Петух в аквариуме – 2, или Как я провел XX век. Новеллы и воспоминания Аринштейн Леонид

Городок Николайкен стоял на озерах. Это знаменитые Мазурские озера. По истории я хорошо знал, что там в Первую мировую войну погиб корпус генерала Самсонова – немцы там организовали эффективную оборону. И у меня было предчувствие, что и тут они что-то в этом духе сделают. И действительно, в Николайкене они организовали бешеную оборону: на церковной колокольне установили пулемет, артиллерию поставили за озером с той стороны города и нас начали поливать сильнейшим огнем. Но тем не менее мы в город все-таки сумели ворваться, и это был один из немногих случаев, когда завязались настоящие уличные бои. А городок старый – с очень узенькими, кривыми улочками, идущими то немножко в гору, то немножко под гору… И вот по этим улочкам мы друг за другом гонялись, прятались, стреляли друг в друга из-за углов…

Помню, как я выскочил на базарную площадь, и вот совершенно неожиданно мне первый раз в жизни открылась картина, которую потом я видел столько десятков и сотен раз: большая площадь, ратуша с башенкой, рядом аптека и Bakerei (булочная) – то есть всё то, что обычно бывает на центральных площадях старинных немецких городков. Меня это живописное зрелище тогда так поразило, что вместо того, чтобы стрелять и смотреть, где немцы, я открыл рот и как завороженный смотрел на эту площадь, где ряд таких милых разноцветных домиков и такой красивый шпиль на ратуше, немного поодаль – старинная кирха с колоколенкой… А с колокольни – вдруг очередь из тяжелого крупнокалиберного пулемета… И я даже не то что очнулся, а почувствовал, что меня кто-то тюкнул по голове, и я упал. Оказалось, это мой старшина Иршинский увидел, что я зазевался, и решил меня положить, чтобы, не дай Бог, меня не пристрелили, пока я тут любуюсь чудным видом. Ну, действительно, спасибо ему, потому что пули просвистели прямо тут же…

Как мы разметали «глубоко эшелонированную оборону»

Вся эта беготня по улицам продолжалась, наверное, часа три. Мы к Николайкену подошли до рассвета – было часов шесть утра, когда раздались первые выстрелы и убили нескольких наших солдат. Часов в семь мы в город ворвались, и я думаю, где-то часам к десяти – к половине одиннадцатого вся эта беготня со стрельбой кончилась, и нам приказали отойти, потому что немцы засели в домах, и от того, что мы бегали по улицам, никакого толку не было: они засели в домах и с крыш, со второго этажа поливали нас из автоматов, из винтовок, даже из пулеметов иногда и, в общем, нанесли нам довольно ощутимые потери. Поэтому через вестовых нам всем приказали оттянуться и вернуться на окраину городка. Там к этому времени уже находился наш командир полка подполковник Кольченко с начальником артиллерии, командиры батальонов, много других офицеров.

Командир полка на этот раз был в довольно благодушном настроении и сказал, что мы очень хорошо действовали, что ворвались в город, но то, что мы делали, совершенно недостаточно. И сообщил нам свой план: через два часа, то есть примерно с двух до трех, будет действовать артиллерия, которую уже к тому времени расставил за пределами города начальник артиллерии, – вся полковая артиллерия нанесет методический артиллерийский удар по уже разведанным немецким целям, причем это будет не быстрый артналет, а именно в течение часа такой методический огонь. Ровно в три часа мы должны быть готовы к тому, чтобы начать действовать: нам дали участки – первому батальону, кажется, северную часть города, второму – центральную, нашему третьему – южную часть города.

Было приказано разбиться на штурмовые группы, каждому офицеру взять с собой двух, трех, максимум четырех солдат (офицеров было много, а солдат уже к тому времени было довольно мало) и высаживать немцев из домов: не гоняться за ними по улицам, а именно занимать дома. К этому моменту должны были подвезти большое количество ручных гранат, надо было каждого солдата вооружить пятью-шестью ручными гранатами, самому набить себе карманы гранатами и использовать вот эту карманную артиллерию. Более того, комбатам было разрешено взять 45-миллиметровые пушки, которые у них в свое время начальник артиллерии отобрал, и в случае необходимости действовать непосредственно: прямой наводкой бить по домам, по крышам, где засели немцы.

Надо было точно сверить часы: действовать мы должны были, когда смолкнет артиллерия, начиная с трех часов, но главное было в другом: нам на это отводился ровно час. Ровно в четыре часа мы должны были все спуститься в подвалы домов – там идет бой, не идет бой, – залечь, потому что в четыре часа снова начнет действовать наша артиллерия: за час боя артиллерийские разведчики засекут все крупные немецкие цели и дадут еще двадцатиминутный артналет по этим целям. И ровно через двадцать минут, по окончании артналета, когда уже будет подавлена основная масса этих немецких целей, мы должны были снова продолжать и завершить все свои дела: выбить немцев из домов и в конечном счете выгнать их из города.

Командир полка сказал: «Прошу обратить особое внимание, чтобы всё делалось точно по времени. Часы у всех есть?» У офицеров, конечно, часы были, у солдат были далеко не у всех. «Ну, ничего, Д**, – говорит он начальнику артиллерии, – ты эту башню с часами не трогай, пусть солдаты на всякий случай смотрят на часы, тем более что они еще бьют. Вот как только пробьют четыре часа – прятаться, как в кинофильме «Золушка», чтобы ни одного солдата наверху не осталось». Он еще с таким юмором был, Кольченко.

И, надо сказать, всё это очень неплохо прошло. Я не знаю, может быть, какие-то накладки были, но в общем это была очень грамотно, умно спланированная операция, и факт остается фактом: на Мазурских озерах в Первую мировую войну разгромили два наших корпуса, а в этом случае мы силами одного полка (ну, не одного, конечно, – на соседних участках действовали другие полки нашей дивизии) взяли очень важный укрепленный пункт Николайкен – он стоял на стыке двух крупных озер, и этот прорыв очень много значил. При том, что город был нафарширован немецкой артиллерией и минометами, пулеметами, и хотя дважды были сильные артналеты, у немцев оставалась еще артиллерия – она стояла за городом и тоже вела довольно прицельный огонь, – и большое количество пулеметов, и собственно немцев было очень много, включая снайперов, которые не очень-то легко сдавали эти дома. И бои продолжались – уже стемнело – четыре, пять, шесть часов подряд, и мы в общем в этот день практически не ели (когда командир полка нас вызвал, там кухни где-то были, немножко что-то куснули, но не до того было). И я думаю, что продолжалось это уже часов до десяти-одиннадцати ночи.

Мы с моими тремя солдатами какой-то домик действительно заняли, выкурили из него немцев. И я до такой степени вымотался и устал, что уже не мог дальше двигаться и мне уже было совершенно всё равно, есть в этом доме еще немцы, нет, – я просто свалился на какую-то кровать, которая там стояла, и заснул как убитый. Растолкали меня только с рассветом.

Оказалось, что действительно к этому времени город был уже почти полностью очищен от немцев. Это было вообще героическое сражение, и за взятие Николайкена, «за прорыв глубоко эшелонированной обороны» на Мазурских озерах мы получили грамоты – благодарность Сталина. А я был представлен к очередному ордену, но поскольку меня представляли к ордену только что не каждую неделю, то потом собрали все три представления и дали один орден.

После Николайкена мы получили возможность два или три дня так довольно спокойно двигаться дальше. Но потом мы столкнулись с Хайльбергской группировкой (в районе города Хайльберга). Там стояло несколько немецких дивизий, в том числе танковые дивизии, которые начали оказывать настолько упорное сопротивление, что нам, по сути дела, иногда даже приходилось отступать, иногда приходилось пробиваться по километру в день, не более того. Вот первой ласточкой и была как раз эта танковая контратака под Вернегиттеном, о которой я в другом месте рассказал[6].

Как мы вдвоем взяли в плен десяток немцев

Обычно мы вставали очень рано: нас поднимали где-то около четырех-пяти утра, и еще до завтрака мы совершали такой небольшой марш-бросок, километров на шесть-семь. Так в общем-то по уставу не полагалось, но поскольку нам надо было проходить большие расстояния (одно время немцы отступали в Восточной Пруссии очень сильно) – мы шли, а потом нам должны были подвозить завтрак и всё такое. Я обычно не дожидался того, что подвозили, а брал двух-трех своих ребят, и мы забирались в окрестные дома. Немцы в Восточной Пруссии эвакуировались полностью, и гражданского населения практически не было, по крайней мере, долгое время в селениях мы не встречали ни одного живого человека, а в домах было всё: молочные продукты, которых на фронте вообще никто не видел, сахар в мешках; кроме того, у них в те времена были такие вакуумные консервы с вареными курами в застывшем бульоне, – надо было за резиночку от крышки потянуть, и можно есть, и это было гораздо вкуснее, чем обычная солдатская пища. И мы обычно по утрам заходили в какой-нибудь домик и быстренько завтракали, а потом к нашей кухне шли в основном попить кипяточку – так называемый чай.

И вот однажды, это было уже после того, как мы прорвали линию обороны и вышли немного к западу от Кенигсберга, – по-моему, городок назывался Лаутерн, – где-то часов уже в 8 утра мы пошли позавтракать в такой домик типа барака. За мной шел мой вечный ангел-хранитель старшина Иршинский. Он всегда таскал с собой автомат, а я, между прочим, во время маршей старался не тащить на себе ничего лишнего, и мои автомат и винтовка (у меня было и то и другое) ехали обычно на одной из подвод где-то сзади. В лучшем случае у меня наган висел, но и тот мне казался тяжелым. Я терпеть не мог носить ни пилотку, ни тем более каску – но каски у нас вообще никто никогда не носил, это только в кино бывают каски, а так вот тащить на себе эту тяжесть – никто из пехотинцев такого никогда не делал.

Я толкнул дверь, зашел в домик и как-то даже растерялся… смотрю: Бог ты мой, полная комната немцев! Кто-то в немецкой военной форме, а кто-то в нижней рубашке – бреется, его форма висит… И я растерялся, и между прочим и они, кажется, растерялись. Причем Иршинский немножко отстал, и я оказался один, а у меня еще и оружия-то не было! И вот стоит какой-то громадный немец, гораздо выше меня ростом, и я вижу – у него на поясе висит пистолет в кобуре (они носили пистолет не сбоку, а спереди немножко). Я так твердо подошел… Я никогда таких команд вообще не подавал, типа «хенде хох», но тут от некоторой неожиданности и, возможно, даже от испуга закричал именно так: «Hande hoch!» Немцы, которые там, один лежал на двухъярусной кровати, другой сидел, третий брился, – они так с некоторым испугом повернулись ко мне, а этот, стоявший рядом, действительно поднял руки. Я единственное, что успел сделать, – я выхватил у него из кобуры пистолет и всё-таки почувствовал себя более уверенно. Наверное, прошло бы полминуты, и они бы опомнились: они все были при оружии. Но по счастью, в этот момент вошел мой друг Иршинский со своим ППШ[7], из которого стрелять было не так-то просто и легко, но это было очень впечатляюще: точно как на картинках – с автоматом, в пилотке с красной звездой (я-то ходил в папахе без всякой красной звезды – они даже не могли, может быть, сразу сообразить, кто я). Иршинский по-простому – он только эти два слова немецких и знал – сказал: «Hande hoch», – причем не крикнул, а так спокойно, как барин. Ну, тут-то я уже не растерявшись скомандовал всем, что heraus, выходите – выходите по одному и бросайте оружие – всё, как полагалось… И они уже были настолько внутренне подготовлены к сдаче в то время, что это не вызвало никакого ни удивления, ни противодействия. Может, они собирались сдаваться… Они как-то покорно начали по одному выходить из дома, но там-то наших было уже сколько угодно…

И вышло немцев из этого домика человек семь или восемь… Иршинский в это время тоже вышел и говорит мне (он меня называл «младший лейтенант», не добавляя слово «товарищ»): «Младший лейтенант, чего это вы совсем без оружия к немцам ходите?». Я говорю: «Да… так…». Но сам задним числом почувствовал себя не очень гладко.

