Наследница трех клинков Плещеева Дарья
– Я боялась, – честно сказала Анетта. – Ведь Алеша меня убить хотел, ты знаешь? Он гнался за мной, меня спас Андрей Федорович – Алешу удержал! А добрые люди меня увезли.
– Я Алешу еще не видела, – сказала Варвара Дмитриевна. – Он к Пашотт прибегал, такое сказал – у меня, как узнала, волосья дыбом встали! Поверить невозможно! Пашотт, повтори, сделай милость! А мы ведь только третьего дня приехали, я с дороги никак не опомнюсь. Скинь ты эту страшную шубу на пол!
– Ох, нет, он правду говорил! – ответила Прасковья Дмитриевна. – Это ты мне все не веришь! А поедем на Васильевский – и убедишься.
– Вы про Валериана? – догадалась Анетта. – Так это правда – дитя родилось чернокожее. Матушка, миленькая, как это могло быть? Я же арапа живого в последний раз еще до свадьбы видела! Помнишь дворцовых арапов? И более – ни одного, вот те крест! Матушка, нужно искать докторов, наверное, есть такая болезнь – помнишь, у Зайцевых родилось белое дитя с красными глазами? Пусть доктора Алеше скажут – он же мне не верит! Матушка, мы сегодня же поедем на Васильевский к Марфе! Ты увидишь Валериана и поймешь – это болезнь, это нам за что-то наказание…
– Анетта, я узнавала. Ты думаешь, я первым делом не заподозрила болезнь? – спросила Прасковья Ивановна. – Тут же докторов и повивальных бабок отыскала. Хоть фаворит и утащил все врачебное сословие в Москву чуму воевать, а старики остались, они-то мне и были надобны.
– И что же?..
Прасковья Ивановна вздохнула.
Они были совсем разные – стройная изящная Варвара Дмитриевна, из той породы, которая и на фунт не потолстеет, сколько ни ешь, и Прасковья Ивановна, высокая и мощная, на которую глянешь и скажешь: мать! И точно – четырнадцать человек детей родила, а сейчас беспокоилась, не зачал ли зреть в утробе пятнадцатый. Неудивительно, что Варвара Дмитриевна – в модном, изумрудного цвета, к зелено-карим глазам, платье с тугим шнурованьем, талия в тридцать шесть лет – двенадцать вершков, а на Прасковье Ивановне платьице не столь модное, на спине разошлось чуть не на три вершка, поэтому необходима накидка. Ежели приедут гости – хозяйка кликнет девок, и ее разом засупонят.
– Да говори уж! Мне сказала – и ей скажи! – прикрикнула Варвара Дмитриевна.
– Да что тут говорить… белые дети бывают, от обычных родителей, долго не живут. Такого, чтобы от белых родителей черное дитя, – еще не случалось. Разве что – одна повитуха додумалась – подменили!
– Как – подменили?
– Очень просто – кто-то по соседству носил дитя от арапа, рожала та распутница чуть поранее, заплатила твоим, Анюточка, домашним женщинам, и подменили. Ей – беленького, тебе – черненького. Это, стало быть, нужно ехать в Ярославль, вести розыск, да теперь уж надежды мало…
Анетта задумалась, припоминая обстоятельства.
– Анюточка, доченька, так ведь оно и было, – сказала Варвара Дмитриевна. – Ты у меня душой проста, зла от людей не чаешь, не догадалась сразу шум поднять. Коли не это – так мне и подумать страшно…
– Нет, матушка… Я легко рожала, перед родами по саду гуляла… я все помню… и Марфа уже тогда при мне была! – воскликнула Анетта. – Она подтвердит! Мне сразу дитя поднесли, как закричало!
– А Марфа откуда взялась? Кто ее к тебе привел? – прозорливо полюбопытствовала Прасковья Ивановна. – Марфу-то и подкупили! Тебя, дурочку, вокруг пальца обвели, помяни мое слово!
– Так и было! – согласилась Варвара Дмитриевна. – Уж коли про наследника говорят, будто его подменили! А во дворец-то дитя сложнее пронести, чем в твой ярославский домишко. Помолчи, сделай милость!
Анетта, открывшая было рот, испугалась окрика.
– Пашотт, что этот дурак тебе сказал? Где он поселился? – спросила Варвара Дмитриевна. – Надобно его сыскать и втолковать, что Марфа подменила дитя. Он и сам, поди, не рад, что такая каша заварилась.
– Поселился на Васильевском, держит под присмотром тот дом, где младенец. Так он мне тогда сказал, а где теперь – одному Богу ведомо, – ответила Прасковья Ивановна. – Я чай, плюнул на все и в Ярославль ускакал. Он-то человек служивый, не может месяцами без службы неведомо где шляться.
– Хорошо бы, коли так… Тогда можно бы с Марфой и сговориться… ты понимаешь?..
– Как не понять!
– О чем вы, матушка? – удивленно спросила Анетта. – Марфа меня от смерти спасла, честно мне служила, она моего Валериана кормит…
– О том, что либо твоя преподобная Марфа и впрямь дитя подменила, либо…
– Матушка, на весь Ярославль ни одного арапа нет! Она узнавала!
– Соврала! – крикнула Варвара Дмитриевна. – А коли не соврала – ты понимаешь, что сие для тебя значит? Или я такую дуру родила, что простых вещей никак не поймет? Коли не подменила – то заплатить ей надобно, сколько попросит, чтобы сказала: простите меня, дуру, православные, мой грех, подменила дитя!
