им на дорогу старик немец, Назарову теперь теплее, и это хорошо, как-никак он недавно лишь оправился от ранения и, конечно, намного слабее сейчас его, Василия.

…За загородкой Климкера послышались громкие пьяные голоса, грохот падающего стула. Потом Василий увидел, что дверь загородки распахнулась, оттуда вышел сперва Айзель, затем Назаров. Выйдя, Назаров не удержался на ногах, его мотнуло к Айзелю, тот чертыхнулся, толкнул Назарова от себя прочь, к вышедшему из загородки Климкеру. Староста блока подхватил его, иначе Назаров грохнулся бы на пол.

Айзель захохотал.

— Слаб ты ещё, как эти… ангелы. — Айзель хлестнул плетью по ближайшим нарам, но никого, кажется, не задел, во всяком случае, никто не проснулся. — А тебе сила нужна. Ешь больше.

— Спасибо, господин… господа, — пьяно промямлил Назаров.

Все втроём ушли из блока, оставив дверь в загородку старосты открытой. Но Климкер тут же вернулся, захлопнул за собой дверь, потушил в каморке свет.

Да, продолжал думать Василий, капитан Назаров тогда сказал правду — побоев он боялся, переносить их не мог. Через несколько дней, а вернее сказать — ночей они подошли к железнодорожной насыпи. И едва намерились перейти её, как раздалось зловещее: «Хальт!» Возле насыпи был, оказывается, скрытый пост, который они не заметили.

Били их жестоко там, возле насыпи, били по дороге, били в каком-то лагере, где собирали пойманных беглецов. Едва теряли сознание — обливали водой и снова били.

Когда и Василий, и Назаров готовы были отдать богу душу, их отправили снова в Ламсдорф.

С этого-то момента и начал Назаров меняться. В лагере их снова били за побег, они отсидели по месяцу в карцере, но и это всё вынесли, раны от плетей стали потихоньку зарастать, синяки и кровоподтёки рассасываться. Но капитан Назаров делался всё более молчаливым, угрюмым, начал уединяться. Зимой сорок первого — сорок второго они строили из кирпича какие-то воинские казармы, Назаров старался работать где-нибудь в одиночку и почему-то на виду у немцев.

Когда его, Василия, в Ламсдорфе изодрали собаки, Назаров ничего не сказал, единого слова не проронил даже, лишь на глазах выступили слёзы. Василий думал, что это слёзы сочувствия, долго так думал. А после, уже тут, в Бухенвальде, понял — нет, эти слёзы выступили у него тогда просто от страха перед той болью, которую снова мог ведь испытать и он. И этот же страх, когда их перевели в следующий лагерь в Галле, заставил его отказаться от нового побега. «Мы в самом центре Германии. Разве выберешься… Если хочешь, иди один. Но не советую…» Такое что-то он говорил, отворачивая глаза. Мучили его, видно, ещё остатки совести.

Да, с тех пор, после избиений в Ламсдорфе, он начал меняться, с грустью думал Василий, ожидая почему-то, что Климкер сейчас проснётся, зажжёт свет у себя, снова засветятся ненавистные щели его каморки. Эти светящиеся щели в последнее время раздражали его. «Хотя… почему с тех пор? — больно стукнуло вдруг в голову Василия. — Не с тех, раньше! «Если нас… будут ловить, я живьём не дамся. Под пулю лучше!» Но ведь ничего такого не сделал, чтоб под пулю. Едва это раздалось: «Хальт!» — торопливо вскинул руки. И даже намного раньше признания, что не может переносить побоев! Это признание вырваться ни с того ни с сего, так вот неожиданно не могло. Намного раньше!»

Василия вдруг затошнило. Так затошнило, что сознание помутилось, и последнее, что мелькнуло в мозгу, — сейчас вырвет, вывернет всего наружу, наизнанку. И это смерть, конец, завтра утром его труп за ноги поволокут из барака по проходу, мимо будки Климкера, где только что пьянствовал Назаров…

* * * *

Очнулся Василий в какой-то небольшой комнате, где стояло ещё несколько железных кроватей, но пустых. В небольшое окно лился жёлтый свет, — значит, был уже день. Потом почувствовал, что пахнет карболкой, — значит, он находился в больничном бараке.

