Вот жизнь моя. Фейсбучный роман Чупринин Сергей
Что делать? Смириться, конечно. Умом я это понимаю, но сердцем, сердцем-то я помню, что еще совсем недавно, в годы, когда я только начинал, именно литература была одним из важнейших дел в стране. И чтение не разъединяло, как нынче, людей (муж читает/пишет одно, жена другое, дети, если вообще читают/пишут, то третье), а именно что объединяло людей.
В числителе у всех и раньше было, слава богу, разное, а знаменатель был общим, и как мне с этим проститься?
«Может быть, вы попробуете посмотреть западные телесериалы, – посоветовал мне на книжной (!) ярмарке в Вене прозаик Андрей Геласимов[617]. – Они, поверьте, сейчас гораздо интереснее и уж точно продвинутее, чем романы и даже чем полный метр».
Спасибо, Андрей Валерьевич. Я попробую. И мне, наверное, понравится. Но останусь я, боюсь, все же с романами и стихами. А остальное – пусть будет, конечно, но только уже после меня.
Не хотелось, но сказать придется: не верьте истинам, данным вам в непосредственных ощущениях.
Да вот пример. Возвращается лирический поэт из поездки – неважно куда, допустим, в Строгино или в Иркутск. И сразу же: «Неправда, что люди охладели к поэзии, неправда – и всё тут! Меня так слушали, такие умные записки присылали!» И не надо счастливца остужать бестактным вопросом, сколько, мол, человек пришло на встречу с вами. Тридцать? Или, бери выше, шестьдесят? Он обидится: испортил, скажет, песню, дурак. И уж тем более нельзя интересоваться у поэта, отчего же это его сборник, вышедший пять лет назад тиражом в 700 экземпляров, так до сих пор и не раскупили.
Пример zwei. Входишь в столичный книжный магазин – в «Москву» ли, в «Фаланстер» ли, – и такое ощущение, что не только книг завались, но и посетителей. Да не посетителей, что это я, – покупателей! Потому что и к кассам не протолпиться, и у каждого второго-третьего не по одному томику, а по несколько. Кое-чего (например, твоей собственной книжки) даже и нет уже в продаже. Всё разобрали, и не надо только, раздуваясь от тщеславия, уточнять, много ли экземпляров было выставлено. Много, – тебе ответят. Десять. А то, шутка ли, двадцать.
И третий пример. На журнальные праздники, на большие литературные вечера, в организации которых мне случается принимать участие, обычно не каждый желающий и попадет, пропускать приходится по спискам – только для приглашенных. И всё бы хорошо, но вот как-то, обведя глазами родные лица, я взял да и спросил, а много ли в зале подписчиков «Знамени». И… все в ответ мне добродушно рассмеялись.
Знаете, что всё это напоминает? Эпоху застоя, когда, в какой дом ни приди, тебя такими деликатесами накормят, так попотчуют, что нельзя даже и вообразить себе, что в магазинах-то пустым-пустехонько, и очереди за шпротами в километр, и за «Краковской» колбаской люди из области электричками ездят.
Нет уж, друзья мои, копить и холить свои непосредственные ощущения, конечно, можно. Но верить лучше статистике.
Сообщив на пресс-конференции, что высокому Букеровскому жюри пришлось в этом году прочесть семьдесят три романа, Игорь Олегович Шайтанов[618] сказал: «Сейчас их раздадут каждому из вас».
Оговорился, конечно.
Но собравшиеся в зале оцепенели от ужаса.
Каждому! Читать! Да по семьдесят три романа! Причем русских! Когда июльское солнышко светит так ласково и ветерок свеж, как поцелуй младенца…
…Это – вы уже догадались – я так шучу. И никакой оговорки многоопытный Игорь Олегович, разумеется, не допускал. И раздали присутствовавшим, само собою, не книги, а только их перечень, причем милосердно ужатый до двадцати четырех позиций.
Но двое из моих коллег в антракте признались, что искренне сочувствуют членам жюри, а третий молвил: «Какой ужас!»
«Конечно, – прослушав мои жалобы и пени на то, что никто ничего не читает, а если читает, то читает не то и не так, соболезнующе сказала славная и ооочень еще молодая писательница, – конечно, вы тоскуете по временам, когда тиражи были фантастическими и отношение к чтению объединяло, а не разъединяло людей, как сейчас. Конечно. Как же вас не понять? Но мы-то ведь родились уже при этих тиражах, и, ей-богу, одной тысячи читателей – но только своих, на меня похожих – мне более чем достаточно. А гонорары? Ну, что гонорары? Заработаем на чем-нибудь другом, чтобы писать и гонорарами не заморачиваться».
Снисходя к моей мафусаиловой памятливости, она улыбнулась, а я… Я, что уж тут, почувствовал себя ровесником плезиозавров и птеродактилей. Они вымерли, а я еще нет. И брожу вот теперь среди теплокровных, конечно, но таких маленьких-маленьких, и как-то мне не по себе.
Замечено, что писательскому успеху больше способствуют не деньги, вложенные в раскрутку, а хорошие знакомые, берущие эту раскрутку на себя. Казалось бы, глупость, но посмотрите на бизнесмена и романиста Александра Потемкина[619]: деньги на саморекламу и рекламу – ну, хотя бы на «Эхе Москвы» – истрачены изрядные, а где тиражи, где высокая репутация – в глазах публики или хотя бы литературного сообщества?
И противоположный пример – «Духless», первый и, кажется, единственно успешный роман виноторговца Сергея Минаева.
«Я, – говорит Минаев, – не обивал пороги издательств, не вступал в схватки с редакторами – ничего этого я не делал. Так получилось, что мой хороший знакомый познакомил меня со своим хорошим знакомым, владельцем «ACT», который прочел мою рукопись и сказал: «Я ничего не понимаю в том, о чем вы пишете – у вас тут мат и всякий там кокаин, – но давайте издадим, мне кажется, интересно». Издали, никто не закладывался на успех, стартовый тираж был маленький. Но книжку продали за неделю».
Почему продали? Слово опять-таки Минаеву: «Если говорить о грамотном пиаре, мне очень повезло, что мне помог в этом мой друг, наиболее грамотный, на мой взгляд, продюсер в российском Интернете».