– Анюточка, иного способа нет! – Прасковья Ивановна дернула Анетту за руку, отцепила от матери и прижала к своей широкой груди. – Ведь когда дитя не хворое и не подмененное – значит, ты спуталась с арапом! Молчи, молчи, светик, я знаю – во всем Ярославле арапов нет! Арапов-то нет, а дитя – вот оно! Черномазенькое! Подменили, понимаешь? Подменили! Так и запомни, светик! Я четырнадцать душ родила, я знаю – как опростаешься, ничего не видишь и не разумеешь, тебе дитя поднесут, спросят – мальчик или девочка? А ты глядишь и не видишь! Весь свет должен знать, что тебе дитя подменили, а наипаче – Алешенька! Тогда только ты с ним помиришься. Поняла?
– Ты тетку слушайся, – добавила мать. – Вон как умно растолковала. А потом я уж дознаюсь…
Анетта повесила голову.
Она видела, что мать с теткой хотят помочь, хотят помирить с мужем. Другого способа доказать ее невинность, очевидно, в природе нет. Может, потом когда-нибудь явится врач и скажет, что есть-таки болезнь чернокожести, раз в сто лет случается. Пока же такого врача нет – и, значит, свет заклеймит Анетту именем неверной жены. Как будто при дворе все дамы так уж безупречно верны мужьям! Оттого ж и хотели Анетта с Алешей уехать из столицы – чтобы оказаться подальше от всяческого разврата…
– Кажись, уразумела, – и Прасковья Ивановна погладила племянницу по худенькому плечику. – Завтра же едем к этой твоей Марфе и берем ее в оборот. Иначе, Анюточка, тебе уж ничем не помочь. Ничем! И без мужа останешься, и свет от тебя отвернется. Что б вы, дурочки молодые, без нас делали?..
– Тетенька Прасковья Ивановна… – прошептала Анетта, пытаясь выбраться из медвежьего объятия. – Вы же думаете, будто это я от кого-то, не от Алеши, родила…
– А чего тут думать? Есть черномазое дитя – не могло ж так быть, чтобы ты его родила! – ответила тетка. – Не могло – и все тут. Прижмем твою Марфу к стенке – уж что-нибудь да расскажет. Не бойся, дурочка, управимся.
– Я еще до правды доберусь… – негромко, но очень весомо сказала Варвара Дмитриевна. – Анюта, друг мой, сейчас тебя поселят на антресолях, чтобы ты батюшке на глаза не попалась. Ему-то каково было слышать про Алешкины бредни? Да и с дядюшкой Львом Никитичем лучше бы тебе не встречаться пока, у него одна пошлость на уме. И надобно будет объяснить всей родне, где ты пряталась, пока мы в Москве всякий час от страха помирали.
– Меня добрые люди приютили. Жила тут же, на Невском, – ответила Анетта. – Но я должна буду туда вернуться, все им объяснить.
– Потом поедем вместе и объясним. Да не задолжала ли ты им? Столько времени тебя кормили-поили – ведь не Христа ради? – спросила мать. – Надобно рассчитаться. Пашотт, вели воды нагреть, Анюточке вымыться нужно. Потом, попозже, пусть ей баню истопят.
– Танюшины сорочки ей будут впору, – оглядев племянницу, решила тетка. – Сегодня с нее и сорочек со шлафроком хватит, завтра уж придумаем, как принарядить. А тоща-то! Это, Варенька, даже не в тебя – незнамо в кого уродилась. Твой-то, слава Богу, не тощ! Ничего, отъестся, разрумянится, с Алешкой своим помирится…
– Матушка, голубушка! – вдруг воскликнула Анетта. – Но если Марфа скажет, что черный младенчик – подмененный, что же с ним будет?
– А что с ним может быть? Не дома ж его держать – тут не царицыны хоромы, арапы-лакеи не надобны. Отправим в воспитательный дом, – сказала Варвара Дмитриевна. – Денег немного на его имя положим. И пусть себе живет.
– Валериана – в воспитательный дом?
– Куда ж еще девать арапчонка?
Анетта переводила взгляд с матери на тетку и с тетки на мать. Тетка улыбалась, мать была строга. И тут Анетта осознала: они не верят в подмену ребенка, если бы верили – первым делом стали бы соображать, как найти и вернуть в семью рожденное Анеттой белое дитя. А сейчас они на то дитя рукой махнули и беспокоятся, как вся эта история будет выглядеть в глазах света.
Стало быть, они считают, что племянница и дочь изменила мужу? С кем – неважно, и арап может быть не глупее гвардейца, важно, что две женщины обвиняют третью в измене супругу. Любимому супругу! Да коли и нелюбимому – раз встала с мужчиной под венец, изволь быть верна, иначе, иначе… иначе ведь никак нельзя…
И не было никакой подмены, подмену Анетта бы заметила. Она рожала легко – на изумление легко для первородки, как сказала повивальная бабушка. И чернокожий младенец был – ее младенец!
Этого младенца ее мать, ее родная мать, собиралась спровадить в воспитательный дом, где такие крошки мрут, как мухи. Своего же внука, Господи! Не сомневаясь, что это – ее внук…
– Тебе же, дурочке, хотим помочь, – Прасковья Ивановна притянула племянницу к себе и поцеловала. – Всяко случается, всяко… а ты у меня на руках росла, Анюточка…
Мать смотрела строго.
Мать была для Анетты образцом замужней женщины – стройна, легка, сказочно хороша собой, предана мужу и детям, образованна – отменно рисовала, и в альбомах у нее сохраняются портреты маленькой дочки, и карандашом, и акварелью. Рядом с матерью Анетта, щупленькая и с внешностью самой скромной, всегда себя чувствовала неоперившимся птенцом, даже когда вышла замуж за любимого Алешу. Матерью можно было лишь восхищаться…
Господи, что же такое творится?..
