Место Горенштейн Фридрих
– Где этот Михайлов работает? – спросил Колесник.
Конечно, думал я, Михайлов унижал меня, а в этом году и вовсе оставил без поддержки, но все же он мне делал добро, было бы подло его подводить.
– Он не местный, – сказал я, – просто давно знаком с Маргулисом. Был проездом, попросил мне помочь.
– Это точно?
Я глянул на Колесника и понял, что он знает, где работает Михайлов.
– Он работает в тресте «Жилстрой», – тихо сказал я.
– А почему вы врете? – спросил Колесник.
– Я пошутил…
После этого я уже не мог сосредоточиться, мысль моя потеряла обычную, свойственную ей в критических ситуациях цепкость.
– На какие средства вы живете? – спросил Колесник.
– Я работаю…
– Где?
– В Строймеханизации, ведь вы сами сказали… Но общежития мне там не предоставили, отсюда вся беда…
Колесник зашелестел бумагами в папке. Лишь спустя несколько дней я понял, что он подложил лишние, посторонние бумаги, чтоб придать делу большую толщину и солидность.
– Это ваша справка? – невозмутимо спросил Колесник.
Вот почему Колесник вел себя так уверенно. Сейчас, когда уже поздно что-либо предпринять, все становилось ясно. Безусловно, он и дело-то завел не ранее, чем обнаружил эту фальшивую справку, сработанную Витькой Григоренко, которую я опрометчиво передал Софье Ивановне. Это единственное реальное обвинение против меня, но обвинение подлинное и опасное. Интересно, что, поняв опасность подлинного обвинения против меня, я тотчас же понял смехотворность и мелкость всех прежних обвинений, которые навели на меня чрезмерную панику… Михайлов слишком крупная фигура, которая не по зубам Колеснику, и напрасно я вилял и отнекивался от близкого знакомства с ним… Не будь в руках Колесника поддельной, фальшивой справки с места работы, личная записка Михайлова обо мне, пожалуй, возымела бы обратное действие, именно в мою пользу, ибо Колесник лучше комендантши знал о положении Михайлова, кстати одного из консультантов плановой комиссии республиканского Верховного Совета. И в то же время он не знал, что Михайлов меня поддерживает постольку-поскольку и последнее время с неохотой. Впрочем, с самого начала он стремился устроить меня не в свой трест, а в посторонний, через третьи руки… Фальшивая же справка позволяла Колеснику взяться за меня как следует, косвенно показав свою власть не столько мне, сколько самому себе в отношении Михайлова, отвергнув его авторитет и косвенно же, через меня, лягнув и Михайлова.
– Михайлов знает об этой фальшивой справке? – спросил меня Колесник.
– Нет, – едва слышно ответил я.
– Ты же совсем изоврался, – переходя на «ты», повысив на меня голос, застучал кулаком по столу Колесник, – мне тридцать лет, а я ни разу не врал, а ты только на вранье и держишься. Потому что я все делал своими руками, а ты, сукин сын, на дядю рассчитываешь (это был уже перегиб. После того как я признался в фальшивой справке, Колеснику достаточно было написать заключение, и я, безусловно, лишился бы немедленно койко-места, а также нес ответственность за подделку документов).
Испытывая ко мне личную неприязнь, Колесник не пошел на опасную для меня сухую концовку, а начал стучать кулаком по столу, обзывать меня и вообще перегнул, шагнув далее своих обязанностей. Видно, теперь, когда я был полностью в его власти, он захотел вдоволь натешиться надо мной, и, должен сказать, это меня обрадовало, ибо, выйдя (или будучи выведен перегибом Колесника) за пределы закона, я начал чувствовать себя свободнее и не так скованным… Никогда моей судьбе не угрожала большая опасность, и никогда я не унижался столь вдохновенно, спасаясь. Я пошел на смелый, дерзкий шаг, назвав Колесника по имени, и он молчаливо разрешил это. Очень скоро наши отношения стали не должностными, а уличными, и я понимаю, что Колеснику они были более по душе, вот почему он пропустил даже «Сашу» в свой адрес (его звали Александр Тарасович). Видно, Колесник так ненавидел нашего брата отщепенца-интеллигента, что должностные отношения, ограниченные законом, хоть и находящимся на его стороне, мешали ему, и он хотел отношений улицы, отношений сильного и слабого почти в физическом смысле, отношений избивающего и избиваемого, способного лишь просить о снисхождении, но не сопротивляться…
Колесник глянул на часы и сказал небрежно:
– Ладно… Мне сейчас некогда с тобой… Можешь быть свободен до вечера… Вечером встретимся в общежитии…
Я вышел из райкома полный надежд… Да и, как ни странно, в лучшем состоянии, чем вошел туда… Я вошел, чувствуя за собой поддержку секретаря райкома, благодаря чему находился в нервном напряжении, готовясь к борьбе… А вышел морально раздавленный, полностью разоблаченный, освободившись от нервного напряжения. Тем более что в последнее мгновение в столь безысходной ситуации блеснул луч надежды, выразившийся в том, что Колесник перегнул и вышел за рамки закона, творя надо мной расправу личного порядка. Тут следует заметить: едва ощутив личную злобу и силу Колесника в отношении меня, полностью им разоблаченного и беззащитного, я стал искать в этом Колеснике покровителя, ибо, как я думал, разоблачение с поддельной справкой лишило меня возможности искать поддержки со стороны и Колесник мне теперь был бог и судьба…
Бродя по небольшому садику неподалеку от общежития в одиночестве, я испытывал приподнято-взволнованное состояние, ожидая Колесника. У меня не было сейчас тяжело на душе, наоборот, я испытывал легкость, даже какую-то нервную веселость падшей души. В садике я Колесника не дождался, но часов в девять вечера он сам постучал в дверь нашей комнаты. Он был по-домашнему, в майке-футболке, и на кухне у него опять что-то жарилось, поэтому мы ходили с ним по коридору из конца в конец, тихо беседуя, а время от времени он отлучался на кухню. Перво-наперво я пожаловался Колеснику на комендантшу, что звучало нелепо, поскольку именно комендантша привлекла Колесника к борьбе против меня… Вообще, в последней стадии этой борьбы комендантша Софья Ивановна, которая ранее относилась ко мне сравнительно терпимо, перещеголяла Тэтяну, которая, в свою очередь, притихла и, может в противовес комендантше, начала относиться ко мне если не терпимо, то нейтрально… Так вот, Софья Ивановна в мое отсутствие ворвалась в комнату (это со слов Саламова), перерыла зачем-то мою постель и забрала из тумбочки мой паспорт.