Хотя, возможно, не обошлось все-таки и совсем уж без денег[620] – надо же было замотивировать книготорговцев, чтобы книжки Минаева встречали вас в каждом магазине и чтобы выкладывали их опять-таки грамотно. «Мне, – в последний раз дадим писателю слово, – безусловно было бы сложно продаваться, если бы моя книга была представлена на задних полках двух магазинов». А тут уж одними хорошими знакомыми, кажется, и в самом деле не обойтись.
Просматривая свой «Большой путеводитель» по современной литературе – как элитарной, так и массовой, – обнаружил, что довольно много писателей, бывших совсем недавно первачами или казавшихся ими, покинуло освещенную авансцену.
По-английски, не прощаясь, ушел из литературы феерически талантливый Дмитрий Бакин.
Саша Соколов и Александр Морозов[621] тоже прекрасно обходятся без нас, читателей.
Ирину Денежкину[622] помнят только переводчики, изрядно на ней подзаработавшие.
Никаких литературных новостей от Арсена Ревазова[623] и Сергея Кузнецова[624].
Кто такие Оксана Робски[625] и Сергей Сакин, надо теперь долго объяснять.
О Викторе Доценко[626] напоминает только судебная хроника.
Где Сергей Бабаян, первый лауреат премии за лучшую русскую повесть?[627]
Михаил Харитонов[628] и Кирилл Бенедиктов[629], казавшиеся мне самыми многообещающими в кругу фантастов, как фантасты замолчали.
Александр Еременко и Иван Жданов, каждый по-своему, повторили подвиг Артюра Рембо.
Выцвел Илья Стогофф[630].
Сдулся Сергей Минаев.
О Баяне Ширянове и помина нет[631].
Разумеется, ни на ком из живущих нельзя ставить крест. Все еще возможно. Однако какая ротация, какая, сказал бы российский президент, смена элит…
Давненько это было, но было. Меня, как и нескольких столичных журнальных редакторов, пригласили в Потсдам на традиционные, что на месте уже выяснилось, русско-немецкие писательские встречи. Их участниками стали Татьяна Толстая, Виктор Ерофеев, Лев Рубинштейн, покойный Дмитрий Александрович Пригов, Борис Гройс[632], нагрянувший, кажется, из Вены, еще кто-то – первые (во всяком случае, по немецким понятиям) лица русской литературы, ее la crme de la crme[633].
И среди них московская писательница, чье имя, благодаря нескольким очень популярным детективным романам, тогда гремело не только у нас, но и в Германии. Так что никто и не удивился тому, что фойе здания, где проходили встречи, было увешано постерами с портретом этой писательницы и эффектной фразой: «Принцесса русского крими». Чуть более удивительным было то, что именно ей президент Федеративной Республики, открывавший встречи, первой предоставил слово на пленарном заседании. При этом, правда, он – спичрайтеры, должно быть, напортачили – назвал ее автором исторических романов. Но ничего. Писательница с достоинством поправила президента, сказала, что подлинным королем детективного жанра был Достоевский, уместно процитировала в своей речи, кажется, Ортега-и-Гассета[634], и конференция плавно пошла по накатанным рельсам.
А на последний день, уже после всех докладов, всех круглых столов, запланирована была экскурсионная поездка в Берлин.
И вот забираемся мы, la crme de la сrme, в туристический автобус, зовем, естественно, писательницу, что речь произносила первой. И оказывается, что мы-то поедем вместе, а за нею из Берлина прислали – издатели, наверное, – особый «мерседес». И он так и прошелестел мимо нашего автобуса, обгоняя…
Давненько это было. Кого-то из участников той встречи уже нет в живых. Состав русской делегации пополнили бы теперь другие фигуры. И писательница, о которой я почему-то вспомнил, в последние годы выпускает совсем другие романы, и они уже не так фантастически популярны, как те прежние, криминальные…
Вот я и спрашиваю, а прислали бы ли сейчас за нею специальный «мерседес», чтобы наглядно показать qui est qui или, если хотите, who's who в современной русской литературе?
К бумагам, что наросли за жизнь, я отношусь небрежно. В этом Пастернак, конечно, виноват: «Не надо заводить архива, над рукописями трястись…» Вот, к изумлению коллекционеров и ужасу историков литературы, мы и не трясемся. Ни над собственными рукописями; Бог уж с ними. Ни над чужими письмами, а среди них у всякого литератора были ведь и замечательные, и от замечательных людей. Ни над документами, всем тем бумажным сором, цена которому сегодня полкопейки, а спустя десятилетия цены, возможно, не будет.
Помню, как однажды известный библиофил (и по совместительству руководитель Федерального агентства по печати) Михаил Сеславинский передавал в дар Гослитмузею полуслучайно купленный им архив Алексея Суркова[635], поэта, о котором если что сейчас и знают, так это то, что он «Землянку» написал. В десятках коробок, что в зал ввезли на тележке, чего только не было! И черновики сурковских стихов, конечно, – но к ним все как-то отнеслись без большого пиетета: что ушло, то ушло. А вот выдержки из протоколов, заботливо сохраненных Алексеем Александровичем, из писем, которые он как один из руководителей Союза писателей получал, допустим, от брошенных писательских жен, или из доносов одного писателя на другого, шли на ура. И правильно – в каждом блокноте, в каждой квитанции, в каждой обветшавшей записке хоть одна «говорящая» деталь да найдется.
Даже если это бумаги не Пушкина, не Бродского, а вполне себе рядового литератора – всё может оказаться дорого историкам. А мы не дорожим. Я, скажем, не без скептической иронии отношусь к тем, кто сохраняет у себя копии писем, отправляемых и друзьям, и по инстанциям. Но вот недавно позвонил поэт NN с просьбой вернуть ему письма, что он отсылал мне лет…надцать назад. Он, мол, за мемуары сел, и письма те ему бы пригодились, если я их, конечно, сохранил.
Но я ведь не сохранил! И стыдно мне стало.
Пришло вдруг в голову, что поэзия как явление более архаическое, с феодальными (аристократическими) корнями строго иерархична, то есть требует, чтобы поэты рассчитались на Первого, вторых и третьих и всяк сверчок знал свой шесток, тогда как проза – первенец демократии и, соответственно, устроена по схеме парламента, где голос одного оратора весит столько же, сколько голос другого и первые – отнюдь не сюзерены, а всего лишь сменяемые лидеры той или иной фракции – например, новеллистической или социального романа.
Потому-де и нравы у прозаиков менее истребительны, менее братоубийственны, чем у поэтов, которые априорно встречают друг друга надменной улыбкой.
