Петух в аквариуме – 2, или Как я провел XX век. Новеллы и воспоминания Аринштейн Леонид

Ларька обалдело стоял у окна в коридоре, обдумывая свое печальное положение, когда дверь из аудитории открылась и вышел Джанелидзе.

– Зачем Вы, товарищ кандидат, устроили этот… балаган? – сказал он, подойдя к Ларьке. – Не хотите у нас учиться?

– Не хочу.

– Ах, вот оно что! Странно. Это одно из лучших и старейших учебных заведений в стране. Но силой Вас, конечно, никто заставлять не будет. Петровские времена прошли. Только все это надо было сделать как-то более достойно… Хотя бы поговорить со мной до экзамена.

Ларьке стало стыдно: этот капитан, по всему видно, человек порядочный. Какое Ларька имел право вешать ему лапшу на уши?

– Прошу Вас извинить меня, товарищ капитан, я поступил необдуманно. – Воцарилось молчание. – Если Вы считаете нужным, – сорвалось вдруг у Ларьки с языка, – я останусь здесь учиться.

– Дело здесь совершенно не во мне. Меньше всего я собирался давить на Вас. К тому же минутные настроения редко бывают надежными. – Он повернулся и зашагал по коридору.

«Да, – подумал Ларька, – у капитана есть чему поучиться и кроме физики».

Всю ночь он ворочался на своей «верхотуре» – верхнем ярусе двухэтажной койки – и заснул только под утро. Заснул крепко, так что не слышал побудки, проспав таким образом и подъем, и утреннее построение. Проснулся он от того, что кто-то стаскивал с его ног одеяло. Не открывая глаз, Ларька попытался подловить ускользавшее одеяло ногой, с каковой целью описал ею энергичную дугу. Нога ударилась обо что-то твердое, оказавшееся головой того, кто стаскивал одеяло и, вытянув шею, заглядывал на второй ярус, дабы засечь, кто там в неположенное время храпит.

«Дневальный, – мысленно определил Ларька. – А, ч-черт, нет чтобы просто разбудить, надо еще и одеяло стянуть…» Снизу раздался оглушительный мат, на который, разумеется, не отважился бы ни один дневальный, и в следующее мгновение Ларька увидел в непосредственной близости от себя разъяренное лицо начальника курса майора Котюни. Левой рукой Котюня тер ушибленный висок, а правой потрясал очками с разбитыми стеклами. Все это нисколько не мешало его патетической речи:

– Встать! Так-тебя-так! – гремел майор. – Кто таков? Фамилие! Почему после подъема на койке? Я тебе покажу бесчинствовать! Да встать же было приказано!

Ларька, который не вставал только потому, что все пространство в проходе рядом с его койкой было занято негодующим майором, изловчился и прыгнул немного в сторону. Он был немало смущен происходящим: надо же, по очкам… Размахался циркулями, тоже! Первой его мыслью было как следует извиниться, но по мере того, как майорский мат набирал обороты, намерение это угасало, уступая место негодованию: на фронте, где неминуемые промахи влекли за собой несравненно худшие неприятности, чем разбитые очки, никто из старших не позволил бы себе так орать на младшего по званию офицера. На память пришли корректный Лаврентьев, бесшабашный Степун, насмешливый Кузин: ну матерились, было, но как-то вообще, не в определенный адрес…

– Вы мне не «тыкайте», товарищ майор, – произнес он тоном, каким разговаривают перед дракой мрачноватые восьмиклассники. – Я такой же офицер, как Вы.

– Что-о?! – заорал Котюня. – Офицер? Рылом в подушку после подъема – это офицер?! Прятаться в койке от построения?! Поднимать руку на старшего начальника при исполнении?! Это называется офицер? Разгильдяйство – вот как это называется! – Он бросил косой взгляд на тумбочку, где лежала Ларькина гимнастерка, доставленная из Англии по «ленд-лизу» (Сталин строго распорядился, чтобы «черчиллевское» обмундирование поступало только во фронтовые части), на привинченную к ней «Красную Звезду», на защитные полевые погоны с едва различимой на них грязно-зеленой звездочкой. – Распустились на фронте… Ну погоди, я тебя здесь быстро приведу в порядок… Я тебя научу… Десять суток гауптвахты!

– Согласно уставу, Вы имеете право арестовать меня не более чем на пять, – сказал Ларька. Он не помнил, кто кого и на какой срок имеет право отправлять «на губу», но ощущал неодолимую потребность сказать что-то наперекор этому хаму в майорской форме, который – он это отлично понял – оскорблял не его одного, а их всех – его, Кузина, Лаврентьева, офицеров полка, дивизии, наверное, даже фронта…

– Прекратить! Дежурный! Арестованного на гауптвахту! Вернешься – поговорим, у кого какие права…

12

На третий день отворилась дверь, и вошел Джанелидзе: с повязкой «Дежурный по академии», при пистолете и противогазе.

– Увидел в журнале арестованных Вашу фамилию. Как тут?

– Холодно, голодно, тоскливо – все как положено.

– Да-а. А зачем было лезть с кулаками на Котюню? Думали: отсижу суток трое, а там отчислят?

– Да нет… Случайно зацепил его спросонок… ногой по очкам…

– Ногой?! И не пытались его избить?

– Нет, конечно…

– То есть Вы это не нарочно подстроили, чтобы отчислиться? Так-так. Расскажите, как было дело. Только подробнее и по возможности с деталями.

Ларька как мог воспроизвел позавчерашнее происшествие.