– Ну, на такое она не имеет права, – сказал Колесник, – правда, ты же ее в райкоме опозорил фактически… Я поговорю с ней насчет паспорта. Но ты вот что мне скажи, на что ты живешь, ты ведь с марта не работаешь, шутишь, три месяца, ты мне на эту сумму отчитайся, будь добр… Если денежные переводы получаешь, корешки мне давай… Ты одет, обут, три раза в день ешь по крайней мере… завтрак, обед, ужин (я уже месяц питался хлебом, карамелью и кипятком). Ты мне по крайней мере на такую-то сумму отчитайся. – И он назвал сумму, на которую я прожил бы не менее года, будь она у меня.
– Саша, – сказал я мягко, просительно, – что мне вообще делать, посоветуй, ты бы помог мне куда-нибудь устроиться… Я маляром немного работал.
Это был необдуманный шаг, Колесник вдруг ожесточился.
– Падло ты, – сказал он, правда негромко, чтоб не привлекать внимания, – какой из тебя маляр, какой из тебя работяга…
– Это верно, – поспешно согласился я, – у меня ноги отморожены, долго не выстою на холоде зимой.
– Другие пусть, значит, стоят, – сказал Колесник. – Именно на холод и пойдешь, в высылку… Судить тебя будут за подделку документов.
Мимо прошел Митька-слесарь.
– Привет, Гоша, – сказал он. – Привет, Саша.
Со стороны мы напоминали друзей.
– Саша, – сказал я, невольно прижав руки к груди, – но зачем это тебе надо, ломать мне совсем жизнь.
– А так, – сказал он вдруг по-уличному грубо и нехорошо улыбнулся.
– Но у меня была такая трудная жизнь, – заговорил я, утратив даже расчет разжалобить и отдавшись искренней печали. – Я рос один… Я голодал; если что не так, так это от нужды, но это урок, я его надолго запомню – навсегда.
– Так я тебе и поверил, – сказал Колесник. – Я месяц без работы бы не прожил, а ты три месяца, и ничего, не помираешь… Знаем мы вашего брата… – Он хотел еще что-то добавить, но сдержался.
Подошла его жена, та самая продавщица универмага, которая ранее вежливо здоровалась со мной, ныне же, очевидно узнав от мужа мою подноготную, лишь бросила на меня мимоходом презрительный взгляд.
– Саша, – сказала она, – ужин стынет.
– Сейчас, Катенька, я освобожусь, – сказал Колесник, – сейчас я приду…
Жена ушла. Мы молча еще раз прошли по коридору из конца в конец.
– Ладно, – сказал Колесник, – черт с тобой… Только чтоб через три дня духу твоего в общежитии не было.
– Спасибо, Саша, – сказал я.
Нелепость сложившихся обстоятельств была очевидна. Ныне удачу и спасение я видел в том, против чего боролся три года с помощью хитросплетений и покровителей и из-за чего попал во власть Колесника.
– Может, ты посоветуешь, куда мне деться? – спросил я Колесника.
Он посмотрел на меня внимательно и серьезно, уже без злобы:
– А куда б ты хотел?
– Не знаю, – сказал я, – в университет хотел, на филологический факультет.
– Да какое ты право имеешь к идеологической работе стремиться? – вновь обозлился Колесник.
– Уже не стремлюсь, – поспешно успокоил я его.
– А в Индию ты не согласился б поехать? – спросил вдруг Колесник.
– Куда? – удивленно переспросил я.
– В Индию, – серьезно сказал Колесник, – на строительство… Там, правда, малярия…
– Да это ерунда! – не веря своим ушам, крикнул я.
– Тише, – сказал Колесник, – и вообще не шуми и не болтай… Поработаешь за границей, может, действительно человеком станешь, там тебя марку советского гражданина держать научат… А не научат, так заставят… Завтра с утра прямо езжай по адресу: Тоньяковский тупик, четыре… Это восемнадцатый трамвай… Все…
Он повернулся и пошел в свою комнату… Я остался стоять в коридоре… Индия… Кто мог ожидать такого сказочного разрешения моей судьбы?.. Кто мог ожидать, что все то ужасное, постыдное, что произошло со мной за последние два дня, окончится вот так… От покорного спокойствия не осталось и следа, я был в самом приподнятом, растрепанном состоянии чувств… Я едва дождался утра, лишь перед рассветом забывшись в легком сне.
Утро было совершенно осенним: шел сильный дождь, небо всплошную обложило. Ветер был так силен, что сбивал с деревьев сочную летнюю листву, точно она была уже пожелтевшей и мертвой. Я не стал завтракать (забыл с вечера купить хлеба), а выпил лишь из чайника холодного кипятку, от которого заныл желудок, и, наскоро одевшись, натянул старый плащ в желтых пятнах. Когда-то рядом с плащом я положил в чемодан мешочек яблок, присланных теткой, дабы растянуть их надолго, завтракая и ужиная, и не делиться с жильцами. Но яблоки сгнили от чемоданного тепла и долгого хранения, оставив на плаще следы, несколько напоминающие пятна, которые оставляют на предметах младенцы, не умеющие проситься… Поэтому плащ этот я надевал в крайнем случае, а когда надевал, то шел, заложив руки за спину, чтоб скрыть особенно густое пятно на спине. Однако при встречном дожде и пронизывающем ветре подобная поза была крайне неудобна. Правда, и прохожих на улице было мало и они бежали, пригнув голову, так что вряд ли могли обратить внимание на мои пятна.
Перед выходом в вестибюле меня окликнула Тэтяна.
– Цвибышев, возьми, – сказала она и, впервые глядя с некоторым даже сочувствием, протянула мне мой паспорт.