Все смешалось в Анеттиной голове. Лицо матери сделалось вдруг плоским, металлическим, лицо тетки – желтым, тестяным, как раскатанный пласт для круглого пирога. Тонко вырезанные губы шевелились с лязганьем, пухлые – с пришлепываньем. Только это пробивалось сквозь гул в ушах – лязганье и пришлепыванье. Они испугалась, что вот сейчас лишится чувств и грохнется на пол.
И мысль родилась, нелепая и страстная: спасать, спасать Валериана! Нельзя его в воспитательный дом, нельзя! Быть с ним, не отдавать его!.. Бежать с ним! Если Алеша в Ярославле – то ведь можно помчаться на Васильевский, забрать дитя, забрать Марфу, она же не все деньги потратила, и бежать, бежать!..
Шуба лежала на полу – мать и тетка не желали к ней прикасаться даже носками туфель. Анетта наклонилась, подхватила ее за рукав, потащила прочь из комнаты.
– Стой, ты куда? – крикнула мать.
Под ноги подвернулись ступеньки, Анетта чуть не полетела вниз. Но с лестницы легче было подхватить тяжелую шубу и накинуть на плечи.
Зажимая уши руками, едва не теряя шубу, она кинулась бежать.
Как ей удалось выскочить из особняка – неведомо. Тетка кричала людям, чтобы хватали, держали, но ангел-хранитель отвел протянутые руки.
Она опомнилась, пробежав уже порядочно по Аглицкой перспективе. И мысль в голове была одна: как хорошо, что не успела снять валенки…
Впереди была затянутая тонким неровным льдом Фонтанка. И Анетта подумала, что попасть сейчас на Васильевский остров к Марфе и Валериану будет непросто. Петербуржская гнилая зима – это совершенно невразумительный ледостав. Не то что московская.
За ней бежали воронинские люди, крича прохожим, чтобы помогли удержать беглянку. Анетта перекрестилась – и сбежала на лед. Шуба наконец слетела с плеч, но оно и к лучшему – Анетта потащила ее за собой за длинный рукав. Сама она была настолько легка, что лед не треснул, а когда бы шла в шубе – то неизвестно…
Господь уберег – она миновала те опасные места, где в речку спускали сточные воды, и выбралась на берег, не успев замерзнуть. Погоня осталась на том берегу – никто не решался повторить этого подвига.
К Анетте подбежала шустрая старуха, замотанная в платки, три по меньшей мере, и закричала срывающимся голосом:
– Дура! Дура ты бестолковая! Провалилась бы – кто бы вытаскивать стал?!
Анетта оттолкнула ее и быстрыми шагами, таща шубу, ушла в переулок. Она все еще не ощущала холода. Было кое-что поважнее холода: ее будущее с Алешей и без Алеши.
Если послушать мать и рассказать ей, где живут Марфа с Валерианом, то старшие все сделают разумно: Марфа всенародно покается в преступлении, дитя поедет в воспитательный дом, а Алеша прискачет в столицу просить прощения. Через девять месяцев родится другое дитя, не Валериан, совсем другое…
А Валериана не будет.
Мать и тетка для приличия предпримут розыски якобы похищенного младенца, куда-то пошлют людей, люди вернутся и доложат то, что им заранее велят доложить: был-де и увезен на юг, или в Малороссию, или за рубеж. Алеша погрустит и успокоится… а Валериана не будет…
В шубу набился снег, вытряхнуть ее слабыми руками Анетта не могла, кое-как очистила испод, надела, запахнулась. Оставалось молить Господа, чтобы не допустил горячки, и бежать, бежать на Невский, туда, где убежище. Спрятаться, скрыться – и жить как-нибудь… и молить Бога, чтобы это загадочное дело как-то разъяснилось…
И рассказать все Като! Она не дура, нет, не дура! Она – ловкая актерка, ловкая и бесстрашная, она что-нибудь придумает. Хотя – что уж тут придумаешь…
Анетта шла быстро, чтобы не замерзнуть. Под шубой образовалось тепло, но голова была непокрыта. И все яснее становилось, что Алеши в ее жизни не будет. И любви не будет. А кончится все это, скорее всего, девичьей обителью. Рановато в шестнадцать лет – но ежели сам Господь ведет, посылая столь необычные и тяжкие испытания?
Анетта вошла в переулок, во двор, поднялась на один пролет черной лестницы. Оставалось одолеть еще полсотни ступенек – и оказаться среди своих. Начнутся укоры, расспросы, придется что-то лгать… о Боже, сколько же скопилось вранья, вовеки не отмолить!
И Анетта наконец-то разрыдалась.
Она плакала не о смутном своем будущем и даже не о судьбе сына, любовь свою она оплакивала, любовь обреченную, и надежды несбыточные, и то, что поддерживало ее в последние месяцы, – преданность Алеше…
Черная дверь скрипнула и отворилась. На пороге встал худощавый мужчина в синем шлафроке, прекрасно сложенный, широкоплечий, в перехвате – как самая утянутая фрейлина, на голове у него был ночной колпак, лицо прикрыто белой кожаной маской, руки – в белых перчатках.
– Сударыня? – спросил он по-русски. – Вас кто-то обидел?
Голос был молодой, сочувственный, даже ласковый.
Анетта не ответила – ей было стыдно, что ее застали в таком состоянии.
– Погодите, не убегайте, – сказал замаскированный мужчина. – Одно мгновение… Никишка! Принеси воды с лимоном! Да на подносе, дурак! Как тебя учили!
В глубине жилища раздались быстрые шаги, вышел мальчик лет тринадцати, в кафтане с барского плеча, и встал перед Анеттой с подносом. Она сделала отстраняющий жест.
– Это вы, сударыня, напрасно, – мужчина в шлафроке вышел на лестницу, взял стакан, приобнял Анетту и заставит ее выпить немного кисловатой холодной воды. – Мы тут нюхательных солей не держим, но могу предложить немного хорошего вина. Оно подкрепит вас…
– Благодарю… я не нуждаюсь…
– Что с вами стряслось?
