Вот жизнь моя. Фейсбучный роман Чупринин Сергей
Переспрашиваю, понятное дело, чем эта группа компаний вообще занимается. Не сразу, но ответили мне, что, в частности, изготавливает и продает модельную обувь. И тут же снова в атаку. «Не сомневайтесь, – говорят, – ведь в XXI веке главное не что продавать, а как продавать. Здесь у нас опыт, и креатива тоже в достатке».
Я и не против, тем более что от меня и Андрея Василевского, редактора «Нового мира», ничего вроде не требуется, кроме моральной поддержки и присутствия на финальной церемонии.
Поэтому, как только жюри, и совсем, кстати, не плохое, отработало, зовут нас в Большой зал Центрального дома литераторов[575]. В фойе какие-то умельцы гигантский пазл собирают, всюду воздушные шарики, а на сцене… На сцене-то, батюшки мои, виселица в натуральную величину и пьедестал почета. Нас с Андреем Витальевичем усаживают под сценой за столики с зелеными лампами, публика тоже расселась, и пошли чинные речи.
Очень быстро, правда, прерванные, поскольку в зал ворвалась ватага странных существ, предводительствуемая наголо обритым, босым и в коротенькой тунике господином. Потом-то мне рассказали, что по сценарию это был, оказывается, Муз, то есть Муза мужского рода, а в миру актер Гоша Куценко, чья звезда только что взошла в сериалах. И всё бы хорошо, но никто из литераторов, собранных на церемонию, сериалов не смотрел, о существовании Гоши Куценко тогда не подозревал, поэтому, когда Муз подступил к Андрею Витальевичу (слава богу, не ко мне) с хамскими вопросами, в зале истошно закричали: «Уберите хулиганов!!!»
А креатив крепчал. Не помню уж, повесили ли на сцене графомана или его чучелко, как было задумано. Но век не забуду, как победительница по номинации «Любовный сюжет» воздела руки и прямо с пьедестала крикнула в зал: «Вот видишь, мама, а ты не верила!» Или как актер, кажется, из Брянска, чей роман взял первое место в разряде сюжетов исторических, вместо того чтобы пожать руку Валерию Золотухину[576], руку эту, к ужасу Валерия Сергеевича… поцеловал.
Снимки, где актер актеру, писатель писателю руку целует, на следующий день обошли все газеты.
Чем, собственно говоря, дело и закончилось. Книги, действительно изданные фантастическими, по нашим дням, тиражами, зависли, говорят, на складах. И имен победителей, что должны были проснуться авторами бестселлеров, никто, боюсь, сейчас не вспомнит.
Нет, романы – все-таки не штиблеты. Их так ловко не распродашь.
Свои книги литераторы друг другу дарят[577]. Иногда щедро, что называется, налево и направо, и это означает, что экземпляры (бывает, даже весь тираж) они получили от издателя взамен гонорара, и их все равно же нужно куда-нибудь пристраивать, так что дарение равно книгораспространению. А бывает, что дарят с разбором, далеко не каждому потенциальному читателю, подвернувшемуся под руку, и это означает, что гонорар, каким бы ничтожным он ни был, выплачен, и собственные книги автору издателя должен покупать. И пусть по отпускной, как говорят, цене, но она все равно кусается, так что оплатишь несколько десятков экземпляров на презенты, и гонорар, считай, истрачен.
Но принято все-таки дарить, и это ставит одаренных перед трудным вопросом. Что делать с книжкой, ставшей теперь твоею – после того, как трогательный инскрипт прочитан, и, полистав, ты видишь, что идти от страницы к странице тебе совершенно не хочется? Да и незачем.
Не будем брать совсем уж клинические случаи – писатели постарше помнят, как, возвращаясь из поездок по республикам, они увозили с собою вязанки книг на чистейшем каракалпакском или хоть бы даже удмуртском языке. Возьмем день нынешний, когда даритель, а по-другому не бывает, ждет от тебя отклика, причем желательно печатного, в форме благожелательной, а лучше всего, восторженной рецензии.
Один раз я попался. Сунул мне в кулуарах одного из литературных собраний какой-то хмурый малый свою книжку. Я, естественно, поблагодарил, по дороге домой просмотрел, понял, что не моё, даже не «знаменское», и тоже сунул куда-то, в один из книжных курганов моего редакционного кабинета. Казалось бы, инцидент исчерпан, но спустя несколько месяцев хмурый малый возник в моих дверях с вопросом, опубликована ли уже рецензия на его книгу. «Да нет, – говорю я с показным сожалением. – Ваша книга нас не заинтересовала». – «Ну раз так, – слышу в ответ, – то книгу мне, пожалуйста, верните. Я ее, – продолжает посетитель, – не для вашего развлечения давал, а для отклика». Я и рад бы вернуть, но… с ужасом глядя на книжные курганы, понимаю, что не найду. Во всяком случае, быстро. «Тогда, – напирает предприимчивый автор, – оплачивайте полную стоимость книги, если найти не можете».
Пришлось, не смейтесь, мне раскошеливаться. А рассказав эту печальную историю коллеге из другого журнала, я вскорости узнал, что и у них этот хмурый малый побывал. И тоже ушел с деньгами. А что, неплохой, замечу в скобках, способ отбить хотя бы часть затрат, ушедших на издание своей – и, казалось бы, никому не нужной – книги.
Присылают бандероли, иногда с особым цинизмом – на домашний адрес и наложенным платежом. Отстоишь в очереди, откроешь, а там – да, да, вы не ошиблись – увесистая рукопись. Либо роман. Либо стихи. Реже философский трактат.
И непременно в сопровождении льстивого письма, что только вы, мол, многоуважаемый, способны оценить мой труд, и только вам я поверю.
Или в гости придешь неосторожно. Выпиваете, закусываете, всё хорошо и безопасно, но только собрался уйти, как тебя притормозят подле вешалки: «Вот я как раз случайно тетрадочку захватил с собою… Плоды, знаете ли, бессонных ночей… Не посмотрите ли?..»
Жизнь наша, пишут в газетах, давно уже не литературоцентрична. И в журналах никто вроде бы больше не хочет печататься. Ну, не знаю, не знаю… Меня вот один генерал так в прихожей притиснул к пальто и шубам, что косточки едва не хрустнули. Лампасы, говорит, отдам за публикацию в «Знамени».
Отсюда и вопрос: а как бы вы в этих случаях поступали, будь чтение у вас, как у меня, как у моих товарищей, на протяжении многих лет давно уже не приятным досугом, а работой, от которой звереешь и от которой не отвертишься – и по роду редакторских обязанностей, и по профессиональным интересам литературного критика?
Взвешиваешь обеими руками то, что тебе от всей души поднесли, и думаешь: значит, у тебя опять хотят отнять несколько вечеров под чтение того, что тебе скорее всего не понравится, и вдобавок отнять душевное спокойствие, потому что с этим автором придется ведь еще разговаривать, и разговаривать очень аккуратно, чтобы а) не обидеть и чтобы б) не вселить в него напрасные надежды. Почему напрасные? Да потому что, как правило, красавице юбку задрав, видишь то, что искал, а не новые дивные дивы.