Конечно, если бы на другом этапе войны… попади я в ситуацию, где было семь или восемь немцев, то они меня элементарно даже без выстрела бы пришибли… Но к этому времени уже чувствовалось, что война проигрывается, и многие немецкие части уже готовы были к тому, что лучше сдаться в плен, чем от нечего делать воевать, проливать без толку кровь.

В тот день в этом городке нашему батальону сдалось еще десятка три немцев, большая часть которых были солдаты вспомогательных войск…

В обороне. Передовая и тыл. Аристократы полка

То, о чем я рассказывал, касалось зимнего наступления в Восточной Пруссии. А до этого мы находились километрах в тридцати от Прусской границы, в северо–восточной части Польши, в районе крепости Осовец. Когда я попал туда, как раз завершилось довольно крупное летнее наступление и наступил период, когда кроме мелких стычек и позиционных боев ничего не происходило: это продолжалось сентябрь, октябрь, ноябрь и декабрь 1944 года, и только 15 января 1945 года началось наступление, а наша дивизия перешла в наступление 17 января. Что мы делали всё это время – четыре с половиной месяца?

Существовала передовая… На передовой там стоял солдатик-славянин в окопчике, в траншее, и где-то метрах иногда в 80, иногда даже в 40 позади него находился командный пункт – полагался бы взвода, но поскольку взводы у нас были очень маленькие, то был уже командный пункт роты. От этой роты полагалось выставлять нескольких солдат на ширину примерно в километр – вообще говоря, роте не полагался полный километр, полагалось меньше занимать позиции, но у нас было примерно километра даже два на каждую роту, на батальон получалось километра четыре, даже пять. И вот в траншеях, которые в конце концов прорыли и объединили в единую такую систему, на расстоянии примерно метров 150 друг от друга стояло по одному несчастному солдатику с винтовкой! То есть весь расчет был на то, что немцы не полезут, потому что если бы полезли – ну, о чем тут говорить… Просто это диктовалось необходимостью – очень малый состав был, нужно по крайней мере трех человек в течение суток поменять, даже если их заставлять по восемь часов мерзнуть в траншее, ночью еще надо усиливать. Так что, конечно, реальная охрана передовой была не очень-то высока, да и на командном пункте (КП) роты в общем было тоже довольно тяжеловато: там было несколько блиндажей для двух-трех офицеров и для солдат, которые отдыхали от пребывания на посту, то есть боевого дежурства в траншее – это называлось пост, – вот, собственно говоря, всё укрепление.

Ну, дальше, еще метров через 300 в сторону тыла находилось КП батальона и всё то, что в батальоне полагалось. Обычно командир батальона и начальник штаба (адъютант старший) были в одном блиндаже, рядом был блиндажик взвода связи, рядом с другой стороны был блиндажик санвзвода, немножко дальше в глубину, обычно за каким-нибудь холмиком, был хозвзвод, где были боеприпасы и где готовили пищу. Да, еще был блиндажик с политработниками (политработников у нас полагалось трое, и в общем, пока мы стояли в обороне, у нас трое и было – замполит, комсорг и парторг)… Вот, собственно говоря, всё, что было на КП батальона.

Дальше, за батальоном – это километра 3–4 от линии фронта, – находился тыл полка (то, что попросту называлось «полк»). Тыл полка был довольно обширный. Во-первых, это был КП и штаб полка и, во-вторых, собственно тылы. Штаб полка – это командир полка, его заместители, начальник штаба полка и четыре его помощника. ПНШ-2 – полагалось так – отвечал за разведку, при нем был взвод полковой разведки. Вот это были вообще оторвы, бандиты, я уж не говорю насчет настоящего мата – я только там его и услышал (так сложилось, что один раз – в наступлении дело было – я оказался вместе с разведчиками). Но, видно, взвод был неплохой: ребята там были крепкие, и когда надо было идти в немецкий тыл и брать языка, какого-нибудь немца скрутить, – им это в общем ничего не стоило. Командир взвода разведки был лейтенант, говорили, что он уже трижды лейтенант, потому что его несколько раз успевали разжаловать в штрафную, потом он выслуживался и опять становился командиром взвода разведки…

Была еще санрота в полку, и вообще была, так сказать, вся аристократия. Что такое аристократия полка? Я имел возможность наблюдать: главные аристократы были – командир полка, его заместитель по строевой части, начальник артиллерии и инженер полка.

Начальник артиллерии, подполковник Д**, вообще был аристократ из аристократов, ходил всегда щеголевато одетым, у него там была своя девушка – Машенька такая, которая была санинструктором в батарее 45-миллиметровок, ее называли «Маша-Сорокапятка», и он с ней так достаточно открыто жил, она даже этим как-то гордилась…

А инженер полка – это вообще, конечно, особая статья. Не помню его фамилии… Светлый такой, высокий, красивый был человек. Ему подчинялись саперные подразделения, которые, по современным представлениям, только занимаются тем, что мины обезвреживают. Во-первых, саперы не только мины обезвреживают, но и мины ставят, потому что нужно же охранить позиции батальона от возможного проникновения противника.

Кроме того, в их ведении было огромное количество инженерных сооружений, начиная от блиндажей. Причем, как всегда и везде, такая легкая коррупция существует: ну, конечно, командиру полка оборудовали прекрасный блиндаж… Ну, уж себе этот инженер оборудовал блиндаж (не помню, почему я к нему однажды попал) – как гостиница «Россия», ей-Богу, как номер: всё дерево, зеркала (где он их натаскал?), прекрасная мебель, то ли двухкомнатным, то ли трехкомнатным он у него получился. У него тоже была девушка, лет девятнадцати, тоже санинструктор – очень милая, худенькая, Лидой ее звали… К сожалению, в конце войны в Пруссии ей попал в голову снаряд – прямо почти на моих глазах… Она блондинка была, все ее светлые волосы залило кровью, я к ней бросился, думал, что можно помочь, но полчерепа было уже снесено… Там мы ее и похоронили, в Восточной Пруссии… Но до тех пор она жила с этим инженером. Вот так он хорошо там устроился…

Был еще комиссар (собственно, заместитель командира полка по политической части – все его называли комиссаром), но он как-то держался в стороне… Был еще смершевец, такой капитан СМЕРШ Карташевский, но, по-моему, он тоже мало влиял на события и как-то к аристократии полка не относился. Вот, собственно говоря, это то, что называлось «полк».

Дальше шли тылы дивизии – это где-то было уже совсем далеко, 10–12 км от фронта. Там уже были прекрасные палатки, строения, чего там только не было! Когда я туда попал в медико-санитарный батальон – три дня лежал там с легким ранением, – меня поразило, что там была даже патолого-анатомическая лаборатория… Были и прачечные, и хлебопекарни, всё на свете – в общем, так сказать, почти гражданка – много женщин… В батальон женщин ни при какой погоде не пускали. Первые женщины появлялись только в тылу полка – врач полка, сестра, санинструкторы. По-моему, в лучшем случае было шесть-семь женщин в тылу полка, а в дивизии – несчитанное количество.

И вот так сравнивать, как на самой передовой стоит один несчастный солдатик в бушлатике[8], я уже говорил, «славяне» мы их называли – один несчастный славянин с винтовочкой, переминается с ноги на ногу от сырости и холода, а дальше, за его спиной идет рота, батальон, потом полк, а потом дивизия – это уже тысячи людей. И вот на этого одного, который реально стоит там, на передовой, по-моему, приходилось 600–700 всяких командиров, комиссаров, связистов, минеров, инженеров, санитаров, транспортников, этих самых прачек, тех, кто должен кормить, кто должен поить – пищевое довольство, вещевое довольство… Организовано это всё было, конечно, очень и очень неплохо, но сама идея… У меня тогда как-то сам собой возникал образ: гигантская пирамида, обращенная вершиной к немцам. На острие пирамиды – солдат, а потом, всё расширяясь к основанию, она вбирает всё больше и больше людей – сначала десятки, потом сотни, потом тысячи… Но, с другой стороны (это я уже теперь так размышляю), без всего этого – без кормежки, без одежды, без боепитания, без медицинской помощи – солдату было не выжить. Так что не знаю… И это, так сказать, в военно-бытовом плане. А в чисто военном? Без артиллерии, без танков, без авиации пехота была бы беспомощна. А ведь все они располагались на некотором отдалении от передовой.

Наш батальон. Бои в Восточной Пруссии

В батальон входили три стрелковые роты, минометная и пулеметная роты и несколько отдельных взводов: взвод связи, саперный взвод, санитарный взвод, взвод хозяйственный (который включал в себя боепитание и кормежку). Кроме того, в каждом батальоне было управление: командир батальона и адъютант старший батальона (фактически начальник штаба) и вестовой, то есть там было всего три человека. Были еще замполит, парторг и комсорг. Комсорга обычно использовали как писаря, а парторг был резервный человек: если выбывал командир роты или командир взвода (в ротах было три взвода), то его могли поставить на замену, что нередко и делали.

Командиром батальона у нас был капитан Балан долгое время. Потом, когда его ранило во время зимнего наступления в Германии, командиром батальона стал другой капитан – татарин Нигматулин, очень такой, надо сказать, профессионально подготовленный человек. Адъютантом старшим был капитан Андрей Кузин, – о нем я уже говорил, – москвич, человек удивительно образованный для этой категории людей, я считал его своим старшим товарищем, ну даже не товарищем, а прямо молился на него, потому что он очень точно и четко всё умел делать и делал всё как-то очень легко и просто.

Замполитом у нас был капитан с удивительно яркой фамилией Непейвода. Он был по возрасту самый старший в батальоне, потому что большинству наших офицеров было кому 22, кому 23, не знаю точно, но думаю, что не больше 23-х лет, а ему было лет 35–40 – мне казалось, что он вообще глубокий старик. Он был украинец, человек необычайно добродушный и для замполита (в отличие, скажем, от замполита полка) вел себя удивительно благородно и хорошо. Во-первых, он никогда ни с чем не приставал, во-вторых, он не прятался во время боев… Когда было много раненых, он помогал в выносе раненых, когда надо было наступать – он шел с командирами рот, иногда даже вместе с бойцами. Вообще-то профессиональным военным он не был и в боевой обстановке ориентировался неважно, но он и не лез со своими советами.