– Котюня представил это по-другому. У него выходит, что он сделал Вам замечание за какую-то мелочь, а Вы пытались его за это избить… Если он написал такое в рапорте, пойдете под трибунал… Значит, говорите, холодно? – Он достал из противогазной сумки связку «охотничьих» сосисок и пригоршню печенья «Ленч». Держите… Но-но! Не пытайтесь меня убедить, что сыты. Я знаю, как кормят на гауптвахте! А мне пора. Попробую вмешаться.

13

На седьмой день дежурный по гауптвахте вернул Ларьке погоны, орден и ремень.

– Всё, что ли, или я еще сюда вернусь?

– Вернешься… Если очень повезет, может, и вернешься…

Мрачный юмор дежурного дошел до Ларьки, когда, миновав академический двор и бесконечные переходы, они остановились у двери с многообещающей табличкой: «Оперуполномоченный ОКР СМЕРШ»[14].

– Нам разве сюда?

Вместо ответа дежурный нажал какую-то кнопку, дверь отворилась; за нею оказалась довольно просторная комната с пятью или шестью стульями у стены и солдатом с винтовкой. В глубине была еще одна дверь, обитая черным дермантином, за которой, вероятно, и находился тот, к кому его привели.

– Там? – Дежурный посмотрел на солдата.

– Та-ма.

Дежурный осторожно приоткрыл дермантиновую дверь:

– Разрешите, товарищ гвардии майор?

– Входите.

Они вошли, и Ларька увидел стоявшего у окна высокого черноволосого майора в полевых погонах с голубыми, как у летчиков, просветами.

– Товарищ гвардии майор, по Вашему приказанию арестованный… доставлен.

– Благодарю. Подождите, пожалуйста, в приемной.

Ларька хотел было выскользнуть вместе с дежурным, но майор, заметив его движение, добавил:

– Вы останьтесь. – Он подошел к столу, который, как успел заметить Ларька, был пуст: лишь коробка «Казбека» и стеклянная пепельница… Кроме стола, в кабинете был еще маленький столик, стулья и два огромных сейфа, в которых, вероятно, находилось все то, чего не было на столе. Портрет Берии завершал облик этого далеко не самого приятного интерьера.

– Майор Державец, – представился хозяин кабинета.

Ларька назвал себя.

– Вы на каком фронте были? – спросил майор. – Вы садитесь. – Он показал на стул.

– На 2-м Белорусском.

– Да? Я тоже попал сюда с Белорусского: за месяц до победы получил осколок в плечо… Потом сюда. А Вы до конца?

– Так точно. Даже дольше. Только оттуда.

– Кем служили?

– Командир взвода. Одно время командир роты…

– И так и остались младшим лейтенантом? Как это получилось?

– Не знаю… Наверное, недолго был на фронте…

– Сколько «недолго»?

– С июня сорок четвертого.

– Все время в одной части?

– Так точно.

– Назовите полк, дивизию, армию.

Ларька назвал.

– А орден за что?

– За выполнение боевых заданий…

– Я не формулировку. За что именно?

– Честно говоря, не знаю…

– Ничего достойного не совершили? Скромничаете?

– Нет. Я сейчас объясню: меня представляли к награде трижды. Например, я со своим взводом, находясь в боевом охранении, своевременно обнаружил засаду немцев, вступил в бой и тем предотвратил серьезные потери в батальоне… Это было на льду Мазурских озер, и меня представили к ордену Александра Невского. Другой раз мы зашли в тыл немцам… Ну тоже было конкретное дело: представили к «Отечественной»… Ни того ни другого я не получил… А «Звездочку»… действительно не знаю за что.

– Ну, на три представления один орден – это нормально. Я свой первый получил с пятого или шестого захода. Так что не обижайтесь.

– Я не обижаюсь. Вообще мог без головы остаться.

– Не обижаетесь: с чего же Вы тогда избили начальника курса?

– При чем тут… Начальник курса не имеет отношения к моим наградам.

– Ошибаетесь. Начальник есть начальник. Обида на начальника вчерашнего переносится на начальника сегодняшнего. А вот вчерашние Ваши начальники в Вас действительно не разобрались. Пишут: дисциплинированный, требовательный к себе… А этот «требовательный к себе» только что не в первый день в Академии избивает начальника курса с правами командира полка…

– Это у Котюни-то права командира полка? – Ларика, как всегда, заинтересовала самая несущественная для него лично деталь. – Да он и на роту не тянет. Тыловая крыса… белобрыса…

– Отставить, младший лейтенант! Не забывайте, где Вы находитесь! Откуда у Вас к нему столько злости? Вот Вам лист бумаги, напишите объяснение с указанием мотивов избиения.

– Да я его не избивал.

– Не избивали? Так, слегка погладили кулачком? Мы с Вами уже установили, что Вы его избили, а Вы вдруг начинаете отпираться! Вы же младший лейтенант, а не дитё младшего возраста.

– Мы с Вами установили? Мы же говорили совсем о другом. Если Вас интересует, как было дело, пожалуйста, могу написать. Только никто его не избивал. Я спал… – И Ларька в очередной раз рассказал о злосчастном происшествии с Котюней. Державец выслушал, а когда тот кончил, совершенно не по делу – так, по крайней мере, показалось Ларьке – спросил, где его отец.

– В Лигнице, с госпиталем. Он начмед[15]. Это где-то в Силезии.

– А с доктором Джанелидзе он давно знаком?

– Не знаю. По-моему, они не знакомы.

– Два известных врача – и не знают друг друга?

– Я не говорю, что не знают. Я сказал, что лично они, по-моему, не знакомы. Джанелидзе – хирург, отец – невропатолог.