Поэты – всегда соперники, прозаики (иногда) встречаются и миролюбивые.
Прозаики могут договориться, поэты – никогда. Parabellum, вооруженный нейтралите суверенных сверхдержав – вот максимально возможная для поэтов форма дружелюбия по отношению друг к другу.
Глупость, конечно, но и в ней, мне кажется, что-то есть.
Да вот, извольте. Пришли как-то, давно уже, к нам в гости два поэта, ранее лично не знакомых друг с другом. Имен не называю, но вы уж поверьте: из самого первого в России ряда. И, как откушали, дернула же меня нелегкая предложить: «А теперь, может быть, почитаете?»
И – началось. Один, читая, напирает. Другой, в свой черед, атакует, хоть стихи вроде и элегические. Один побагровел, другой… И ведь не остановить уже.
О, этот двух соловьев поединок!
Ну, или, если хотите, армрестлинг.
Кто – кого. И не велика важность, что в судьях только мы с женою. Расставаясь, они, разумеется, учтиво обменялись телефонами, но, сколько я знаю, друг другу никогда не звонили. И даже, кажется, в общих поэтических вечерах до сих пор предпочитают не встречаться.
…Теперь-то я учен. Если поэт за столом один, пусть читает невозбранно. Если трое или больше, то и это всем только в радость. А вот так чтобы врукопашную – Боже сохрани!
«Как человек я говно, а стихи пишу хорошие», – сказал известный поэт. Без заносчивости, но и без смирения. Принимайте таким.
Что делать, принимаем.
Фантасты мною, кажется, не интересуются. И правильно – я ведь о них не пишу, хотя в обычном для читающего человека выборе факультативной страстишки – между детективами и фантастикой – я с младых ногтей взял сторону книг про небывшее и небывалое. Знакомился даже, Господи помилуй, с романами Немцова[636] и Казанцева[637], кто их помнит, пока не сосредоточился, в переводном изводе, на Станиславе Леме и англоамериканцах, а в изводе русском – на всем, что в нашей словесности шло от братьев Стругацких.
Читательский стаж тем самым изрядный – уже более чем полувековой. Но никак не профессиональный, так как я с самого начала решил хотя об этой сфере своего опыта публично не высказываться и читать себе позволяю отнюдь не всё, а только то, что нравится.
Что, вне сомнения, не профессионально. И к нижеследующим моим суждениям тоже прошу отнестись как к безответственным. Тем более что суждений этих всего два.
Первое, о переводах. Когда пал железный занавес и мы, поклонники Азимова, Шекли, Гаррисона, Каттнера, Саймака или даже первой в моих глазах Урсулы Ле Гуин кинулись читать те их вещи, что до нас ранее не доходили, то как-то сразу обескураживающе выяснилось, что лучшее у них, оказывается, на русском языке было благополучно опубликовано при советской власти. Действовала, выходит, в «Молодой гвардии», «Мире»[638] и «Знании» селекция не только идеологическая, ее-то не жалко, но и эстетическая. Поэтому что остается любителю – перечитывать старые, уже вконец поистрепавшиеся книжки своих любимцев в бумажных обложках.
И – это второе суждение – остается возможность перечитывать то, что было написано русскими фантастами в 90-е годы и на самой заре 2000-х. Золотое, скажу я вам по секрету, десятилетие, ну полуторадесятилетие в истории отечественных небывальщин! Как хорош был Олег Дивов, как изобретательны Сергей Лукьяненко и Александр Громов, как крупен Михаил Глебович Успенский, как стилистически ярок Александр Зорич, какие надежды подавали Михаил Харитонов и Кирилл Бенедиктов, а роман Марины и Сергея Дяченко «Vita Nostra» не получил, на мой взгляд, премии «Русский Букер» или «Большая книга» лишь потому, что не был на них номинирован.
И куда это все делось? Зайдешь в соответствующую межстеллажную щель магазина «Москва», к примеру, а купить нечего.
И даже книжки на полках стоят не по авторам, а, Господи Исусе, по сериям. Как это можно!
Про издателей-вредителей, что не допускают в фантастике ничего неформатного, я, конечно, знаю. Но есть у меня подозрение, что ничего по-настоящему стоящего и не пишется. Во всяком случае, как купишь неосторожно новые книжки своих былых кумиров, как откроешь – право слово, лучше бы деньги поберег!
Весь XVIII век писатели жили монаршей милостью да подачками с барского стола. Сочинил удачную оду на восшествие – вот тебе табакерка. Ударил Ювеналовым бичом сатиры – бери перстенек. А уж за трагедию из античной истории, перепертую на язык родных осин, можно было и деревеньку запросить.
Я, конечно, утрирую. Комикую, хотя суть, мне кажется, схвачена верно. Как верно и то, что явился Пушкин, наше всё, как известно, и всё переменил. Не продается, сказал, вдохновенье, но можно рукопись продать. За деньги, естественно, в дальнейшем именуемые гонораром.
Так русские писатели два века и прожили – на гонорары. Пока, вослед перестройке и гласности, не рухнули тиражи, а с ними и гонорары. Если раньше издавали книгу, чтобы в том числе и заработать себе на пропитание, то теперь часто зарабатывают, чтобы оплатить издание собственной книги. Или издатель снизойдет к почтенному автору и его облагодетельствует: мы, мол, денег с вас, дорогой вы наш, не возьмем, но и вам, конечно, ни гроша не дадим. Ну, а если гонорар все же возникает, то, ей-богу, чаще всего сиротский, одни только слезы…
Вот и вернулись к нам, будто из Средневековья, табакерки с перстеньками, именуемые нынче литературными премиями.
Чем «Большая книга», особенно первой степени, не деревенька?
И чем прожить поэту, если за стихотворные сборники нынче не платят никому? Или почти никому?
За премии бьются, ссорятся насмерть – или соискатель с соискателем, или оба они с бездушными членами жюри. А как не биться? И многим ли лучше, когда величественно отстраняются (делают вид, что отстранились): я, мол, на своем вдохновении не зарабатываю?
Мне самому случалось быть то членом, то председателем жюри, то есть брать деньги из одних рук и передавать в другие. Ловя на себе взыскующие, а иногда и просто ненавидящие взгляды тех прекрасных писателей, что так и не вышли из лонг-листа.