Минометной ротой командовал Комарницкий, одессит, очень веселый человек, и, в общем, довольно удачно командовал. Там были четыре батареи – большая рота была, минометы у них были 82-миллиметровые, возили их на подводах, у него было, по-моему, четыре подводы – на каждую батарею по подводе. Командиром пулеметной роты был Пономарев. Он какой-то был неудачливый: то его ранило, то он что-то опять был в госпитале, и с пулеметами у нас было плохо – они всё время почему-то выходили из строя.

Полагалась нам и своя артиллерия – две или даже четыре 45-миллиметровые пушечки батальонные, но начальник артиллерии полка велел создать массированный артиллерийский кулак, и поэтому всю артиллерию, и батальонную, и полковую объединил, и по мере необходимости придавал наступавшим или оборонявшимся батальонам.

Командиром хозвзвода у нас был старший лейтенант Лесников, тоже человек уже немолодой, откуда-то из-под Москвы. Он следил за тем, чтобы кормежка шла нормально. Ну, воровства на уровне батальона быть и не могло – там некуда было воровать просто, и нечего, и некуда. Всё, что полагалось, всё, что доставалось, всё, в общем, шло поровну всем. Ну, могли там для командира батальона и адъютанта старшего вместо того, чтобы дать вареную картошку, взять им ее и на сале поджарить… Впрочем, любой боец мог сам куда-то забраться, что мы впоследствии и делали, уже в Германии, и в общем в основном питались, конечно, сами…

Командиром одной из стрелковых рот – я почему-то только его запомнил хорошо – был старший лейтенант Редькин. Пономарев был лейтенант, Комарницкий, по-моему, был старшим лейтенантом. Кузин был капитан, и Балан, и Нигматулин тоже были капитаны. И в общем, на уровне батальона больше чем капитана и не было никогда.

Солдат было очень немного в батальоне. Батальон, вообще-то по идее считалось, должен был насчитывать 700 человек, но так никогда не было. В лучшем случае бывало 400, но даже в самом крупном (первом) батальоне нашего полка было 350, а у нас было, дай Бог, 180–200 человек. Так что батальон был, конечно, не полного состава, но выполнять мы должны были всё и подразделения у нас были все.

Что касается меня, то я был командиром отдельного взвода, то есть находился в прямом подчинении командиру батальона, а фактически – Андрею Кузину. Моими помощниками были старшина Иршинский, откуда-то из-под Брянска, и украинец такой, Титаренко – кажется, старший сержант. Рядовых в разное время было от 6 до 10 человек, в основном белорусов. Мне запомнились двое из них – Бубнов и Аниськов, и еще украинец, младший сержант Луценко.

Помимо участия в общих для всего нашего батальона боевых действиях нам приходилось заниматься самыми различными вещами: разведкой, так как в батальоне не было специального разведывательного подразделения (взвод разведчиков был только в полку), или обеспечением порядка и правильности движения батальона во время переходов. Но самым важным и самым сложным в нашей работе было обеспечить своевременный вынос раненых с поля боя. Работа эта была не из легких: доползти под огнем немцев до упавшего солдата, разобраться, ранен он или убит, и оттащить его на себе метров на 100, а то и на 300, не имея возможности маскироваться и отстреливаться… Причем полагалось тащить не только раненого, но и его оружие – винтовку, пулемет, противотанковое ружье. Неудивительно, что за вынос, кажется, двадцати раненых с поля боя (обязательно с оружием, иначе не считалось) полагался орден Ленина – такая же награда, как за три уничтоженных немецких танка.

Во время тяжелых боев людей в санвзводе катастрофически не хватало, и мне помогали как «сверху», так и «снизу». Из санроты, которая была при полку, к нам присылали офицера – его фамилия, помнится, была Минько – и 5–6 солдат-санитаров. Кроме того, в каждой роте – то, о чем я рассказываю, это батальон стрелковый – в каждой стрелковой роте было 3 или 4 человека, которые хотя и были бойцами, но у них была вторая специальность – санитар: когда были сильные бои и многих людей ранило, то они вытаскивали их с поля боя.

Моя же обязанность была организовать разумную деятельность всех этих людей: я бегал, распоряжался, как что кому делать, а собственно медицинскую помощь оказывали Иршинский и Титаренко. Главное же было поскорее отправить тяжелораненых в санроту и не дать им умереть по дороге.

На мне, как я уже упоминал, лежала также ответственность за передвижения батальона на марше. Дело в том, что после инцидента на Мазурских озерах, о котором я уже подробно рассказывал[9], Кузин понял, что, во-первых, ему не обойтись без офицера, ответственного за движение батальона, и, во-вторых, что я хорошо разбираюсь в топографии. Вот он и решил, что во время боев я буду заниматься ранеными, а между боями буду выполнять часть его обязанностей, а именно осуществлять топографический контроль движения батальона на марше, контроль за соблюдением правил движения и совместно с командирами рот – организацию самого движения.

Полагалось, чтобы примерно в 100–200 метрах впереди было боевое охранение, и по бокам примерно в 100 метрах должно было быть фланговое охранение – надо было следить, чтобы солдаты из боевого охранения не «прижимались» к идущим по дороге, а действительно были на нужном расстоянии, могли вовремя предупредить[10], что было очень существенно, потому что не раз мы попадали в ситуации, когда мы идем вроде бы свободным маршем по дороге, а тут вдруг ни с того ни с сего начинается фланговый обстрел, и если бы не охранение, то основная масса солдат попадала бы под обстрел. Надо было следить за тем, чтобы мы не сбивались с курса, проложенного по карте, потому что в Германии дорог очень много и выбор страшно затруднен – всё время какие-то перекрестки, можно пойти налево, направо.

Мне приходилось – собственно говоря, Кузин от меня этого и требовал, – чтобы я время от времени проверял, на каком расстоянии идет охранение и идет ли оно вообще (можно было представить, что ребята просто, так сказать, сачканули и пошли в строй). И мне приходилось бегать – сначала впереди колонны, потом по флангам – смотреть, на месте ли они… И вот, помню, один раз, не доходя до Николайкена, еще не рассвело, я бегу впереди колонны и вдруг смотрю: на обочине большака, по которому мы шли, лежит убитый солдат из охранения, и буквально в течение секунды, не успел я подать сигнал, что солдат убит, как начался ураганный обстрел. Ну, командиры рот, надо сказать, сразу сориентировались, дали команду: к бою, залечь. Мы тут же за дорогой заняли боевые позиции, и дальше уже начался нормальный бой…

Позже, когда у нас выбили многих офицеров – командиров взводов, Кузин мне поручил командовать (не снимая с меня всех других обязанностей) еще и стрелковым взводом. Правда, стрелковый взвод был такой, что лучше бы его и не было: всего 8 человек, а во взводе полагалось иметь 20 человек. И воевать, имея восемь человек, – это дело обреченное. Но тем не менее как-то справлялись и как-то двигались. Тем более что, начиная с Мазурских озер, марши уже кончились и начались сплошные неприятности, нужно было буквально каждую маленькую деревушку, каждый пригорок брать с боя. Вот тогда, собственно, у нас и пошли потери. И мы таким образом добрались почти до самого Балтийского моря. Мы шли в северо-западном направлении, то есть всю Восточную Пруссию фактически пересекли по диагонали, и должны были выйти (собственно, потом и вышли) в район города Эльбинга – теперь это Польша, Эльблонг называется. Там примерно километрах в 15–20 от побережья шла большая бетонированная автотрасса Кенигсберг – Берлин, высокая такая, это было как бы естественное укрепление, и за этой трассой немцы окопались с тяжелой артиллерией, с большими силами и не подпускали нас к морю, чтобы мы их не отрезали (мы вышли за Кенигсберг: Эльбинг примерно уже километрах в 70 или 80-ти от Кенигсберга по этой трассе). Мы должны были эту трассу преодолеть.

И вот тут-то мы окончательно и выдохлись, тут мы понесли огромнейшие потери, и до моря нам так дойти и не удалось. Надо сказать, что когда немцы давали себе команду обороняться до последнего, они оборонялись очень упорно, и нашему батальону, всему нашему полку, в общем, не удалось перерезать этот автобан. Нас в батальоне осталось что-то человек одиннадцать вообще. Уже и Кузина ранило (но легко, в руку, он потом вернулся), уже и Балана не было, и, собственно говоря, и офицеров-то не осталось: Редькин был ранен, и Комарницкий был ранен, и Пономарев был ранен. Офицеров оставалось – Нигматулин и я – всё, еще несколько сержантов и солдат. И тогда пришлось уже сообщить в полк, что нас фактически не осталось. Ночью нас заменили: пришла какая-то другая часть, а нас сняли – всю дивизию. Видно, такие же потери были и в других полках и батальонах.

Так мы до моря и не дошли: мы шли-шли, просекли всю Восточную Пруссию от Граево, от границы Польской, но вот не дошли до моря 15–20 км.

Нас сняли на отдых, но отдыхали мы недолго, потом нас направили под Кенигсберг. Вернулись многие с легкими и средними ранениями: вернулся Кузин, вернулся Комарницкий, еще два или три офицера вернулись в часть[11]. Ну, нам там прислали и новых людей, и мы, конечно, пополнили свои ряды. Это уже было в конце марта, а в апреле был штурм Кенигсберга.

2. Кёнигсберг – Королевец

Перед тем как взять Кенигсберг, его очень сильно бомбили. Говорят, что бомбили англичане и американцы, но, по-моему, его бомбили и наши, но это несущественно… Только после двух или трех дней сильнейших бомбардировок начала двигаться наша сухопутная армия – танки и пехота. При этом Кенигсберг был окружен целой системой больших фортов, каждый из которых защищало человек 60, может быть, 80, вокруг они были заминированы, из них стреляли – такие крупные доты, целые форты. По-моему, их было 10 или 12 вокруг города: у меня есть карта, можно посчитать и посмотреть. Каждый полк и даже целая дивизия знали, какой форт они должны взять…

Мы долгое время находились в маленьком, не тронутом войной живописном городке на берегу Прегеля – Прёйсиш-Арнау, где мы готовились к боевым действиям: нам построили модель этого форта, мы знали, что мы должны будем такой форт брать, и упражнялись в этом – как бы репетировали, что мы должны делать.

5 апреля ночным маршем мы перешли на исходные позиции в маленький городок Коммен – там был немецкий аэродром, разбомбленный полностью, – и 7-го рано утром, примерно в шесть утра, мы начали свое движение вот сюда:

Наша дивизия должна была наступать тремя полками: один полк (не помню, какой именно, 91-й или 93-й) должен был пройти до форта, наш полк – 95-й – должен был этот форт ослепить или взять, третий полк должен был, минуя форт, идти к Кенигсбергу.