Значит, Колесник сдержал слово и поговорил с комендантшей. Это меня совсем обрадовало и вселило лишнюю уверенность, так что даже дождь и холод не могли мне в первое время испортить настроение. Однако постепенно я начал уставать. Ехал я долго. Тоньяковский тупик находился в противоположном конце города, и до восемнадцатого трамвая надо было добираться сперва троллейбусом номер два, потом седьмым трамваем. Затем долго пришлось ждать восемнадцатого… С полчаса ехал восемнадцатым… Остановки «Тоньяковский тупик», как мне объяснили, не было, была остановка «Машинопрокатная база», а от нее надо было либо ждать автобуса, который ходил редко, либо две остановки идти пешком… Я пошел пешком в гору по размытой, грязной дороге, по обе стороны которой видны были наполненные водой строительные котлованы… Шел я очень долго, так что у меня заныла сильно спина и весь я взмок, несмотря на хлюпающую в туфлях воду. Местность была совершенно безлюдная, и спросить не у кого было. Я шел и злился на себя, тем более что меня вскоре обогнал автобус, которого я не захотел ждать. Наконец навстречу мне попался усатый мужчина в прочном брезентовом плаще с капюшоном и крепких яловых сапогах, так что я невольно в душе позавидовал его одежде и обуви, хорошо защищающим от дождя. Усатый объяснил мне, что вставать надо было не на «Машинопрокатной базе», а на остановку раньше, на Кожемяцкой, и там проехать на трамвае до Ярной… Тоньяковский тупик как раз от Ярной начинается… Либо сойти за две остановки, на Первом Тоньяковском переулке. Правда, там надо идти пешком минут пятнадцать.
Я плохо понял его объяснение, но повернулся и пошел назад к восемнадцатому трамваю. Идти было несколько легче, поскольку ветер и дождь хлестали теперь в спину. Дождавшись восемнадцатого, я поехал назад, но не до Кожемяцкой, а уж до Первого Тоньяковского переулка, более надеясь на свои ноги, да и желая, откровенно говоря, сэкономить на транспорте, так как от Кожемяцкой надо было делать пересадку и ехать до Ярной…
Тоньяковский тупик, четыре, который я наконец, увидя, обрадовался, словно здесь меня ждал родной теплый угол, отдых и уют, был двухэтажным деревянным домом, покосившимся, но действительно крайне уютным, с резными наличниками, резным крыльцом и занавесками на окнах, где стояли совершенно одинаково всюду бутылки с наливкой и, что самое странное, во всех окнах сидели кошки разной масти, которых непогода загнала в дом… Я вошел в коридор, полутемный, уютный и теплый, с опьяняющим запахом жареного мяса… Я был в некоторой растерянности, не зная, как спросить о нужном мне учреждении, которое, как я понял со слов Колесника, не рекламировалось, а может, даже не имело вывески.
– Кого вам надо? – окликнула меня одна из жилиц, приоткрыв дверь.
– Понимаете, – замялся я, – мне, в общем, где на работу…
– Это выйдете во двор и в подвал… Под арку выйдете…
Я вышел и действительно под аркой обнаружил табличку о наборе рабочей силы. Я спустился на три ступеньки вниз. В полуподвале, довольно сыром, увешанном плакатами с улыбающимися лесорубами и шахтерами, сидел уполномоченный по оргнабору, мужчина с красным лицом, в кителе, который носит военизированная железнодорожная охрана, с желтыми кантами, но знаков отличия и погон на кителе не было.
– Вам чего? – спросил он меня, глянув с безразличием и углубившись вновь в какой-то отчет, который писал.
– Я к вам, – дипломатично сказал я и уселся на стул, – здесь вербуют?
– Да, – кивнул уполномоченный.
– Куда?
– Дальстрой, Магадан, Казахстан…
– А мне порекомендовали, – понизив голос, сказал я, – узнать насчет Индии.
Уполномоченный поднял на меня глаза. Я был крайне уставшим, измотанным, промок насквозь и, кажется, простудился. Наверное, это было заметно.
– В Индию мы не вербуем, – сухо сказал мне уполномоченный.
– А кто вербует?
– Не знаю.
– А здесь поблизости нет другой организации, – спросил я, – которая вербует?..
– Не знаю, – сказал уполномоченный, – не слышал.
Я извинился и пошел к выходу.
Конечно, Колеснику удалось так просто и легко обмануть меня и посмеяться надо мной, человеком весьма критического ума, только ввиду моего крайнего положения. Это опять, в который раз, пресловутая соломинка. Тот, кто жаждет спасения, хватается за нее с такой же и ни в коем случае не меньшей искренностью и верой, с какой он ухватился бы и за прочное бревно…
Глава восемнадцатая
Плохо помню, как я добрался назад, но помню, что сразу же разделся и лег. Мне было настолько нехорошо и я был так слаб, что чувствовал свою зависимость от всех и нужду абсолютно во всех, кто был здоров, ходил и мог мне помочь. И я стал в тот вечер, когда мне было особенно нехорошо, ко всем моим сожителям добр и забыл злобу на них.
– Паша, – сказал я Береговому, с которым давно не разговаривал и был в контрах, – подай мне, пожалуйста, кипятку, пить хочу.
Береговой глянул молча, налил в кружку кипятку и подал мне.
Я выпил с наслаждением мелкими глотками, и трясти стало меньше. Затем Береговой с Петровым уселись играть в шахматы, дымя папиросами.
– Вы б, друзья, не курили, – сказал Жуков и кивнул на меня, которого от простуды душил кашель.
– А чего, – сказал Береговой и небрежно махнул рукой, – вон форточка открыта.
– Витя, – сказал я Жукову, будучи крайне благодарен ему за заботу обо мне, когда он сказал о том, чтоб не курили, – ты бы сходил к Григоренко, скажи ему, что я приболел, пусть мне поесть что-нибудь купит.