Ох, уж этот рынок по-российски, не к ночи будь помянут, от которого и премиальной сетью не защититься: слишком уж она крупноячеиста, а то и дырява.
В новой «Литературной газете», уже при Полякове[639], но еще на Костянском, я бывал всего один раз, и то давненько.
Юрий Михайлович пригласил тогда нас, главных редакторов литературных журналов, поговорить о том, как всем выживать– вместе или поодиночке. Мы и пришли, расселись вокруг стола в комнате на втором этаже, где в старые времена собиралась редакционная коллегия, Юрий Михайлович тоже присел, но не во главе стола, а как-то сбочку, демократически, и завел, помнится, какой-то туманный разговор о том, что, при всем несовпадении позиций, литературные издания соединяет большее, чем разъединяет, ну и так далее. Мы, редакторы, только переглядывались, не вполне понимая, зачем нас собрали.
Но минут через пятнадцать дверь открылась, и появившийся на пороге человек – никому из нас не известный, а представиться не потрудившийся – энергично прошел вперед и занял за общим столом руководящее место. «Так, – сказал он, обведя редакторов глазами. – Я думаю, пора сливаться». – «В каком смысле? – спросил кто-то. «Во всех, – рубанул так и не представившийся нам господин. А то, что господин, видно было с полувзгляда. – Мы образуем единый газетно-журнальный холдинг.
Так? И каждой редакции предоставляем по две-три комнаты в этом здании». – «А что с нашими нынешними помещениями будет?» – опять спросил кто-то. «Это как раз ясно, – было отвечено. – Сдадите в холдинг, и мы найдем вашим конурам эффективное применение. Так? И бухгалтерии ваши тоже сольем – зачем каждой редакции своя? И бумагу вместе будем покупать, да мало ли?»
Редакторы зашевелились, готовясь покинуть этот гостеприимный зал. Но тут Юрий Михайлович Поляков, отлично, как опытный редактор понявший перемену в настроении своих коллег, перехватил инициативу. И заговорил о том, что сливаться мы будем, конечно, не завтра с утра, а пока давайте-ка под запись проведем общее редакторское заседание за круглым столом, поспорим о том, куда же плыть нашей литературе.
«А вот это без меня», – отрезала решительная Ирина Николаевна Барметова[640], редактор журнала «Октябрь». А я, как человек, во всем стремящийся к компромиссу, заметил, что поспорить, конечно, можно, но только в том случае, если Станислав Юрьевич Куняев, редактор журнала «Наш современник», даст предварительно обещание не называть, как у них водится, журнал «Знамя» жидомасонским, а период ельцинского правления – оккупационным. «Ну, это уж как разговор пойдет!» – заносчиво бросил мне, да и всем, Станислав Юрьевич.
Так что и этому интересному начинанию тоже не суждено было случиться. А спустя какое-то время и редакция «Литературной газеты» поменяла доставшийся ей от Чаковского в наследство шестиэтажный дом на что-то более скромное, я даже не знаю точно где.
Люди – очень разные[641].
Всем, кто меня окружает, известно, что эту фразу я произношу чаще прочих. И обыкновенно наставительно прибавляю, что вот, мол, главный итог моих наблюдений по жизни.
А звучит вроде бы банально. Спорить не с чем.
Так ведь спорим же! Требуя, чтобы стихи, например, были непременно похожи на мое, Ивана Ивановича, представление о стихах. Или провидя предосудительную подоснову чьих-то не нравящихся нам высказываний и поступков. Или полагая отклонением, шокирующей перверсией тот образ мысли и поведения, какого мы сами не придерживаемся.
Хотя сказано же: что немцу здорово, то русскому смерть.
Вот хоть Пушкин. Сказал же вроде: «Ты царь; живи один…» А сам был существом чрезвычайно контактным и не просто тянулся к общению в своей – профессиональной, сейчас бы сказали – среде, но и создавал ее. От лицейского круга и «Зеленой лампы» до участия в «Литературной газете» и создания – ну, не для денег же одних – «Современника». Тогда как Евгению Абрамовичу Баратынскому среда эта была, кажется, ни к чему, а тоже ведь стихотворец не из последних.
Так и сейчас: одни преохотнейше ходят по фестивалям, презентациям, Липкам, а другие приглашениями такого рода пренебрегают. И первые нормальны, и ко вторым не обязательно посылать психоаналитика, или я не прав?
И – чтобы посыпать нравоучение мемуарной солью – знавал я как редактор писателей, твердо держащихся максимы «Живи один». Например, Виктора Олеговича Пелевина. В редакции он, пока шли «Омон Ра», «Жизнь насекомых», «Чапаев и Пустота», еще появлялся. Но, когда пришел его черед получать журнальную премию с произнесением, соответственно, как мы ее называем «Малой нобелевской речи», вдруг забеспокоился. Вел, помню, особые со мной переговоры, чтобы минимизировать свое участие в многолюдной церемонии.
Поэтому в Овальном (знают многие) зале он появился, нацепив огромные черные очки, а вызванный за дипломом и конвертиком просто постоял перед публикой, не произнеся ни слова. Так что в журнале, где мы печатаем речи лауреатов, пришлось оставить несколько квадратных сантиметров пустого места. Нормально? Мне кажется, даже красиво.
А вот Дмитрий Бакин – один из самых, на мой вкус, одаренных авторов «Знамени» – даже и от похода в Овальный зал наотрез отказался. Принял премию у меня в служебном кабинете, особо настояв, чтобы никого из журнальных работников при этом не было – кроме Ольги Васильевны Труновой[642], его единственного редактора.
Так что – вздену-ка я поучающий палец – люди, и писатели здесь не исключение, действительно очень разные. Чем, собственно, и интересны.
«Ты бы уж как-то определился, что ли. Или в партию вступай, как люди, – еще в 70-е пенял мне приятель, сам недавно из соображений благоразумия обзаведшийся членским билетом. – Или к этим своим иди, к диссидентам. А то болтаешься, как…». – И он, разумеется, добавил, где и как что я болтаюсь.
Жизнь прошла с той поры, а призывы во что-нибудь вступить, к чему-нибудь присоединиться звучат всё так же настойчиво.
Вот и в перестройку я, беспартийный, сильно, помнится, уступал в антикоммунистических руладах тем, кто из этой партии (Коммунистической, если кто забыл) только что благоразумно вышел. Оно и понятно: ни один ведь из природных атеистов так не хулит церковь, как эмансипированные поповны и поповичи или попы-расстриги.