– Я все на свете потеряла! – вдруг выпалила Анетта. – Все! Господь наказал меня! За что – не ведаю!
Непонятным образом она оказалась в объятиях чужого мужчины, он ее похлопывал по плечу и шептал:
– Ничего, ничего… Бог милостив, обойдется…
– Не обойдется, – отвечала она, плача. – Я не знаю, как дальше жить, куда идти… я не могу позволить, чтобы моего сына отдали в воспитательный дом… он там умрет!..
– Вы родили незаконное дитя? Ну так это можно устроить – есть бездетные люди, которые с радостью возьмут дитя на воспитание, – возразил мужчина. – Я знаю такую пару. Хотите?..
– Нет, сударь… вы ничего не знаете, ничего не поняли… моего ребенка никто в дом не возьмет…
– Отчего же?
– Оттого, что он – чернокожий!
– Чернокожий? – переспросил мужчина. – То есть, ваш любовник – арап?
– У меня нет любовников! Я замужем! Никто не понимает, отчего родился черный ребенок! И в роду у нас арапов не было, ни у мужа моего, ни у меня! Я думала, это болезнь, мне все говорят – нет, такой болезни нет! – заговорила взволнованная Анетта. – Это позор для семьи! Они придумали – сказать мужу, будто дитя подменили, и устроить фальшивые розыски, а моего Валериана сдать в воспитательный дом! Но я им его не отдам! Это мой ребенок, я не хочу, чтобы он умер!
Непостижимым образом белая маска способствовала откровенности – перед Анеттой был не просто незнакомый человек, необходимый, чтобы выговориться, перед ней был человек без лица, как бы несуществующий; тот перед которым, встретив его потом случайно, не покраснеешь.
– Так вы из хорошей семьи?
– Да, сударь, из очень хорошей! Матушка моя в прошлое царствование была при дворе, батюшка мой – отставной полковник! Сама покойная государыня матушку под венец снаряжала!
По простоте душевной Анетта назвала прошлым царствованием правление государыни Елизаветы Петровны, словно между двумя императрицами, былой и нынешней, не было чудаковатого и недолговечного императора Петра Федоровича.
– Это большая честь, – согласился замаскированный мужчина. – Должно быть, ее величество и подарок сделала отменный.
– Да, ее величество пристегнула к матушкиному корсажу букет из разных камней, там было пять цветков из топазов и альмандинов, листочки из хризолитов, и еще среди цветов бабочка из полосатого агата. Такого красивого букета она никому более не дарила! И он хранится у нас в семье и будет храниться вечно!.. – тут Анетта замолчала, удивившись тому, как легко перескочила со своего горя на материнскую драгоценную брошь.
Будь она постарше – знала бы, что так душа спасается от непосильных бед, и эта избавительная забывчивость воистину дар Божий, без него душе пришлось бы изнемочь. Но она была неопытна – и устыдилась своего легкомыслия.
Рука замаскированного мужчины все еще лежала у нее на плече, она высвободилась и отступила назад.
– Сударыня, я хочу стать вашим другом, – сказал мужчина. – Бояться меня не надо. Я хочу стать именно другом – не любовником. Вы были правы – есть такая болезнь, при которой от белокожих родителей появляется на свет черный отпрыск. Я найду доктора, который может это подтвердить. И вы помиритесь со своей родней.
– Неужто?..
– Я думаю, мне это удастся. Позвольте мне позаботиться о вас.
– Как вы собираетесь заботиться обо мне? – с тревогой спросила Анетта.
– Так, как вам будет угодно. Клянусь, я ничего дурного не замышляю, Господь свидетель, – замаскированный мужчина перекрестился. – Похожая история с младенцем была много лет назад, я знаю, о чем говорю. Тогда ребенка увезли из России. Я узнаю подробности. Но вы должны мне сказать, где вас искать.
– В этом же доме. Меня добрые люди приютили, я стала гувернанткой, – не выдавая лишних подробностей, сказала Анетта. – Мы наверху, в четвертом жилье.
– Перст Господень… – пробормотал мужчина. – И давно вы там живете?
– С октября, поди…
– Перст Господень. Могу я вас там навестить?
– Нет, нет! Я лучше… я сама к вам приду… вы ведь тут квартируете?
Она не могла бы объяснить, как вдруг родилось доверие.
– Да. Я служу фехтмейстером в зале господина Фишера. Прозвище мое – капитан Спавенто. Вы можете искать меня в любое время. Что бы ни случалось – я сумею вас защитить.
– Вы чересчур скоры, – ответила смущенная Анетта. Ей сейчас недоставало лишь пылкого поклонника.
– Возможно, сударыня. Но делать добро можно только так – без промедления. Господь послал мне возможность сделать доброе дело – именно мне, ведь во всей столице лишь два или три человека знают ту историю с чернокожим младенцем и могут найти доктора, который тайно к нему приезжал. Видите, как все совпало?
– Если нам удастся доказать, что это болезнь, я отблагодарю вас! Мой муж ничего для вас не пожалеет! – воскликнула Анетта. – Вы станете и мне, и ему братом!
Таким образом она попыталась выстроить стенку между собой и этим нечаянным замаскированным поклонником – а в том, что капитан Спавенто чуть ли не с первого взгляда стал ее поклонником, она не сомневалась, она узнала эту страстность в голосе, которой покорил ее Алеша.
– Да, разумеется! А теперь ступайте. Вам нужно умыться, привести себя в порядок, – строго сказал новоявленный братец. – И приходите в любое время. Никишка – дуралей, но несложное поручение выполнит отменно.