В действительности мы на протяжении почти всего времени – часа три с половиной – просидели в районе деревушки Мандельн, и к моменту, когда полк – 91-й или 93-й, – один из полков нашей дивизии нам расчистил путь и мы продвинулись к форту, то уже на подступах мы увидели, что форт выбросил белый флаг… Из форта начали выходить немцы небольшими группками, вышел с одной из них и начальник форта седоватый оберет – полковник, и как раз так получилось, что мы были недалеко, он увидел единственного прилично одетого человека, а у меня была форма, которую нам прислали из Англии (коверкотовая гимнастерка и т. д.), и хотя я был не Бог весть кто – младший лейтенант, но от солдат я все-таки отличался. И он подошел ко мне… Да, опять же его удивило, что я к ним обращался по-немецки, и он понял, что я по-немецки говорю. Как полагалось, мы организовали выход этих людей: они должны были сбрасывать свое оружие и идти дальше в тыл, а перед этим у них полагалось снять погоны и знаки отличия – там кокарды и всё прочее (они сами это делали). У этого полковника была удивительная планка с орденами, и я не удержался и сказал: «Herr Oberst…» – в общем, что сейчас у вас этого всё равно не будет, дайте-ка это мне. И она у меня сохранилась… У него был и рыцарский крест, и железный крест, я так до конца и не понял всего, но это были очень высокие награды. Вообще, полковник Вермахта – это фигура. Не знаю, был ли он комендантом форта или начальником системы обороны на юго-востоке Кенигсберга. Я ни имени его не спросил – очень жалею, надо было, конечно, как-то спросить. Такое породистое лицо, красивый был человек… Надеюсь, что он выжил. Ну, сейчас-то его, наверное, уже нет на свете – тогда ему было лет 35–40, если не больше…

Вот этот форт сдался (остальные еще не сдались), после чего нам изменили план: то есть 91-й полк пошел вглубь по направлению к городу, а мы, как бы обтекая Кенигсберг, пошли в городок Ляут, и здесь мы заночевали. А 8-го утром мы получили приказ двигаться по проселочным дорогам в сторону Кенигсберга, но тут уже никакого сопротивления не было.

Дело в том, что вообще немцы очень дисциплинированные люди. Если они уже проиграли что-то, то они нормально отступали: из подворотни практически не стреляли и очень организованно всё делали – организованно наступали, организованно сдавались, организованно удирали. Оборона была вокруг города, и уже после того, как прорвали эту оборону, ну, с помощью, действительно, танковых атак, артиллерии, воздушных бомбардировок, они в городе сопротивления практически не оказывали, вот только на окраинах, и единственно, куда они отошли, – они отошли к району порта и, по-видимому, там еще не закончилась эвакуация людей из города и каких-то там ценностей, войск – не знаю, – там, действительно… они туда не подпускали, и там завязывались бои. А центр города оказался вообще в совершенно уникальном положении. Нашим туда идти в общем, видимо, еще не было приказа, а немцы уже оттуда ушли… Город, по крайней мере в центре и в восточных районах, остался практически без защиты, поэтому мы дошли очень быстро, буквально форсированным маршем до района Закхаймер Аусбау и здесь, у этой речушки, остановились.

Это было примерно часов в двенадцать дня 8 апреля, может быть, даже и раньше. И поскольку ясно было, что мы здесь будем долго и нудно стоять, то, как это не раз бывало – я всегда так делал, с одним из моих солдат, младшим сержантом Луценко, с разрешения начальника нашего штаба – Андрея Кузина – пошел в город… Мы просто пошли бродить по совершенно пустому городу. План Кенигсберга у нас был, я хорошо знал город (выучил названия улиц заранее, перед наступлением). И поскольку я вообще любил всякие там рыцарские штуки – я знал, что там тевтонский замок, и мы пошли к этому замку… Просто пошли, как на прогулку. Вот удивительно: огромный город, население почти полностью исчезло… Мы, по-моему, вообще не встретили ни наших, ни немцев. Так мы прошли, наверное, километра три, может быть, два – по совершенно пустынным улицам. Правда, по некоторым улицам уже невозможно было пройти – там начались пожары, приходилось их обходить… Помню, мы куда-то зашли перекусили – просто в какую-то квартиру зашли: дверь была выбита, а банки с консервированной курицей, как они делали в то время, стояли. Взяли, съели что-то, пошли дальше…

И я его потянул в замок, и мы ходили по всему этому замку… Единственно, там действительно какой-то немец был, который, насколько мы поняли, был там смотрителем. Мы очень обрадовались, что какая-то живая душа там была. Он там от нас не то что прятался, но как-то ёжился, очень, видимо, боялся…

В замке я был очень долго, думаю, что я бродил там минимум два, может быть, даже три часа, потому что замок был очень интересный и я всё хотел там посмотреть…

Вот это я очень хорошо помню, как мы зашли в ворота и стали ходить по галерее. Мы зашли там в 5 или 6 комнат, в которых уже мало что оставалось. В одной из них на полу, среди мусора, битого стекла и осыпавшейся штукатурки что-то блеснуло. Это была серебряная медаль. Я поднял ее, и меня поразило, что надпись на ней на русском языке.

Еще две комнаты были совершенно пустые – помню только рамы от снятых картин, а в следующей комнате я увидел остатки панелей из янтаря, но янтарь был уже почти весь демонтирован – процентов, наверное, на 70 – на 80, но какие-то кусочки там еще оставались (помню закопченное зеркало в янтарном обрамлении). Только через много лет до меня дошло, что я видел тогда то, что осталось от Янтарной комнаты из Екатерининского дворца в Царском Селе. Школьником я не раз видел эту комнату, восхищался ее красотой, но, наверное, не понимал ни ее ценности, ни ее уникальности. Думал, что такие же отделанные янтарем комнаты могут быть в любом дворце или замке, тем более в Восточной Пруссии, где добывали янтарь…

Пока я что-то там разглядывал, этот мой младший сержант Луценко подозвал этого немца и пытался с ним говорить о чем-то, там с помощью жестов, коверкая при этом украинские слова – думал, наверное, что так будет ближе к немецкому и немец его лучше поймет. Я тоже его что-то спросил, и, в частности, вот помню как раз эту фразу, я говорю: «Wo ist andere Teil diese Bernsteinzimmer?», что означает: «А где же остальная часть янтарной комнаты?». Он ответил, что да, вот она упакована в ящиках там, в подвале. Но мы не пошли в этот подвал, и я не видел этих ящиков… Постепенно темнело, и мы не стали задерживаться в замке… Я думал, что мы на следующий день придем туда же, но когда мы вернулись к нашему батальону, к нашему полку, то выяснилось, что нас отводят от Кенигсберга, мы не должны были идти в город, а должны были отойти примерно километров на 10 в сторону и расположиться в городке Нойхаузен-Тиргартен…

На следующий день из-за того, что мы отходили от Кенигсберга и располагались на новом месте, мы в город пойти не смогли, а еще через день я решил всё-таки опять пойти в Кенигсберг. На этот раз я уже не взял с собой солдата, а договорился со своим приятелем, лейтенантом Ф*** (он считался парторгом нашего батальона), – договорился отправиться в город. Там я хотел разобраться с этим замком, ну и вообще… посмотреть, нельзя ли там немножко за девочками поухаживать, что всегда было очень кстати в нашем возрасте. И мы действительно с ним пошли.

У нас были всякие приключения по дороге, но главное, что уже к этому времени войск туда понаехало! Все, кто не брал Кенигсберг, все приехали туда.

Мы, конечно, что говорить, люди не святые: мы, что могли, то брали, но у нас были вещмешочки, ничего большего взять было нельзя, а тут… Ну, танкистам тоже не очень давали заниматься трофеями: в танк барахло нельзя было класть – с этим было строго. В самом лучшем положении были авиаторы: у них были грузовики «доджи» и «студебеккеры», и они на огромных грузовиках шпарили и чего только не вывозили из города, начиная с хрусталя, модного тогда, всяких горок, каких-то радиоприемников… и прочее, и прочее… Мы только диву давались, как шныряют, буквально колоннами, эти грузовики, которые всё оттуда вывозят. И когда мы подошли к району замка, то замок… вообще туда уже невозможно было подойти: всё кругом горело, и сам замок горел уже, и рядом всё горело, и в замок я уже не попал больше…

Неподалеку там была гостиница – «Альгамбра», кажется, или «Альказар», да, «Альгамбра» она называлась. Ну, мы зашли в эту гостиницу, там были бары и всё такое, что-то там даже оставалось – какая-то еда и питье, чем мы и занялись, но там уже тоже было разрушено многое, и когда еще через пару дней я попал в Кенигсберг, то уже и она сгорела и рухнули все этажи… И с горя мы пошли к собору – там, неподалеку, – собор был абсолютно целый и еще не горел, к могиле Канта, и потом мне почему-то очень хотелось попасть в университет, и мы пошли к университету. Университет настолько был целый и еще настолько не было пожара, что во дворе (уже кто-то, видимо, там шуровал) выбросили огромное количество всяких книг, и они (бумага!) не горели, а просто лежали кучами. И я стал разбирать эти книги, думал, что вот как бы хорошо было себе их взять. Одна книга была – я почему-то хорошо помню – Ницше, «Так говорил Заратустра». И я ее даже взял с собой, но потом всё-таки не стал таскать, выбросил… А больше всего там оказалось медицинских книг. Я даже подумал, что надо моему папе-врачу привезти на память какую-нибудь немецкую медицинскую книгу, что это будет очень хороший подарок, но опять-таки, тащить это из Кенигсберга в Россию было мало реально.

Мы там провели какое-то время, ну а дальше уже начинало смеркаться, мы решили заночевать в городе и пошли искать каких-нибудь девушек, у которых можно было заночевать. В конце концов нашли – одну звали Шарлотта, другую Лизхен, но тут я уже подробностей рассказывать не буду…

Через какое-то время нас из Нойхаузена-Тиргартена отправили в Кенигсберг. Наш батальон занял три городских района (Амалиенау, Хуфен, Юдиттен) и охранял порт. Дома были пустые, поэтому каждый офицер занял большую квартиру. Я там облюбовал себе какую-то пятикомнатную квартиру, где целых две недели жил, пока мы находились в Кенигсберге… И на территории одной из наших рот был зоопарк, и в этом зоопарке сохранились даже какие-то животные, в частности, бегемот, о чем писали тогда во всех газетах, и фронтовых, и не только фронтовых. В зоопарке еще продолжал работать немец-смотритель. Он старенький был – ну, если мне там было 18 лет, а ему было лет 50, то мне он уже казался стареньким… Вообще, надо сказать, эта дисциплинированность немцев в очередной раз поражает. Город эвакуировали, все бежали, конечно, нас боялись, потому что мы действительно могли и пристрелить в случае чего, и вообще не лучшим образом, конечно, обращались с немцами. Но вот этот человек был, скажем, смотрителем зоопарка, и он всё равно остался – не мог он своего бегемота бросить. Я даже не знаю, как он его кормил несколько дней, прежде чем наше начальство не обратило на это дело внимания и начали ему даже паек выписывать (не знаю, чем они там кормятся). Да, еще бегемот был ранен. Его какими-то осколками поранило, и еще выписали ему риваноль и ихтиоловую мазь: ему делали риванолевые повязки и смазывали ихтиоловой мазью. Ничего, по-моему, он выжил, во всяком случае, когда мы оттуда уходили, он был в порядке.