Вот и сейчас: то спросят испытующе, Шарли я или не Шарли, то проверят на отношение к георгиевским ленточкам. Кто не с нами, скажут, тот против нас. А то и добавят многозначительно: мол, если не встроишься в одну из колонн, тебя уничтожат.
Репутационно, разумеется, только репутационно.
И не ответишь же, что с детства пуглив и в толпе, даже если это толпа единомышленников, чувствуешь себя неуютно. И не признаешься, что при окрике: «На первый-второй рассчитаись», – тебе хочется отойти в сторону. Быть третьим. Чтобы слезы из глаз не стали, по крайней мере, общими.
Неполное примыкание – вот как это, наверное, называется.
Когда жена или дочь повышают голос, прибегают к сильным выражениям или намереваются заплакать с целью всего лишь в чем-то меня переубедить, я тупо твержу: «Стиль полемики важнее предмета полемики».
Эта великая (в моих глазах) фраза Григория Соломоновича Померанца, наверное, не универсальна. И есть – может быть, но не уверен – предметы, в споре о которых все средства позволительны. И есть оппоненты, с которыми вообще незачем вступать в дискуссию.
Всё так, но я ведь не об исключениях. А о том, что эти исключения стали у нас общим правилом. Если спорим о стихах, то не допуская самой возможности иметь иной вкус или иную точку зрения. Если говорим: «На том стою и не могу иначе», то будто к врагам относимся ко всем, кто занял место в сторонке от нашего. И в первых полемистах у нас числятся не умеющие договариваться, а готовые перекричать, унизить, растоптать и в пыль растереть любого оппонента. Телевизионные ток-шоу – вот сегодня школа ненависти, и я с изумлением вижу, сколь многие вполне себе разумные люди, вступив на тернистые фейсбучные тропы, претендуют на амплуа отличников в этой школе.
И возникает вопрос: а чего вы, друзья, собственно говоря, хотите: доказать, что все инакомыслящие непременно идиоты (как вариант, мерзавцы), или попытаться найти способ решения той либо иной проблемы, волнующей вас и тех, кто с вами не согласен, волнующей тоже?
Понимаю, что поздний опыт зрелого ума возрасту иному не годится, и вполне снисходительно отношусь к юношам (еще лучше, к девушкам) бледным со взором горящим. Были, мол, когда-то и мы рысаками и тоже гордились своей неуступчивоcтью, собственной, черт бы ее побрал, принципиальностью. Теперь же я взаимоистребительных споров на дух не переношу и стараюсь не то что в них не участвовать, но даже и не присутствовать при них. Мне иная полемика дороже, целью которой является дело, какое можно совершить только путем сложения усилий. И ценою… ну, пусть не уступок, максималисты вы мои родные, но хотя ценою признания, что человек с иной, чем ваша, позиция, не обязательно дурак или подлец.
Заметил же ведь один умнейший человек, что и с национальной (не к ночи будь помянута) идеей у нас ничего не получается, потому что ею может стать только то, что Собянину не сделать без…э… Навального, а Дмитрию Кузьмину[643] без…э… Игоря Шайтанова.
Побывав несколько лет назад на каких-то литературных посиделках в Москве, замечательный петербургский критик Саня (Самуил Аронович) Лурье[644] заметил мне с тревогой: «Страшно тут у вас, в столице. Ходишь, будто по битому стеклу».
То есть? «Ну, как то есть, – отвечает. – Стоит только сказать что-нибудь не аккуратно, семь раз не подумав, – и сразу попадаешь в не свои».
Фейсбук – не исключение. Затеялся я вот размещать в нем свои байки с рассказцами, как мой добрый товарищ, двумя поколениями, впрочем, моложе, меня и тормознул: «Что-то я не пойму, Сергей Иванович, вашу авторскую позицию. Такое впечатление, – говорит, – что ностальгируете вы по советским временам. И не стоит ли вам, чтобы позиция прочитывалась отчетливо, вынести в эпиграф пушкинский стих: «И с отвращением читая жизнь мою…». Или хотя бы вот этот: «Но строк печальных не смываю…».
Э, думаю, если такой квалифицированный читатель, прекрасно и сам владеющий словом, интересуется, как и во время оно, моей авторской позицией и хочет, чтобы она была поотчетливее, действительно, значит, плохи дела в нашем королевстве. Видно, и впрямь мы вползаем (уже вползли?) в атмосферу советской цивилизации, раз нужно каждому народному дружиннику предъявлять свидетельство о своей идеологической благонадежности.
А я вот съездил в Вену. И поздним вечером 30 апреля стал нечаянным свидетелем манифестации местных радикалов. По одной из неглавных улиц Ринга, т. е. все-таки в самом центре города, двигалось несколько сотен, а может быть даже и тысяч молодых людей. Шли, к моему изумлению, с зажженными свечами, но тем не менее громко, как и положено, скандировали антиглобалистские лозунги (ну, типа «Socialismus forever», «Руки прочь от Ирака»), несли портреты Че Гевары, Мао и Pussy Riot (стремительно занявших свое место в ряду культовых революционеров), орали песни – кажется, антифашистские, 20-30-х годов. Обочь с интервалом в сто – двести манифестантов вразвалочку фланировали полицейские с резиновыми дубинками наголо.
Было ужасно…э-э-э… прикольно. Но по-настоящему чувство острой зависти к австриякам нахлынуло, когда оказалось, что колонну манифестантов замыкают, помимо машины «скорой помощи», еще и мусорщики с желтыми метелками и совочками, которые тут же уничтожают все следы революции, сбрасывая их в неспешно ползущий позади мусоровоз.
Неужели и мы когда-нибудь доживем до таких бессмысленных, но отнюдь не беспощадных бунтов?
Или вот – из другой совсем оперы – провел три дня в обществе прелестных молодых женщин. Старшей – около тридцати пяти, младшей – подле двадцати пяти. Хорошо обеспечены, много читают, но не имеют прямого отношения к литературе.
Я, конечно, все больше токовал о раньших временах. О том, например, что сорок лет назад в ритуал ухаживания непременно входило обчитывание потенциальной избранницы стихами. Мандельштамом или там Сашей Черным.
И выяснилось, что у старшей это тоже было. Правда, всего один раз и очень-очень давно. Зато младшей стихи не читали – никто и никогда.
Никто и никогда!