– Откуда же вы знаете, что Джанелидзе – хирург?

– Ну как откуда… Оттуда же, что Чкалов – летчик, Стаханов – шахтер, Шмидт – полярник…

– А как давно Вы знакомы с капитаном Джанелидзе?

– Впервые увидел его накануне экзамена по физике. Дней десять назад.

– После чего он пришел навестить Вас на гауптвахте…

– Он дежурил по Академии…

– И много к Вам приходило других дежурных по Академии?

Ларька промолчал.

– Ну, хорошо. Тогда последний вопрос. Только подумайте и ответьте точно: Вы видели Джанелидзе в то утро, когда случилась эта… драка?

Ларька почувствовал какой-то подвох. Хотя скорее не подвох, а подсказку: майор явно предупреждал его о чем-то для него очень важном, Джанелидзе ведь хотел за него вступиться… Может быть, он сказал, что был свидетелем той утренней сцены? Поэтому он ответил с несвойственной ему осторожностью:

– Вы знаете, все произошло так внезапно, и я был так взбудоражен, что не берусь точно сказать. Помню, в помещение заходили какие-то люди, но кто именно… – Ларька пожал плечами.

– Значит, представили к «Александру Невскому» и не дали? – Ларька уже отметил, что уследить за ходом мысли оперуполномоченного ему не дано. – Так вот, товарищ младший лейтенант, отправляйтесь-ка к себе на гауптвахту и считайте, что сегодня Вы сполна получили… за Мазурские озера. Больше у Вас охранной грамоты нет: сорветесь – приплюсуем и сегодняшние пять лет.

14

Майор государственной безопасности Виктор Трофимович Державец не первый день служил в органах и потому отлично знал, что отдельная личность представляет для органов интерес не сама по с себе, а лишь как элемент – то есть своей принадлежностью или связью о общественными группами, представляющими в данный момент опасность для государства и в силу этого подлежащих ликвидации или нейтрализации.

В 20-е годы такой общественной группой были остатки эксплуататорских классов; затем кулачество, намеченное к ликвидации как класс; потом троцкисты, зиновьевцы, бухаринцы – их выкорчевывали особенно беспощадно… В начале войны нужно было нейтрализовать немцев Поволжья, затем крымских татар, ингушей, балкарцев… Теперь внимание уделялось остававшимся в оккупации и перемещенным лицам, находившимся в плену или в окружении: среди них могли быть шпионы и диверсанты.

Ни к одной из этих категорий Ларька не относился и, следовательно, никакого интереса для органов не представлял. Возиться с ним было пустой тратой времени. Добро бы он взаправду набил Котюне морду… Но Державец видел, что ничего подобного Ларька не сделал, что Котюня катит на него бочку, что Джанелидзе написал свое «свидетельское показание» со слов Ларьки – сам он ничего не видел, просто решил парня выручить… Ну что ж… Конечно, пришить этому мальчишке рукоприкладство в отношении старшего при исполнении – ничего не стоит. Котюня приведет десяток свидетелей из своих подлипал, которые покажут и как бил, и куда бил; Джанелидзе вывести на чистую воду легче легкого. Лжесвидетельство. Только зачем это? (Державец не любил ненужной работы.) Да и вступать в конфликт с кланом Джанелидзе ему ни к чему.

Все эти соображения мигом пронеслись в натренированном мозгу оперуполномоченного и выплеснули на поверхность: а) краткую нотацию Ларьке – ее мы уже слышали, – и б) рапорт начальнику Академии:

«Согласно Вашему приказанию, мною, майором г/б… проведено дознание по рапорту м-ра Котюни о нанесении ему… По ходу дознания были допрошены… сняты свидетельские показания…

Дознанием установлено:

1. Имевший место октября… дня 1945 г. инцидент, имевший своим следствием… носил со стороны мл. л-та… непреднамеренный характер и явился результатом случайности.

2. В силу обстоятельств, изложенных в п. 1, действия мл. л-та… не содержат в себе состава преступления и как таковые наказанию в уголовном порядке не подлежат.

3. Учитывая, что первопричиной инцидента явилось грубое нарушение воинской дисциплины со стороны мл. л-та… выразившееся в нарушении утвержденного Вами распорядка дня, и что последовавшие за этим действия нанесли ущерб майору… а также принимая во внимание огласку, которую приобрел данный инцидент, считаю целесообразным, имея в виду воспитательное воздействие на слушателей младших курсов, отчислить мл. л-та… из числа кандидатов в слушатели Академии и откомандировать его обратно в часть».

Через три дня поезд увозил Ларьку «обратно в часть».

15

Долго ли, коротко ли, добрался Ларька до места, откуда отправляли его в Академию. Здесь все переменилось: город с остроконечными шпилями теперь назывался не Штеттин, а Щецин, находился он уже не в Померании, а в Поможе, и все это вместе было теперь не Германией, а Польшей. Главное же, что Ларькиной дивизии там уже не было в помине.

– Что, ее в Германию перебросили? – вопрошал Ларька коменданта со странной фамилией Кафка.

– Нет, не в Германию…

– Так она где-то здесь, в Польше?

– Не в Польше.

– А где же?

– Не могу сказать.

– Как же так?

– Вот так.

– Да почему?

– А потому…

…Догнал Ларька свою дивизию в Харькове. На расформировании. Здесь и демобилизовался.

Точно все-таки сказал ему комендант Кафка: не в Германии. И не в Польше!