И то же самое касается этого музея. Какой-то человек… ну, что ему этот музей? Город уже сдан, что могли – вывезли. Нет, он там остался и вот ходил за нами по залам… Может быть, он и не был смотрителем: удостоверения у него никто не спрашивал… Нет, видимо, он имел отношение к музею, потому что он довольно внятно отвечал на наши вопросы. Я уже не помню, о чем мы там его еще спрашивали – меня интересовала не только эта янтарная комната. Меня, например, интересовали портреты: там ни одного портрета почему-то не осталось – музей без портретов… И особенно там был интересен, конечно, отдел орденов и медалей. Я помню: я подобрал там несколько орденов, сунул в вещмешок, и вот это как раз моя беда была. Я его оставил где-то у своего помкомвзвода, и там пришли, конечно, тыловики, в частности, вот этот замечательный комиссар, замполит полка – подполковник Безуменко (правда у него такая фамилия была), и под предлогом, что нечего загружать всякими там крестами и прочей фашистской нечистью наши вещмешки, стал проверять всё, что у кого лежит, и перекладывать к себе. Думаю, что они у него и остались. Очень хорошо, что какие-то вещи у меня в вещмешке не лежали: я их просто туда не положил. Во-первых, эту серебряную медаль я оставил – положил ее в карман гимнастерки, и вот ордена, то есть планку с орденами, снятую у полковника, когда сдавался форт перед Кенигсбергом…

– Насколько Вы уверены, что то, что Вы видели тогда, была действительно Янтарная комната?

– Я хочу еще раз подчеркнуть: мне и в голову тогда не пришло, что это могла быть та самая Янтарная комната. Только лет через 10–15, наверное, когда об этом стали говорить, и соотнеся всё, что я видел, всё, что читал, и всё, что слышал, я понял, что вообще эта комната была единственной в своем роде, что в действительности в Кёнигсбергском замке такой комнаты исходно не существовало. Я понял, что видел часть той самой комнаты – остатки того, что было в Царском Селе.

– После пожара замок был полностью разрушен и его вообще снесли?

– Нет, снесли его через много лет. Сначала он сгорел и стоял, конечно, горелым пятном, и когда я этот замок увидел уже недели через две или через три, когда мы опять попали в Кенигсберг, он уже приобрел тот вид, в котором я потом его через много лет увидел. В 58-м году я опять оказался в Кенигсберге, а то, что я сейчас рассказываю, было в апреле 45-го, значит, это было через 13 лет… В 58-м году абсолютно замок был точно таким же, каким он был 13 лет назад, но не когда я его видел целым и не тогда, когда я его видел в огне горящим, а каким он был, ну, скажем, числа 25 апреля. (10-го апреля, считается, взяли Кенигсберг, по-моему, немножко все-таки мы его взяли пораньше, числа 8-го или 9-го… потом мы в этом районе были практически до майских праздников.) Где-то в самом конце апреля уже там всё погасло. И вот он (замок) так стоял, таким же он был на протяжении последующих лет (в 60–70-е годы я часто ездил отдыхать в Ниду и через Кенигсберг обязательно проезжал – Калининград он уже назывался). И вдруг в один прекрасный год я приезжаю, смотрю – никакого замка уже вообще нет, даже этих развалин – довольно живописных, кстати, развалин, – их к чертовой матери срыли, сделали там какую-то горку, и следа не осталось от всего этого. Это было очень обидно…

– А что стало с подвалом, где стояли ящики с Янтарной комнатой?

– Повторяю, я в подвал не заходил. Я думаю так – вот вообще мое представление, хотя оно основано на очень незначительном знании – оно заключается в следующем: что, по-видимому, музей в Кенигсбергском замке немцы вообще весь старались вывезти, но времени не хватило, и не успели (они не ожидали такого стремительного наступления, и Кенигсберг не был готов к тому, что он будет так быстро взят). Часть музейных экспонатов успели сложить в ящики, и часть успели вывезти – разных вещей, там, я не знаю, картин, в частности, по-видимому, и эту Янтарную комнату. Но во-первых, часть Янтарной комнаты, которая была в ящиках (в подвале замка 8 апреля), не успели вывезти, а во-вторых, та часть, которую просто не успели демонтировать, она погибла в огне – безусловно погибла в огне, потому что янтарь очень легко плавится… А те ящики, что были в под валах, я думаю, что если успели до пожара наши доблестные летчики – они все эти ящики не глядя на машинах увезли (так же, как они таскали ящики с водкой, мебель и какие-то там носильные вещи… в общем, всё, что можно было, всё они на машинах увозили, они и это увезли). И это уже, конечно, кануло. Потому что даже если они это увезли, они, как и я тогда, не осознали, что это часть знаменитой Янтарной комнаты, просто это были какие-то красивые вещи из такого красивого камня, вот он пошел потом, наверное, не знаю, на бусы, на браслеты, на рукоятки для финских ножей, на что-то еще… И уж тут-то искать совершенно бессмысленно. Но часть, по-видимому, действительно ушла в Германию.

Вот как мне представляется, сложилась судьба Янтарной комнаты. Какую-то часть увезли в Германию, минуя Кенигсберг, когда Янтарная комната находилась еще в Царском Селе[12]. Большая часть, перевезенная немцами в Кёнигсбергский замок, погибла во время пожара. Возможно, что-то успели растащить из замка в процессе общей «погони за трофеями». Наконец, что-то немцы могли забрать с собой во время эвакуации Кенигсберга.

2000–2002

Постскриптум к новелле «Кёнигсберг-Королевец»: мое интервью РИА «Новости» 23 июня 2004 г. по поводу книги К. Скотт-Кларк и А. Леви «Янтарная комната»

Я отношусь к числу тех людей, которые очень тесными дружественными узами связаны с Великобританией. Я многократно бывал в этой стране, читал лекции в Кембриджском, Бирмингемском, Лондонском, Эдинбургском университетах. На протяжении 14 лет вместе с Ианом Спротом (министром в правительстве Маргарет Тэтчер и Джона Мейджора) мы готовили и издали полное собрание сочинений Пушкина на английском языке. В России еще задолго до перестройки я издавал Роберта Бернса, английские и шотландские баллады, современную английскую поэзию. Англичан я считаю дружественными людьми. Поэтому, когда появляются такие безответственные и ничем не подкрепленные заявления, мне, конечно, вдвойне больно – и как бывшему офицеру Красной армии, и как теперешнему профессору, который старается внести свой вклад в сближение российской и английской культур.

Книга Кэтрин Скотт-Кларк и Адриана Леви сама по себе довольно безобидна. Плохо то, что средства массовой информации, представляя ее, делают прямо-таки оскорбительные заявления. Например, заявление радиостанции «Свобода»: «…Янтарную комнату сожгла Красная армия». Оно попало в Интернет и повторялось на все лады на протяжении десяти дней.

Что касается самой книги, то она, скорее, наивна и написана не очень компетентными людьми. Давно известные факты выдаются здесь за сенсацию. То, что пожар в замке начался через два или три дня после взятия города, – это довольно широко известно. Есть фотография, сделанная на следующий день после взятия Кенигсберга: наши танки стоят около замка, который еще не тронут огнем. Эта фотография была опубликована в журнале «Фронтовая иллюстрация» еще тогда. В 2003 году я передал ее немцам, и на выставке в Бонне, посвященной Второй Мировой войне и русско-немецким отношениям, эта фотография экспонировалась на протяжении нескольких месяцев. Она вошла в каталог с очень характерной подписью: «Фотография, которая обошла весь мир. Советские танки у Кёнигсбергского замка».

Так что говорить о том, что Скотт-Кларк и Леви сделали здесь открытие, по меньшей мере неадекватно. И не надо было разбирать, как они пишут, три тысячи документов. Проще было посмотреть на фотографию, которая всем известна, которая была на международной выставке в Бонне.

Второй факт, который они выдают за сенсацию – это то, что Янтарная комната находилась в подвале замка в ящиках. Об этом неоднократно писалось во многих книгах, посвященных Янтарной комнате. Я сам об этом не раз говорил. Я был в замке еще накануне, когда город еще не был взят. Служитель замка сказал мне, что в ящиках в подвале находятся янтарные панели. Впрочем, тогда это меня мало интересовало…

Там же, где нет документов, авторы просто прибегают к каким-то ненужным домыслам, но при этом им не хватает исторического мышления – они себе не представляют ни той эпохи, ни той войны. Например, они пишут, что в замке были расквартированы части Красной армии… Это полное незнание того, что могло происходить и что происходило: как только город был взят, почти все войска были из него выведены и расквартированы в окрестностях. К тому же, в самом городе сохранился огромный, совершенно нетронутый жилой фонд…

Далее, насчет этого пожара. Здесь, опять-таки, полное непонимание того, что происходило и что могло происходить. Ни одна наступающая армия никогда ничего не сжигает. Если люди занимают город или деревню, они должны где-то переночевать, поесть, а вслед за ними будут идти обеспечивающие их части, с боеприпасами, провиантом, другим снабжением – они тоже должны где-то жить. Поэтому никто никогда ничего подобного не делает.

Что касается самого Кенигсберга, то там действительно были сильные бомбежки. Бомбила и наша, советская авиация, и англо-американская авиация. Вокруг города были очень мощные укрепления, и наша авиация бомбила фугасными бомбами эти укрепления, чем очень помогла продвинуться пехоте. Англо-американская авиация бомбила прилегающие районы, но это тоже были по существу окраины – центр они не тронули. При этом в ход шли не только фугасные, но и зажигательные бомбы, которых у нас вообще не было на вооружении. И тогда, действительно, начались от зажигательных бомб пожары. До замка они дошли где-то на второй или на третий день. Всё это напоминало лесной пожар. Ликвидировать его было невозможно: населения в городе почти не было, средств для тушения не было, наша армия к этому времени достаточно устала – почти три месяца с боями пробивались к Кенигсбергу через всю Восточную Пруссию.

Авторы книги говорят о какой-то халатности. Как они себе это представляют? Что, в составе наступавших войск находились музейные работники, которые знали, что там находится Янтарная комната, стали ее охранять, но по халатности сожгли? Да солдаты и понятия не имели, что в этом замке музей и что там вообще что-то может быть из России. Никто тогда не слышал о Янтарной комнате, о том, что немцы ее вывезли из Екатерининского дворца. Это все выяснилось гораздо позже. Мы этого не знали и знать не могли. Наша задача была гнать немецких фашистов, которые напали на нашу страну, – вот этим мы и занимались.

Когда я сам увидел в одном из помещений замка на стене панель с янтарем, мне подумалось: вот интересно, и у них здесь янтарь. Я был тогда совершенно уверен, что в любом замке могла быть такая же отделанная янтарем комната, какую до войны я видел в Царском Селе.

Ну и, наконец, сама постановка вопроса. Здесь я абсолютно согласен с директором Эрмитажа Михаилом Пиотровским. Война есть война – на войне погибли миллионы людей, уничтожены сотни тысяч зданий и культурных ценностей. И ответственность за это несет тот, кто начал войну. Поэтому говорить в этой связи о Красной армии – это просто неэтично, это свидетельствует об отсутствии какой бы то ни было компетентности, исторического взгляда. Недостаточно просмотреть три тысячи документов, надо еще все-таки представлять, что такое была та война и кто ее вел.

Я считаю, что авторам книги надо было быть все-таки немножко более сдержанными и более ответственно отнестись к тем материалам, которые попали к ним в руки.