Анетта поспешила вверх по лестнице, радуясь, что поклонник не стал ее задерживать обычными кавалерскими ухватками. А он глядел ей вслед, задрав голову, и никак не мог уйти обратно в свое жилище.
Глава 20
Французское ремесло
Фрелон устал от России.
Он хотел вернуться наконец домой и заняться чем угодно – только не своим ремеслом. Он мог бы на досуге писать для газет и журналов, мог бы давать уроки танцев или фехтования. Что может быть лучше – поселиться где-нибудь в Орлеане или Шартре, стать почтенным рантье, отлично себя зарекомендовать, войти в высший свет небольшого городка и жить, жить, не обременяя памяти всякой дрянью, не строя планов и не выполняя странных поручений; жить так, чтобы каждый день повторял предыдущий и приносил множество маленьких радостей; жить в собственном доме, обстановку в который заботливо подбирали бы с хорошенькой молоденькой женой, жить среди своих вещей и наслаждаться отдыхом от двадцати лет суеты среди своих детей… и не слышать более русской речи, ни за какие деньги!..
Своего дома у него не было никогда. То есть, имелось какое-то жилище у родителей, где они обитали изредка, в перерывах между странствиями, но каким оно было, Фрелон вспомнить не мог – слишком много похожих хибар и хижин повидал в детстве. Он привык спать в кибитке, а обедать на обочине.
Хотелось отсчитать при свидетелях нужное количество денег, взять в руки связку ключей и поверить в то, что на свете есть наконец свой дом!
Но он сильно беспокоился, что «королевский секрет», считая его знатоком России и русских, оставит его тут на неопределенное время – пока французский монарх не переменит своего отношения к этой огромной и опасной стране.
Отношение было прескверное.
– Все, что может ввергнуть ее в хаос и заставить вновь погрузиться во тьму, отвечает моим интересам, – диктовал монарх инструкции для нового посла в России господина Сабатье де Кабра. – Более и речи не должно идти об установлении прочных связей с этой империей.
Тут король Луи был заодно с герцогом де Шуазелем, своим первым министром. Огромное варварское государство представляло опасность для Европы – оно обзавелось отличной армией и могло силой навязать свою власть кому угодно. Европе помнила, как досталось Пруссии всего лет десять назад. И Европа была убеждена: если до сих пор России не удавалось осуществить тайный план императора Петра Великого и подмять под себя Европу, то сие не значит, будто она о нем позабыла. На троне – умная и решительная государыня, готовая и способная выполнить завещание царя. Недаром же на подножии памятника варварскому императору, модель которого год назад предъявил русскому двору нарочно для этой работы выписанный в Санкт-Петербург скульптор Этьен Фальконе, будет написано: «Петру Первому – Екатерина Вторая». Эти слова имеют особый смысл!
Всякая неурядица, всякий заговор, всякий бунт в России были для французского монарха праздником и могли рассчитывать на его покровительство. А уж авантюра с фальшивыми ассигнациями – тем паче. От нее предвиделось много суматохи и бед, ссор и склок в области коммерческой, а оттуда недалеко и до области политической.
Фрелон получил шифрованное письмо очень некстати – он после отставки Шуазеля полагал, будто сможет вернуться во Францию, и уже вместе со своими товарищами Жаном Лагардером, который в России предъявлял паспорт на имя господина Леона-Франсуа де Фурье, и Жаком Демонжо, он же булочник Фридрих Крюгер, готовился к путешествию. Они обсудили положение – король стар, король устал, Шуазель более не подталкивает его к опасным затеям, а новая фаворитка, девка веселая и простодушная, даже не найдет на карте эту самую Россию. И оба ошиблись: в шифрованном письме им предписывалось отыскать некоего Михаила Нечаева по указанному адресу и собрать о нем все возможные и невозможные сведения, особо интересуясь его связями в высшем свете. Следовало среди этих знакомств выявить господ, через чьи руки проходили сделки на большие суммы в ассигнациях.
Нечаева отыскали чудом – он, выехав в начале августа из столицы, был потом замечен в Риге (по сведениям из Парижа) и далее пропал в неизвестном направлении. По адресу в шифрованном письма его не нашли, и никто в том доме не знал, когда его ждать, хотя комнатушка за ним числилась и вещи его сохранялись. Фрелон побывал в той комнатушке и обыскал ее – Нечаев жил небогато, имел несколько книг, теплую зимнюю одежду, а нательного белья не обнаружилось – видимо, все, что было, он увез с собой.
За купеческим домом установили наблюдение – на случай, если Нечаев появится или придет на его имя письмо. Дом принадлежал купцу, а семейство у купца немалое, в таком семействе всегда есть человек, живущий из милости, и он за небольшие деньги на многое готов. Этот человек и доложил: приходил-де нечаевский посланец, пожилой мужчина с простецкими ухватками, вызнавать, не было ли на имя жильца каких писем. Пойдя за этим посланцем, соглядатай оказался неподалеку от Знаменской площади, возле дома, где Бальтазар Фишер открыл фехтовальный зал, и заметил дверь, в которую вошел гонец. Так и выяснилось, что Нечаев живет под самой крышей в весьма занятной компании – четыре женщины и некто Воротынский, личность подозрительная.
Наладили наблюдение за фехтовальным залом, и вскоре, одну прекрасную ночь, когда в дозор вышел сам Фрелон с Фурье, угодили ни более ни менее как на русское венчание. Грешно было бы упускать такую возможность познакомиться с Нечаевым. А заморочить человеку голову Фрелон умел – и не такую безалаберную, как у Нечаева. Это искусство он еще в детстве освоил. Ибо его отец и мать состояли в труппе бродячих акробатов и канатоходцев, слонявшейся по Турени и Бургундии.
