Случай Растиньяка Миронова Наталья
– Дешевый красавец долго не живет, – назидательно изрекла Этери.
Герман совсем не красавец, но он интересный. Катя взглянула на свой сделанный по памяти рисунок. Чего-то не хватает. Катя, хмурясь, взялась за карандаш. Поздно уже, но она, если не вспомнит, не успокоится. А может, ну его? Скоро она Германа увидит, тогда и поймет. Нет, уже вспомнила. Вот нахмурилась и вспомнила.
Катя пририсовала две как будто навеки залегшие вертикальные морщины у основания бровей и прислонила рисунок к вазе с цветами на столе. Вот теперь сходство есть. Да, он интересный. Такое лицо не забудешь. Правда, есть в Германе что-то неуловимо провинциальное. Небольшой акцент. Он не москвич.
Не признаваясь в этом даже самой себе, Катя Лобанова была убежденной москвичкой и к провинциалам относилась… не то чтобы свысока, но с некоторым снисхождением, что ли. Она ни за что не отказалась бы показать дорогу незнакомому человеку, объяснить, помочь, но втайне невольно гордилась, что она-то дорогу знает.
Она знала, как куда проехать, в какой вагон сесть до центра, чтобы удобно было перейти на «Охотный ряд» или на «Площадь Революции»… И не по длинному подземному переходу, а кратчайшим путем, по эскалатору. Она знала, что где находится, где купить подешевле. Где есть левый поворот, а где нет. Да мало ли мелочей отличает истинного москвича от провинциала!
Катя поднялась из-за стола, спрятала косметику. Жаль, духов у нее нет, по такому случаю хорошо было бы немного подушится. «Ну, ничего, – утешила себя Катя, – будем держаться стиля «вода с мылом». Говорят, на многих действует неотразимо. Вот и посмотрим». Лака для ногтей у нее тоже не было – могла бы купить, дура! – выбранила себя Катя. И на пальцы надеть нечего. Не только колец, вообще никаких украшений, кроме маленьких золотых колечек в ушах, да и те Этери дала поносить, чтоб уши не зарастали. Все свои серьги Катя продала, пытаясь заделать брешь, пробитую в семейных финансах рулеточными упражнениями Алика.
«Все, хватит, – сказала она себе. – Не буду больше его вспоминать. Только настроение портить».
Она посмотрелась в зеркало. Вроде ничего. Накинуть что-нибудь поверх свитера? А может, вообще его сменить? Поздно. Глаза накрашены, начнешь переодеваться – обязательно смажешь. Ничего, на улице тепло.
На улице и впрямь было тепло. Холодное сырое лето сменилось чудесным, наливным, как яблочко, сентябрем. И все же, думала Катя, поздним вечером… Ей вспомнилось, как однажды она видела по телевизору Беллу Ахмадулину в белом павловопосадском платке поверх черного платья. У Кати тоже был такой платок с цветочным рисунком по белому полю, подарок одной из школьных подружек на тридцатилетие. Она отыскала платок в шкафу и набросила на плечи. Получилось очень красиво.
– Утвердим этот вариант, – сказала она вслух.
Снова посмотрелась в зеркало… Нет, все это никуда не годится. Наряд слишком вечерний, обязывающий. Смотрится отлично, но… как-нибудь в другой раз. Катя быстро сняла шелковую юбку, убрала ее в шкаф и надела сразу полюбившуюся джинсовую. Со всей возможной бережностью сняла шелковый свитер, чтобы не смазать макияж. Что надеть? Бордовый? Слишком теплый. А что тогда? Выбор невелик.
Катя вынула из шкафа в спальне старую джинсовую рубашку, купленную в магазине подержанных товаров. Вещь вполне европейская, утешала она себя, застегивая пуговицы, выглядит прилично, прекрасно подходит к джинсовой юбке. Фасон мужской, но сшито на женскую фигуру, с вытачками, и застежка женская. Для вечера авторской песни – самое то. Рукава можно закатать, а на обратном пути расправить и застегнуть манжеты: будет в самый раз. Может, он набросит ей пиджак на плечи…
Она опомнилась и бросила взгляд на часы. Без пяти семь. Пора.
Катя взяла свою новую сумку, спустилась вниз… и увидела Германа. Она улыбнулась ему, вышла из галереи, заперла стеклянные двери и начала опускать рольставню.
– Давайте я помогу, – бросился к ней Герман.
– Ничего, я привычная.
Она быстро и ловко проделала весь ритуал, спрятала в сумку тяжелую связку ключей и повернулась к нему:
– Я готова.
Герман взял ее под руку.
– Я машину оставил в Афанасьевском.
– Это вот такую загогулину делать? – Катя показала рукой, как им пришлось бы петлять на машине. – Да мы скорее пешком дойдем, все равно весь центр стоит. Давайте прогуляемся, погода такая хорошая… Или вы не любите ходить пешком?