16

Последний томительный час в поезде Москва – Ленинград. Ларька смотрел в окно, где, словно гигантская карусель, вращался и плыл куда-то назад унылый болотный пейзаж. Пейзаж почему-то воспринимался не сам по себе, а как бы с подсказки Некрасова: «и моховые болота, и пни…» Сейчас поезд подойдет к перрону… И что дальше?

Уже целых три месяца суета мелочных забот полностью поглощала его существование: сдать взвод, сдать оружие, собрать вещи, сняться с пищевого довольства, сняться с вещевого довольства, сняться с денежного довольства, оформить на все это документы, решать бесконечное число раз одну и ту же задачу: как доехать из пункта А в пункт Б, если поезда еще не ходят, если билетов нет, если… а потом в обратном порядке: сдать предписание, стать на довольство… а потом снова: сдать… получить… вокзал, комендант, поезд, строевой отдел, сдать… получить… получить… сдать… оформить…

Теперь же, когда вся эта канитель позади, всплывало главное: ну а зачем всё это? Какую цель он преследовал, уклонившись от Академии, выбрав демобилизацию (ему предлагали остаться в кадрах). Чего хотел?

Когда он учился в школе – он готовил себя к полноценному участию в созидательной деятельности на благо своего народа, может, даже всего человечества…

Когда он перемещался со своим взводом на опушку леса или на обочину дороги – он образцово выполнял боевые задания командования на фронте борьбы с немецко-фашистскими захватчиками…

Возведенные в ранг возвышенных целей, его действия – даже если он при этом скатывал контрольную у соседа или напорол свой взвод на минное поле, – обретали значение категорических императивов: действовать было легко и свободно.

А теперь – трудно и непонятно.

Поезд подошел к перрону вовремя. Очень вовремя, потому что Ларька уже размышлял вот о чем: в сущности, всё, что он делал, проходило под знаком «не». Он не хотел и не поступил в Академию. Он не хотел оставаться в армии и демобилизовался. А где же «да»? В чем его позитивный…

– Эй ты, поосторожнее!

Чей-то чемодан больно шибанул его в лопатку.

Да. Для начала надо выбраться из вагона и куда-то идти. А кстати, куда? Где он, например, собирается жить? Он больше не военнослужащий, и никто не обязан предоставлять ему ночлег… Хотя бы на двухэтажной койке на верхнем ярусе. Сиюминутные заботы вновь роем заполнили Ларькину голову, отодвинув на время вопросы о смысле жизни.

17

Еще в первый свой приезд, разыскивая кого-нибудь из школьных друзей, Ларька встретил Катю. Она увидела и окликнула его первая:

– Ларик?

В школе они были едва знакомы: учились в параллельных классах, и только перед самой войной, в восьмом, после каких-то внутришкольных преобразований, она вместе с пятью-шестью «новенькими» оказалась в Ларькином классе. Когда учительница впервые назвала Катину фамилию, Ларька презрительно хмыкнул: Агапкина – так Агапкина, Каллаш – так Каллаш. Подумаешь тоже: дю-Валлон-де-Пьерфон! Двойные фамилии он считал претенциозными, а их носителей подозревал в двоедушии.

Теперь он ее не сразу узнал: вытянулась – пигалица ведь была, – стройная, большие темные глаза, живое личико, и вообще…

– А, Рахат-лукум! – Ларька не упускал случая назвать ее «через черточку», каждый раз обновляя модель. – А я тебя не узнал сразу… Здравствуй!

– Живой! Вернулся! – Она произнесла это так, как будто Ларька остался жив только благодаря ее молитвам и вернулся именно к ней.

– Да нет же. Я убит подо Ржевом, в безымянном болоте… – Получилось грубовато. Тьфу ты, фанфаронство какое, не умеет нормально с девушкой поговорить…

Но Катя не обратила внимания.

– Ой, Ларька, т-ты первый из наших ребят, к-кого я в-вижу после в-войны… – Катинька говорила слегка заикаясь (что-то в школе он этого не замечал), что придавало ее речи определенное обаяние. – Так т-ты совсем вернулся? Ну, пошли, п-пошли к нам, расскажешь!

– Спасибо, Агапкина. (Он чуть не ввернул «товарищ Агапкина». Как ее зовут, он не помнил.) Я бы… я бы, конечно (кажется, он сейчас тоже начнет заикаться), но мне надо в шестнадцать тридцать быть в расположении… (Вот же проклятый суконный язык!)

– В р-расположении? – Катинька моментально представила себе что-то очень секретное, замаскированное и за колючей проволокой. – К-как это? Разве В-вы здесь (она уловила холодок и инстинктивно перешла на «Вы») не потому, что уже к-кончилась война? – Она хотела спросить что-то вроде: «Как же так, война кончилась, а Вы все еще должны находиться в определенном месте и возвращаться туда в назначенный срок?» Но не решилась.

– Я здесь потому, что меня направили сюда учиться. В Академию. Послезавтра экзамен. А завтра я свободен. – Он уже жалел, что не принял приглашение.

– Вот и ч-чудно, – обрадовалась Катя, – п-приходите завтра к т-трем, к филфаку. Ну, на н-набережной, з-зеленый такой, знаете? Я т-там учусь т-теперь. Придете?

Ларька пришел. Надо сказать, что двигали им соображения не самые бескорыстные. Дело в том, что у него был чемодан, где, помимо обычных солдатских сокровищ – от теплых носков до открыток с видами завоеванных городов, – хранились еще три трофейных пистолета: «Вальтер», «Парабеллум» и «Браунинг» типа «модерн». Держать все это в вокзальной камере хранения, а тем более в Академии, было небезопасно, и, разыскивая знакомых, Ларька не в последнюю очередь имел в виду пристроить у кого-то из них свой чемодан.