Жуков вышел и вернулся минут через двадцать мокрый, ибо по-прежнему вторые сутки подряд лил дождь… Он начал выкладывать вареную колбасу двух сортов, ливерную колбасу, хлеб, сливочное масло, банку резаных кабачков в томате, банку баклажанной икры, банку мясных консервов и банку «щука в масле»… А вот карамели не купил. Да и вообще своей непродуманной покупкой нанес серьезный удар моему бюджету, истратив сумму, на которую я планировал держаться по крайней мере полмесяца… Если я отдам ему, то останусь вовсе без копейки, а через два дня, ну через три дня мне надо куда-то деваться из общежития…
С трудом повернув голову, ибо у меня сильно болел затылок, я смотрел на все эти соблазнительные богатства, стоящие передо мной на стуле, глотал голодную слюну, морщась, поскольку болело горло, и мучился, что делать… Я так давно питался одним хлебом и кипятком, что у меня не хватило сил честно сказать Жукову о том, что нет денег оплатить все это, и я решил воспользоваться своим правом больного и пока забыть о долге… Хоть и мучила меня совесть, поскольку я знал, что Жуков получил получку и должен выслать деньги матери, однако я не мог преодолеть соблазна.
– А где Григоренко? – единственно что спросил я Жукова.
– Его дома не было, – ответил Жуков, поднимая голову от учебника физики за седьмой класс, который он учил почти что наизусть, как стихи.
Вот о том, что не было Григоренко, я искренне пожалел. Тот купил бы более сообразно моему бюджету: хлеб, карамель, может быть, масло, ибо был мне друг и точнее разбирался в моих финансовых возможностях. Но такие уж мы друзья: и я, и он подчас неделями не заглядываем друг к другу. И вот из-за того я вынужден был воспользоваться услугами Жукова, который ввел меня в соблазн своими непродуманными покупками. Организм мой был крайне истощен, и я не в силах был сейчас, во время болезни, отказать ему в питании. Решив не думать ни о чем, я набросился жадно на еду. Я полноценно и много поел с вечера, запив кипятком, который подал мне самый тихий, пожилой и незаметный наш жилец Кулинич… Ночью я метался, мне было жарко и тяжело, пытался сам себя укачивать, но это не помогало и усиливало даже головную боль, однако к утру я почувствовал себя лучше, а полноценно позавтракав (кипяток подал мне Саламов), вовсе как будто пришел в себя, хоть горло по-прежнему болело…
Меж тем Жуков ждал, что я верну ему долг, поскольку всегда после получки высылал деньги матери… Я ощущал это по взглядам, которые он на меня бросал, однако некая совестливая стыдливость (уверен, ему было стыдно за меня, и потому он сам стыдился начать прямо неприятный разговор), совестливая стыдливость мешала ему открыто требовать долг. Мы оба мучились, и отношения между нами вновь стали самые напряженные, я это ощутил, когда вскоре произошло мое столкновение с Береговым из-за форточки.
На второй день болезни мне стало лучше, но душил кашель, ночью вовсе мешая мне спать, а днем не давая вздремнуть после ночной бессонницы. Поэтому, воспользовавшись отсутствием жильцов, я встал и захлопнул форточку, откуда прямо на меня дуло сырым ветром, захлопнул форточку, после чего кашлять стал меньше и вздремнул. Проснулся я от крика.
– Едри его мать! – кричал Береговой, распахивая форточку настежь, так что даже брызги дождя, казалось, касаются моего воспаленного лба. – Ты что!.. Чтоб мы из-за тебя одного все задыхались!..
– Я болен, – сказал я, – кашляю… А на меня дует… И вообще, – не выдержав, добавил я, – пошел вон, дерьмо!..
– Сам дерьмо, сука! – крикнул Береговой. – Болен – иди в больницу… на хрен ты тут нужен со своим смердежом!..
Я уже пожалел, что зацепился с ним, поскольку от крика его у меня болела голова.
– Не надо, ребята, ругаться, – сказал Кулинич.
– Ладно, Паша, брось, – добавил даже друг Берегового Петров, – прикрой форточку, но не плотно, чтоб и вашим и нашим. – Он улыбнулся мне.
И вдруг Жуков, обычно совестливый парень, поддержал Берегового. Безусловно, это произошло из-за денежного долга, который я не отдавал, так что Жуков лишен был возможности выслать матери полноценную сумму.
– А действительно, – сказал он, – Пашка прав. Мы пятеро должны страдать из-за его болезни. Пусть в изолятор убирается… Никто никому не обязан… За спасибо каждый умеет на чужом горбу выезжать…
Это уже был прямой намек, и я едва сдержал себя, чтоб не швырнуть ему деньги, оставшись без единой копейки в момент, когда мне грозила перспектива оказаться на улице…
Не знаю, спал ли я или просто лежал забывшись, но очнулся оттого, что кто-то теребил меня за плечо. Саламов, только вошедший с улицы – это чувствовалось по его холодным рукам, – протягивал мне бумажку.
– Уже третий день на тумбочке внизу лежит, – сказал он, – где почту оставляют.
Это вновь была повестка из военной прокуратуры, и в уголке стояла надпись «вторично». Судьба била меня со всех сторон, однако каждое новое волнение и опасность отвлекали меня от предыдущего и показывали его ничтожность. Теперь, в свете повестки из военной прокуратуры, вся история с Колесником, с фальшивой справкой и койко-местом казалась мне смешной и ничтожной… Едва справившись с первым приступом тревоги, я приступил к анализу повестки. В ней значилось: «Гр. Цвибышев Г. М., предлагаем вам явиться в военную прокуратуру …ского военного округа по адресу: ул. Чкалова, дом № …, ком. 49, 4 июня 195… года к 12 часам дня. Старший следователь военной прокуратуры подполковник Бодунов».
В дверь постучали. Вошел Колесник в прозрачном хлорвиниловом плаще поверх голубого костюма, со значком голубя мира в лацкане пиджака.
– Привет, ребята, – сказал он жильцам.
– Здоров, Саша, – улыбнулся в ответ Береговой, и они, инструктор райкома и слесарь, крепко, по-братски, по-трудовому, хлопнули ладонь об ладонь.
– Ну ты чего, – спросил меня Колесник, – когда ехать собираешься?
– Приболел немного, – тихо сказал я.
– Ты смотри, – сказал Колесник, – на твое место уже парень назначен… Ты ж обещал, через три дня уезжаешь… Обманешь, опять тебе же хуже будет. Я тебе и паспорт у комендантши добыл, все для тебя делаю…
– А чего? – заинтересовался Береговой.