Опять ей невольно вспомнился Алик, ездивший на машине за сигаретами на другую сторону двухполосной улицы.
– Нет, я люблю ходить пешком, – смутился Герман, – просто я подумал, что на обратном пути… Вдруг вы устанете…
– Я не устану, – пообещала Катя. – Скажите, а давно вы в Москве живете?
– С девяносто седьмого года. А как вы догадались, что я не москвич?
Теперь смутилась Катя.
– Не знаю, это как-то чувствуется. У вас говор не московский. Есть небольшой акцент.
– Да? – удивился Герман. – Не замечал. Это плохо?
– Почему плохо? Это нормально. Я, например, люблю ходить на рынок, разные говоры слушать. Мне очень нравится. Особенно украинская речь.
– У меня шеф с Украины, – осторожно заметил Герман. – Долго жил на Урале, но до сих пор украинскими прибаутками разговаривает.
– Это в корпорации АИГ? – уточнила Катя. – А вы там кем работаете?
– Генеральным директором.
– Генеральным директором? – переспросила она. – И у вас есть шеф?
– Президент, он же учредитель. Он по уставу выше всех.
– Понятно. Ладно, давайте не будем о работе, – решила Катя. – Нравится вам в Москве?
Герман не сразу нашелся с ответом.
– Да как вам сказать… Я привык. Но поначалу было очень тяжело. Наверно, у меня был комплекс провинциала.
– В смысле? – не поняла Катя.
– Я все время попадал впросак. Хотел стать москвичом, завидовал москвичам… даже ненавидел их когда-то. Ну, может, «ненавидел» это слишком сильно сказано, но меня многое раздражало. Мне казалось, что в Москве никто не работает, только из провинции деньги выкачивают да по клубам ходят.
– Я работаю, – потупилась Катя. – В клубах бываю редко.
– Да я же не о вас говорю…
– Вы говорили о москвичах. Я – москвичка.
– Я имел в виду чиновников, – начал оправдываться Герман. – Ну вот что Москва как столица производит? Какой продукт?
– Управление, – тут же нашлась Катя. – Я вас понимаю, – продолжала она, не давая Герману возразить, – вы скажете, что продукт паршивый, управляется страна плохо. Это верно, но поверьте, без Москвы стало бы еще хуже. Нужно, чтобы хоть кто-то управлял. Хоть плохо, хоть как-нибудь…
– Да я не спорю, – улыбнулся Герман. – Говорю же, я москвичам завидовал. Мне хотелось доказать, что я не хуже. Все время хотелось драться… На самом деле я вовсе не драчун, вы не думайте.
– Надеюсь, что нет, – улыбнулась Катя, окинув его веселым взглядом. – А что вас так раздражало?
И опять Герман задумался.
– Вот я приехал… У меня два товарища, вместе в Чечне служили, они раньше меня демобилизовались и в Москву подались, а я еще там, на Кавказе, задержался, потом к родителям в Джезказган съездил, у них погостил. И вот приезжаю я в Москву, встречаюсь со своими товарищами – они уже в столице освоились, – и входим мы вместе в метро. Стоим на эскалаторе, все чин-чином, и вдруг они… ни мне, ни друг другу слова не сказав, даже не переглянувшись, оба как по команде устремляются вниз. Я ничего не понял…
А вот Катя поняла и засмеялась, не дожидаясь конца рассказа.
– Они заслышали поезд.
– Ну да, – обиженно подтвердил Герман. – Я бегу за ними следом, чувствую себя дураком, ничего не понимаю, оказывается, это они услышали, что поезд подходит. И поезд-то оказался не тот, что нам нужен, в другую сторону поезд! Я им: вы что, мужики, очумели? А они смотрят и сказать ничего не могут. Я их не понимаю, они – меня.
Потом другой был случай, с девушкой. Тоже в метро, на «Киевской». Она летит сломя голову с лестницы – тоже поезд заслышала. Налетела на меня, прямо как снаряд, чуть с ног не сбила. Говорю ей: «Девушка, – говорю, – это что, последняя электричка?» Она смотрит на меня, вся расхристанная, шарф – у нее на голове шарф был вместо шапки, – так вот, шарф на затылок съехал, глаза безумные… И говорит: «Вы не понимаете». Сама чуть не плачет. «Да, – говорю, – не понимаю. Ну ладно, – говорю, – я, здоровый мужик, я удержался. Но вы же могли так старушку сбить! Улетели бы вместе с ней под вагон!» Она уже плачет натуральными слезами, но повторяет: «Вы не понимаете». Поезд, понятное дело, ушел тем временем, так она его глазами провожает, как сына в армию.