После того как они прошлись по набережной, зашли к Кате (она жила по 2-й линии у Большого проспекта), выслушали охи и ахи Катиной мамы и бабушки, пообедали, забежали к какой-то Катиной подружке Ингочке, которая была чрезвычайно некрасива и болтала в это время с другой своей подружкой Юленькой, столь же малопривлекательной и вдобавок еще косившей, Ларька решился наконец спросить Катю, может ли он оставить у нее ненадолго свой чемодан.

– Конечно, – сказала Катя и даже зарделась, вероятно, от радостного сознания, что может хотя бы таким пустячным образом отблагодарить человека, защитившего ее от фашистского нашествия, и, конечно же, если понадобится, готова на гораздо большее. Так, во всяком случае, можно было заключить по ее тону.

Они вместе съездили на Московский вокзал и водворили чемодан в Катиной комнате. А еще через две недели – читателю известно, чем был вызван этот перерыв, – Ларик зашел к Кате, достал из чемодана вещмешок, положил в него полотенце, мыло, бритву, щетку, тонкий шерстяной свитер, две банки консервов, хлеб, пистолет «Парабеллум» с запасной обоймой, попрощался и… исчез на два месяца.

18

Деваться, в сущности, было некуда. Отец пока в Германии. Мать без него возвращаться не хочет, а без них о собственной площади и думать нечего: когда он уезжал из Ленинграда, у него еще и паспорта-то не было. Родственники, знакомые, друзья по школе… Иных уж нет, а те далече… Единственно – Катя. Не очень удобно к ней обращаться, но…

Катя все поняла с полуслова. Позвала маму. Конечно же, у них как раз, знаете, там, в конце коридора, совершенно свободная… совершенно ненужная… (те же интонации бесконечной благодарности защитнику от фашистских орд – теперь уже в исполнении дуэта Кати и мамы) да-да, она им совершенно ни к чему, а комнатка небольшая, но очень удобная. Дедушка любил там уединяться. Там его книги, ломберный столик, тахта, кресло. Надо только прибрать немного.

Шла последняя декада сорок пятого года. К встрече первого послевоенного Нового года готовились особенно радостно. У Катиных родителей должны были собраться гости, а Ларьку она уговорила встречать Новый год вместе, у Ингочки. Там будут… Катя назвала несколько ничего не говоривших ему имен и фамилий. Но в самый канун праздника все переменилось: компания родителей решила провести встречу не в городе, а где-то в лесу на Кушелевке. Катя постучалась к Ларьке около десяти – пора бы и идти – и сказала, что у Ингочки тяжелая ангина и их компания распалась.

– Ну, ничего, – добавила она, – мама оставила почти всё, что они наготовили. Встретим вдвоем. Д-дома.

Вдвоем… Дома… Ларька отлично понимал, что из этого получится.

Так и получилось.

19

Оглядываясь назад, можно сказать, что Катинька оказала немалое влияние на судьбу Ларьки. Нет, совсем не в том плане, который, казалось бы, напрашивался после их новогодней ночи. Они, правда, еще долгое время продолжали «делать любовь» – странное словосочетание, которым французы почему-то обозначают сексуальную связь. Но именно любви между ними не было. То ли не успела она вызреть за те девять дней, что отделяли Ларькин приезд от Нового года, и, как всякое до времени прерванное цветение, зачахла, не распустившись. То ли в Ларькином генетическом коде было заложено тяготение к иному типу женщин. Кто разберется в этих психобиологических тонкостях! Только не любил он Катю, смутно понимал это все время, а уж как ясно понял весной! Когда встретил… Но об этом потом. Потом.

А Катя? Она чувствовала Ларькино отношение. Страдала. Мужское сердце любит трудно, а сердце женское шутя… Верно. Только это когда любит, а не когда «делает любовь». Тогда труднее сердцу женскому. И Катинька, склонная во всех житейских неудачах обвинять только себя, последовательно и упорно вгоняла себя в комплекс неполноценности. И вогнала бы… Но все кончилось благополучно. Читатель, вероятно, уже заметил эту особенность нашего повествования: в нем, как и в жизни, все кончается благополучно. Иногда (как и в жизни) с опозданием, но в конце концов благополучно… Впрочем, об этом опять-таки потом.

А влияние, которое Катинька оказала на Ларькину судьбу, имело, если можно так выразиться, духовные истоки. Она была незаурядная девушка. Она, скажем, не просто много читала или много знала, но обладала еще той высокой нравственной и эстетической культурой, которая позволяет тонко и доброжелательно понимать людей, природу, книги, музыку, живопись – видеть им цену и не судить их слишком строго.

Эта культура была растворена во всем их доме – в скромном, но благородном убранстве старой петербургской квартиры, в подлинности висевших на стене гравюр, в добротности находившейся в комнате мебели, в изысканном подборе книг, в видневшейся сквозь буфетное стекло веджвудской посуде. Всё это, вместе взятое, как бы провозглашало непререкаемую недопустимость фальши, халтуры, подделки, показухи – к чему бы это ни относилось: к быту, к искусству, к человеческим отношениям, к труду краснодеревщика, литейщика, ювелира или историка.

Катя выросла из этой культуры, и ее поступление на филологический факультет было естественным продолжением этого ее роста.

При всей любви к родителям, при всем уважении к медицинским светилам, бывавшим в их доме, при всем обилии книг на папиных полках, Ларька не мог не сознавать, что духовный мир Катиного дома был неизмеримо богаче. Именно стремление войти в этот мир, понять его – а отнюдь не желание всегда находиться рядом с Катей – заставляло его чуть ли не ежедневно сопровождать ее на филфак и оставаться с нею на лекциях.