При Советской власти были литконсультации – разумеется, бесплатные. После нее их попробовали опять запустить – уже, разумеется, на платной основе. Не прижилось. Ибо зачем же деньги платить, если можно разослать рукописи всем известным литераторам, по списку – и сладко грезить в ожидании благожелательного ответа?
И это странно. Ведь когда, вы, готовясь к экзаменам, с репетитором разбираете, допустим, «Горе от ума», то вы понимаете, что это работа, за которую положено платить. И гастроэнтерологу, когда вы приходите к нему со своим гастритом, платить тоже нужно. Хотя репетитор затратит на вас от силы два часа, а врач и того меньше. А тут – отбираете сразу несколько вечеров! Помилосердствуйте, братцы!
Но только, я вас умоляю, не пробуйте сулить ни мне, ни другим известным мне литераторам деньги. Пошлем подальше. Пусть легенда о том, что сидит где-то великий критик и берет за чтение по прейскуранту, так легендою и останется.
Или вот еще книжка, отправленная по моему домашнему адресу, но в расчете, надо полагать, на рецензию, зачем же еще? Наверное, хорошая. Во всяком случае, толстенькая, сияющая копеечным глянцем.
И в аннотации сказано, что «автор с прихотливой фантазией смешивает сатирический реализм с интеллектуальным мифом…».
А прямо напротив аннотации первая фраза, с какой книжка начинается:
«Света Кувшинникова пукнула».
Это, я так понимаю, меня зацепить решили, взять, знаете ли, на крючок.
И вы меня осудите, конечно, но рецензировать эту книгу уже не захотелось.
Читать, впрочем, тоже.
И чуть-чуть статистики. Разумеется, только по официальным данным.
Тиражи Дарьи Донцовой в 2004 году составили почти 16 миллионов экземпляров, в 2008 году сошли до 9 миллионов 764 тысяч экземпляров, в 2012 году упали до 3 миллионов 728 тысяч экземпляров и, наконец, в 2014 году сравнялись с 1 миллионом 683 тысячами экземпляров.
Тиражи Александры Марининой в 2007 году доходили до 2 миллионов 647 тысяч 800 экземпляров, в 2011 году снизились до 1 миллиона 532 тысячи 800 экземпляров и, наконец, в 2014 году составили 661 тысячу 200 экземпляров.
Юлия Шилова в 2007 году имела 2 миллиона 729 тысяч 500 экземпляров, в 2014 дошла до 506 тысяч экземпляров.
У Татьяны Поляковой в 2006 году было 2 миллиона 177 тысяч 200 экземпляров, в 2011 году стал 1 миллион 789 тысяч экземпляров и, наконец, в 2014 году сравнялись с количеством в 663 200 экземпляров.
Татьяна Устинова в 2008 году выпустила 3 миллиона 210 тысяч 900 экземпляров, в 2012 году опустилась до 958 800 экземпляров и, наконец, в 2014 году затормозила на 593 тысячах 500 экземплярах.
Тиражи Бориса Акунина в 2010 году составляли 1 миллион 432 тысячи экземпляров, а в 2014 году подошли к 377 тысячам 500 экземпляров.
Полины Дашковой, Виктора Доценко, Александра Тамоникова[578], Сергея Лукьяненко, Михаила Веллера и других миллионщиков недавних лет в перечне рекордсменов 2014 года уже нет.
Средние тиражи «небрендовых» авторов фантастики, дамских романов и книг криминального жанра не превышают 5 тысяч экземпляров.
Воля ваша, но похоже, что страна незаметно для себя перестает читать и это[579].
Но вот, хотя литературоцентричность, по всеобщему мнению, и приказала в России долго жить, поток рукописей, поступающих в редакцию, не убывает. Что-то мы – мгновенно или после многочасовых обсуждений – принимаем к публикации, что-то готовы принять, если автор согласится на радикальные сокращения и доработку, но большую часть вынуждены все-таки отклонять. И понятно, что необходимость отказывать людям, часто очень славным, а иногда и связанным с нами долгими дружескими отношениями, каждый из сотрудников «Знамени» воспринимает как тяжкую повинность. Которую хорошо бы сбросить – например, на главного редактора.
Вот и сообщаешь – по телефону ли, письмом ли, при личной ли встрече, – что ваше произведение нам, простите, не подошло. Точка. Ну, иногда многоточие – если рукопись не безнадежна и ты советуешь показать ее другому потенциальному публикатору.
Профессионалам этой короткой фразы, как правило, достаточно. Говорят спасибо – и либо разрывают отношения со «Знаменем» навсегда, либо, спустя срок, приносят в редакцию свою новую вещь, дай Бог удачную.
Но «как правило» не значит «всегда». Случается, что автор желает узнать подробности, причины, по каким его дитятко завернули, и, может быть, поспорить, переубедить или усовестить редактора.
И разговор тогда превратится в чистое, причем обоюдное, мучение. Так что пускаться в него я избегаю и, бывает, в ответ на сакраментальное «А почему?» переспрашиваю: «Вы ведь понимаете, что каждая следующая моя фраза будет для вас все обиднее? И тут-то мы уж точно окончательно рассоримся?»
И о стихах.
Не в том беда, что их пишут сегодня сотни тысяч людей, худобедно, а иногда и вполне сносно овладевших версификационной грамотой[580]. Беда (для редакторов, конечно, для издателей) в том, что тысячи – или пусть хотя бы сотни – из них пишут стихи вполне пристойные, небезынтересные и, что называется, на уровне.
Их можно напечатать – и ничего ужасного не произойдет. А можно отклонить – и тоже русской литературе особой убыли не будет.
Напор же страшенный, папки – и бумажные, и виртуальные – забиты на годы вперед, и единственный «Знаменский» редактор, на которого мне, где бы я ни появился, непременно пожалуются, – это Ольга Юрьевна Ермолаева, ничего, мне говорят, в стихах не понимающая и мало кого из армии поэтов хотя бы раз не обидевшая.
Так же, знаю, и у соседей. Вот Андрей Витальевич Василевский на одном из Форумов молодых писателей России едва не взмолился публично: прозу, говорит, присылайте, статьи, рецензии, тогда как стихов, я вас очень прошу, не надо, шансов у них в «Новом мире» нет.
Да и в «Знамени», по совести говоря, не много. Вот, если предаться арифметическим подсчетам, рассудите: мы в каждом номере печатаем по четыре обычно поэтические подборки, что в год дает пятьдесят, предположим, публикаций. Казалось бы, достаточно. Но! Есть десять, может быть, пятнадцать поэтов, публиковать которых ежегодно для нас честь и счастье. Есть и еще поэтов тридцать – сорок, которых мы тоже понимаем как «Знаменских» и печатаем пусть не всегда, но уж самыми удачными, на наш взгляд, подборками непременно. Что же остается, если учесть, что то главный редактор, то Наталья Борисовна Иванова, курирующая у нас раздел поэзии, устав от потока катренов, оперенных перекрестными да хоть бы даже и смежными или кольцевыми рифмами, начинают требовать чего-нибудь странного, ни на что в подлунном мире не похожего.