Где растет трын-трава…

  • Ах, где те острова,
  • Где растет трын-трава…
К. Ф. Рылеев
1

– …Я должен сознаться, что в моем увлечении Достоевским я действительно стоял на неправильной позиции, я действительно говорил о его реакционной идеологии в слишком мягких тонах. Его борьбу с революцией я отодвигал на второй план. Сказалось это особенно ярко в работе о «Братьях Карамазовых»…

Апрельский день еще не кончился, и люстра с пятью запыленными лампочками, тускло освещавшая Малый зал филологического факультета, только мешала дневному свету. В узком окне поблескивал золотом купол Исаакиевского собора, недавно очищенный от покрывавшего его всю войну маскировочного черного блака. Голос говорившего звучал неестественно глухо, и заглядевшаяся на минуту в окно Катинька Агапкина-Каллаш сообразила, что говорит уже другой – тоже в очках, тоже седой, тоже сгорбленный…

– …Наша современная наука, я имею в виду фольклористику, отстает от общего подъема социалистического строительства. Когда я писал свою последнюю книгу «Исторические корни волшебной сказки», подобно мифологам, я обращал сказку назад. Подобно исторической школе, я игнорирую живой идейно-художественный организм сказки. Я… Все представленные мне обвинения я признаю справедливыми…

Катинька вдруг явственно ощутила, что если она тотчас не уберется отсюда, ее непременно вырвет. Она тоскливо огляделась: дверь на противоположной стороне зала – пробраться к ней немыслимо. Может, окно? Первый этаж, ниша, можно незаметно выскользнуть… Рамы оклеены бумагой. Да хоть и не оклеены, – она вздохнула, – на глазах всего честного собрания – расширенного заседания Ученого Совета – рискнула бы? Нет, понятно. Только вот честное ли это собрание? Зачем Валерий Иванович приволок ее сюда? Ох уж эти полувлюбленные доценты!

К кафедре подходил следующий. Профессор Ерёмин. Выступавших до него Катинька едва знала. Знала, конечно, – за три с половиной года здесь всех узнаешь – одних по лекциям, других по рассказам: все они ученые с мировыми именами. Убеленный горделивой сединой 74-летний Виктор Федорович Шишмарев – академик (он и каялся как-то гордо, уклончивее других). Виктор Максимович Жирмунский – членкор, его трудами по стихосложению восхищался еще Валерий Брюсов. Михаил Павлович Алексеев – членкор, автор бесчисленных трудов о Пушкине, Тургеневе, Байроне, Диккенсе, Гюго. Борис Викторович Томашевский – о его уникальной способности расшифровывать самые неразборчивые пушкинские рукописи ходили легенды. Аркадий Семенович Долинин – последнюю его книгу о Достоевском Катинька прочитала не отрываясь: ничего «искаженного», «ошибочного» – она это твердо знала – там не было. Ни с кем из них Катинька близко не сталкивалась, а вот Игорь Петрович Ерёмин читал у них в прошлом году спецкурс по древнерусской литературе. Читал так живо и увлекательно, что Катинька записалась к нему в этом году в спецсеминар, который теперь же и посещала.

Неужели тоже будет… – Катинька пыталась мысленно завершить предложение: «каяться», «отрекаться», «признавать» – вертелось в ее голове, но какое-то совестливое смущение претило принять таковые слова в качестве сказуемого.

– Да что же здесь, наконец, происходит! Что за дела такие! – крикнула она вместо этого, не вслух, конечно. Сдерживающие центры, слава Богу, сработали. Но внутри себя получилось так неожиданно гулко, что тяжко стукнуло в голову и тошнота снова подступила к горлу.

– Надо прямо признать, – говорил между тем с кафедры Игорь Петрович, – что наука о древней литературе на сегодняшнем ее этапе все еще сильно засорена рецидивами буржуазно-либерального литературоведения. Всем этим пережиткам в нашем сознании старой «академической» науки мы должны объявить непримиримую войну…

А Катинька думала, что всего неделю назад Игорь Петрович говорил с ними о протопопе Аввакуме – совсем другим голосом и совсем с другими интонациями: «Водимы духом противным, и сами не сведят камо грядут. Токмо жги да пали, секи да руби единородных своих! Али не правду говорю? Отвещай ми! – гремел тогда его голос. – …Ох, блядин сын, собака косая, дурак, страдник! Коли не знаешь в книгах силы, вопроси…»

Эх, рубанул бы Игорь Петрович сейчас такое с кафедры! Да не посмеет.

2

Такую вот цену платили, чтобы остаться в живых…

3

Перед тем как погрузиться в дела дневные, Жданов прохаживался по своему огромному, как конно-гвардейский манеж, кабинету. Он любил и этот кабинет, и этот громадный серый дом с развевающимся красным флагом над крышей. Здесь, на Старой площади, он чувствовал себя Первым. Здесь думалось и работалось легко и свободно, не то что в Кремле, где словно чья-то воля сковывала его мысли, слова и поступки.

Чья-то… Жданов отлично знал чья, но думать об этом не хотелось.

Жданов не любил Сталина и в глубине души его презирал, почитая себя более образованным и сведущим в философии, литературе, театре, музыке (это уж конечно!), да, пожалуй, и в политике. Сталин, понятно, опытнее, хитрее. Непредсказуем… Ну, это для других, для него, Жданова, он вполне предсказуем. За многие годы постоянных контактов он видел его насквозь, изучил эту его непредсказуемость, эту его капризную хитрость или, вернее, хитроватую капризность. Взять хотя бы пресловутую сталинскую объективность, умение слушать других. «Каково ваше мнение, товарищ Жуков?», «Каково Ваше мнение, товарищ Тевосян?». Они и долдонят ему «собственное мнение». Собственное… «собственное» оно только в том смысле, что должно отвечать собственному мнению Сталина, разгадывать затаенные мысли самого Сталина и притом грамотно их формулировать! Это единственное, что ему надо.

Жданов отлично знал, что своему высокому положению – более значительному, как он считал, чем у Молотова или Берии, – он обязан своей способности «попадать в кон» – точно и безошибочно угадывать желания и мысли Сталина, умело их подавая то как «собственное предложение» (это в тех случаях, когда вождю не хотелось, чтобы думали, что инициатива исходит от него – Сталина), то как малозначимую фразу с едва различимой тенденцией, – это в тех случаях, когда он чувствовал, что Сталину нужна отправная точка, чтобы начать высказываться по тому или иному вопросу, решение по которому (в соответствии с его представлениями об иерархии и ранжире) надлежало вынести руководителю Государства.

…Жданов остановился перед готическими столбцами, листнул наугад подшивку. С газетной полосы смотрели какие-то люди в фашистской форме, с нарукавными повязками со свастикой. Они чему-то улыбались. Никого из них Жданов не знал. Хотя один вроде бы похож на Гиммлера. Он захлопнул подшивку. «Чему мы можем у них научиться? Технике, организации производства – это понятно, но в идеологии? в политике? Берия, например. Ему теперь десятками переводят какие-то инструкции и распоряжения Гиммлера, Кальтенбруннера. Чему он у них научится? Он их сам мог бы поучить. Разве что внешний лоск у них позаимствует».

Жданов подошел к массивному столу, нажал кнопку, бросил вошедшему секретарю: «Переводчика и консультантов сегодня на пятнадцать сорок», включил телефоны, опустился в кресло. Рабочий день начался.

4

Жданов с интересом изучал деятельность министра пропаганды Третьего рейха Геббельса. Министр очень точно и глубоко – на всех уровнях сознания и эмоциональной сферы – умел определить, что способствовало усилению влияния национал-социалистической доктрины на умы немцев, а что эту доктрину подрывало. Расслабленности, копания в психологических нюансах министр не терпел. Культура Третьего рейха должна была быть здоровой, оптимистичной, монументальной – без полутонов и нюансов. Не допускал он и зубоскальства, подхихикивания. Смех должен был быть громким и обязательно в адрес врагов. А у нас? Он подтянул к себе тоненькую стопку журналов «Ленинград» с вложенными в них закладками. Ага, вот это:

  • В трамвай садится наш Евгений.
  • О, бедный, милый человек!
  • Не знал таких передвижений
  • Его непросвещенный век.
  • Судьба Евгения хранила:
  • Ему лишь ногу отдавило,
  • И только раз, толкнув в живот,
  • Ему сказали: «Идиот!»…

Пошляк, сукин сын! Что должен подумать читатель: вот каким был Петербург и каким стал теперь – некультурным, грубым, вот в каком неприглядном виде предстает сегодняшний Ленинград перед милым Онегиным!

А чего стоит этот пошляк Зощенко? Глумится над советскими людьми, над нашими порядками, нашим бытом. И прикрывает это пустопорожней развлекательностью и никчемной юмористикой!

Да, Геббельс бы такого у себя в Германии не допустил. Ну ладно, это всё насчет смеха. Здесь всё ясно. И убедить Сталина, что всем этим насмешникам вместе с их покровителями из редакций, из Ленинградского горкома, надо дать по рукам, будет нетрудно. А вот насчет расслабления… Тут надо поработать и точно определить, кто здесь центральная фигура. Симонов, конечно, изрядный ностальгик, но в войну писал нужные стихи: «Жди меня» и всякое такое. Его трогать не стоит, тем более что начинал он с отличных боевых стихов… Как это у него там насчет японских генералов на озере Хасан? Здорово тогда получилось:

  • Убирайтесь восвояси
  • От советского добра!
  • Нам Хаяси – не х*яси!
  • И Хирота – ни хера!

Жданов рассмеялся. Нет, Симонов не подходит! Пастернак? Сталин его знает… Почему-то не дал тронуть в тридцатые… Нет, это рискованно. Мандельштам. Труп. Вроде Блока и Есенина. Кто их теперь помнит! А вот, кстати, Ахматова… Женщина, конечно, связываться с бабьем всегда плохо, но зато стихи у нее – более подходящего образчика для Старика не подберешь!

  • Я только крест с собой взяла,
  • Тобою данный в день измены…

К тому же муж расстрелян, сын репрессирован. Пожалуй, это то, что нужно. Решено. Срочно готовим материал, переговорю со Сталиным… И пожалуй… и пожалуй, надо будет оформить это постановлением…

Он позвонил: «Еголин еще здесь? Пусть зайдет».

5

Из постановления ЦК ВКП(б) от 14 августа 1946 г. «О журналах „Звезда“ и „Ленинград“».

Эту главку, уважаемый читатель, ты можешь пропустить: текст «Постановления» известен и растиражирован в миллионах экземпляров. Но для тех, кому лень рыться в старых газетах и брошюрах, напомним несколько отрывков, имеющих отношение к нашему рассказу:

«ЦК ВКП(б) отмечает, что издающиеся в Ленинграде литературно-художественные журналы "Звезда" и "Ленинград" ведутся совершенно неудовлетворительно.

В журнале "Звезда" за последнее время… появилось много безыдейных, идеологически вредных произведений. Грубой ошибкой "Звезды" является…

Предоставление страниц "Звезды" таким пошлякам и подонкам литературы, как Зощенко, тем более недопустимо, что редакции "Звезды" хорошо известна физиономия Зощенко и недостойное поведение его во время войны, когда Зощенко, ничем не помогая советскому народу в его борьбе против немецких захватчиков, написал такую омерзительную вещь, как "Перед восходом солнца", оценка которой была дана на страницах журнала "Большевик".