Голова была наполнена сплошной болью, в неё словно кто-то колотил методично деревянными молотками. И опять подташнивало.

Василий прикрыл глаза и, равнодушный уже ко всему, старался забыться.

Неизвестно, сколько он так лежал. Открыл глаза, когда скрипнула дверь.

Вошёл Никита Гаврилович Паровозников, майор медицинской службы Красной Армии, с которым Василий встретился впервые в камере номер одиннадцать в Жешуве, разъединился в Кракове и снова встретился здесь, в Бухенвальде, в день прибытия и с тех пор не видел.

— Ну, здравствуй, Вася Кружилин, — сказал Паровозников. На нём был серовато-белый халат, в котором работали все врачи-заключённые.

— Здравствуйте! — Он попытался приподняться.

— Лежи, лежи… Как себя чувствуешь?

— Ничего. В голову сильно бьёт. Больно.

— Понятно, что больно.

Паровозников открыл жестяную коробку, вынул оттуда шприц.

— Давай руку.

— Как я здесь оказался?

— Губарев с одним товарищем тебя принесли. Ночью.

— А-а, Валя… Но заключённых штрафной роты запрещено лечить.

— Запрещено. Ничего.

— Вас же… В лучшем случае вас на козле выпорют. А Вальку, если узнают…

— Ничего, — опять сказал Паровозников. — Тебе нельзя говорить. Лежи спокойно. Поесть скоро принесут. Боли в голове должны пройти.

Сделав укол, Паровозников ушёл. То ли от укола, то ли просто от добрых слов Паровозникова Василию стало легче, и он вспомнил, как он впервые встретился с ним здесь. Это был ужасный день, когда их выгрузили на станции Веймар и погнали сюда, в Бухенвальд. Теперь заключённых привозят сюда в вагонах, но в апреле железнодорожная ветка Веймар — Бухенвальд только строилась, движение открылось в конце июня. Их гнали долго, потом колонна долго стояла перед воротами, на которых были написаны странные слова, поразившие Василия: «Oder es recht oder nicht — es ist mein Vaterland».[24] Теперь он знает, что с противоположной стороны ворот начертаны другие слова из таких же чёрных железных букв: «Jedem das Seine»[25], — слова наглые, циничные, издевательские… Ещё издали Василий увидел трубу крематория и подумал, что, если их, пропустив через ворота, погонят направо, к трубе, это могут быть их последние шаги по земле. Направо их и погнали. «Кажись, всё, Вася!» — хрипло прокричал даже Губарев.

Но это, к счастью или несчастью — кто знает! — было не всё. На полдороге к крематорию их повернули налево, загнали в колючий проволочный загон перед каким-то дощатым зданием.

Пока они бежали по лагерю, эсэсовцы, выстроившиеся редкой цепочкой вдоль всего пути, хлестали их дубинками и прикладами. Чтобы избежать ударов, каждый старался забиться в середину колонны. Некоторые, обессилев или споткнувшись, падали. Бегущие сзади топтали их. Этих отставших, затоптанных самими заключёнными, в кровь исхлёстанных потом эсэсовцами втаскивали в загон, ставили в колонны, снова раздавая удары и зуботычины.

А потом все стояли безмолвно в течение, наверное, двух или трёх часов под начавшимся опять дождём.

— Stehen bleiben! — рявкнул какой-то эсэсовец в чине оберштурмфюрера. — Ausweiskontrolle! Es dauert nicht lange.[26]

И они стояли на отёкших, до костей истёртых деревянными башмаками ногах, промокшие и промёрзшие насквозь. Капитан Назаров как уставился в землю потухшими глазами, так и не отрывал их, пока из скрипучих дверей здания не вышел тот же обер-лейтенант с каким-то заключённым в полосатой одежде. На левой стороне его куртки, там, где сердце, был пришит зелёный треугольник, а в руках плеть.

В ту минуту ни Василий, ни кто-либо другой не удивились, что какой-то заключённый идёт рядом с эсэсовским офицером. Раз в руках плеть, значит, староста или капо. В ту минуту они просто не знали, что это и есть зловещий Айзель, одно имя которого приводило всех в ужас.