Вопрос «что же дальше?», который Ларька никакими усилиями не мог решить умозрительно, легко и просто решался практически. Его давнее, еще юношеское и пронесенное через всю войну тяготение к литературе, философии, истории реализовывалось теперь в стремлении получить филологическое образование, ибо филология утверждалась в его сознании как некий магический кристалл, в котором пересекалось познание всего, что он любил и ценил, – литературы, философии, истории. Такое знание – он был в этом свято уверен – лежит в основе самого главного в жизни человека: его ответственности перед самим собой, перед Богом и людьми. Того, что называют долгом, нравственностью, честью.

Ларькина фронтовая гимнастерка, орден Красной Звезды и безупречные документы, включая партийный билет, полученный через два месяца после окончания войны, произвели в деканате должное впечатление, его зачислили «в порядке исключения» в середине года на заочное отделение. А когда в летнюю сессию он сдал экзамены за первый курс – перевели на второй курс дневного. Его уже неплохо знали на факультете: массовая демобилизация только начиналась, немногочисленные еще фронтовики были на виду. В первые же дни нового 1946/47 учебного года его избрали в комитет комсомола.

Через несколько дней он уже представлял молодых коммунистов университета на партактиве, где с докладом выступил Жданов.

20

Ларька возвращался с партактива, испытывая смешанные чувства. С одной стороны, он недурно пообедал, причем с хлебом, и таким образом у него полностью сохранилась сегодняшняя шестисотграммовая пайка! Это вселяло оптимизм. С другой – доклад навеял на него какие-то мрачные мысли. Положим, ему тоже не нравились рассказы Зощенко, он читал их в седьмом или в восьмом классе. Не так чтобы очень смешные. Придуманный язык. Но к политике они, уж извините, ни с какого боку отношения не имеют – это точно. Непонятно, с чего это Жданов так на них напустился…

Или Ахматова… Ахматову Ларька читал мало. Что-то про Павловск: «Всё мне видится Павловск холмистый», «И на медном плече Кифареда красногрудая птичка сидит». Больше он ничего не помнил… Не будем корить его за это: когда ему было читать Ахматову? В восьмом классе? Не успел. В Казахстане? В училище? На фронте? Согласитесь, что в таких обстоятельствах некоторые пробелы в ознакомлении с отечественной классикой простительны. Тем более что Ларька читал многих из тех, названных и неназванных, кого имел в виду Жданов, говоря, что они из того же «безыдейного реакционного болота». Например, Мережковского (в их доме были его романы), Андрея Белого, Блока. Несколько стихотворений Блока Ларька знал наизусть и не без влияния его «масок» сочинял на фронте:

  • Дым проглатывал всё сразу,
  • Пересвистывались пули,
  • Раздражал моторов вой.
  • Люди головы нагнули
  • И, послушные приказу,
  • Снова покатились в бой…

И дальше в том же духе. Так что насчет Ахматовой его тоже одолевали кое-какие сомнения. И потом, эти трехэтажные эпитеты… Ларька вспомнил, что в таком же примерно стиле (ну, может, чуть покрепче) изъяснялся в училище их старшина, прибавляя каждый раз: «Я тебя научу любить родину, такой-то ты такой, туды тебя растуды».

«А борщик-то у них по-флотски – без дураков! – безо всякой связи с предыдущим подумал вдруг Ларька. – Не то что в нашей университетской столовке: "ешь-вода, пей-вода"!»

21

Из дневника:

«22 сент. Зря записывал Жд. докл. Сегодня всё это опубл. в «Лен. правде».

Вечер: смотр, в читалке «Звезду» № 5–6. Там много воен. стихов (пл.), рассказы. Пьеса Малюгина «Стар, друзья» (хор.). Статьи к десятил. смерти Горького (прочесть позже). В рубр. «Детск. лит-ра» «Прикл. обез.» Зощенко: плоская безделка, но без всякой политич. подкладки.

N.B. (в ст. о «Климе Самгине»): кто такие Аким Волынский и Лев Шестов? – спр. у К.»

22

Ох и завертелась-замельтешила писательская братия! Те, кто по бесталанности ли, или по какой другой причине до той поры особого хода в журналы и издательства не имели, громко и согласно ударяли себя в грудь – дескать, мы-то блюли идейную чистоту! И столь же согласно и истошно предавали анафеме тех, чьи произведения, в стихах ли, в прозе, печатались в журналах, сборниках или, упаси Боже, выходили отдельными книгами и потому как бы занимали то место и поглощали ту бумагу, которые по праву, определенному теперь волей Жданова, принадлежали именно им – нужным и идейным!

К тому же если те, кто за отсутствием собственных опубликованных произведений были для критики неуязвимы, то авторы напечатанных рассказов, повестей, романов, стихотворений, поэм, пьес были, напротив, легко и вполне предметно досягаемы. На них и посыпались удары.

Скажем, безвестные дотоле критики в статье «О пьесе Леонова "Левушка"» (после постановления «О журналах…» заголовки всех порожденных этим славным документом материалов начинались с прописного «О») обрушились на Леонида Леонова, обвиняя его в «фальши», «искажении действительности», «унижении достоинства советских людей», использовании «интонаций Зощенко, глумившегося над языком советского человека» и т. п. («Комсомольская правда», 15 окт. 1946 г.).