Бедные вы, бедные, подумал я, разумеется. Прибавив вслух, что чтение стихов было в нашем поколении не только дешевым и быстрым средством охмурежа[645], но еще и тестом на «своя» – «не своя». Если при стихах зевает, а Хармса путает с Асадовым, то «в койку» (так мы тогда выражались), конечно, годится, но не может быть и речи о том, чтобы завести серьезный роман или пригласить в «свою» компанию.
Мои очаровательные собеседницы задумались на сутки. А потом сказали, что у барышень в их поколении и их страте различительный критерий по отношению к мужчинам тоже есть. Даже целых три критерия:
– надо послушать, умеет ли он хорошо говорить по-русски;
– надо присмотреться, культурно ли он ест и пьет;
– надо отметить аксессуары, мелкие детали его одежды; не обязательно, чтобы все было дорого, но важно, чтобы все было с умом и вкусом.
Бедные мы, бедные, приуныл я, оглядывая окрестных русских поэтов. И на себя взглянув тоже.
Одно утешает: говорить-то на русском литературном мы умеем.
Но как же этого, оказывается, мало…
Щуплым я никогда не был. Но был, в отца, сухопар, пока на шестом уже десятке меня не разнесло… в нечто, скажем так, фундаментальное.
До сих пор сам себе удивляюсь. Но нынешняя моя среда другим меня не помнит. Знает только вот этого, в точности соответствующего представлению о том, как должны выглядеть литературные начальники советского еще образца. И относится, разумеется, соответственно.
Один вот сочинитель свежего призыва даже написал, кажется, в «Живом журнале», как, направляясь в мужской туалет, столкнулся в дверях с Чуприниным. «Ну, не объехать… Не обойти… Такие вот и в литературу не пропускают».
Плюнуть вроде бы. Ан нет; все равно обидно.
Попадая в Ростов-на-Дону – город, если кому интересно, моей юности – всякий раз радуюсь цивилизационному отставанию ростовчанок от москвичек. Или, прости Господи, шведок.
Смотрите сами. Из десяти женщин (девушек), встреченных на московских улицах, восьмеро будут одеты в брюки. Ну, или в просторные и удобные, то есть бесформенные, джинсы. А Ростов?.. Почти все в юбках. Причем не как в Москве – чтобы до середины колена или сильно, сильно ниже. А в агрессивные мини, по самое не могу, и не имеет ни малейшего значения – семнадцать лет обольстительнице или 50+. Если же все-таки джинсы (моду никто не отменял), то непременно в облипочку.
И обувь. Плоские каблучки в Москве – и высоченные шпильки в Ростове, хоть самым ранним, промозглым утром, но шпильки. Вопреки всему и всем – шпильки[646].
И надо ли говорить о прическах, о макияже, о бровках-губках-ушках!..
Конечно, если мерить американскими или скандинавскими стандартами тендерного равноправия, то дикость, глубокое средневековье и вообще сексизм.
Но женщины в Ростове по-прежнему хотят нравиться. И нравятся.
Мне, во всяком случае.
И вам, не будьте ханжами, признайтесь, они нравятся тоже.
Куда только не занесет судьба по командировочной надобности! Меня вот поселили в гостинице «Amaks», в девичестве бывшей «Туристом». Но теперь за дело взялись турки, и турецкий акцент чувствуется несомненно – по «Корану» на русском языке в каждой прикроватной тумбочке.
Но все-таки мы не в Стамбуле, моя дорогая, так что новорусский акцент еще отчетливее. Изрядная часть первого отельного этажа отдана под заведение с многообещающим названием «Баня № 1». Работающему, это к слову, двадцать четыре часа в сутки.
Турецкие ли там бани, финские, русская ли парилка – не знаю. Но, выходя утром покурить в 15-ти, как и предписано законодателем, метрах от гостиничного входа, каждый раз видел чуть-чуть, конечно, помятых, но, надо надеяться, чистеньких чаровниц, что выходили из банных врат и неверными стопами двигались к машинам, где их уже ждали непроспавшиеся шкафоподобные конвоиры.
Сказано ведь: мы не в Стамбуле. Мы в России, и это многое объясняет.
Не стоит село без праведника, а город без энтузиаста.
Вернее, стоят, конечно, и горя не знают, но настоящим литературным центром город становится не благодаря тому, что в нем появились небезынтересные писатели, а только в силу того, завелись в нем или не завелись люди с даром общительности, кипучей энергией и безусловным нравственным авторитетом. В городе может быть даже один такой человек – часто и этого довольно.
В Ростове-на-Дону 1960-1990-х таким средоточием всего живого был Леонид Григорьян. И таким же зерном, вокруг которого будто сам собою нарастает контекст, стал в конце прошлого века для Тамбова Сергей Бирюков[647] с его Академией зауми[648], а для Челябинска Виталий Кальпиди с его, один другого безумнее, проектами. И я не раз шутил, что своего рода центром русского авангарда долгие годы был Ейск Краснодарского края – пока оттуда в Германию не эвакуировались Анна Ры Никонова[649] и Сергей Сигей[650].
Должностей у таких людей, как правило, нету, денег тоже. Но есть квартира, куда всегда может прийти молодой, и не только молодой, писатель – взять редкую книжку «на почитать», показать свое, а главное – просто поговорить, может быть, даже, простите меня, потрепаться, пожить хоть пару часов в родной для себя среде.
Так что зовет меня, помнится, в Алма-Ату (или, на нынешний манер, в Алматы) какой-то фонд «Мусагет»[651]. Что за «Мусагет», думаю, но собираюсь в дорогу. И уже там, на месте, выясняю, что весь фонд – это, на самом деле, Ольга Борисовна Маркова[652]. Молодая, обаятельная, остроумная и с раннего детства прикованная к инвалидному креслу. Тоже пишет – и филологические исследования, и вполне себе качественную прозу. Но ей этого мало. Ей не хочется быть одинокой и не хочется, чтобы одинокими чувствовали себя молодые ребята, которых с умом и талантом, а главное с русским языком, угораздило родиться в Казахстане.
Что делать? Сочинять, естественно, проекты и заявки на грант. На которые казахские власти, увы, не откликаются, как не откликаются – ну, вы сами догадались – и российские. И плохо было бы дело, не отзовись отделение фонда Джорджа Сороса в Казахстане. И не найдись голландцы, которые к литературе, собственно, глухи, зато – внимание! – поддерживают инициативы людей с ограниченными возможностями.