Эсэсовец прошёлся не спеша вдоль колонны, остановился и заговорил по-русски негромко:

— Вы прибыли в Бухенвальд. Это не санаторий, и это до вас, я надеюсь, дошло. А кто не понял, тому здесь это попытаются втолковать. Здесь каждый получит своё. Это трудовой лагерь. С помощью труда мы сделаем из вас высококвалифицированных рабочих, а кто не захочет или не сможет приобрести трудовые навыки, тот подохнет. Только не думайте, что подохнуть здесь так легко и просто…

Василий всё это выслушал привычно. Впервые он услышал такие примерно слова ещё в Жешуве, от Грюнделя. А потом слышал, как и все другие заключённые, в каждом лагере.

— Сейчас вас постригут, вы помоетесь в бане, пройдёте дезинфекцию, получите новую, бухенвальдскую форму, и вас распределят по рабочим командам…

— Вася… товарищ капитан, давайте как-нибудь вместе, если удастся, — прошептал Губарев. — В одну команду. Я даже попрошу их…

Вспомнив это, Василий усмехнулся. Славный и благородный Валька! Он действительно попросил. Но если бы он знал в тот час, куда напросился! Как же это было? Сперва им приказали тут же, под дождём, донага раздеться. И в лагерной-то одежде на заключённых, наверное, страшно было смотреть со стороны — сами-то они к этому привыкли. А если теперь кто глянул бы, упал бы в обморок: в загоне стояли скелеты, чуть-чуть обтянутые синей от холода кожей. Мертвецы, толпой поднявшиеся из могил.

Он, Василий, и Назаров, скованные цепью, раздеться не могли, оба медлили, не зная, как им поступить.

Первым их в толпе раздетых людей заметил тот заключённый с зелёным треугольником на груди, подошёл, плетью поднял подбородок Василия, затем Назарова, говоря при этом на ломаном русском языке:

— Как я рад… не представляете. Вас первых зачисляю в мою команду. У меня хорошо, очень хорошо. Не пожалеете.

И тут Назаров, впервые оторвав взгляд от земли, неожиданно произнёс:

— И вы не пожалеете, господин…

— О-о! — воскликнул человек с зелёным треугольником. — Айзель моя фамилия. А ваша?

— Назаров, господин Айзель. Бывший капитан Красной Армии. Мы будем стараться.

Василий слушал — и не верил, что это говорит Назаров. Капитан… бывший, как он сказал, капитан Максим Панкратьевич Назаров, его земляк. Не верил, кажется, и Губарев. Уже раздетый, он стоял и ошалело глядел на Назарова, держа ещё в руках свою одежду.

— Что рот раскрыл? — стеганул его ледяным голосом Айзель. — Фамилия? Воинское звание?

— Губарев. Старший лейтенант… Если возможно, я хотел бы… тоже в вашу команду.

— Похвально, — усмехнулся Айзель. — Это возможно, здесь всё возможно. — И повернулся к Василию: — Ты кто?

— Лейтенант Кружилин, — ответил Василий. Так он значился теперь во всех арестантских документах.

— Бывший лейтенант.

— Почему же? — упрямо проговорил Василий, хотя понимал, что делать этого не следует. — Самый настоящий.

Айзель выслушал это, качнул квадратной головой.

— Люблю непокорных. Сколько побегов?

— Три, — сказал Василий. Скрывать было нечего, всё значилось в документах.

— У тебя? — спросил Айзель у Назарова.

— Два. Но больше этого не будет. Я понял… что это безрассудно.

Однако Айзель, не слушая его, ткнул плетью в Губарева:

— А у тебя, старший лейтенант?

— Ни одного.

Дождь всё накрапывал, мочил голых людей. Часть заключённых наконец-то увели куда-то через широкие дощатые двери в торце здания. Остальные, чтобы хоть немножко согреться, сбились в кучу, тёрлись друг о друга, и Василию казалось, что он слышит, как гремят их кости.

Айзель ещё раз осмотрел всех троих, усмехнулся чёрным, тоже каким-то квадратным ртом и сказал Валентину непонятные слова:

— Одну возможность для побега я тебе здесь устрою.