Катина бабушка, много лет проработавшая в школе, ознакомившись с этим материалом, заметила в сердцах: «Ведь учили же этих балбесов в школе басне Ивана Андреича "Слон и моська"… И такое извращенное употребление из нее сделали… Боже ты мой, ничего не поняли!»

А Константин Симонов, удивленный статьей в «Комсомолке» не меньше Катиной бабушки, тот прямо выступил в печати – и не где-нибудь, а в «Правде», обвинив авторов в «заушательстве, необъективности, несправедливом и легкомысленном отношении к большому писательскому труду», в «грубых и недобросовестных передержках», в «стремлении ошельмовать писателя и зачеркнуть его большой творческий путь».

Свою отповедь для вящего устрашения авторов Симонов озаглавил тоже на «О»: «О некоторых недостойных методах критики» («Правда», 17 окт. 1946 г.).

23
  • …«Я кто такой?» – «Да, ты». – «Мы протестанты». —
  • «А мы католики». – «Ах, вот как!» – Хряск!!
  • Потом везде валяются останки.
  • Шум нескончаемых вороньих дрязг…

Всё большее число литераторов включалось в этот очистительный процесс, искренне уверовав (ах, как легко в это верилось!), что именно они, что именно их высокохудожественные произведения должны заменить собой безыдейные писания Зощенко, Ахматовой, Леонова… Да почему же только этих? Давай, тащи сюда всех их, безыдейных! Борис Пастернак! Василий Гроссман! Андрей Платонов! Кто еще?

Обобщая успехи в этом направлении, достигнутые в первые пять месяцев со времени выхода постановления о журналах «Звезда» и «Ленинград», «Правда» писала (31 янв. 1947 г.):

«Журнал "Звезда" выполнил свой прямой долг, подвергнув развернутой критике антинародную поэзию Ахматовой и пошлые писания Зощенко (№ 7–8, статья Л. Плоткина "Проповедник безыдейности М. Зощенко"; № 9, статья И. Сергиевского "Об антинародной поэзии А. Ахматовой")».

Однако если журнал «Звезда» взялся за ум, чему свидетельство, помимо названных ценных критических работ, еще и статья А. Еголина «За высокую идейность советской литературы» и т. п. (а «Ленинград», как мы знаем, просто закрыли), то вот журналы «Знамя» и «Новый мир» по-прежнему «не свободны от серьезных идейных срывов».

«На страницах журнала ("Знамя". – Л. А.) печатались стихи Ахматовой. На страницах журнала расточались реверансы аполитичной и индивидуалистической поэзии Б. Пастернака («Знамя» № 4). На страницах журнала печаталась вредная пьеса В. Гроссмана «Если верить пифагорейцам», пьеса, по существу пытавшаяся обвинить советских людей в перерождении…

Не менее серьезным идейным провалом является напечатание в № 10–11 журнала "Новый мир" лживого и грязноватого рассказца А. Платонова "Семья Иванова". Автор не видит и не желает видеть лица советского человека, а уныло плетется сзади, в хвосте, являя собой пример обывательской отсталости, косности и пошлости, перерастающей в злопыхательство…»

В дальнейшем этот список значительно пополнится: попадут в него и К. Симонов, и Б. Катаев, В. Некрасов и В. Кожевников. Да что там! Под горячую руку легкие шлепки достанутся даже идейно безупречным: А. Софронову («Карьера Бекетова») и З. Мальцеву («От всего сердца!») – «Правда», 7 авг. 1949 г. Пока же К. Симонов («Русский вопрос») и В. Некрасов («В окопах Сталинграда») эталонно противопоставляются «и не литературе вовсе» – «рассказцам» Андрея Платонова и «аполитичной поэзии» Бориса Пастернака!

Процесс разделения на «чистых» и «нечистых» набирает обороты и, вырываясь за пределы Советского Союза, приобретает глобальный характер. Из статьи «Советская литература на подъеме», опубликованной в «Правде» в двух номерах подряд, 30 июня и 1 июля 1947 г., мы узнаем об «идейном вырождении, сопровождающемся неизбежным распадом литературной формы», у Пруста, Джойса, Дос Пассоса, Селина, Сартра.

Это о современниках. А вот о классиках:

«Взгляните на Флобера. Он настолько лишился нравственного идеала, что все его творчество стало безнравственным: голый скепсис… Революцию 1848 года во Франции он просто оплевал…»

Пожурив далее Виктора Гюго («не дает верной исторической обстановки… не дает развивающихся характеров и типичных обстоятельств»), автор статьи продолжает: «После Флобера и Гюго начинается прямое вырождение и реализма и романтизма, начинается господство французской реакционной романтики».

Вот такая выразительная платформа… Вернее, плацдарм. Плацдарм для нанесения удара по тем, кто всех этих флоберов, прустов и джойсов переводит, читает о них лекции, пишет в книгах – словом, низкопоклонничает перед растленной буржуазной культурой Запада. Собственно, первые залпы с плацдарма раздаются уже в этой статье: академик А. Веселовский… академик В. Ф. Шишмарев… «проф.» М. П. Алексеев, «проф.» И. М. Нусинов… шлёп… шлёп…

«Александр Веселовский, основатель целой литературной школы в России. Это та школа, которая противостоит великой русской революционно-демократической школе Белинского, Чернышевского, Добролюбова. Школа Веселовского является главной прародительницей низкопоклонства перед Западом в известной части русского литературоведения в прошлом и настоящем.