– Да вот, – улыбнулся Колесник, – Цвибышев от вас уезжает, надоели вы ему… Рыкун теперь тут жить будет.
– Да я его знаю, – обрадовался Береговой. – Володька Рыкун, сантехник, – обратился он к Петрову, – толковый парень… Если Володька сюда переедет, мы сразу тумбочки вместе соединим, койки поближе подвинем и пространство оставим, чтоб зарядочкой можно было заниматься…
И они начали оживленно обсуждать с Петровым, как, избавившись от меня, начнут здесь все перестраивать, словно при живом человеке говорили, что будет после его смерти… Но я менее всего думал сейчас о них, я лежал и анализировал повестку… Возможно, это связано с злоупотреблениями при строительстве учебного аэродрома… Впрочем, если это со старой работой связано, то они б знали точно мой адрес… А в повестке имеется деталь, которая свидетельствует, что разыскивали меня вслепую, через адресный стол, и допустили неточность. Помимо адреса, указывалось общежитие железнодорожников. Меж тем это было общежитие строителей. Очевидно, просто спутали с районом. Район города называется «Железнодорожный». А может быть… Словно сверкнуло в мозгу моем, так что заныл затылок, – отец… Но почему военная прокуратура?
– Ну, в Индию ты поедешь? – спросил меня Колесник, подмигнув Береговому. – Я его в Индию порекомендовал, так он отказывается… Ну ты смотри, Цвибышев, послезавтра сюда новый жилец перебирается, вещи перенесет. Так что койку, будь добр, освобождай. Смотри у меня, индус! – Он засмеялся. – Всего, ребята, – и вышел.
Я менее всего сейчас думал о Колеснике и о предстоящей потере ночлега… Почему меня к себе вызывает следователь Бодунов?.. Новые мысли, впечатления и болезнь так измучили меня, что, сам того не замечая, я внезапно и крепко заснул, невзирая на громкие разговоры жильцов и крик радио.
Следующий день не принес ничего нового, разве что начала улучшаться погода. Я лежал или сидел на постели, и никто из жильцов, даже нейтральные Саламов и Кулинич, меня не замечал. Может, Жуков сообщил им о долге, который я до сих пор не отдал. А погода за окном становилась все более июньской, несколько раз заглядывало солнце, ветер утих. И к вечеру на пятачке перед нашим корпусом состоялись танцы под аккордеон, которые шумели до глубокой ночи, пока их не разогнал участковый.
Утром четвертого июня я встал рано, чувствуя себя совершенно здоровым, лишь слегка кружилась голова, чуть-чуть пошатывало и царапало горло. Позавтракав остатками продуктов, купленных Жуковым, я надел новую рубашку, вельветовый пиджак, легкие летние брюки, сандалии и вышел. Начинали зацветать липы, и их сладковатый медовый запах был так силен, что я даже сглотнул слюну, хоть и не был голоден. Свободные от работы жильцы разных корпусов шли в сторону Рыбного озера, соскучившись за дни ненастья по солнцу и воде. Я поехал в центр…
Улица Чкалова находилась в центре, но в стороне от шумных магистралей, зеленая и тихая. В принципе, такие улочки облюбовывают пенсионеры и особенно пенсионерки, заполняя все скамейки. Однако улица Чкалова и в этом смысле составляла исключение, поскольку была крута и людям преклонного возраста трудно было подниматься по ней вверх. Так что даже в разгар дня улица эта выглядела малолюдной. Здание, куда меня вызывали, занимало почти целый квартал, вместе с улицей сбегая под гору и все более и более увеличиваясь в высоту. Так, в начале крутизны оно было, кажется, в три этажа, а под горой чуть ли не в семь или даже в восемь… Я спустился в самый низ, где находился центральный вход и стоял солдат. У входа с левой стороны было написано: «Военный трибунал …ского военного округа», а с правой: «Военная прокуратура …ского военного округа». Было еще рано. Я некоторое время погулял и точно в двенадцать подошел к солдату, протянул ему повестку.
– В бюро пропусков, – не глядя, сказал мне солдат.
– Это где? – спросил я.
– Выше поднимитесь и налево.
Я вновь пошел в гору и вскоре увидел небольшую площадку, на которой стояли автомашины. Подъехала какая-то «победа» кремового цвета. Из нее вышел мужчина роскошного, заграничного вида, в мягкой шапочке с противосолнечным козырьком из голубого прозрачного материала. Вместе с ним вышел мальчик лет восьми, тоже по-заграничному одетый и сытенький. Они пошли к массивным дверям, и я поспешил за ними. В приемной на стульях сидели человек десять, но роскошный мужчина, тихо сказав мальчику «садись», подошел прямо к окошку, вынул красную книжечку и сказал дежурному офицеру:
– Здравствуйте… Я корреспондент журнала «Советский Союз»… У меня был предварительный телефонный разговор с товарищем. – Он назвал фамилию, которую я не расслышал.
Я набрался смелости, тоже подошел и протянул офицеру повестку. Он прочел.
– Дайте ваш паспорт, – сказал он.
Роскошный мужчина полез было за паспортом, но офицер сказал:
– Нет, я не вам, подождите… Вот товарища оформить надо…
Это было что-то новое, чего я еще никогда в жизни не испытывал, но с чем как-то сразу освоился, протиснувшись вперед и даже более, чем это было необходимо, потеснив мужчину.
– Через центральный вход, – протягивая мне паспорт, повестку и пропуск, сказал мне вежливо офицер, кажется чуть улыбнувшись мне.
Я взял и небрежно глянул на мужчину, который смотрел в сторону со скучающим видом, явно скрывая обиду оттого, что им пренебрегли, отдав предпочтение мне, столь внешне неказистому. Я пошел к центральному входу и показал пропуск часовому. Он пропустил меня в вестибюль… В вестибюле прогуливался дежурный с красной нарукавной повязкой и в ожидании лифта стояли два полковника и очень толстый майор.
– Мне товарища Бодунова, – сказал я дежурному.
– Вашу повестку, – коротко сказал дежурный. Он взял, прочел и сухо сказал: – Сорок девятая комната, четвертый этаж, левый блок.