Журнал "Звезда" всячески популяризирует также произведения писательницы Ахматовой, литературная и общественно-политическая физиономия которой давным-давно известна советской общественности. Ахматова является типичной представительницей чуждой нашему народу пустой безыдейной поэзии. Ее стихотворения, пропитанные духом пессимизма и упадничества, выражающие вкусы старой салонной поэзии…

ЦК отмечает, что особенно плохо ведется журнал "Ленинград", который постоянно предоставлял свои страницы для пошлых и клеветнических выступлений Зощенко; для пустых и аполитичных стихотворений Ахматовой. Как и редакция "Звезды", редакция журнала "Ленинград" допустила крупные ошибки…

Руководящие работники журналов, и в первую очередь их редакторы тт. Саянов и Лихарев, забыли то положение ленинизма, что наши журналы не могут быть аполитичными. Они забыли, что наши журналы являются могучим средством Советского государства в деле воспитания советских людей. Советский строй не может терпеть воспитания молодежи в духе безразличия к советской политике, в духе наплевизма и безыдейности…

ЦК ВКП(б) постановляет:

Обязать редакцию журнала "Звезда", Правление Союза советских писателей и Управление пропаганды ЦК ВКП(б) принять меры…»

6

В Центральном Комитете «Постановление», собственно, даже не обсуждалось. С примерным содержанием предполагаемого документа Жданов ознакомил Сталина еще в июле. Сталин выслушал внимательно, не перебивая; задал несколько вопросов насчет Зощенко и Ахматовой, уточнил, кто и как руководит сейчас пропагандой в Ленинградском обкоме и горкоме; попросил подробнее охарактеризовать редакторов «Звезды» и «Ленинграда» В. М. Саянова и Б. М. Лихарева.

Ничего хорошего о последних Жданов сказать не мог: почили на лаврах, утратили политическую бдительность. Из-за боязни обидеть приятелей пропускают в печать явно негодные произведения. Утратили авторитет: сами писатели на них эпиграммы пишут…

Жданов осекся. Чуть не ляпнул Сталину недавно доложенную ему эпиграмму: «Встретил я Саянова – трезвого, не пьяного. Трезвого? Не пьяного? Значит, не Саянова». Старик такого юмора не любит и разговоров на таком уровне не допускает.

– Тогда вот что, товарищ Жданов (опять! Берия у него – Лаврентий, Каганович – Лазарь, а я «товарищ Жданов»), я попрошу Вас, помогите, пожалуйста, товарищу Поскребышеву подобрать для меня произведения Зощенко и Ахматовой. Журналы «Звезда» и «Ленинград» он сам для меня подберет.

Жданов в общем остался доволен разговором, выслал Сталину книги с рассказами Зощенко и поэзией Ахматовой (всё, что отправлялось Сталину из здания ЦК на Старой площади, шло с фельдъегерской почтой под грифом «Сов. секретно. Особой важности») и, подумав (еще неизвестно, что там подберет ему Поскребышев!), добавил нужные номера «Ленинграда» и «Звезды». Дня через три он позвонил Сталину и сообщил, что проект постановления готов. Звонок, однако, оказался неудачным: Сталин был чем-то озабочен и вместо того, чтобы пригласить его для доклада, недовольно проговорил:

– Хорошо. Пришлите мне Ваш проект для ознакомления.

Летом Сталин не любил задерживаться в Кремле и уже часа в четыре, а то и раньше, уезжал на подмосковную дачу. В такие дни он обычно приглашал к себе «на обед» Молотова, Берию, Кагановича, Жданова, а время от времени и других членов Политбюро. Запрета на деловые разговоры за обедом не было. Напротив, именно здесь чаще всего обсуждались и решались наиболее важные политические дела. Во время одного из таких обедов и состоялось обсуждение проекта «Постановления».

– Товарищ Жданов хочет познакомить нас с документом по одному очень важному вопросу. Прошу внимательно выслушать товарища Жданова. Пожалуйста, товарищ Жданов.

Жданов зачитал проект, опуская даты и малозначащие имена. Ни вопросов, ни желающих обсуждать проект не оказалось: фраза Сталина «документ по очень важному вопросу» означала, что Сталин уже с проектом знаком, и коль скоро Жданов его зачитывает, значит, текст одобрен. Тем не менее Молотов все же решился:

– Насколько я понял, это постановление будет опубликовано в печати… – Жданов утвердительно кивнул. – Может быть, есть смысл внести в него редакционную поправку? Вот это место: «…таким пошлякам и подонкам литературы, как Зощенко». Может быть, просто: «таким пошлякам, как Зощенко»?

– Мне тоже кажется, так будет лучше, – вскинулся вдруг Берия, – «подонок» в постановлении ЦК нехорошо звучит… – Берия терпеть не мог Жданова (этого выскочку, который явно претендовал на первую роль) и надеялся, что тот рано или поздно попадет к нему в руки. Пока же он не упускал случая досадить этому знатоку литературы и искусства.

Жданов весь напрягся и растерянно посмотрел на Сталина. Спорить с Молотовым и Берией, да еще не поодиночке, а сразу с двумя, было небезопасно, но и сдавать позиции тоже нельзя. Сталин перехватил растерянный взгляд своего теперешнего любимца, понял, что если не прийти на помощь, то вся широко задуманная стратегема идеологического перевооружения может повиснуть в воздухе. Он медленно потянулся к трубке, наслаждаясь одновременно и растерянностью Жданова, и минутным торжеством Молотова и Берии, от которого (торжества, разумеется) он сейчас не оставит камня на камне.

– Я думаю, – он тщательно выбивал трубку, вызывая затянувшейся паузой всеобщее напряжение, – я думаю, что товарищ Молотов и товарищ Берия в этом вопросе не правы. Мы не можем недооценивать того огромного вреда, который наносят нашему народу пошлые, безыдейные писания Зощенки и ему подобных. Надо уметь называть вещи так, как они того заслуживают. Не надо бояться критики, не надо бояться, что народ нас не поймет. Если мы будем говорить народу правду, народ нас обязательно поймет… Тут важно другое… – Сталин опять сделал паузу, якобы для того, чтобы разжечь трубку, но на самом деле чтобы взвесить мысль, только что пришедшую ему в голову. – Мало принять хорошее постановление. Надо его хорошо разъяснить: писателям, редакторам журналов, редакторам издательств, всем идеологическим работникам. Я думаю, мы попросим уважаемого товарища Жданова выступить с докладом, разъясняющим смысл постановления, которое, я надеюсь, будет принято Центральным Комитетом. Лучше всего, если товарищ Жданов выступит с таким докладом прямо в Ленинграде…

7

Из дневника студента 2-го курса филфака ЛГУ Ларьки ***:

«…сент. 46

Вызвали в партком, сказали, чтобы послезавтра был на партактиве в Таврич. дворце, слушал докл. о Пост. ЦК по идеологии от лица молодых ком. филфака, докл. будет делать кто-то из Москвы, взять п-порт, п/б и этот пропуск, побриться и с орденом.

…сент. 46

Докл. оч. подр. Зал оч. красивый. Люстра оч. яркая, наверное, лампочек сорок или сорок пять, но все спрятаны в хрусталь. Свет блестит на белых мраморн. колоннах оч. эффектно. Докл. делал секр. ЦК Жданов А. А. оч. долго (см. запись). В зале оч. много писателей, Тихонов, Черкасов (Паганель). В буфете по двести гр. хлеба к обеду – без карточек!!!»

8

Ларькина запись:

«Докл. т. Жданова (секр. ЦК) о журн. "Зв." и "Л-д".

Зощенко. "Прикл. обезьяны" – изобр. сов. людей бездельн. и уродами. Копается в низм. стор. быта. Обезьяна у Зощ. – судья наших порядков. Изобр. жизни сов. людей нарочито уродливое, чтобы вложить в уста обезьяне гаденькую антисов. сентенц., что в зоопарке лучше, чем среди сов. людей (прочитать!). Зощ. зоологич. враждебн. соц. строю. Подонок.

Ахматова – представит, безыдейного реакц. болота. Мережковский, Вяч. Иванов, Мих. Кузмин, Андрей Белый, Зин. Гиппиус, Федор Сологуб – из того же болота. Акмеизм – идеол. разлагающ, дворянско-бурж. упадничество.

Ах. – взбесивш. барынька, к-рая мечется между будуаром и молельней. Мистика. У нее блуд смешан с молитвой. Вздыхает по фонтанам, липовым аллеям, вокз. в Павловске, Царек. Селу. Печатать ее – груб, полит, ошибка. Если бы мы воспит. нашу молодежь в духе уныния, мы бы не победили в Отеч. войне!

Хазин. "Возвращ. Онегина". Пасквиль: Л-д хуже Петербурга: пропуска, жилотдел, карточки – клевета.

В чем корень ошибок и наши задачи? 1. Надо воспит. молодежь не в духе наплевизма (здорово!). 2. Надо опираться на Белинск. Черныш. Доброл. 3. В. И. Ленин в "Парт. орг. и парт, лит-ра": не должно быть лит-ров беспарт-х. 4. Кто не способ, идти в ногу с народом – пусть убирается. 5. Зощ., Ахм. и др. хотят возвращ. стар, порядков. 6. Соц. реализм: самая передов, в мире лит-ра, к-рая оставит позади лучш. образцы творч. старых времен. 7. Поднять всё на высоту».

* * *

В этой записи исправлены только орфографические ошибки. Сокращения сохранены.

9

Как читатель, несомненно, заметил, в нашем повествовании участвуют не только фигуры исторические – такие, как Сталин, Жданов, – или хотя бы в своей области известные – как Томашевский или Шишмарев, но и совершенно неизвестные, возможно даже вымышленные: какая-то Катинька Агапкина-Каллаш, а теперь еще и какой-то Ларька. И хотя, в отличие от Вальтера Скотта, мы не намерены выдвигать на передний план эти вымышленные фигуры, все же определенную роль в нашем правдивом повествовании они займут, и потому некоторые сведения о них (разумеется, не в ущерб сведениям о великих и исторических) нам дать придется.

Читатель, наверное, уже догадался и о том, что Катинька и Ларька знакомы между собой, и догадка эта совершенно справедлива. Возможно, читатель догадался и об их отношениях, и тоже не ошибся. Но все-таки позвольте по порядку.

Катинька родилась в ленинградской – точнее, даже в петербургской семье, поскольку предки ее, по крайней мере в шести или семи поколениях, жили в Петербурге. Дед ее по материнской линии был известный университетский профессор, близкий друг академика А. Н. Веселовского, ученики и последователи которого – действительные и мнимые – весною 1948 г. оказались вынужденными отречься от своего учителя (с чего, собственно, и началось наше повествование).

В нелегкие и сумбурные послереволюционные годы милая и очаровательная профессорская дочка – будущая Катинькина мама – вышла замуж (чего тогда не случалось!) за колоритного революционного матроса Балтфлота. Самое удивительное в этом браке было то, что вопреки ожиданиям бабушек и тетушек он оказался удачным, и появившаяся на свет в середине 20-х годов Катинька – второй ребенок в семье – росла и хорошела, не зная ни горя, ни слез, и лишь странная ее двойная фамилия (на чем настоял дед) сохраняла память о былом мезальянсе.