Вот вам и все шансы. Хотя… Пришли же вот в 1999 году с Урала стихи никому из нас не ведомого 25-летнего автора, и мы их немедленно огромной подборкой поставили в номер, уже практически сданный в типографию, что Борису Рыжему, а говорю я о нем, конечно, тут же принесло антибукеровскую премию «Незнакомка», а журналу «Знамя» – славу.
Выходит, и небывалое возможно.
Торопясь по Моховой на вечер университетской студии «Луч», нечаянно подслушал разговор двух женщин, направлявшихся явно туда же.
Первый голос (раздраженно). Ну и куда это, Таньк, мы премся?
Второй (с увещевающими нотками). Я же тебе говорила: стихи идем послушать.
И опять первый. Кому же это на хрен стихи твои нужны?
Ну, а теперь на коду. Да ладно тебе ворчать! Ведь стихи тоже интересные бывают…
Вот и думай теперь, а бывают ли, действительно, интересные стихи?
Если это стихи действительно настоящие.
Пришел на работу. А на столе еще одна бандероль. Некий прозаик прислал новое сочинение и с ним письмо, где он пространно жалуется на неуспех своих прежних попыток напечататься в «Знамени».
«Я уже не знаю, – суммирует наш потенциальный автор, – на какой козе к вам подъехать, хотя коза, в общем-то, одна – деньги. Но если опубликуете, – тут я удваиваю внимание, – то наши спонсоры, глядишь, и выделят сколько-нибудь денежек, – внимание редактора, естественно, утраивается, – на публикацию моей новой книжицы».
Sic!
Вот вопрос, который наверняка не приходил в голову большинству господ сочинителей, а между тем, мне кажется, небезынтересен.
Разговариваем мы как-то с Семеном Натановичем Файбисовичем[581]. Известный художник, он одно время ходил и в писателях, печатался в «Знамени», выпустил не одну книжку, так что мог со знанием дела судить о разнице в авторской психологии представителей и первой, и второй профессии.
И я ему говорю, что картину или скульптуру у художника может купить, предположим, фермер и увезти ее, допустим, в Новую Зеландию, так что ни сам автор, ни потенциальные зрители это произведение ума и таланта уже никогда не увидят. «Это ведь нормально?» – «Нормально», – отвечает Семен Натанович.
Но я не унимаюсь: «А вот если речь пойдет о романе? Если к вам придут и посулят неправдоподобные деньги только за то, чтобы вы свой роман никогда не публиковали и никому даже не показывали, вы согласитесь?»[582]
Что сказал мой собеседник, я до времени подержу в тайне. А вот к своим читателям-писателям с этим вопросом обращусь. Что скажет Алиса Ганиева, если ей – за изрядные, разумеется, деньги – предложат никому более не показывать свою «Праздничную гору»? Или, того круче, тот роман, что у нее пока на жестком диске?
Ведь не может же быть, чтобы все зависело только от суммы обещанного вознаграждения?
Или есть все-таки предложения, от которых не отказываются?
Покупать билеты – за свои деньги – на встречи с писателями почти никогда не нужно. Вход либо по приглашениям, иногда строго по приглашениям, либо… Пустят и так, лишь бы пришли.
Такова норма, сложившаяся в постсоветской России и отличающая литераторов от музыкантов, вообще от артистов, в мире которых классическую фразу: «Бесплатно только птички поют», – никто пока не отменял.
Назначать цену за свои выступления перед публикой могут только немногие. Ну, Евтушенко. Ну, Радзинский. Ну, Вера Полозкова[583]. Говорят, еще Дмитрий Быков… Сатириков, а они в России всегда популярны, договоримся пока не трогать; тоже ведь, слава Богу, в значительной степени артисты.
И вот что интересно: именно писателей, чья публичная известность проверена рынком, в литературной (и окололитературной) среде, как правило, недолюбливают. И критики, особенно хорошие, о них пишут редко, и профессиональные (цеховые) премии если им и им достаются, то вызывая обычно неудовольствие как собратьев, так и строгих экспертов.
Вопрос: почему? Не из-за одной же ведь зависти? И не из-за представления, что истинные ценности доступны только истинным знатокам, а пиплу ни к чему, – представления, укоренившегося у нас, однако, очень плотно.
Тогда почему?
Единственная телевизионная передача, в которую меня аккуратно зовут, это «Игра в бисер» Игоря Волгина. И я так же аккуратно отказываюсь, поскольку не располагаю специальными познаниями ни относительно «Севильского цирюльника», ни относительно «Горя от ума», а своему мнению об этих или иных произведениях, знакомых мне только по-читательски, не доверяю.
Но своих товарищей, которые, чуть попросят, высказываются по радио или по телевизору и о «Гильгамеше», и о войне в Ираке, о проигрыше нашей футбольной сборной, нимало не корю. В конце концов, каждый сам определяет зону своей компетенции. Тем более что иногда у них получается интересно, а часто – например, в случае Дмитрия Быкова – еще и прикольно.
- По Невскому бежит собака,
- За ней Буренин[584], тих и мил…
- Городовой, смотри, однако,
- Чтоб он ее не укусил!..
«Ведь как про вас написано», – прочтя вслух эту эпиграмму, сказал я питерскому зоилу Виктору Леонидовичу Топорову при первой же нашей встрече. Ему понравилось.
Что называется, в быту, при нечастых наших пересечениях он действительно был тих и мил – подобно Владимиру Вольфовичу Жириновскому, который, как рассказывают, в личном общении просто душка[585]. Однажды, после какой-то совсем уж дикой выходки в мой адрес, Виктор даже обеспокоился: «Надеюсь, вы тоже не путаете наши симпатичные человеческие отношения с профессиональными».
«Тоже» меня растрогало, и я в самом деле следил за тем, чтобы как-нибудь нечаянно, поддавшись минутной ярости, ему не ответить. В конце концов, от мишени, на его озлобленье не реагирующей, Топоров, знаю примеры, мог и отвязаться, а от тех, кто ему возражает и вообще подает признаки жизни, не отвязывался уже никогда.
Меня мое христианское всепрощение тоже (именно что тоже!) никак, впрочем, от топоровских нападок не оберегло. Видно, «Знамя», которое отождествляют с моим именем, мишень слишком крупная, чтобы вывести ее из сектора атаки.
Но я все равно отмалчивался. Тем более что Виктор Леонидович никогда не попадал в места, которых нам (мне) действительно стоило бы стыдиться, в которых мы особенно уязвимы, а бил как бы скользяще, куда придется. Чтобы бой, им навязываемый, был выигран не разовым нокаутом, после которого все разочарованно расходятся, а по совокупности очков, где каждый вроде бы не меткий удар еще и еще усиливает подзуживающий рев разрастающейся толпы его поклонников.
Не сдержался я лишь единожды – когда Виктор Леонидович, прицепившись к какой-то вполне проходной газетной заметке моей дочери, стал рассуждать о папенькиных-маменькиных дочках в нашей литературе. И Топоров, видимо, как хочется мне думать, почувствовавший, что вступил в зону, совсем уж табуированную, ответный ход пропустил. Потом еще один, прежде чем приняться за старое. В конце концов, не мы ведь играем свою роль, а она нами играет.