После того как офицер бюро пропусков отнесся ко мне с уважением и даже улыбнулся мне, сухие, четкие, как команда, слова дежурного в вестибюле несколько меня напугали и привели в растерянность.
Поднявшись на четвертый этаж, я пошел коридором мимо множества дверей. Коридорные окна здесь были зарешечены, а на лестничных площадках прогуливались патрульные солдаты. Подойдя к сорок девятой двери, я постучал.
– Войдите, – откликнулись изнутри.
Я несмело нажал дверную ручку и едва не упал, поскольку порог был чрезмерно высок.
– Двери за собой закрывайте! – резко сказали мне.
Я вздрогнул и закрыл. В комнате также были зарешечены окна и стояли три стола, за которыми сидели три подполковника. Не зная, который из них Бодунов, я подошел к самому молодому, черноволосому и протянул повестку.
– Мне товарища Бодунова, – тихо сказал я.
– Давайте сюда, – крикнули у меня за спиной.
Бодунов был блондин, слегка лысеющий, с глубокой ложбинкой на подбородке.
– Повестка вам послана вторично, – разглядывая мой паспорт, сказал Бодунов. – Почему вы не явились своевременно?
– Я был в отъезде, – дал я первые в своей жизни ложные показания следователю.
– Ждите…
Я уселся на стул.
– Нет, вы в коридоре ждите, – добавил Бодунов.
Я вышел и сел на деревянную скамью. Невдалеке от меня, на лестничной площадке, видна была фигура часового, а прямо передо мной зарешеченное окно, сквозь которое било солнце. Здесь, в эти минуты ожидания, причем не чувствуя за собой никакой вины, даже наоборот, имея в активе улыбку офицера отдела пропусков и находясь лишь под впечатлением обстановки и отдельных, ничего не выражающих реплик следователя, я, натерпевшийся страха в своей жизни, понял, что такое настоящий страх. На беду, мимо меня провели арестанта с заложенными за спину руками, с бледным лицом и в давно не стиранной рубашке… Впоследствии я часто бывал в этом доме и узнал от Веры Петровны (будущей моей знакомой), что левый блок целиком отведен под реабилитацию… Так что арестанта провели здесь случайно, – очевидно, конвоиры были молодые и заплутались в коридорах, подобно мне разыскивая нужную комнату… И этот арестант еще более усилил страх (напоминаю, я человек впечатлительный). Я устал сидеть на скамейке (хоть, как впоследствии выяснилось, сидел не более двадцати минут) и хотел подойти к зарешеченному окну, глянуть на улицу, но не знал, можно ли это, поскольку часовой на лестничной площадке видел меня. Наконец дверь комнаты сорок девять приоткрылась.
– Цвибышев, заходите, – сказал Бодунов, и фамилия моя ударила меня изнутри черепа, так что вновь заболели затылок и глаза (такое со мной случалось при серьезном волнении, но столь сильно никогда).
Я вошел и сел. На краю стола следователя лежали горкой несколько старых папок из желтого картона, удивительно похожих друг на друга. А одна точно такая папка лежала отдельно в центре стола, между следователем и мной.
– Цвибышев Григорий Матвеевич, – сказал следователь. – Так?
– Так, – едва слышно подтвердил я.
– Расскажите о себе, – сказал следователь, – где ваши родители?
Что-то толкнуло меня в сердце, и я разом понял, что наконец сбылись лучшие мои надежды, а не худшие сомнения. И наконец можно открыто, свободно говорить правду… И я начал говорить. По мере слов моих уши мои наполнил звон, так что я ничего не слышал, и лишь по лицу следователя, потеплевшему и смотревшему на меня с пониманием, я понял, что говорю необходимое следователю и говорю хорошо… Следует заметить, что, когда года три назад пошли первые слухи о несправедливых осуждениях, о пересмотре дел, о благах и льготах, которые получают признанные невиновными либо их семьи, я начал подумывать, не подать ли и мне заявление. Но, во-первых, я был не уверен, признают ли отца невиновным, а во-вторых, втайне меня останавливали и страхи тетки, над которыми в то же время я публично смеялся. Тетка считала, что лучше молчать, потому что «не перевернется ли снова все наоборот». Я смеялся над этим нелепым выражением и над этими страхами, но втайне подумывал: а что, если действительно опять все пойдет наоборот? Не нагорит ли мне за обман, за придуманные в течение многих лет биографии, за то, что выдал отца своего, врага народа, за погибшего на войне героя?.. Однако сейчас, когда военная прокуратура разыскала меня по собственной инициативе, я был рад, что мне помогли покончить со всеми сомнениями и опасениями. И я с наслаждением, с радостным восторгом отбросил прочь все, что меня смущало и тянуло к лживому и ничтожному, с вдохновением бросился к святой правде, которой наконец одарила меня жизнь… А правда эта была сказочно хороша… Тетка моя, возле которой я воспитывался в детстве, будучи напуганной, не очень-то посвящала меня в подробности прошлого, а может, и не очень в тех подробностях разбиралась… Лишь случайно и обрывками она говорила, вернее, оговаривалась, тут же замолкая, что отец мой был «большой человек». Однако я это воспринимал не всерьез, поскольку для тетки и управдом был крупной фигурой… Поэтому-то я подлинного отца своего, ничего не давшего мне, кроме необходимости скрывать свой позор, поэтому я отца своего невзлюбил еще с детства и выдумал себе другого отца, версия о котором настолько укрепилась во мне и с которой я настолько сжился, что даже сам с собой в мечтах искренне думал о своей версии как о подлинной, например мечтая, что отец мой не погиб на фронте (с годами версия эта претерпела лишь то изменение, что я выдумал конкретный участок фронта, причем не именитый и распространенный: Сталинград, Курская дуга, – а скромный Волховский, для придания версии, как я думал, большей правдивости и конкретности), итак, мечтал я, что он не погиб, а жив, но обстоятельства не давали ему возможности отыскать меня. Ныне же оказалось, что действительность превзошла все мои мечты и построения… Я был сын комкора Цвибышева, то есть в переводе на современные чины сын генерал-лейтенанта… Но если во сне любую, самую фантастическую перемену воспринимаешь естественно, то наяву к ней все ж надо привыкнуть, и поэтому в первые минуты после того, как я узнал о столь разительных видоизменениях в своем общественном положении, ничего нового, ни внутри себя, ни в восприятии окружающей жизни, я не испытал. Я так же сидел на стуле и отвечал на вопросы следователя, который задавал их мягко, вежливо и с явным расположением ко мне. Он спросил об имени-отчестве и годе рождения моей матери и где она, поскольку и ее пытались разыскать через адресный стол, но безуспешно. Узнав, что она умерла, он спросил, когда, от чего и в какой местности, и все это тщательно записал.