Затем Айзель отвёл Назарова и Василия в угол загородки, где с них сняли цепи. Стоя в очереди перед широкими дверями, ведущими, кажется, в баню, стараясь не прикасаться к голому и холодному телу Назарова, Василий сказал, впервые назвав Назарова на «ты»:

— Зря я тебя спас там… под Перемышлем. И в Жешуве.

Назаров сильнее задышал при этих словах, выдавил из себя с хрипотой:

— За это я в расчёте с тобой. В Галле, после побега твоего, вспомни, как дело было…

Говорил Назаров, не поднимая взгляда. Вздохнул и добавил:

— Я слабовольным оказался. Нет больше сил. Хотя я подлец и знаю, что это мне не поможет…

— Да, не поможет! Не поможет! — воскликнул Василий и закашлялся.

Валентин стоял уныло рядом, ничего не говорил.

Скоро передние двинулись, они все трое зашли в баню. Вернее, это был предбанник. Здесь в кучах грязных, состриженных с голов заключённых волос стояло несколько табуретов, парикмахеры в засаленных чёрных халатах орудовали скрипучими машинками. Они ловко состригали лохмы волос с правой части головы, потом с левой, а в середине оставляли хохолок, который аккуратно подравнивали ножницами.

Василий встал с табурета, глянул на остриженных таким же образом Назарова, Губарева. И беззвучно заплакал. Губарев понял эти слёзы, тихо сказал:

— Чёрт с ними, Вася… Не это же самое страшное.

И всё-таки в бане, с наслаждением плескаясь из жестяного таза горячей водой, Василий не мог смотреть на людей с хохолками, от ненависти и обиды в горле стоял комок. И он сказал здесь же Губареву:

— Да, не это… Но где же предел унижения человека?

От Губарева, как от него самого, как от всех, резко пахло креозотом. Во многих лагерях заключённые по прибытии проходили дезинфекцию, все части тела, где росли волосы, смазывались от вшей этим креозотом или какой-то другой вонючей жидкостью. А здесь перед тем, как пустить в баню, их завели в помещение, где был небольшой бассейн с чёрной жижей. Четверо каких-то людей в мокрых подштанниках дико орали, угрожая плетьми: «Шнель, шнель! Дезинфекция! С головой, только не глотать!» — и загоняли людей в бассейн. Тех, кто окунуться в него не решался, безжалостно сталкивали силой. Столкнули и Василия, он от растерянности как-то глотнул, даже не глотнул, а просто набрал в рот этой жижи, там всё взялось огнём, огонь ударил в голову, ноги будто сломались, он снова стал погружаться на дно. Губарев толкнул его из этой страшной ванны, помог выбраться, привёл сюда, в баню.

Но и здесь такие же люди в мокрых подштанниках орали: «Шнель, шнель… к врачу! Медицинский осмотр». На мытьё после дезинфекции отпускалось не больше пятнадцати минут.

Медосмотр происходил в соседнем, тоже сколоченном из досок здании. Голые люди, сразу по нескольку человек, заходили в большую комнату, где врачи или санитары задавали узникам три-четыре вопроса, иногда щупали пульс и прикладывали стетоскоп к груди, что-то помечали в бумажках и отправляли прочь, в другую дверь.

— Бывший лагерный номер? Фамилия? — спросил у Василия человек в халате, отдалённо напоминающем больничный, и приготовился записывать. При первом же звуке голоса Василий вздрогнул, узнав его. — На что жалуетесь?

— Никита Гаврилович…

Человек в халате спокойно поднял лицо.

— Погодите… Боже мой! Кажется, Василий Кружилин?

— Я, — сказал Василий, довольный, что даже в таком виде майор-медик Никита Гаврилович Паровозников узнал его.

Он, Паровозников, тоже был худ, глаза ввалившиеся, усталые. Как и все заключённые, он был острижен под машинку, и посередине головы у него, наверное, топорщился такой же хохолок, но его скрывала серовато-грязная шапочка.

— Вы, значит, теперь здесь, Никита Гаврилович?