Когда Виктор Леонидович Топоров неожиданно умер, его проводили в последний путь как ни одного, наверное, критика в нашей несчастной стране. И это правильно: случись выборам, он наверняка был бы признан королем критиков, как и Жириновский едва не был признан президентом России.
Принято считать, что о книгах поэтов сейчас лучше всего пишут другие поэты.
Согласились, как сказал бы Владимир Викторович Григорьев, попечитель всего бумажного в Российской Федерации.
Одна только малозначащая деталь.
Это явление было широко распространено и в советские годы, но называлось оно тогда взаимоопылением. Поэт, скажем, X пишет, скажем, о поэте Y – в надежде, а чаще в твердой уверенности, что в ответ получит адекватный литературно-критический жест. В несколько особом положении находились разве лишь пишущие стихи заведующие журнальными или газетными отделами поэзии – им отдариваться рецензиями было не обязательно, так как чудодейственная надпись «В набор» котировалась гораздо выше самой прочувствованной рецензии.
И не надо, я вас умоляю, не надо кидаться в меня чернильницей! Я ведь отнюдь не подозреваю прекраснодушных поэтов – как вчерашнего, так и нынешнего дня – в пошлой расчетливости. Я не сомневаюсь, что поэт откликается на чужие стихи[586] только тогда, когда они ему действительно близки, а, соответственно, автору отрецензированных чужих стихов становятся близки ваши, и в этом нет решительно ничего дурного. Более того, я абсолютно уверен, что только поэту дано по-настоящему проникнуть в чужой поэтический мир, понять его гармонию и, если хотите, даже просодию – что бы это слово ни значило!
Но вот посмотреть таблицу, где стрелочками свяжут соотносительные пары (ты – обо мне, я – о тебе), было бы все равно любопытно.
А вообще-то классно сейчас все-таки пишут рецензии на поэтические сборники:
«Автор не пробирается по словам (как по снегу) – он скользит лыжником или серфером. (…)
Метафора здесь напоминает ловкое цветное пятно на черно-белой гравюре, которое и создает настроение картины. (…)
Пахнущая несвежим после внезапного праздника бельем глумливость в этих стихах не противоречит чистой и почти спасительной ночной влюбленности: автор любит с божбой перемешанный мат».
Я, увы, так не умею.
Пьем с двумя друзьями-прозаиками и одним другом-поэтом кофе в пансионате «Липки», где по зову Сергея Александровича Филатова в течение многих лет собирался Форум молодых писателей России. И что-то, видно, меня в том разговоре задело, что я спрашиваю: «Знаете, чем вы, поэты и прозаики, отличаетесь от нас, критиков? Тем, что мы вас читаем, а вы нас нет». «Да брось, – не слишком, впрочем, уверенно отвечает мне друг-прозаик. – Вспомни лучше, как ты написал о моем романе, а я тебе позвонил, и мы целый час очень интересно разговаривали?» «Верно, – соглашаюсь я. – Но вспомни и ты, что мы целый час разговаривали о достоинствах твоего романа, а вовсе не о том, как хороша моя рецензия».
И – вроде бы по косой к этому сюжету. Льву Александровичу Аннинскому однажды вспомнилось, как к нему подошел читатель со словами, что он, читатель, раньше писателя NN не ценил, но теперь, по прочтении статьи Льва Александровича, всегда за этим NN следить будет. Так что, мол, дорогой мэтр, ваша цель, как всегда, достигнута. Увы, возражает Аннинский, моя цель, как всегда, не достигнута. Я ведь хотел, чтобы вы не за новыми сочинениями NN следили, а чтобы не пропускали впредь, что я напишу.
Самоумаление входит, конечно, в число профессиональных добродетелей критика, но… Я вот, может статься, и за эти побасенки взялся, чтобы меня наконец прочли Сергей Гандлевский, Тимур Кибиров, Денис Драгунский, Максим Осипов и другие уважаемые мною писатели. Ну и затем, естественно, чтобы мои скромные труды заметили Алиса Ганиева и другие восходящие звезды российской литературы.
В 2004-м, кажется, году нам с Анатолием Васильевичем Королевым довелось побывать в Краснодаре. Mania grandiosa нет ни у меня, ни вроде бы у Анатолия Васильевича, но… москвичи в этот маленький Париж, как назвал свой город Виктор Лихоносов, наезжали в ту пору, видимо, столь редко, что на встречу с нами в писательском клубе собрался полный зал. И немногочисленные краснодарские либералы, тогда их еще называли демократами, пришли, и многочисленные патриоты, тех включая, что с ельциноидами на одном гектаре раньше не садились.
Мы с Королевым говорим о литературных событиях, нас слушают. Но как-то вяло – пока из зала меня не срезают: «Да что вы со своим постмодернизьмом!.. Лучше объясните, почему настоящих писателей, корневых, патриотов то есть, к печати не допускают?»
«Почему же это не допускают? – изумляюсь я. – Вот уже полгода идет дискуссия о новой повести Валентина Распутина „Дочь Ивана, мать Ивана“, не очень, мне лично кажется, удачной, но привлекшей всеобщее внимание. Да вы читали, – говорю, – ее, конечно».
Шевеленье в зале, и понимаю, что нет, не читали. «До нас, – кричат, – книги из Москвы вообще не доходят». – «Да опять я изумляюсь, – не доходят? Повесть напечатана в журнале „Наш современник“, на который все вы, наверное, подписаны, тут же была повторена „Роман-газетой“[587], да и книжные издания подтянулись. Одно из них я сам вчера в аэропортовском киоске видел…»
Молчат. По отношению к чужакам-постмодернистам и дерьмократам враждебно, по отношению к вроде бы своим, но выбившимся из провинциального плена, без всякого интереса. Что им, в самом деле, Распутин, и я вспомнил, как в 70-е еще годы познакомился на пляже в Пицунде с прозаиком из Самары, тогда еще, разумеется, из Куйбышева. Очень он мне по душе пришелся, и говорить с ним было интересно – обо всем, кроме современной литературы. Я ему, допустим, про новый роман Трифонова, но он Трифонова не читал и вряд ли будет – зачем, собственно, если у них, в писательской организации, свой «Трифонов» есть и тоже о том же вроде бы пишет, и гнобят его, соответственно, как Юрия Валентиновича? И даже авангардисты в Куйбышеве, оказывается, свои, так что московских или питерских не надобно.
Живут, прижавшись друг к другу, будто в добровольном гетто, только друг другом и интересуясь, хотя и то… вряд ли книги друг друга читая. И давно уже, выходит, так живут.
И еще – чтобы два раза не вставать – о встрече с региональной литературной общественностью. Усвоив после нескольких проб и ошибок, что о книгах с писателями говорить бесполезно, я все-таки сменил тему. Заговорил о Литфонде, о пенсиях, о грантах и пособиях – о том, в общем, что у нас называется социальным обеспечением. Если в одном слове, то собесом.