Если бы судьба распорядилась иначе – он бы до старости выбегал в круг, одетый в пестрое тряпье, и громко зазывал публику посмотреть на неслыханные чудеса. Нужно было обратиться едва ли не к каждому из пришедших на визг трубы и барабанный бой крестьян-тугодумов, сильно боящихся, что за кровные су они получат сплошное надувательство. Победить их веками взлелеянную подозрительность – это было подлинное искусство, и голосистому мальчишке удавалось быстрой, веселой и проникновенной речью увлечь этих зрителей и хотя бы на полчаса лишить их памяти и соображения.
Потом труппа распалась, и четырнадцатилетний артист стал искать других заработков. Его подобрал, чумазого и голодного, бродячий фехтмейстер, чтобы сделать своим подручным. Фехтмейстеру нужен был лакей, повар, партнер в несложных учебных схватках, да еще и шорник, умеющий изготовить кожаный нагрудник или маску, в одном лице. Полгода спустя, в Орлеане, Фрелона заметил другой фехтмейстер, оценил его задатки, переманил – и началась совсем иная жизнь. Пришлось учиться чтению и письму (арифметику он, как всякий артист, получающий долю от общей прибыли, знал отлично). Много чему пришлось учиться – прежде чем юноша понял, с кем связался.
Его благодетеля, а затем и его самого, завербовал «королевский секрет». Это было очень удобно – в любом государстве и в любом городе можно открыть фехтовальный зал, куда соберется множество народа, главным образом молодых офицеров и придворных. Остается лишь слушать и записывать, принимать курьеров «королевского секрета» и отправлять донесения.
Прозвище Фрелон получил за свою ловкость в обращении с оружием и безжалостность. Шершень с длинным, острым и ядовитым жалом – вот кем он был, но не только умением сражаться и отлично написанными донесениями нравился своему тайному начальству. Он имел природную способность к высоким прыжкам, что позволяло ему забираться в места, для прочих агентов недоступные, и скрываться таким образом, что преследователи поминали черта и крестились. Это была способность тем более удивительная, что его телосложение к прыжкам не располагало. Выросший среди акробатов Фрелон знал: лучшие мастера этого ремесла ростом невысоки и малость кривоноги, с мышцами округлыми и бугристыми, он же был строен, как мраморный Аполлон, с безупречной лепки ногами – разве что ему стоило бы пополнеть фунтов на пятнадцать, чтобы тело стало совсем аполлоновским.
Тело – да. А лицо было плохое. Приплюснутое какое-то лицо – словно в раннем детстве стукнули по макушке чем-то тяжелым. Глаза ушли куда-то вглубь, ноздри разъехались в стороны, расстояние между носом и ртом стало ничтожным. Плохое и приметное лицо – хоть отращивай русскую бороду лопатой. Для этой физиономии имеется в хозяйстве несколько масок – шелковых, бархатных и кожаных. Имеется и несессер с притираниями – темная и светлая пудра, жженая пробка и прочие дамские сокровища творят порой чудеса. Скорее бы распрощаться с «королевским секретом» и зашвырнуть этот несессер в Луару!
Глядя в список имен, образовавшийся после ночного кутежа с Мишкой Нечаевым, Фрелон и понял, насколько же он устал от этой безумной России.
– Здесь весь царский двор, – безнадежно сказал он Фурье. – Наш болтун исправно перечислил все знатные роды, ни одного не упустил. По меньшей мере три четверти вранья – но знать бы, где четверть правды?
– Мой друг, как бы я хотел пожить в иных краях – там, где тебе безразлично, врут окружающие или говорят правду, – ответил Фурье.
– Тогда тебе нужно поселиться со шлюхами в борделе. Не все ли равно, что они говорят, лишь бы оказывали свои услуги умело и трудолюбиво.
– Или среди дураков. Анри, ты бы хотел жить среди честных дураков?
– Да.
Комната, где они на сон грядущий занимались делами, была мала и сыра. Они сняли ее недавно неподалеку от Александроневской обители – по указаниям, полученным из Амстердама. Где-то здесь собирался поселиться некто Бротар, чтобы удобнее встретиться с посредником в деле о фальшивых ассигнациях. Это была ремесленная окраина столицы – тут больших домов с просторными комнатами не ставили. Хозяйка обещалась кормить утром и вечером, но Фрелон и Фурье, попробовав ее стряпню, наотрез отказались. С ними был русский слуга Мирон, хромой, но очень проворный, прозванный Асмодеем. Ему была поручена кормежка.
Эта кормежка стояла сейчас на табурете – стол был занят бумагами. Хлеб, сыр, жареная курица и две бутылки вина – совершенно французский ужин, а главное – безопасный: жирная местная кухня пришлась не по нраву желудку Фурье. А то, что вытворяли русские с капустой, привело Фрелона в недоумение, а Фурье в ужас.
Фрелон сидел на жестковатой кровати, вытянув длинные ноги, откинувшись назад, упираясь затылком в стену.
– Берегись тараканов, – сказал ему Фурье.
Фрелон провел рукой по стриженой голове и ничего зловредного не обнаружил. Он уже давно привык ходить стриженым – когда ночуешь на чердаках и сеновалах, а то и проводишь ночь в приключениях, не до того, чтобы гнуть букли и переплетать косицу, да еще прятать ее в замшевый кошелек. А парик натянул – и пошел; к тому же париков можно иметь множество, и темных, и светлых.
– Итак, что мы имеем? – спросил Фрелон. – Мы имеем дурацкий список, который годен лишь на то, чтобы им подтереться. Выбрасывать его мы пока не станем, а займемся тем несчастным женихом, господином Фоминым. Может быть, в этом деле не один посредник, а два. Некто высокопоставленный дает поручение Фомину, Фомин – Нечаеву, а Нечаев находит Бротара и поддерживает связь с ним. Причем не обязательно, чтобы наниматель Фомина состоял в Коллегии иностранных дел.