— Тихо! — Паровозников покосился на сидящего в углу за огромным столом немца в белоснежном халате, из-под которого виден был мундир. В комнате стоял говор, шлёпали по дощатому полу голыми ногами заключённые. — Давай я тебя послушаю. Немецкому врачу ни к чему знать, что мы знакомы…

Он взял стетоскоп, принялся выслушивать Василия.

— Ваш транспорт из Галле… Есть ли кто в этом транспорте из наших… знакомых? Говори тихо.

— Никого… Только мы двое. Я да Назаров, капитан, помните?

— Как же.

— И Валя Губарев с нами, хороший человек. Вон у того долговязого врача стоит.

Но Паровозников даже не посмотрел в ту сторону, куда кивнул Василий. Лишь сказал:

— Привет от меня передавай капитану Назарову.

Василий хотел сказать, что капитан Назаров дерьмом человечьим оказался, но вместо этого спросил:

— Почему… стригут здесь так, Никита Гаврилович?

— Такая мода в Бухенвальде. Ничего, привыкнешь. Здесь ещё не то увидишь.

— Да я навидался.

Осматривая его глубокие рубцы на спине, на плечах, на ягодицах, Паровозников лишь пошевеливал бровями.

— Это чувствуется…

Немец в халате встал из-за своего стола, поскрипывая до блеска начищенными сапогами, прошёл в дальний угол комнаты.

— Не трясись, идиот! — прикрикнул Паровозников, когда немец проходил мимо. — Прости… Бегал, значит?

— Трижды. Все неудачно. И отсюда… вот отлежусь.

— Не советую…

— Ну, это моё дело.

Они говорили полушёпотом, быстро, отрывисто. Весь этот разговор занял у них не более двух минут.

Немец, скрипя сапогами, опять прошёл мимо, дошёл до своего стола, повернул назад. Он просто разминал, видимо, ноги. Проходя мимо Паровозникова и Василия, покосился на них, но ничего не сказал.

— Ладно, Василий, об этом мы ещё поговорим. Время истекло, на врачебный приём положено три минуты… Я запишу тебе… некоторые болезни, попытаюсь кое с кем поговорить, чтобы вас троих зачислили в одну команду, где полегче. Хотя тут в любой сущий ад.

— Нас уже зачислил к себе какой-то Айзель.

При этих словах Паровозников, склонившийся было над своим столиком, резко обернулся.

— Что-о?! — воскликнул он, бледнея. И тут же бросил испуганный взгляд на немца в халате. Тот, к счастью, находился в дальнем конце комнаты. — Боже!

— А что? — спросил Василий. — Я говорю, всего навидался, хуже уж нигде не будет.

— Да, да… — как-то задавленно, беспомощно прошептал Паровозников. — Иди, Вася, в эту дверь. Прощай…

Тогда он, Василий, ещё не знал, почему Паровозников произнёс это таким голосом, отчего побледнел.

В какой-то клетушке им выдали куртки, брюки, берет, деревянные башмаки. Одежда была такой же полосатой, как везде. Лишь на куртках и брюках были нашиты красные треугольники с красным же кружочком под острым нижним концом. Что это означает, объяснил Айзель, выстроивший их вдоль колючей проволоки.

— Слушать внимательно, ангелочки… Каждый из вас должен гордиться, что носит теперь такую нашивку. Это знак нашей команды. Мы будем трудиться в каменоломне. Эта работа требует больших умственных способностей — ведь придётся долбить камень, дробить его, грузить в вагонетки, возить на стройки. Машин и лошадей нет. Но тут неподалёку.

Айзель говорил это добрым, даже ласковым голосом. Говоря, постукивал сложенной плетью в ладонь левой руки.

Оглядев заключённых бесцветными глазами, в которых проблескивало что-то наподобие улыбки, он продолжал:

— Лагерь этот дерьмо, дисциплины и порядка в нём нет. Дисциплина и порядок только в моей команде. А чтобы вы, ангелочки, не испортились, мы исключили всякую возможность общения с другими заключёнными. Жить мы будем в отдельном бараке, умирать или в нём же, или в каменоломне, или по дороге из неё в барак. В мою команду отбираются только здоровые люди. Но самый крепкий обычно больше трёх месяцев у меня не выдерживает.