Катя посмеялась от души. Герман не сказал ей, что с той девушкой у него завязался роман, решил, что незачем ей об этом знать. Дело давнее, кончилось ничем.
– В этом смысле я так и не стал москвичом, – продолжил он свой рассказ. – Давно уже на метро не езжу, у меня машина, но я никогда не несусь вот так, очертя голову.
– Не перестраиваетесь на соседнюю полосу, если есть местечко? – лукаво спросила Катя.
– Ну, бывает, – улыбнулся ей Герман. – А вы тоже водите? Чувствую знатока.
– Нет, – помрачнела Катя, – я не вожу. Сдавала когда-то на права, но… не сложилось. Что теперь об этом… – Они пересекли Новый Арбат и двинулись вверх по Никитскому бульвару. Было по-летнему тепло, деревья стояли еще совершенно зеленые, ни единого желтого листочка.
– Я почитал про Мазаччо, – заговорил Герман. – И про Джотто в Интернете нашел. Но чувствую, я в этом деле полный профан. Не умею смотреть картины. Вот вы сказали про «Изгнание из рая», и я увидел. Да, идут,и тела скульптурные, и чувства выражают, все как вы говорили. А смотрю на Джотто – ну, иконы и иконы. Ничего особенного.
– Чтобы понять Джотто, – начала Катя, – его тоже надо бы сравнить с Чимабуэ. Он старше, но они современники. У Чимабуэ мы видим одни фронтальные композиции – скучные, статичные. У Джотто – фигуры в профиль, в самых разных позах, и они движутся. Вы только поймите меня правильно, я не ругаю Чимабуэ, по сравнению с византийской иконой и он сделал громадный шаг вперед, но именно Джотто совершил переворот. Данте о них писал в «Божественной комедии:
- Кисть Чимабуэ славилась одна,
- А ныне Джотто чествуют без лести,
- И живопись того затемнена.
Увидев, что Герман смотрит на нее чуть ли не в испуге, Катя с улыбкой добавила:
– Только не думайте, будто я «Божественную комедию» наизусть знаю. Я, как и все, помню только: «Земную жизнь пройдя до половины…» Но эти строчки запомнила, потому что Джотто – мой любимый художник. Знаете, он мог начертить идеальный круг без циркуля, просто от руки.
– Натренировался на нимбах, – усмехнулся Герман. У Кати вытянулось лицо, и он поспешно добавил: – Да я шучу. Мне без вас никогда не научиться понимать живопись, Катя.
– Я могла бы прочесть вам целую лекцию, но лучше давайте сходим в музей. Для наглядности. Правда, Джотто у нас нет, но…
– Я – за! – обрадовался Герман. – В Пушкинский или в Третьяковку? Лучше и то и другое, – добавил он тут же. – И можно без хлеба.
– Ладно, там видно будет, – уклонилась от прямого ответа Катя. – Вот мы и пришли. – Она уверенно свернула в Хлыновский тупик и, увидев афишу, обрадовалась: – О, Тимур Шаов! Нам повезло.
Это был тот самый кавказец, чью смешную короткую фамилию Герман вычитал в Интернете и успел начисто забыть.
– Вы его знаете?
– Конечно! Ну, не лично, – тут же смутилась Катя, – я его песни знаю. Он чудный. А вам не нравится?
– Я его никогда не слышал, – признался Герман. – Я из бардов больше всех Галича люблю.
– У Тимура Шаова есть потрясающая песня о Галиче. Ой, а нас пустят? – встревожилась Катя. – Тут на Шаова всегда аншлаг.
– Я заказал по Интернету, – успокоил ее Герман.
Он выкупил билеты, они вошли, разыскали свой столик и сели. Им подали меню. «Ну вот и настал момент истины, – с горечью подумал Герман. – Может, на этом и расстанемся».
Ему вспомнился один случай. Он был в гостях у Никиты Скалона. Давно, еще до того, как Никита во второй раз женился. Была холостяцкая мужская компания, и один из гостей пристал к нему как с ножом к горлу: выпей да выпей.
– Отстань от него, – приказал Никита.
Но пьяный гость все никак не мог успокоиться:
– Нет, ну а что с ним будет, если он рюмку выпьет?
– А что с тобой будет, если дам по кумполу? – разозлился Никита. – Я тебе скажу, что будет: уши отлепятся.
Его приятель обиженно засопел, но затих. Герману было приятно, что Никита за него вступился. Он мог бы и сам дать по кумполу кому угодно с теми же отягчающими последствиями, но не хотелось затевать скандал в гостях. Да и вообще, он был не драчлив.
– Что будете пить? – спросил он вслух.
– Не знаю, – сказала Катя, – давайте сначала определимся с едой.
– Дело в том, что я вообще не пью, – предупредил Герман. – Заказывайте, что хотите, не обращайте на меня внимания.