Поэтому не сразу, не без скрипа, но дело у Ольги Борисовны завертелось – и фонд вышеозначенный, и журнал «Аполлинарий»[653], ничем не хуже московских, и конкурсы, конференции, мастер-классы. То Андрея Василевского на них позовут, то Наталью Иванову, то Дмитрия Кузьмина, да мало ли кого. И я ведь тоже дважды там побывал, проведя в общей сложности, наверное, неделю в кругу Ольги Борисовны, ее бескорыстных помощников и благодарных учеников.
Никакой смешной или поучительной истории, связанной с этими встречами, в моей памяти не сохранилось. Но осталось желание сказать спасибо.
Которое теперь и сказать некому. Несколько лет тому назад Ольга Борисовна Маркова ушла из жизни. И хотел бы ошибиться, но Алматы, город, где и сейчас живут несколько очень одаренных русских писателей, перестал, кажется, быть местом сбора рассеянных сил нашей литературы.
Целомудренные думцы не так давно повелели на каждой единице хоть печатной, хоть аудиовизуальной продукции выставлять циферку, означающую возрастное ограничение (12+, например, или 18+). Оно бы и ладно, хотя смешно, конечно. Но, войдя во вкус, те же думцы под страхом санкций (самый ходовой у нас сейчас варваризм, не правда ли?) запретили публично употреблять четыре слова – вместе с производными от них, разумеется.
То есть, говоря по-русски, запретили материться.
И пошла, пошла наша национальная потеха – в стремлении объегорить дуру-начальницу. Последний роман Виктора Пелевина, я слышал, кое-кто покупает исключительно затем, чтобы полюбоваться, как он этой самой начальнице козью морду показывает. Да и другие авторы, а вместе с ними издатели, с позволения сказать, креативят: то опасное «е» в начале слова на смиренное «и» заменяют, то оставляют вместо строчки только точки, то еще как резвятся.
Я-то свое мнение на этот счет давно высказал, еще в 1992 году в журнале «Столица»[654] у Андрея Мальгина[655].
А потом повторил, уже в толковом словаре «Жизнь по понятиям». Если вкратце, то, на мой взгляд, это классическая проблема свободного выбора каждого из нас и классическая же проблема контекста – ну, понятно ведь, что при детях сквернословить нехорошо, и с телевизионного экрана или в радиоэфире тоже.
А в остальном – все мы свободные люди в свободной стране, не правда ли? Я вот, например, не матерюсь. Сроду. И особой своей заслуги в этом не вижу. Зато с удовольствием вспоминаю, как лихо, в дни молодости, матерились некоторые наши сверстницы. Демонстративно, знаете ли, громко. Чтобы сразу было видно – вернее, слышно, – что они свою разговорную практику советской власти не подчиняют, поскольку та власть, как и царская, как и нынешняя, обсценную лексику совсем не жаловала. Это раз. А два – так минимальным набором слов, все те же четыре корня, можно было подать свой голос и против сексизма, и за тендерное равноправие. И наконец, мы же филологи!.. Фраза великая, она и сейчас в ходу.
Оставим, впрочем, хаханьки. Поговорим о проблемах профессиональных, цеховых и именно что филологических. Современных писателей и их публикаторов, конечно, жаль, но они уж как-нибудь вывернутся, найдут способы и невинность, то есть закон, соблюсти, и капитал приобрести, то есть расковать свою языковую фантазию.
А вот как быть ныне с изданием классиков? Неужели и впрямь вновь нагрянули времена, когда «Заветные русские сказки» А. Н. Афанасьева проникали к нам из-за кордона, что твой «Колокол»? Пушкин опять же… Лермонтов… Да и Лев Николаевич одно, по крайней мере, из табуированных в этом году слов употреблял в своих романах невозбранно… А уж каким ругателем был Салтыков-Щедрин, это же пером не передать, и пусть всего лишь в письмах – их ведь тоже из собрания сочинений не выбросить[656].
Или все-таки выбросят? И вернется к нам диссидентство – только уже языковое?
Уж сколько лет прошло, а всё вспоминается, как ездил в родную деревню на очередную (и оказавшуюся, скорее всего, последней) годовщину школьного выпуска.
Наш 11 «Б» класс был, как теперь видно, удачным: во всяком случае, из 31 выпускника ординарной сельской (ну, если точнее, поселковой, райцентровской) школы 26 получили высшее образование. Большинство, разумеется, техническое – в разбросе от МВТУ до Ленинградского института точной механики и оптики.
Из тех, кто жив, приехали не все, конечно, но приехали все-таки многие. И вот тут – о грустном.
О людях, чьи судьбы оказались напрочь порушены тем, что когда-то назвали перестройкой и что лично мне дало чувство новой жизни, а у них его отняло…
У партработника, к 35 годам ставшего первым секретарем райкома, в одночасье сломалась карьера. Лет через десять вроде бы всё наладилось – пристроился, куда положено, деньги есть, связи и навыки, то-се, – но тех ослепительных перспектив, что открывались N лет назад, уже не вернуть.
Коммунистов, особенно карьеристов, кто же пожалеет?.. Туда им и дорога.
Но вот другие.
Двое успешно работали на оборонку, в почтовых ящиках, что конечно же рассыпались в прах.
Еще один был начальником цеха на заводе, который, разумеется, лег, десять лет пролежал лежмя, потом, правда, поднялся, перепрофилировался – но уже, понятно, без моего однокашника, оказавшегося к этому времени выстарком.
Девочка, первая красавица класса, стала кандидатом хим. наук, потом долго-долго торговала цветами и теперь «техничка», а если проще, то уборщица в некой фирме…
Молчу о тех, кто спился, сгорел. Грех так говорить, но они, допускаю, спились бы и сгорели без всякого исторического повода.
Говорю только о вполне успешных, рассчитанных на долгую плодотворную жизнь и подшибленных в самые лучшие свои, самые золотые годы.
Жертвы перестройки энд гласности. Исторического процесса, высокопарно говоря, что шел и идет, разумеется, по живому.
Это я к вопросу о мировой гармонии и слезинке – ну, не ребенка, конечно, а мужика в расцвете сил или чудной работящей бабы, умницы и, само собою понятно, красавицы.
Боже же ты мой, Боже же ты мой…
Вроде и климат в России не такой уж едкий. А вот поди ж ты: всё, что ветры к нам ни занесут, отчего-то сразу превращается в какую-то жуткую гадость.