Айзель этот ещё что-то говорил, но Василий голоса его больше не слышал. Перед ним стояло побледневшее лицо Паровозникова, узнавшего, что они — Василий, Губарев и Назаров — уже зачислены в команду Айзеля, под черепом стало холодеть, холодеть, пока всё там не онемело окончательно…

* * * *

— Айзель говорил — больше трёх месяцев в каменоломне никто не выдерживает. А я вот и Валька Губарев… уже пошёл четвёртый месяц. Четвёртый!

— Успокойся, — сказал Паровозников.

Была глухая ночь, они сидели в небольшой комнатушке, где Паровозников принимал днём больных заключённых. На его рабочем столике, пропахшем, как всё вокруг, карболкой, стояло два стакана крепкого чая, на щербатой тарелке лежали кусочки сахару, несколько ломтей белого хлеба, а на другой — настоящее сливочное масло.

— Ешь, Василий. Тебе надо силёнки подкопить.

— Откуда же… такие продукты?

— Из офицерской столовой… Не думай только, что всегда я так питаюсь. В основном подкармливаю вот таких, как ты. Повару одному там стыдную болезнь подлечиваю. Скрывает от своих, подлец… Ну, иногда он из благодарности проявляет щедрость.

— Погодите, Никита Гаврилович… Если откроется, что у повара эта болезнь, а вы… знали и даже… Это же смертельно!

— Что же мне, в Назарова превратиться? — сухо спросил Паровозников. — А смертельно… Тут везде смертельно.

— Никита Гаврилович, товарищ майор! — воскликнул Василий и, не в силах сдержать хлынувшие слёзы, по-мальчишески уткнулся в его острые, жёсткие колени худой головой. Длинная, тощая шея его вытянулась, Паровозников погладил её рукой.

— Ну, сынок, ничего…

— У меня такое чувство — нигде на всём свете будто не осталось добрых людей.

— Зачем? Есть. И тут их немало.

— Не-ет, — отрицательно мотнул головой Василий, разгибаясь. — Где ж они? Вы только…

— Есть, есть. Вот кто-то же тебя из штрафного барака принёс сюда.

— Валька же.

— Ну, не один Валька. Что он один мог сделать? Тебе-то можно сказать — в лагере действуют подпольные коммунистические организации.

— Да вы что?! Как же это?

— Действуют, Вася. Существует антифашистское Сопротивление. Ваша штрафная рота отрезана от лагеря. Но и туда мы сумели проникнуть. Валентин Губарев оказался настоящим человеком.

— Валентин! — Василий поднялся. — А я… Мне вы не верите, значит?

— Спокойно, Кружилин, — строго проговорил Паровозников. — Спокойно.

В комнате горела электрическая лампочка, но, чтобы наружу свет не проникал, единственное окошко было плотно, в несколько слоёв, занавешено больничными одеялами. Паровозников встал, подошёл к окну, подправил одеяла, хотя в этом не было надобности. И в третий раз проговорил:

— Спокойно, Вася. Не всё так просто, как тебе всё же кажется… А тем более в вашей каменоломне. Малейшая неосторожность — и гибель многих людей… Не тебя мы опасались, а Назарова, твоего землячка. Расскажи-ка лучше о нём. Как это он докатился?

— Как? «Боюсь, объяснял, побоев». Сволота. Я его задушу вот этими руками!

— Остынь. Концлагеря горячих не любят. Накопи сперва сил в руках. А этого-то и невозможно тут. Рассказывай.

— Что тут говорить? Да и противно…

* * * *

В первые же дни заключённые, прибывшие из Галле, поняли, что такое бухенвальдская каменоломня, что Айзель, когда держал перед ними речь, нисколько красок не сгустил. Рабочих поднимали на рассвете. После переклички, едва позволив проглотить то, что называлось завтраком, узников заставляли разобрать «спортивные», как их называли здесь, камни, принесённые вчерашним вечером из каменоломни, и гнали на работу. Двенадцать часов с одним всего получасовым перерывом заключённые долбили камень, дробили его кувалдами. Осколки летели в разные стороны, кровенили руки, грудь, лицо, впивались в глаза — защитить их было нечем, никаких защитных очков не полагалось, при ударе узники просто поплотнее смыкали веки. Тех, у кого пораненный глаз вытекал, Айзель или командофюрер Хинкельман обычно переводили в так называемую «гужевую колонну», объявляя при этом примерно следующее: «Вы пострадали из-за своего усердия и заслуживаете поощрения и прекрасного питания. Там вы отдохнёте».