В 1946 году издательство Ленинградского университета выпустило небольшую книжечку В. Шишмарева – «Александр Веселовский и русская литература». Редактором книги является проф. М. Алексеев. Автор книжечки и не пытается скрыть, что он находится в плену самых худших сторон учения Веселовского… Но В. Шишмареву невдомек, что пресловутая «поэтика сюжетов» Веселовского глубоко антинаучна по своей методологии, идеалистическая и антиисторическая, хотя и рядится в тогу «историзма».

…Горе-последователи Веселовского молятся худшим сторонам его литературоведческой деятельности, пропагандируют и внедряют в умы молодежи самое ложное представление о месте и роли западноевропейской литературной науки…» и т. д.

24

Директивные статьи по вопросам литературы готовились работниками Управления пропаганды ЦК ВКП(б), с привлечением консультантов из Института мировой литературы им. Горького АН СССР и из Союза советских писателей. Перед публикацией в «Правде» они просматривались руководством Управления пропаганды – в 1947-м лично Ждановым. Подписывать статьи неизменно поручалось генеральному секретарю Союза советских писателей – А. А. Фадееву.

Почему же он их подписывал?

Во-первых, потому что отказаться от подписи означало выразить свое несогласие с линией ЦК, противопоставить себя ЦК, а Фадеев был старым партийным работником, верил в партию, отождествляя, как и многие в те годы, партию с ее тогдашним руководством.

Во-вторых, потому что Фадеев далеко не в полном объеме понимал смысл того, что он подписывает. Он знал, что материал готовился опытными специалистами с учеными степенями и званиями, и если они считали так, то как он, с образованием в объеме провинциального коммерческого училища, мог считать иначе? Даже если и чувствовал интуитивно, что что-то здесь не так…

В-третьих. Не подписать – значило лишиться всего. Он уже получил сигнал, потрепали его за «Молодую гвардию»: спонтанно у него там комсомольцы немцам досаждают, руководящая роль партии не показана… Выступив против линии Жданова в вопросах литературной политики, он лишился бы всех своих званий, привилегий, возможностей печататься… Может быть, и свободы. Могут спросить: почему же это в-третьих? Во-первых!

Нет, не во-первых, а в-третьих. Фадеев был мужественный человек. Когда к нему пришло понимание того, что он наделал этими и многими другими своими подписями, он вынул из ящика стола револьвер и выстрелил себе в сердце.

Этим выстрелом в своей московской квартире ранним майским утром 1956 года он вычеркнул себя из числа единомышленников Жданова. И стал его жертвой.

25

Оружие… Испокон веков ковали его для защиты высших ценностей: родины, очага, близких, достоинства и чести. Испокон веков вручали самым достойным: меч или шпагу, секиру или палаш, пистолет или… Ларька уже добрых десять минут не отрываясь смотрел на неуклюжий дуэльный пистолет «Кухенройтер». Когда Пушкин поднял этот пистолет в защиту своей чести, он защитил не только себя, но и величайшее достояние России – свое творчество: небезразлично, кем был тот, кто сотворил то, что сотворил он, – нравственной пустышкой или человеком, способным кровью расписаться за каждую свою строку.

Ларька перевел глаза на полки с книгами: библиотека Пушкина. Что там за уведомление? А, не подлинные его книги, а точно такие же… Муляж истины. Всё, что связано с Подлинным, не должно, не имеет права быть неподлинным! Он еще с минуту постоял у дуэльных пистолетов и вышел.

Мойка, 12. Хорошее название для романа, ёмкое. Только у кого хватит сил написать? Не муляж романа, а роман…

Он шел по местам, привлекавшим его своей подлинностью: Зимний, Петропавловская, Адмиралтейство, «Петру Перьвому – Екатерина…». Впрочем, какой он подлинный? Внутри пустой, только хвост литой. Пожалела бронзы Катерина… Катиньку, верно, по ней назвали? Неладно с нею получилось… Тоже из-за пистолета…

…«Парабеллум» он отдал в Харькове старшине Зименкову: при расформировании дивизии старшине не хватало для сдачи четырех пистолетов. С оружием и на фронте было непросто: убили у тебя солдата или ранили – а его оружие вынь да положь! Зименков, отвечавший в батальоне за боепитание, не раз выручал своими запасами командиров взводов, у которых число убитых и раненых нередко превышало количество сдаваемых винтовок и автоматов. Теперь офицеры выручали своими трофеями старшину.

А «Вальтер»… Когда совсем прижало с деньгами – а случилось это недели две назад, – Ларька «толкнул» его за восемьсот монет на Лиговке. Ну, толкнул бы, и ладно. А тут, он заприметил, ребята резвились в картишки: швырнет один красненькую тридцатку – заберет две, швырнет другой пятидесятку – снимет сотню. Ларька постоял-постоял, посмотрел-посмотрел, выколупал пятидесятку из вырученных восьми сотен и – на кон. Верзила, что банк держал, тут же ее, голубушку, прищучил… Да добро бы честно: Ларька своими глазами видел, как он короля-то придержал (Ларька играл на короля крест), а на его место какую-то плюгавенькую семаку вывалил.

– Эй, не жилить! Давай сюда бумажку!

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

«Демократических» мифов о политике И. В. Сталина в области экономики огромное количество. Между тем ...
…Итак, зарисовки на тему «Хочу пристроить задницу». Естественно, из жизни моих современников.Задницы...
Предлагаемая вниманию читателя книга выдающегося немецкого правоведа Фридриха Карла фон Савиньи (177...
В монографии представлены результаты исследования, посвященного становлению и развитию государственн...
Перед вами очередной потрясающий бестселлер New York Times от всемирно известного автора классическо...
Эта книга поможет вам найти хорошую работу, если вы соискатель, и будет полезна, если вы тот, кто пр...