И – батюшки вы мои! – как же оживленно потекла наша беседа. Сколько голов, столько и мнений. Споры, предложения, проекты. И вопросы, вопросы…
Оно и понятно: базис, знаете ли, всему основа. А книги… Ну, что книги – всего лишь надстройка.
Но обновим регистры, хотя я по-прежнему говорю о 2000-х, самом их начале. Каждый мужчина, которому случалось тогда с командировочными целями ездить по России, наверное, помнит: стоит только зайти в гостиничный номер и сбросить шапку, как непременно раздавался телефонный звонок: «С девочками отдохнуть не желаете ли?»
Здесь в моем опыте никакой особой специфичности нет. Хотя… Занес вот нас с Евгением Анатольевичем Ермолиным[588] поиск новых талантов для липкинского Форума молодых писателей в Горно-Алтайск. И уже на рецепции спрашивают: «Вам номера какие – люксы или полулюксы?» – «А в чем разница?» – «В люксы, – нам было отвечено, – подают горячую воду, а в полулюксы когда как». Ну, выбор вроде бы предрешен, я тянусь за кошельком, но лучше меня знающий жизнь Евгений Анатольевич все-таки уточняет: «А сейчас-то горячая вода в люксе будет?» – «Нет, – говорят нам со вздохом. – Сейчас не будет. Авария на теплотрассе. А вот с понедельника точно будет». Но я, впрочем, не о проблемах теплоснабжения[589]. А о том, что, войдя в свой полулюкс после очередной встречи с молодыми дарованиями, услышал в трубочке знакомое про не желаете ли с девочками. «Нет, – говорю, – спасибо». – «Ну и зря, – прозвучало мне в ответ. – У нас как раз сегодня скидочки неплохие».
Ужинаем это мы лет десять назад в Алма-Ате. Или, по нынешней политкорректной моде, я тоже должен теперь говорить – в Алматы? Неважно. Важно то, что и ресторанчик чудный, и компания отменная – поэтессы, прозаики из круга незабвенной Ольги Борисовны Марковой, и хоть фамилии у кого казахские, у кого нашенские, но все, как один, русскоязычные, и каждый надеется свою малую лепту внести именно в русскую литературу. А поскольку, спасибо Интернету, им и то, что происходит в Москве, в Петербурге, хорошо известно, то разговор идет на равных.
Но я гость, я старший и, понятное дело, солирую. То наставительное что-то скажу, то поддену кого-то из своих молодых сотрапезников беззлобной шуткой. Ну с чувством юмора у них все в порядке, так что реагируют как надо. Пока я, к случаю, не рассказал какую-то историю, вроде этих фейсбучных, где сам выгляжу не в лучшем, а если по правде, то попросту в комичном виде. Я, и мои френды это уже знают, такие самоироничные сюжетики сочинять о себе люблю, и друзья алматинские тоже вежливо посмеялись. Но – переглянулись, а часом позже один из них, провожая меня уже в гостиницу, смущенно спросил, может ли он эту историю пересказать тем своим друзьям, которых с нами не было.
Почему нет, удивился я. Ну как, говорит, я же ведь не хочу ваш авторитет подмочить.
На том расстались, и я провел эту неловкость по линии почтительности к старшим, на Востоке еще сохраняющейся. Но в Москве-то она давно выветрилась! Между тем стал я отмечать, что и столичные вьюноши с барышнями над шутками хохочут охотно и шутками же отвечают – но ровно до той поры, пока ты сам о себе что-то смешное не расскажешь. Тут – цепенеют, переглядываются. И – обратите внимание – никогда о самих себе с самоиронией не говорят. Не только в жизни, но и в стихах, в прозе нынешние тридцати-, сорокалетние могут к самим себе отнестись по-всякому – от самообожествления до самооплевывания, но уж точно без юмора[590]. Вслед Бродскому свою продукцию они, может быть, «стишками» и окрестят, но авторитет свой ни сами не подмочат – самоиронией, ни другим не позволят. Да вы на Фейсбук посмотрите – как вспыхивают, в какую ярость впадают литераторы из начавших в двухтысячные, когда кто-то над ними подшутит. Оскорбление простят легко, но не иронию. Не шутку.
Der tierische Ernst – вот как это называется, и со мною наверняка не согласятся, но мне все равно почему-то кажется, что и эта звериная серьезность по отношению к самим себе, и это отсутствие даже намека на самоиронию отличают нынешнюю, как раньше выражались, творческую молодежь от тех, кто помнит еще и об оттепели, и о том, что Пушкин – вообще-то имя веселое[591].
Романов, даже фейсбучных, без любви не бывает. Так что и я не обойду эту волнующую тему, сказав, что любого (ну, почти любого) писателя можно отбить у любой (ну, почти любой) жены. Всего-то и надо а) восторженно и подолгу смотреть в глаза; б) искренне возмущаться тем, что бездарному S. опять поднесли «Большую книгу», а проныру Z. по блату перевели на суахили; и главное – в) читая новое сочинение своего избранника, не забывать указывать, что фраза на странице 429-й, шестая строчка снизу даже сильнее, трепетнее, волшебнее, чем фраза, которой заканчивается 11-я глава того вашего давнего-предавнего сочинения, которое уже успело испариться из вашей памяти.
Ибо ничто так не льстит писателю, как хорошее знание его текстов.
На ком женятся молодые писатели, значения не имеет. Да на ком угодно, как и все мужчины!.. А вот писатели в возрасте и в силе (творческой) – совсем иное дело. Зазнайки, конечно, на молоденьких – ибо, простите мне эту пошлость, ничто так не украшает амбициозного мужчину, как прелестная спутница. Большинство, разумеется, на хороших домоправительницах или таких, знаете ли, железных канцлершах, чтобы, по крайней мере, ни ремонт в квартире, ни переезд, ни выгодные знакомства, ни зарабатыванье денег в голову не брать, а отдавать себя литературе, литературе и еще раз литературе. Те же, кто совсем от жизни устал, женятся на медсестрах, чтобы всё под рукой было: и шприц, и массаж, и стакан с водою.
А самые умные, тут и спору нет, женятся на своих будущих вдовах. Чтобы было кому позаботиться сначала о достойных проводах, а потом весь оставшийся век хлопотать о переизданиях, учреждать мемориальные фонды, выбивать у властей памятные доски и ходить, ходить по школам с рассказами: «Знаете, каким он парнем был?»
И не подлавливайте меня на иронии. Перебирая в памяти имена прекрасных писателей, что ушли из жизни в последние двадцать лет, думаешь; «Да, с женой ему повезло, а вот вдовой она оказалась так себе. Не то что, – и тут называешь про себя другое имя. – И собачилась вроде бы с мужем то и дело, и житья ему не давала, зато с каким достоинством несет высокое звание вдовы большого художника слова. И книги покойного, что ни год, появляются на магазинных полках, и имя никем не забыто». А есть ли что-нибудь, кроме этого, для писателя важнее?
Лет в сорок я приобрел привычку говорить что-то типа «Мне как человеку уже немолодому…». И смущаться, когда прелестные создания начинали бурно протестовать. Мне это, уж признаюсь, нравилось, и я как-то пропустил рубеж, после которого прелестные создания бурно протестовать перестали. А спохватился только тогда, когда какой-то молодой человек в метро предложил мне учтиво: «Садись, дедуля!»