Катинька училась в школе, знала французский, играла на фортепиано, благополучно эвакуировалась из Ленинграда в самом начале войны, столь же благополучно вернулась по ее окончании (их дом на Васильевском уцелел от бомбежек), и в дни, когда Жданов делал свой доклад, была уже студенткой третьего курса филологического факультета Ленинградского университета, который, естественно, тогда еще «им. А. А. Жданова» не назывался.

Ларька (или Ларик) – этим приставшим к нему еще в школьную пору именем мы будем его пока называть – был тоже с Васильевского и учился в той же школе и, кажется, в том же классе, что и Катинька. Отец его был известный врач, и Ларька тоже, наверное, стал бы благополучным врачом, как отец, прадед, братья бабушки, но война, многое изменившая в мире, прошлась и по Ларькиной судьбе… Нет, ничего дурного с ним не случилось. Беспристрастно оглядываясь назад, видно даже, что военные годы пошли ему на пользу: расширили кругозор, закалили характер, способствовали нравственному становлению…

  • Так тяжкий млат,
  • Дробя стекло, кует булат…

Но как раз эти-то черты, мало совместимые с благополучием, и определяли его последующую жизнь.

Когда пришла война, Ларька только еще перешел в 9-й класс. Эвакуация из Ленинграда, скомканная учеба в Казахстане, шесть месяцев пехотного училища, стрелковый взвод в стрелковом батальоне стрелкового же полка на 2-м Белорусском, три ранения, две медали, один орден… Нет-нет, мы отнюдь не намерены живописать этот героический этап Ларькиной жизни и тем расширять границы и без того безграничной военной прозы. А потому сразу же обращаемся к сентябрю сорок пятого, когда закончилась война не только с Германией, к чему Ларька как-никак имел прямое отношение, но и с Японией, к чему он никакого отношения не имел.

В этот погожий сентябрьский день Ларька находился (в составе своего полка, разумеется)[13] в Померании, километрах в сорока к юго-востоку от Штеттина, и занимался он (в составе, разумеется, своего полка) самым что ни на есть мирным делом – скирдовкой хлеба. Не удивляйтесь, дорогие читатели, так всё и было: кому же, как не русскому солдату, досталось тогда – летом сорок пятого – убирать хлеб в Померании? Да и не в одной Померании, но и в Мекленбурге, и в Восточной Пруссии, и в Силезии, и в Саксонии, и в Бранденбурге. Именно поэтому Ларька топтался в тот день с вилами на верхушке скирды, голый по пояс, загорелый и потный.

Работа – работой, но появившийся вдали на обсаженной липами дороге «виллис» Ларька засек сразу: фронтовая привычка видеть вокруг себя всё пространство! Приблизившись, «виллис» съехал с дороги и прямо по стерне подкатил к скирдам. Из него вышел начштаба полка подполковник Лаврентьев; навстречу спешили комбат Степун и адъютант старший батальона (так почему-то именовалась в те годы должность батальонного начштаба) Кузин. Они о чем-то заговорили, после чего Кузин, показав рукой на Ларькину скирду, стал делать Ларьке знаки, явно означавшие «дуй сюда».

Ларька скатился со скирды и быстрехонько зашагал, натягивая на ходу гимнастерку, и очень довольный, что зачем-то понадобился Лаврентьеву – иначе зачем бы его звали? Лаврентьева любили за выдержку, справедливость, прекрасное умение ориентироваться в боевой обстановке, в чем Ларьке пришлось убедиться во время зимнего наступления в Пруссии, когда начштаба частенько наведывался в боевые порядки 2-го батальона.

– По Вашему приказанию…

– Вольно, вольно, – остановил Лаврентьев. – Вот что, – Лаврентьев имел привычку приступать к делу без обиняков, – из дивизии пришла разнарядка в Военную академию, в Ленинград. На тебя есть положительная аттестация с рекомендацией, утвержденная командиром дивизии. Как ты?

Ларьке и в голову не приходило, что, пока он воевал, кто-то писал на него аттестации или рекомендации, которые между тем содержали немало для него лестного:

«Показал себя решительным, смелым, волевым офицером… Морально устойчив, политически грамотен, всесторонне развит.

Лично дисциплинированный, исполнительный, требовательный.

Достоин служить в кадрах РККА. Целесообразно направить на учебу в Академию.

Командир 2-го стрелкового батальона капитан…

Заключение высших начальников:

Дисциплинирован. Требователен к себе и к подчиненным. Настойчив при выполнении заданий.

Начштаба… полка подполковник…

С аттестацией согласен.

Командир… стрелкового полка, подполковник…

Окончательное решение утверждающего аттестацию:

С аттестацией и выводами согласен.

Командир… стрелковой Краснознаменной ордена Суворова… дивизии… полковник…»

– Рекомендация? Командира дивизии? – Эта сторона почему-то более всего привлекла Ларькино внимание. – Да ведь он меня никогда в глаза не видел…

– Видел, не видел… – Лаврентьев не любил детских разговоров. – Не в том дело. Ты-то хочешь в Академии учиться или нет? Ответ в дивизию нужно отправить сегодня же. Мы и так по срокам запаздываем.

– Хочу. – Надо сказать, что Ларька лукавил. Ни о какой Академии он никогда прежде не думал. Не думал он о ней и сейчас. Но магическое слово «в Ленинград» было настолько притягательно, что ради этого можно было и в Академию, и к черту, и к дьяволу… Сколько раз он надеялся, что за выполнение какого-нибудь особо опасного задания – «прогуляться» в немецкий тыл, приволочь «языка», – дадут ему официально обещанный в таких случаях отпуск домой. Куда там! К ордену представят – это пожалуйста! Дадут дня три, а то и неделю посачковать в медсанбате – сколько хочешь! А чтобы за пределы фронта в «ту сторону» – три ха-ха и сбоку ручка! Это потом в кинофильмах киношные генералы будут отпускать за подвиги на пять суток с фронта… Но теперь-то, теперь война кончилась. Может, и правда можно?

– Ну, всё, – говорил тем временем Лаврентьев. – Свободен. Лезь на свою скирду, надо будет – вызовем.

– Товарищ подполковник… разрешите, – кинулся Ларька: на душе у него было маетно, и кончить на этом разговор он никак не мог. – А-а… в какую Академию? И что, там надо экзамены сдавать на поступление?

– В какую Академию – не знаю. В дивизии уточнят. А экзамены? Что ты, экзаменов не сдашь?

– Сдаст, запросто! – развеселился почему-то Кузин.

«Чего это он? Отделаться от меня хочет, что ли?»

10

Три недели спустя Ларик шагал по Ленинграду. Половина времени ушла на оформление документов. Другая половина на дорогу. «Насколько же легче дорога туда – „вперед на Запад“», – не раз повторял во время этой поездки Ларька.

Разнарядка оказалась в Военно-медицинскую академию. Вот уж куда Ларик поступать никак не хотел! Хватит! У них в роду по меньшей мере пятеро отдали себя в услужение медицине. Да и в армии ему не хотелось оставаться. Одно дело во время войны. Это был его прямой долг… Но теперь-то… Что именно он собирался делать «теперь-то», Ларик сказать не мог. Но то, что в армии он не останется и ни в какую медицинскую академию он поступать не будет, – это точно.

Размышляя таким образом, Ларька постепенно приблизился к Васильевскому острову. Из писем матери он знал, что их дом на 4-й линии разрушен и потому она не очень торопилась с возвращением в Ленинград. Идти смотреть на разрушенный дом или же на место, где он был, Ларьке совсем не улыбалось. Одно дело тысячи пепелищ, сожженных и разрушенных домов на фронтовых дорогах, а другое – твой родной, где ты прожил в коммуналке первые пятнадцать лет своей жизни. Но Ларька был мужчина и понимал: как это ни неприятно, надо увидеть. К тому же, может быть… может быть… у матери не вполне точная информация. Какая-то часть дома, может быть, осталась, может быть, ее можно восстановить.

Оглядываясь по сторонам, Ларька с удовлетворением отмечал, что Ленинград разрушен в меньшей степени, чем он думал. Мысленно сравнивал с тем, что пришлось видеть в Смоленске, Минске, Кенигсберге. Так подошел он к месту, которое когда-то было его домом… Место было расчищено под скверик: ни травы, ни деревьев: мертвая, выжженная земля! Ни кошки, ни собаки… Ларька тоскливо огляделся: даже людей не видно, даже птиц… Впрочем, два воробышка поглядывали на Ларьку с карниза соседнего дома, определяя, не обломится ли им в результате его появления что-либо съедобное. Ларька понял их заботу, достал и бросил воробьям пригоршню крошек.

Подождав, пока воробьи склевали крошки, Ларька направился на Выборгскую сторону – в Военно-медицинскую академию.

11

Ларькин план был до гениальности прост: он завалит экзамены, и вопрос о поступлении отпадет сам собой… Элементарно.

На деле все оказалось сложнее.

Когда Ларька приехал, прием в Академию был уже давно закончен, и занятия шли полным ходом. Но для таких, как Ларька, запоздавших фронтовиков – их набралось человек пятнадцать, и Академия была в них особенно заинтересована, – было решено провести дополнительную сессию.

Из-за малочисленности сдававших каждый из них был на виду. Ларька написал сочинение, сделав в нем, по его подсчетам, не менее двенадцати разнообразных ошибок, долженствующих, как он полагал, проиллюстрировать его полную безграмотность. К его удивлению, он получил тройку, и когда попросил показать ему работу, обнаружил, что половина ошибок была тщательно исправлена… «Наверное, проверяющий, кто же еще?»

Ларька решил взять реванш на устном по физике. Он даже пришел на консультацию, чтобы лучше изучить будущего экзаменатора и действовать наверняка. Экзаменатором оказался молодой капитан с очень подвижным, одухотворенным лицом, по фамилии Джанелидзе: он был сыном или племянником знаменитого хирурга. Ларька нес какую-то околесицу, насчет того, что вода кипит при 90 градусах: «Ах да, я попутал, 90 градусов – это прямой угол!», называл вольтметр напряжометром, Авогадро – авангардом, а в задачке упорно вычитал теплоту из скорости… Довольный собой, он вышел из аудитории, но, заглянув в экзаменационный лист, вылупил глаза: Джанелидзе поставил ему четверку!

– Извините, товарищ капитан, – он приоткрыл дверь в аудиторию. – Вы, вероятно, перепутали экзаменационные листы. Я отвечал на двойку.

– На вступительных экзаменах оценка ставится не за то, как кандидат отвечает, а за знания и навыки. Так что позвольте мне решать, кому и что ставить.

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

«Демократических» мифов о политике И. В. Сталина в области экономики огромное количество. Между тем ...
…Итак, зарисовки на тему «Хочу пристроить задницу». Естественно, из жизни моих современников.Задницы...
Предлагаемая вниманию читателя книга выдающегося немецкого правоведа Фридриха Карла фон Савиньи (177...
В монографии представлены результаты исследования, посвященного становлению и развитию государственн...
Перед вами очередной потрясающий бестселлер New York Times от всемирно известного автора классическо...
Эта книга поможет вам найти хорошую работу, если вы соискатель, и будет полезна, если вы тот, кто пр...