– Вы не могли бы, – все так же мягко глядя на меня, спросил следователь, – назвать трех человек, которые знали отца… Конечно, это формальность, но желательно ее соблюсти. Трибунал по этим делам заседает у нас раз в неделю, и хотелось бы, в ваших интересах, подготовить все и быстрее оформить, чтоб вы смогли заняться организационными вопросами.
Я назвал фамилию Михайлова и пообещал узнать остальных двух, рассчитывая в этом опять же на Михайлова.
– Вот и прекрасно, – сказал следователь. – Возьмите мой телефон, – он надписал и подал мне бумажку, – сообщите фамилии свидетелей… Впрочем, поскольку речь идет о комкоре Цвибышеве, займитесь оргвопросами уже сейчас, до формального решения о реабилитации… Пройдете по коридору налево в пятьдесят восьмую комнату, там сидит такая милая женщина Вера Петровна, я ей позвоню, она вам все объяснит… Ну, всего вам.
Он подписал пропуск, встал, улыбнулся и пожал мне руку. Это рукопожатие и вежливая улыбка чуть ли не на грани почтения, причем крупного должностного лица, подполковника, окончательно помогли мне понять мое новое положение, и вышел я в коридор другим человеком, сыном генерала (комкор не звучало, и потому я себя мысленно назвал и всюду впоследствии представлялся как сын генерала Цвибышева, что действительно соответствовало при переводе армейских чинов тридцатых годов на современное звучание). В пятьдесят восьмой комнате сидела молоденькая девушка-машинистка, довольно миловидная, на которую я впервые посмотрел без заискивания (здесь в том смысле, что на красивых женщин и девушек ранее я смотрел с некоторым почтением и заискиванием, как на высокое начальство, ввиду их недоступности для меня).
– Мне Веру Петровну, – сказал я просто и с достоинством.
– По какому поводу? – спросила девушка.
– Я сын генерала Цвибышева (признаюсь, это словосочетание было настолько мне сладко, что я сам вслушивался в него, как в некую музыку, и при этом едва сдерживался, чтоб не засмеяться от радости или не подпрыгнуть).
– Ах, сейчас, – сказала девушка и ушла в открытую дверь.
Вскоре оттуда появилась женщина лет сорока пяти, с не очень красивым, но действительно приятным и добрым лицом.
– Вера Петровна, – сказала она мне, протягивая руку и улыбаясь (для меня наступил период большого числа улыбок, я это понял несколько позднее).
– Сергей Сергеевич (это, вероятно, Бодунов) звонил мне… Простите, как ваше имя-отчество?
– Григорий Матвеевич, – сказал я.
– Садитесь, пожалуйста, Григорий Матвеевич. Я вам дам следующие адреса, запишите, пожалуйста, – она дала мне бумагу и самопишущую ручку, – улица… Это Комитет государственной безопасности… Туда вы должны написать заявление о поисках вашего имущества либо о компенсации его в деньгах… Они этим занимаются… Затем улица… Управление внутренних дел… Там вам смогут сообщить, – Вера Петровна на мгновение замолкла и опустила глаза, – сообщить о судьбе вашего отца.
Интересно, что ее скорбные ноты совершенно не тронули меня в том смысле, что не смогли поколебать моего праздничного настроения, ибо, наслаждаясь первыми минутами новой жизни, полной официальной силы и официального права, я целиком был погружен в себя настолько, что сам генерал Цвибышев стал лишь приложением ко мне – его сыну, с которым жизнь начинала, как я тогда понимал, расплачиваться.
– К сожалению, – сказала Вера Петровна, – до официального решения трибунала мы не можем заняться полагающейся вам денежной компенсацией в размере двухмесячного заработка отца… А также жильем, если вы в нем нуждаетесь… У вас было сколько комнат?
– Три, – сказал я, – это я помню. Но дело вот в чем… Сейчас я, временно разумеется, проживаю (я не то что не хотел, я не мог допустить, чтоб в новом моем положении тяжба за ночлег даже сформулирована была по-прежнему)… Я занимаю площадь ведомства, где не работаю, ибо готовлюсь в университет… Вопрос стоит так, чтобы до получения причитающегося мне жилья я мог бы спокойно жить там.
– Мы всем возможным будем вам помогать, – сказала Вера Петровна. – Что надо сделать?
– Вот, – сказал я, написав ей номер телефона, – некий Маргулис там руководит.
– Сейчас, – сказала Вера Петровна и вышла.
Как просто все разрешилось, подумал я. Три года борьбы, ухищрений, унижений. И когда я попал в ловушку, когда все покровители отвернулись от меня и враги мои совершенно взяли надо мной верх, появился мертвый отец и спас меня. Тот, которого я стыдился и не любил.
Вернулась Вера Петровна.
– С ними поговорили, – сказала она, – там, правда, не Маргулис, а какой-то другой товарищ вместо него, мы ему все сказали, он просил, чтобы вы тоже зашли в жилконтору.
– Очень хорошо, – сказал я, – зайду, когда будет время…
– Всего вам доброго, – сказала Вера Петровна.