– Или же Бротара находит Фомин и нанимает Нечаева, чтобы тот был связующим звеном, – поправил Фурье. – Но я поражаюсь наглости Фомина – две такие интриги разом.
– Надо покопаться в его прошлом, нет ли там какой-нибудь многообещающей грязи. Может быть, у него крупные долги, – сказал Фрелон. – Может, его ощипала театральная девка. У него на лбу написано, что он любитель красоток, причем возраст и лицо роли не играют – была бы анатомия… Кто у нас остался в Коллегии иностранных дел?
Фурье пожал плечами – он уже по меньшей мере год опасался показываться поблизости от этого учреждения. Фрелон тоже отступил в тень, хотя одно время крутился вокруг чиновников с поразительной наглостью и добывал отменные сведения.
Они оба приехали в Россию накануне войны с Турцией: нанялись домашними учителями, обязавшись преподавать воспитанникам французскую грамматику, светские манеры, танцы и даже изящную словесность. Оба какое-то время честно исполняли свои обязанности, одновременно осваивая русский язык, а потом приступили к поручениям «королевского секрета» и поступили в распоряжение французского консула Росиньоля.
Потом консула сменил посол Сабатье де Кабр, и оба агента перешли к нему словно бы по наследству. Чиновники Коллегии иностранных дел нужны были для получения важных сведений – особенно требовались копии деловой переписки с Англией. У французского короля была надежда, почти несбыточная, на то, что Англия сохранит хладнокровный британский нейтралитет и позволит совместному французско-испанскому флоту отыскать у греческих островов и потопить эскадру Алексея Орлова. Если погибнет российский флот – то варварская страна, увязнув по уши в турецкой войне, долго еще не будет совать нос в европейские дела и угрожать интересам Франции, политическим, а наипаче торговым, во всех граничащих с нею странах: в Швеции, Курляндии, Польше и Турции. Курляндия вообще была старой занозой «королевского секрета» – когда создавалась эта служба, одной из главных задач было – возвести принца де Конти на курляндский трон, и ничего из этой затеи не получилось.
Но с хладнокровным британским нейтралитетом вышла неувязка.
Британский кабинет министров в то время был попросту обречен любить и беречь Россию. Если Франция собралась отвоевывать утраченную Канаду и снова плести козни в Индии, подговаривая раджей и князьков против английской короны, то всякий враг этой жаждущей громкого реванша страны должен быть поддержан. Особенно ежели поддержка не требует средств, военных и финансовых, а достаточно грамоты с надлежащими печатями и решительным предупреждением: Англия испанско-французской попытки погубить орловскую эскадру не потерпит.
В конце концов так оно и получилось. Лорды во главе с премьер-министром, он же министр иностранных дел, Уильямом Питом Старшим, графом Четемским, здраво рассудили: русские английской торговле в Турции, да и в Европе, не конкуренты, в отличие от французов, а если с ними ссориться, то где брать отменный корабельный лес, пеньку, лен и смолу? Когда Британии, согласно гимну, угодно править морями, то следует заботиться о превосходстве своего флота, а не французского.
Но решение было принято не сразу, Коллегией иностранных дел велась переписка, приходили донесения. Тогда-то Фрелон, потратив сперва на подкуп немалые деньги, и обнажил свой длинный клинок, чтобы окончательно оправдать прозвище Шершня.
Столичная полиция, подняв несколько трупов и обнаружив кое-что общее меж ними – причастность к Коллегии иностранных дел, засучила рукава, привлекла самых разумных своих служащих, и от одной облавы французы ушли с большим трудом. У Фрелона хватило наглости привлечь к себе внимание и показать полицейским совершенно акробатический трюк с перелетом через забор. Агенты «королевского секрета» потеряли всего одного человека – будь он ранен, унесли бы с собой, а с покойником что возиться? Оставив генерал-полицмейстеру Чичерину и Тайной экспедиции совершенно им не нужного покойника, Фрелон, Фурье и Жак Демонжо скрылись и затаились.
– Мы можем дождаться его на Исакиевской улице, у куракинского особняка, – сказал Фурье. – Возьмем экипаж и посмотрим, где этот господин собрался ужинать. Он уже три или четыре дня ужинает дома – это подозрительно. Сегодня наверняка выберется в свет.
Куракинским особняком он, как многие петербуржцы, по привычке называл здание Коллегии, не так уж давно взятое в казну.
– Если это открытый дом, мы могли бы туда пойти за ним следом, – сразу сообразил Фрелон. – Надо велеть Асмодею проветрить наши кафтаны. Если они тут отсыреют и наберутся тухлого запаха, это будет ужасно.
Открытых домов в столице имелось немало – чтобы заявиться на ужин, довольно было носить шпагу на боку в подтверждение своего дворянского звания. Никто из слуг не посмел бы спросить имя у гостя со шпагой – эта блажь русских вельмож, возможно, не одного отставного инвалида и не одного нищего стихоплета спасла от голодной смерти.
– Будем уезжать – выбросим их ко всем чертям, – хмуро сказал Фурье. – Я, кажется, вернувшись, год пролежу голый на набережной Марселя, чтобы наконец-то согреться.
– Говорят, их императрица сказала замечательную остроту: в России две зимы, девять месяцев белая и три месяца зеленая, – усмехнулся Фрелон.
Он был в том смутном состоянии, когда ремесло, доставлявшее радость много лет, надоело безмерно и возникает вопрос: а не прожита ли жизнь напрасно? И как распорядиться оставшимися годами, чтобы утешиться?