Вот демократия… едва случились у нас первые, а может быть, и единственные за всю историю честные выборы – я говорю про осень 1993 года, когда административный ресурс либо вовсе не задействовали, либо был он рассредоточен, – и что? Как что, Жириновского получили, конечно, forever, и я отнюдь не уверен, что прозрачные, с равными возможностями для всех кандидатов, стерильно справедливые выборы, о которых так сладко грезилось на Болотной, на проспекте Сахарова, дадут нынче лучший результат.
Или, скажем, правовое государство. Разве же не о верховенстве закона и порядка мечтали мы четверть века назад? Пожалуйста: за что боролись, на то и напоролись. Разговариваешь с чиновником о каком-нибудь хорошем деле, теперь они все проектами называются, а чиновник как цыкнет: «У нас же правовое государство», – и ты сразу понимаешь, что тебе отказано, и другим тоже будет отказано, и третьим, ибо, если строго держаться наших законов и наших подзаконных циркуляров, сделать в России нельзя ничего. Совсем ничего. Или, уж во всяком случае, ничего хорошего.
Что до оптимизации, то у нас ею теперь только малых детей пугают. Больше уже пугать некого, так как врачи, библиотекари, ученые, преподаватели средней и высшей школы, не говоря уже обо всех, кто связан с художественной культурой, при одном звуке этого слова давно тянутся за валидолом. Хорошо бы не фальшивым.
Консерватора чуть поскреби – сразу либо даст России звучное имя Иосифа Виссарионовича, либо полстраны для ее же, страны, блага усадит в столыпинские вагоны, либо – если уж вам в XX веке выбрать нечего – отошлет куда-нибудь к Алексею Михайловичу Тишайшему.
А либерализм, моему сердцу привычно милый? Тоже, знаете ли… У нас ведь либералами теперь слывут те, кто – с прекрасным оксфордско-гарвардским образованием, с МВА, с запасными аэродромами в Майями или на Коста дель Браво – готовы в родной стране оптимизировать всё живое. Да и те, что ждут великих потрясений, что Русь-матушку зовут… ну пусть и не к топору, но хотя бы к горящим покрышкам и коктейлям Молотова… тоже, знаете ли…
…Всё еще только начиналось, а Давид Самойлов уже записал в дневнике: «В России непостижимо как, из дурного образуется хорошее, а из хорошего преотвратительное» (15 августа 1987 года).
Ну, относительно первого пункта я с Давидом Самойловичем мог бы, пожалуй, и не согласиться: как-то не припомню, чтобы из дурного образовывалось что-то хорошее. А вот что касается преотвратительного, то поспорьте лучше вы. Попробуйте.
А вот Капков, имя не одним москвичам известное[657]. Узнав о его удалении от столичной культуры, мои молодые друзья, успешные, креативные и заточенные на европейские стандарты, враз приуныли. Вон же ведь как он либерализовал первопрестольную – и Wi-Fi в парках, и книги в них же, и сокрушительное омоложение руководящих кадров в сфере – простите мне мой французский – предоставления досуговых услуг населению (ну, например, в театрах), и лавочки… Конечно же, лавочки, которых на наших улицах отродясь не было, а теперь появились, так что Москва в этом отношении стала даже комфортнее большинства мировых столиц: там нельзя, а у нас можно, притомившись, посидеть просто так, не заказывая себе кофе или воду расторопным официантам.
Ну, скажут мне, лавочки – это идея (или по-нынешнему – проект) вовсе не руководителя департамента культуры, а совсем других чиновников. Возможно, но я ведь не о нем лично, а о нарождении в России целого класса успешных, креативных и заточенных на мировые стандарты менеджеров, которые взялись развернуть отечественную культуру лицом к таким же, как они сами, успешным, креативным и заточенным на европейские стандарты горожанам. То есть библиотеки, куда успешные вроде бы не ходят, укрупнить и превратить в очаги мультимедийности, в музеях завести кафешки с магазинчиками, книжные магазины совместить с фитнес-центрами, да и театры сдвинуть в сторону entertainment.
Плохо ли? Вот я и говорю, что хорошо. Вернее, говорил, пока не понял, что в этой картине нового бравого мира не предусмотрено место ни для меня, ни для мне подобных. То есть для тех, кто музеи оценивает по их коллекциям и выставочным программам, а не по тому, вкусно ли можно там перекусить. Кто книжку покупает, потому что ему именно она нужна, а не откликнувшись на особо изобретательный бизнес-план по ее продвижению. Кому литературные журналы интересны своим – скажу уж и я по-новомодному – контентом, а не количеством лайков, которые они собирают в социальных сетях. Для тех, словом, для кого культура – это никак не развлечение и уж точно не только одна из бесчисленных форм досуговой активности.
Культура лайт, написано на хоругвях нынешних менеджеров. Наверное, и она должна быть, но не она же одна. И не брюзжал бы я, видит Бог, если бы не чувствовал, как эта лайтизация ласково, но неумолимо вытесняет мое представление о культуре и мне подобных. Куда?
Ну тех, кто построптивее, в резервации, конечно; унесем, мол, зажженные светы[658].
А остальных… Да на лавочки, на лавочки же – даром, что ли, расставили их по всей столице. Отдыхайте, мои дорогие, мои неуспешные, – и приветственным гимном встречайте тех, кто и вам наконец-то нашел достойное вас место.
Позвонила как-то одна литературная дама – поздравить меня с Днем защитника Отечества.
– Спасибо, – говорю, – но я вообще-то не военнообязанный и никакого оружия, опаснее рогатки, сроду в руках не держал.
– Это неважно, – отвечает. – Можно ведь Отечество защищать и духовно.
– Да я, – бормочу, – по духовной части тоже как-то не очень.
– А разве, – мне в ответ, – ваш журнал, как Брестская крепость, не защищает нас всех от варваров?
И я умолк, потрясенный величественной фантазией моей симпатичной собеседницы.
– Здравствуйте, – еще один милый девичий голос в телефонной трубке.
– Здравствуйте, – отвечаю.
– Это из журнала «Русский пионер»[659] вас беспокоят. Хотим пригласить вас на наше… – Звучит название мероприятия и место его проведения.
– Спасибо, – отвечаю. – Но вы ведь, надеюсь, приглашение еще и пришлете – по имейлу или там на бумаге.