Миловидная машинистка тоже улыбнулась мне… Покинув военную прокуратуру, я несколько часов ходил по городу, привыкая к своему нынешнему положению – сына генерала Цвибышева. Я шел, не испытывая усталости, большими шагами, сильно выпрямившись и совершенно по-новому дыша, глубоко и шумно. На прохожих, а также на происходящие бытовые события – движение транспорта, очереди к киоскам газводы и т. д. – я смотрел с радостной добротой и мягкосердечием, но мягкосердечием сильного, прощающего и любящего из великодушия, в котором невольно, однако, сквозила и снисходительность, и во всем, что происходило вокруг, – в прохожих, в городском транспорте, в деревьях – было чувство вины передо мной и глубокое раскаяние, которое я великодушно принимал. Именно в этот восторженный период мной был совершен поступок, как бы положивший начало дальнейшим событиям. Ожесточение в этом поступке отсутствовало, а лишь заинтересованность хозяина, каковым я себя ощутил, заинтересованность нынешними делами страны. Так, проходя по одной из улиц, я заметил вывеску районной прокуратуры и вошел туда. То ли был уже конец работы, то ли обеденный перерыв (я не ориентировался тогда во времени), но в комнатах прокуратуры никого не было, и в кабинетах орудовали уборщицы. Лишь в одном кабинете стояла какая-то женщина, перебирая папки бумаг, скрепленных скоросшивателем, и какой-то мужчина что-то измерял в углу столярным метром. Я вошел, никем не остановленный, и, глянув на присутствующих мельком, начал осматривать помещение… На видном месте висел портрет Сталина в фуражке генералиссимуса.
– А почему, – сказал я не зло, а скорей снисходительно, словно журя, а не ругая, – почему Сталин еще висит у вас?.. Вы ведь газеты читаете… Это устарело, – пошутил я, чтоб не рассердиться, что сделало бы меня мельче в собственных глазах.
– А мы вообще старые люди, – сказала женщина (ей было не больше сорока), и я вдруг встретил ее явно враждебный, железный, оппозиционный официальной политике взгляд.
Поспешно подошел мужчина со столярным метром и взял меня об руку.
– Понимаете, – мягко, но твердо ведя меня к выходу, говорил мужчина, – портрет ведь числится в качестве инвентаря. Пока не спишут официально, я не могу себе позволить снять, хотя, конечно, вам сочувствую…
Впоследствии анализируя (не сейчас, а недели через две), впоследствии я понял, что эти люди не удивились моему приходу и приняли меня именно за того, кем я был, то есть за реабилитированного… То, что я считал лишь собственным чувством, тогда было распространено, и ряд реабилитированных в разных состояниях и с разными целями частенько входили или врывались в государственные учреждения карательного порядка, откуда их вежливо, мягко, но твердо выводили.
Глава девятнадцатая
Далее помню день четвертого июня обрывками. Я по-прежнему бесцельно шел по улице большими шагами, не уставая, но зато постепенно во мне начали проявляться признаки самого настоящего опьянения, сродни алкогольному опьянению. Я пел, смеялся по ничтожному поводу или вовсе без повода, размахивал руками и, главное, осознавал, что делаю не то, однако мне было приятно отдаться на волю радостных, разнузданных чувств. К вечеру пошел сильный дождь, но это не был тот холодный злой дождь, когда я «ехал в Индию». Это был теплый южный дождь, в который, как в южные волны, приятно окунулось тело. Я снял тяжелый, намокший пиджак и, шагая под дождем, изо всех сил ударял этим пиджаком о заборы, стены домов и деревья… Добравшись до общежития (не помню как), я вошел в комнату, широко, рывком распахнув дверь и глянув на жильцов, рассмеялся. Я сказал Береговому:
– Передай своему другу Колеснику, что он будет стонать и плакать хуже, чем Ярославна в Путивле…
После чего я ушел в туалет, и меня стошнило. Умывшись, я лег на койку прямо с мокрым лицом, не утираясь, и крепко заснул. Проснулся я утром с ясной, легкой головой и хорошим самочувствием. Прежде всего я отдал Жукову долг. В кармане у меня остались после этого считаные рубли, однако в ближайшее время я должен был получить за отца его двухмесячное жалованье (а у генерал-лейтенанта хорошее жалованье). В дальнейшем же я должен был получить компенсацию за конфискованное имущество. Зайдя в двадцать шестую к Григоренко, я застал его завтракающим с Рахутиным и сел с ними завтракать со спокойной совестью, поскольку теперь жизненной нужды в этих чужих завтраках не испытывал, а значит, воспринимал их проще и спокойнее, без заприходования их и занесения в свой бюджет в качестве дохода.
– Что случилось? – спросил Рахутин. – Колесник вроде справку раскопал, которую вы с Витькой соорудили… Тэтяна говорит, выселяют тебя.
– Это еще посмотрим, – сказал Григоренко. – Сволочь Колесник, в райком залез! Забыл, как ободранный по объектам бегал… Ничего, я с ним поговорю. Я думал, хороший парень, он со мной всегда на вась-вась… Скотина… Комендантше угодить старается… Она же ему отдельную комнату организовала… У кого из семейных отдельная комната?.. А вообще, черта бы и Колесник обнаружил… Яйца я недоварил, вот и смазала пленочка печать…
Я сидел, с радостной какой-то снисходительностью слушая Витькину болтовню. Они и не подозревают, что все изменилось. Передо мной совсем другие проблемы, другие перспективы, другая жизнь. Я рассмеялся.
– Ты чего? – удивился Рахутин.
– Вот им всем! – сказал я и, крепко сложив кукиш, ткнул в сторону распахнутого окна. – Я сын генерал-лейтенанта…
– Да врешь! – с искренней радостью воскликнул Григоренко.
– Точно, – сказал я, – реабилитированного генерал-лейтенанта.
– Тогда вообще все нормально, – сказал Рахутин. – Я вчера Хрущева слушал… Реабилитированным теперь особое внимание… Я даже слыхал кое от кого, что реабилитированные теперь будут в отдельной кассе билеты получать наряду с Героями Советского Союза, лауреатами и депутатами.
Рахутин странный парень. Он читает газеты, ходит в библиотеку, знает стихи Арского и в то же время часто бывает удивительно глуп в суждениях. Но одновременно в нем иногда проскальзывают и нотки юмора. Так что непонятно, сказал ли он свою последнюю фразу по глупости или из чувства юмора. Я вспомнил об этой фразе позднее, анализируя, сейчас же, пребывая в некоем нелепом состоянии счастливчика и именинника, принимающего поздравления, отнесся к этой фразе естественно и не задумываясь…