Ему нравилось ремесло агента «королевского секрета», его развлекало положение человека, стоящего за кулисами событий и дергающего за ниточки, чтобы марионетки шевелились, танцевали и дрались. Но все чаще приходило на ум, что он сам-то – именно ниточка, незримая связь между рукой парижского кукловода и российскими делами. Он, умный и ловкий, отличный исполнитель поручений, не знающий страха, считающий себя лучшей шпагой Санкт-Петербурга, – незримая ниточка… а ради чего, позвольте спросить?.. ради того, чтобы путаница во французской иностранной политике, путаница, которую он отлично видел, к которой сам руку приложил, еще более усугубилась?
Мужчина должен видеть результат своего труда и радоваться ему. Фрелон перестал понимать, в чем результат его бессонных ночей, безупречных ударов его клинка и тех донесений, которые он слал в Париж. Радость, приносимая удачами, каждой по отдельности, осталась в прошлом – ушла вместе с молодостью.
– Асмодей! – крикнул Фурье. – Ступай сюда, забери курицу! И неси еще вина! Господи, в этой сырости одно утешение – вино…
Фрелон молча согласился.
На следующий день они, пристойно одетые, сели в экипаж, с хозяином которого у них был уговор, и поехали выслеживать господина Фомина; без особой надежды на успех, но иного занятия они пока себе придумать не могли. Те знатные господа, дружбой с которыми хвалился подвыпивший Мишка Нечаев, были пока недосягаемы – разве что Фомин выведет на кого-то из бесконечного Мишкиного списка?
При себе у французов были шпаги с дорогими эфесами, модные табакерки, пальцы усажены были перстнями, пряжки башмаков – превосходной работы. Фрелон был в лиловом бархатном кафтане, на котором сверкали широкие полосы галуна, Фурье – в темно-голубом. Оба кавалера не посрамили бы самую богатую гостиную.
– Забавно будет, если мы наряжались и причесывались понапрасну, – сказал Фурье.
– Не забавно, а отвратительно, – поправил Фрелон.
– У тебя опять желудок недоволен?
– И желудок тоже… – Фрелон достал из кармана небольшую зрительную трубку, с какой обыкновенно старики ходят в театр, и стал ее регулировать, чтобы на расстоянии в полсотни сажен опознать Фомина. Солнце в России имело прескверные повадки – день в начале зимы был, пожалуй, часа на два короче такого же дня в Париже. Да еще столичная мгла не позволяла разглядеть человеческое лицо в десяти шагах.
Фрелон из-за кожаной оконной занавески обводил окуляром трубки окрестности. Вдруг он протянул ее Фурье:
– Погляди-ка, товарищ. Тебе это рыло не знакомо?
– Знакомо, – отвечал Фурье, приникнув к трубке. – Это наш приятель Воротынский. Его Нечаев к Фомину прислал. Не иначе, с запиской.
– Хорошо бы эту записку у него взять…
– Погоди, – удержал Фрелона Фурье. – Полно прохожих. Лучше мы ее заберем у Фомина, когда он ее получит.
– А если он с ней опять потащится домой?
– Не должен. Он слишком засиделся дома. И я даже подозреваю, в чем дело.
– Я тоже.
Оба разом тихо засмеялись.
Они имели в виду: Фомин после неудачного венчания сообразил, кто прислал выследивших его сыщиков, и просто боится показаться на глаза своей немолодой любовнице.
Следить из экипажа им было удобно – сухо, сырой ветер не портит настроение, ноги укрыты овчиной. А вот Воротынскому было тяжко. Он не знал, когда Фомин выйдет из Коллегии иностранных дел, слишком близко к ней подходить боялся, а следить издали в потемках, в тусклом свете от плохо освещенных окон и фонарей, уж такое сомнительное удовольствие!
Под шубой у Воротынского был нож – почтенный немецкий охотничий нож, такой самое толстое брюхо прошибет и, если рука крепка, выйдет, пожалуй, со спины.
Этот нож был уже немолод, порядком сточен, и его кончик сделался как шило. Именно это шило и навело Воротынского на мудрую мысль.
Фомин вышел из присутственного места, имея похвальное намерение наконец-то провести вечер в хорошем обществе. Он выбрал дом, где не опасался встретить княгиню Темрюкову-Черкасскую, и поделил вечер надвое: сперва вкусно поесть в Гейденрейхском трактире, потом взять извозчика и поехать к Соболевским, там три девицы на выданье, там женихов привечают и после домашнего концерта оставляют ужинать.
Он постоял немного, пропуская цепочку экипажей, и именно это оказалось на руку Воротынскому – тот подбежал и встал вплотную, словно собрался целоваться с Фоминым.
– Здорово, приятель, – сказал ему удивленный Фомин. – Что стряслось?
– То стряслось, что ты меня обманул, – ответил Воротынский. – Мы твою девку и всю ее свиту кормим-поим, и все за свой счет. Надоело. Коли не можешь заплатить, то скажи, кто ее родители, мы с них деньги возьмем.
– Так ты ж сам видел, как оно все обернулось, – еще не чуя беды, сердито брякнул Фомин. – Кабы не те сукины дети, я б уже с дурой повенчался и младенца ей смастерил.
– И с дурой да всем ее семейством в Москву укатил рожать! А нам тут – лапу сосать! – Воротынский ловким движением заправил нож под полу фоминской шубы. – Чуешь? Кто ее родители?
– Ты спятил! Посреди Исакиевской?..
– Да хоть посреди Невского. Родители – кто?
– Да ты послушай, дурья твоя голова…
– До смерти не убью и на ногах устоишь. Да только ни один доктор тебя не вылечит, понял, мазурик? А соврешь – все равно отыщу, и тут уж пойдешь червей кормить.
– Караул! – закричал Фомин, двумя руками отпихивая Воротынского.