Случай этот, кстати, так и остался единственным. Заметили ли вы, что у нас в транспорте если и уступают место не самым молодым согражданам, то исключительно прехорошенькие девушки? А их галантные спутники сидений, естественно, не покидают.
Мое 60-летие отмечали в ресторане «У Корша». И было классно – Александр Абрамович Кабаков взял на себя обязанности тамады, Евгений Анатольевич Попов пел про Ванинский порт, Олег Григорьевич Чухонцев танцевал с микрофоном… И так мы, должно быть, понравились гардеробщику, что он, закончив с раздачей пальто и шубок, попросил разрешения – и грянул оперные арии. Одну, потом – совсем без перерыва – другую.
Чаевые, впрочем, принял с благодарностью.
Что в молодых писателях всегда восхищает, так это избирательность памяти: запоминают только главное. А еще чаще – самое нужное.
Вот сценка о двух актах.
Акт первый. Липки. На мастер-классе, который я в тот год вел, кажется, с Максимом Альбертовичем Амелиным[592], разбираем стихи прелестной молодой женщины. В видах конспирации назову-ка я ее Ксенией. Алиса Ганиева и Лера Пустовал маску, вне сомнения, опознают, а остальным ни к чему. Достаточно сказать, что Ксения пишет верлибры и на Форум молодых писателей приехала из дальнего города вместе с мужем, многообещающим прозаиком, и он тоже сейчас в зале.
Липчане – вообще-то народ милейший, но не милосердный, и, дорвавшись до возможности в своем кругу поговорить о стихах, друг друга шпыняют довольно основательно. Досталось и Ксении, поэтому, подводя итоги, я, как обычно, произношу что-то примиряющее. Что стихи у нашей героини, конечно, и в самом деле среднеевропейские. И что верлибр к русской поэзии за два столетия так пока и не привился, но, кто знает, возможно, еще лет через двести и у нас все будут писать вне рифм и регулярных размеров.
Занавес, и акт второй. Месяца через полтора-два в одном интернет-издании появляется рассказ мужа нашей Ксении о липкинских бдениях, где сказано, в частности, что именно ее стихи вызвали на Форуме особый ажиотаж и Сергей Иванович Чупринин даже заявил, будто Ксения пишет на уровне лучших европейских образцов, и так, как она сейчас пишет, русские поэты станут писать только лет через двести.
В первую минуту я, признаться, рассвирепел. Но крыть-то нечем: я ведь и про Европу действительно что-то говорил и русской поэзии еще двести лет на переход к верлибру тоже отводил.
Это, наверное, знакомо всякому хоть сколько-нибудь известному человеку – прибивается вдруг к тебе почему-то (по закону избирательного сродства?) некий вьюноша (или барышня), ходит за тобою следом, ловит каждое твое слово, а ты с конфузливым приятством ловишь вдруг в его речи свои собственные интонации, манеру шутить, свои речевые обороты. Не то чтобы он (она) твой ученик и не то чтобы от тебя чего-то хочет, на что-то надеется, но ты сам, и опять же с приятством, как-то незаметно для себя втягиваешься в эти необременительные (и лестные, лестные для самолюбия!) отношения, немножечко помогаешь юному спутнику: ну там, денег ссудил, когда потребовалось, с кем-то (полезным) на бегу познакомил, кому-то отрекомендовал, помог напечататься или устроиться на работу…
Так может идти годами – до тех пор, пока тебя неожиданно спросят: «Слушай, а ты повесть-то читал, которую про тебя накатал твой подопечный?»
И ты, вмиг обо всем догадавшись, и без всякого уже приятства, читаешь…
Не желая участвовать в рекламе нечистого дела, имя автора и место публикации я все-таки не назову. Скажу лишь, что она пока не обо мне, а о моем друге, замечательном писателе, и я легко воображаю, как он эту повесть читал – изумляясь, думаю, в первую очередь недоброй памятливости своего долголетнего спутника. Всё-всё, оказывается, складывалось в гроссбух, всё готовилось к продаже: и удачные mot, и неудачные, и стойкие твои мысли, и случайные обмолвки, и секреты – хотя какие, спаси Христос, у нас с вами могут быть секреты…
А потому легко воображаешь, что хоть Провидение и упасло от знакомства именно с этим автором, зато от других знакомств не упасло, что и я еще прочту (да и читал уже), что пишут обо мне «из другого поколенья» те, кому я, кажется, не сделал ничего плохого, хотя и особо хорошего, по правде сказать, не сделал тоже.
И вы, друзья мои, о себе прочтете тоже[593]. Чтобы в который уж раз изумиться: надо же, как памятлив, оказывается, этот мальчишка.
Или, если угодно, как памятлива эта барышня.
Отличный поэт затеялся писать романы. Не очень, на мой взгляд, удачные, стихам уступающие, но один мы все-таки напечатали, и он даже имел некоторый успех – не столько у читателей, правда, сколько у критиков.
А следующий уже вернули – с реверансами, конечно, ведь поэт отличный, но все-таки вернули. И он исчез со «Знаменского» горизонта. Раз я ему позвонил на мобильный, два – не откликается; недаром же определитель номера изобретен.
И вдруг, много воды уже утекло, мы случайно встретились – чуть ли не на овощном рынке. Я к нему разбежался: «Дорогой XY, куда же вы пропали?»
На мое приветствие он, конечно, ответил. Но разговор поддерживать не стал. «Я, – говорит, – вас еще не простил».
И еще больше воды утекло, а так и не разговаривает. Пока не простил, значит.
А вот – для сюжетной рифмы – еще одна обыкновенная история.
Представляю не так уж давно группу российских писателей на Венской книжной ярмарке и говорю, что, вот мол, NN в начале 1990-х начинал печататься в «Знамени», но затем выбрал, вероятно, для себя другие мировоззренческие и эстетические ориентиры и, побыв какое-то время автором журнала «Москва», сотрудничает теперь не с нами, а с «Новым миром», с «Октябрем». Дело, рассуждаю я вслух, обычное – каждый писатель ищет и находит издание, что его убеждениям ближе.
NN соглашается: дело, говорит, действительно обычное. Только ни мировоззрение, ни убеждения здесь ни при чем. Просто, продолжает, в 1992 году вы вернули мне рассказ, и я не то чтобы обиделся, но решил в «Знамя» больше никогда не ходить.
Так, скажу уже от себя, он за двадцать три года ничего нам ни разу и не предложил. И от наших настойчивых приглашений неизменно уклонялся[594]. Дело, если вы хотя бы чуть-чуть понимаете ранимую авторскую душу, в самом деле обычное.
Не важно, есть ли у тебя последователи, А важно, есть ли у тебя преследователи, так может сказать только очень молодой, азартный человек. В зрелости, клонящейся в старость, никакие «преследователи» уже не нужны. Они наскучивают. Хочется учеников, своей школы. Хотя бы только затем, чтобы проверить, а не наскучат ли и они?