Кормили в «гужевой колонне» действительно лучше, давали даже иногда по тонкому ломтю колбасы или сыра в день, целый литр жидкой похлёбки. Но перевод туда был уже приговором к смерти. Гружённая камнем или щебнем вагонетка весила около двадцати центнеров, её надо было втаскивать по крутому полукилометровому уклону наверх. В каждую вагонетку впрягалось человек около тридцати. И часто обессиленные люди не могли её удержать, вагонетка катилась вниз, раздавливая «гужевиков». Уцелевшие могли сами себе выбрать любое из двух наказаний: порка на козле — пятьдесят палочных ударов по обнажённым ягодицам — или «побег» — выбраться из каменоломни и во весь рост пойти на цепь охранных постов. И то, и другое наказание кончалось одинаково. Но люди обычно выбирали второе — разрывную пулю в голову. Охранники стреляли только по головам, смерть наступала мгновенно.

На цепь охранных постов гоняли не только «гужевиков». Любого заключённого, от которого по каким-то соображениям, известным лишь Айзелю и Хинкельману, надо было побыстрее избавиться, они пускали «в оборот». Обречённого заставляли голыми руками грузить в вагонетки щебень, ходить по каменоломне только босиком или только на четвереньках, пить собственную мочу. Этого последнего истязания почти никто не мог выполнить, и Айзель великодушно заменял его другим — предлагал пить воду с накрошенным туда табаком. Мучая до безумия несчастного, он постоянно давал один и тот же совет: «Беги из этого ада, парень. Я предоставлю тебе возможность бежать. Одну-единственную возможность». И заключённый, чтобы прекратить свои мучения, рано или поздно бежал на цепь охранников, давая себя застрелить «при попытке к бегству».

Впрочем, стреляли заключённых и конвоиры каменоломни. Любой из них мог подойти к любому рабочему, сорвать с него шапку, отбросить её на несколько метров в сторону и приказать принести обратно. В тот момент, когда узник шёл за шапкой, и раздавалась короткая автоматная очередь. За убийство заключённого «при попытке к бегству» эсэсовские конвоиры получали отпуск или премию.

Капо Айзель, любой бригадир, любой эсэсовец мог столкнуть заключённого с уступа каменоломни вниз. Мог просто захлестать плетью…

Всё это мог, разумеется, и командофюрер Хинкельман. Но он не любил убивать людей сам. Его любимым развлечением было загонять человека на дерево. «Ты обезьяна, — объяснял он, — покачайся на ветвях».

Если человек раскачивался на дереве недостаточно сильно, Хинкельман вытаскивал пистолет и целился, грозя выстрелить… Несчастный раскачивался до тех пор, пока не обессилевал и не срывался вниз, разбиваясь большей частью насмерть.

Василий, когда однажды Хинкельман загнал его на дерево, тоже сорвался в конце концов вниз, но не разбился, не поломал даже ни руки, ни ноги. Он только сильно разбил плечо, вскочил на ноги, невольно потёр ушибленное место. «Больно?» — спросил Хинкельман, кое-как владевший русским языком. «Никак нет, господин командофюрер, не больно, — ответил со злостью Василий, сознательно выговорив последнее слово с таким же акцентом. — Чешется немного». «О-оя шешет, да, да», — промычал пьяный Хинкельман, о чём-то размышляя.

Страницы: «« ... 7071727374757677 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Москва, XXII век. Сухой и чистый, единый, вымирающий мир. Умеренная политкорректность, во главе угла...
Вы знаете Стивена Кинга – «короля ужасов»? Безусловно. Вы знаете Стивена Кинга – резкого, бескомпром...
Реальность и ирреальность сплетаются воедино, и в результате человек погружается в омут такого кошма...
Бред странного, безумного человека, ворвавшегося в лагерь четверых охотников, – это лишь первый шаг ...
Вы читали «Талисман» Стивена Кинга и Питера Страуба?...