Но этого всего в критике (да, наверное, и вообще в литературе) не бывает. Чай, не наука с ее внятным понятием о преемственности поколений и о благодарности тем, кто поставил глаз и руку.
Побывал я тут как-то на дивном концерте в Камерном зале филармонии.
Татьяна Тихоновна Гринденко озорничала[595].
Ее оркестранты обаятельно хулиганили.
Лев Семенович Рубинштейн шалил[596].
Музыкальные инсталляции Александра Моисеевича Бакши были необыкновенно остроумны[597].
Словом, все эти чрезвычайно достойные и уже, увы, не очень молодые люди вели себя, как разыгравшиеся подростки.
И маленький, человек на сто, зал отвечал им полным пониманием. Готов был и к шалостям, и, простите высокопарность, к сотворчеству.
Еще бы – ведь в этом зале собрались тоже очень достойные и тоже, увы, не очень молодые люди.
Оглядываясь, я искал глазами тех, кто мне (и участникам этого чудесного концерта) сгодился бы в дети.
Нашел… два, нет, все-таки, кажется, три свежих лица. Человек, повторяю, на сто.
На литературных-то сборищах это разделение по возрастам уже привычно.
Выходит и в музыкальной среде тоже.
А как у живописцев? У людей театра? У архитекторов, наконец?
Конфликта поколений вроде как и нет. Но то, что младшенькие делами старшеньких не интересуются, в их компанию стараются не ходить и к себе не зовут, факт, похоже, медицинский.
Вы, конечно, меня попродвинутее, но я, ей-богу, до сих пор обижаюсь, когда врач, просмотрев анализы и – да, да – добросовестно простукав меня, где положено, тут же выписывает рецепты, дает рекомендации и – до свиданья, уважаемый, попросите, пожалуйста, ко мне следующего.
А поговорить?
А проявить участие, пусть даже и показное? А продемонстрировать – ну, хотя бы видимость интереса не только к тому, что у меня повредилось, но и ко мне как к человеку, единственному и, хочется верить, неповторимому?
Жалуюсь на это как-то Максиму Александровичу Осипову – писателю, здесь я ручаюсь, отличному и врачу, говорят, очень даже достойному. А он досадливо морщится. «Да зачем вам, – спрашивает, – эти сантименты? Легче, что ли, вам от них станет?»
«Конечно, легче», – бурчу я про себя, вспоминая, как в когдатошние времена в поликлинике Литфонда врачу важно было не только то, что у тебя болит, но и то, что ты сейчас пишешь и как, к примеру сказать, относишься к свежему нашумевшему роману.
А Максим Александрович, будто подслушав, гнет свое, и так оно выходит, что это не врачи стали бездушнее, как мне с перепугу показалось, а я, вот уж консерватор, никак не могу отказаться от замшелых привычек – то ли староземских, а то и вовсе, свят-свят, старосоветских. На дворе же, – говорит он, – XXI век, и я уныло соглашаюсь, что – да, да – отношения между хорошим врачом и вменяемым пациентом должны быть сугубо технологическими, без этих вам мерехлюндий и сопливостей.
Оно ведь и в литературных делах часто уже так – технологично. Автор шлет текст имелькой, имелькой же снимает вопросы, у редактора возникшие, гонорар получает перечислением на банковскую карточку и, бывает, даже за журнальным номером со своей публикацией в редакцию не заходит. Зачем? В Журнальном зале и так всё видно.
Удаленный, знаете ли, доступ. Высокие, с вашего разрешения, технологии.
А мне, хоть и знаю, что от века отстал, все равно грустно. Как же без «поговорить», думаю.
И в тех случаях, когда продвинутый автор так выстраивает свои отношения со мною как с издателем.
И в тех, когда продвинутый издатель тоже держит меня, уже автора, на удаленном доступе.
Разговаривали как-то в своем кругу, почему по телевидению так редко показывают писателей, а если и показывают, то обычно неудачно. За исключением пяти-шести персон, что стали медийно, а значит и нам с вами, хорошо известны именно благодаря камере и микрофону.
И, помнится, Александр Архангельский – а уж он-то в этой сфере знает всё – заметил: «А как вас показывать? Вы же ведь думаете прямо на экране. Задают вам вопрос – думаете. Начинаете говорить – тоже предварительно подумавши. А экран этого не переносит. У нас надо, чтобы слова слетали с языка, опережая мысль».
Мало что в молодости так нас бесило, как разделение литературы, хоть бы даже и XIX века, первой четверти XX, на прогрессивную и реакционную, на звавшую Русь к топору и звавшую в красивые уюты. И мало о чем мы так мечтали, как о том, что едва рухнет цензура, и расколотая ею современная русская литература вновь сольется в единый поток: безотносительно к политическим убеждениям писателей, их моральному облику, национальности и стране проживания.
Не вышло. То есть печатаются, конечно, все, у всех есть свои группы поддержки, а у кого-то так даже и читатели. Но целостной картины русской поэзии хотя бы, например, второй половины только что отвоевавшегося столетия как не было, так и нет. Вот вышла лет пять назад двухтомная, в полторы тысячи страниц антология «Русские стихи 1950–2000» (М., 2010), и что же? Если ограничиться лишь поэтами на букву «А», в канон – и, наверное, слава богу – введены и Айвенго[598], и Алексей Александров[599], и Лидия Алексеева[600], и Мария Андреевская[601], и Марина Андрианова[602], и иные многие. Что, готов предположить, справедливо: должен же ведь кто-то и им воздать должное. Зато в антологии нет, будто никогда в истории русской поэзии и не было, ни Татьяны Бек, ни Петра Вегина, ни Риммы Казаковой, ни Виталия Кальпиди, ни Анатолия Кобенкова[603], ни Марины Кудимовой[604], ни Олеси Николаевой, ни Николая Панченко[605], ни Алексея Пурина[606], ни Геннадия Русакова[607]… Оборву, чтобы не расстраиваться, список.
И думаешь: ну, что Сергея Наровчатова[608], Татьяну Глушкову и Станислава Куняева не заметили – это понятно, они плохо себя вели, а остальные-то за что преданы остракизму?
Когда в журналах, на фестивалях, в премиальных жюри привечают «своих», а «не своих» в упор не видят, таких вопросов не возникает: в конце концов, межклановую конкуренцию и литературную борьбу еще никому отменить не удалось. Но за что же былое-то так; и особенно досадно, что намерение переменить отечество или иметь другую историю, кроме истории наших предков, какой нам Бог ее дал[609], исходит сейчас не от чинуш с докторскими степенями и не от каких-то там отморозков, а от людей очень даже рафинированных, с прекрасной филологической выучкой. Которые – я сейчас имею в виду ряд авторов журнала «Воздух»[610], интернет-ресурса «Colta»{1} и издательской империи «НЛО» – стремятся не только извлечь из забвения подземную классику XX века, за что честь им и хвала, но и вытеснить ею те имена, что уже несколько десятилетий у всех на слуху. Леонид Аронзон[611], кто бы спорил, поэт достойный, но только зачем его стихами выталкивать стихи Давида Самойлова[612], а ведь выталкивают же.
Неужели, по дурной отечественной традиции, у нас, как и почти столетие назад, вновь воспроизводится коллизия нестареющего студенческого анекдота? Ну, вы помните, конечно…
Экзаменатор, потеряв надежду хоть чего-нибудь добиться у экзаменуемого, спросил: «Ну, а Льва Толстого-то вы, по крайней мере, знаете?» И услышал в ответ: «Э, профессор… У вас своя компания, а у нас своя».
«Не хотите ли вы поехать на Пушкинский праздник в Михайловское?» – позвонили мне несколько лет назад.
Как не хотеть! В тех местах я, конечно, бывал, но еще в поздние 1970-е, когда в Успенском соборе пел Иван Семенович Козловский, а во всем Пушкиногорье царил и правил Семен Степанович Гейченко[613]. И праздник помню – бескрайнюю-бескрайнюю поляну, на которой собирались тысячи, без преувеличения, человек, с детьми, с внуками, с родственниками и сослуживцами, – чтобы послушать стихи.
Стихи, естественно, звучали тогда разные – от прекрасных до совсем, что называется, не в ту степь, хотя тоже патетических.
«А сейчас, – говорят мне, – мы кое-каких не возьмем, так что с вами поедут только хорошие поэты». И группа наша, действительно, подобралась что надо.
Пристрелочную встречу в Пушкинских Горах провели вроде бы неплохо, и вот он – сам праздник. Занимаю место на скамеечке поближе к дощатым подмосткам, откуда стихи пойдут, оглядываюсь… Ну, не тысячи уже, конечно, но все-таки сотни ни в чем, как я обычно говорю, не повинных людей, куда больше, чем могли бы вместить Дом литераторов или Политехнический. Ждут, а поэты…
Поэты – будто назло, будто в видах эстетического протеста – читают только то и только так, как привыкли они читать в «Билингве», скажем, или в «Даче на Покровке», где сходятся только свои, понимающие, числом человек тридцать. Один поэт решил на поляне показать что-то эзотерически глубокое, другой блистательно ерничает, третий пустился в фельетонную публицистичность о том, что не надо, мол, детей Кавказа и Центральной Азии называть «чучмеками», и тогда на это еще один, уже псковский стихотворец, ответствовал в рифму, что русских-де тоже всюду обижают… В другом месте и в другое время тут, может быть, что-то и заискрило – но не на поляне же и не в день рождения Пушкина.
И провал был бы полным[614], не спаси положение Владимир Андреевич Костров – поэт не самый мною, наверное, любимый, но опытный в обращении с доверчивой публикой[615]. Прочел стихи о том, что жизнь такова какова и более никакова, удачно пошутил, обратился с задушевными строками к Пушкину, к России-матушке…
«Вот, – говорю я на обратном пути в Москву друзьям-поэтам, – а вы…» Что, впрочем, они… Стихи, какие можно читать глазами, сейчас пишут, причем часто отличные. Стихов, предназначенных для чтения в университетской, предположим, аудитории, тоже предостаточно. А вот так вот… чтобы на поляне, да в полный голос, для тысяч, в поэзии не искушенных, но к ней, хотя бы только в праздник, потянувшихся…
Чего нет сейчас в нашей поэзии, того нет.
Говорят, что писатель перестал быть сегодня властителем дум. А я обычно отвечаю, что это смотря, мол, какой писатель.
Вот Михаил Иосифович Веллер несколько лет назад позвал меня на свой юбилей. Я поинтересовался, где дело будет, и, узнав, что встреча назначена в Большом (и действительно, очень большом) зале Дома литераторов, аж языком прицокнул: «А что ты там делать будешь? Чем людей займешь?» На что старый мой товарищ ответил не слишком определенно: «Поговорим сначала немножко, а потом, как полагается, для своих фуршетик».
Ну, его праздник – его и риски, думаю. А сам движусь потихоньку от «Баррикадной» к Большой Никитской, путь многим известный, и где-то уже в районе Садового все чаще начинаю встречать людей с букетиками и букетищами. Непосредственно же перед входом в ЦДЛ толпа, и оттуда, едва не растерзанный, вырывается Сергей Александрович Филатов. «Даже и не пытайтесь, – на бегу советует он мне. – Просто подарок передайте – и всё».
Заинтригованные донельзя, мы с женою ныряем в фойе и – о боже! Лестница наверх, где Большой зал, запружена, как река льдинами. Гвалт немолчный, и по отдельным репликам я понимаю, что кто-то на встречу с любимым писателем приехал из Рязани, кто-то из Тулы, а кто-то очередь, чтобы попасть сюда, занимал с восьми утра. Слава богу, опытная Наталья Алексеевна Познанская нас и Эдуарда Николаевича Успенского со спутницей сумела каким-то волшебным образом втиснуть в ложу, а сама, пока мы продирались сквозь толпу, этой же толпе внушала: «Не беспокойтесь, все всё услышат. Фойе радиофицируем, а может, и на улицу звук пустим».
В зале же… – я много где бывал, но такого столпотворения еще не видел[616]. Что за люди? Самые обычные – «бабы, слобожане, учащиеся, слесаря»… А на сцену выходит Веллер вместе с Владимиром Молчановым, популярным в конце XX века телевизионным ведущим, который не то чтобы управляет течением вечера, а ассистирует Михаилу Иосифовичу, передает ему поступающие от публики записки с вопросами.
И Веллер – его, наверное, все хотя бы раз, но видели по телевизору, – не теряя несгибаемой уверенности, отвечает. И о своем отношении к Григорию Распутину, и о том, чем хорош постмодернизм, и надо ли смотреть сериалы, и как нам обустроить Россию. Зал внимает, при самых удачных репризах писателя разражаясь долгими, не смолкающими, как говорили в нашей с Мишей юности, аплодисментами.
И вот кода. Молчанов из вороха на столике выуживает последнюю записку и громко читает: «Михаил Иосифович, скажите, а есть ли Бог?»
И Веллер ответил. На этот вопрос он ответил тоже.
Чем дольше разматываю я клубок своих воспоминаний, тем больше чувствую себя кем-то вроде пожарного, который увлеченно, со знанием дела пишет о пожарах и способах их тушения. Что, может быть, и представляет познавательный интерес для ширнармасс, то для есть широкого читательского круга, но по-настоящему понятно только таким же, как я, пожарным и только нас одних и волнует.
«Всё у вас, Сергей Иванович, в фейсбучном романе хорошо, умно и остроумно, – сказала мне на днях замечательная писательница, еще непростительно молодая, но уже гораздо более искусная, чем я, в сюжетоплетении. – Плохо лишь то, что вы пишете о мирке, предельно узком и замкнутом исключительно на себе. Другим в этот герметичный мир не войти, да и захотят ли еще они в этот мир входить, другие?»
Всё правильно. Литература, спасибо перестройке и Интернету, в наши дни стала занятием, доступным каждому желающему, то есть одновременно и расползлась, утратив какие бы то ни было границы, и скукожилась, свернулась в кружок то ли любителей селфи, то ли вышивальщиков болгарским крестом.