Катя опять окинула его веселым взглядом, на щеках проступили ямочки.
– Я постараюсь, Герман, но вас… трудно не заметить. С вашего позволения, я выпью немного вина. Можно?
Вот и все. Она не стала выяснять, как да почему он не пьет, давно ли с ним такое и что будет, если он рюмку выпьет.
Герман не знал и не мог знать, что у Кати тоже бывали в жизни похожие истории. Однажды она была в гостях у своего учителя Сандро Элиавы. Сидели за щедрым грузинским столом в большой компании. Неожиданно к Александру Георгиевичу пришел один из его аспирантов, израильтянин Давид Леви, оригинальный народный художник.
Его мигом усадили за стол, принесли целое блюдо грузинских яств. Остальные гости к тому времени уже переключились на десерт. Давид не был безумно религиозен, но основные запреты соблюдал. Он поел, и кто-то из гостей предложил ему десерт. А на десерт было мороженое. Давид застенчиво покачал головой. Ему нельзя было мешать мясное с молочным. И тут гостя разобрало:
– Ну что тебе будет от мороженого? Ну съешь! Ну хоть попробуй!
Этери как раз ушла на кухню заваривать чай. Александр Георгиевич Элиава сидел, лукаво улыбаясь, и наблюдал. Ждал, что будет дальше. А настырный гость все никак не хотел отстать от несчастного Давида. И тут Катя не выдержала. Она была за этим столом всего лишь гостьей, но вмешалась:
– Оставьте человека в покое! Ему вера запрещает. Надо это уважать.
– Нет, ну а что с ним будет от ложки мороженого?
– Раз нельзя, значит, нельзя, – отрезала Катя.
Ей стало неуютно. А ну как ее сейчас отсюда попросят? Упрямый гость порывался еще что-то сказать Давиду, еще как-то убедить его попробовать мороженого. И вдруг заговорил Александр Георгиевич. Заговорил своим неподражаемым грузинским голосом, похожим на клекот орла:
– Ты слушай, что тебе девушка говорит! Давай, дорогой, мы тебе чаю нальем, – обратился он к Давиду. – Чаю будешь?
Вернувшаяся Этери начала разливать чай, за столом вновь завязался общий разговор, а Давид благодарно улыбнулся Кате.
Был и другой случай, два года назад. Это был «год тридцатилетий»: все учившиеся в одном классе были фактически одногодками и по очереди ходили друг к другу в гости. Катина школьная подруга Маша Агафонова, та самая, что подарила ей павловопосадский платок с розами по белому полю, сильно располнела после родов и села на диету. Ей полагалось раздельное питание, какие-то продукты пришлось вовсе исключить. И пить было нельзя, она принимала таблетки, несовместимые с алкоголем.
Встретились у общей школьной приятельницы на дне рождения. Эта приятельница, хозяйка дома и именинница, никак не могла смириться с тем, что гостья не ест салат оливье и ничего не пьет. Ход мыслей у таких людей всегда один:
– Ну что тебе будет от ложки салата? Я тебе совсем чуть-чуть положу! Смотри, как вкусно! И выпей, ты что, не хочешь за мое здоровье выпить?
– Мне нельзя, – лепетала несчастная, – я лекарство принимаю.
– Думаешь, съешь каплю салата и сразу поправишься? Все эти диеты – вообще ерунда. Вот перестанешь сидеть на диете и обратно наберешь все свои килограммы.
– Канашка, – вступилась за подругу Катя, – прекрати.
Именинницу звали Наташей Канавиной, в школе ей мигом подобрали кличку. Канавина Наташа – Канаша. Как бы и имя и фамилия вместе.
– А что, не так, что ли? – не унималась Канаша. – Все эти диеты – дурость одна. У меня мама сидела на диете, и все без толку. Ну поешь хоть чуть-чуть! – вновь пристала она к несчастной Маше.
– Прекрати, говорю, – повторила Катя.
Но Канаша никак не могла остановиться.
– Ну как же так? Я же готовила! Вот, попробуй вот этого салатика, он с орехом. Тебе же орехи можно? Ну поешь, что ты сидишь, как засватанная?
– Он с майонезом, – прошептала красная от смущения Маша Агафонова. – Мне с майонезом нельзя.
Ей было неловко, стыдно, что она привлекает к себе всеобщее внимание.
– Ну, подумаешь, капля майонеза! Нельзя же так – ничего не есть! А зачем тогда в гости ходить? – наивно выпалила Канаша.
Как на грех, ее слова пришлись на паузу в разговоре и прозвучали в полной тишине.
– Да, Канашка, умеешь ты гостей принять. Машенция, – скомандовала Катя, – пошли отсюда.
Они поднялись из-за стола и двинулись в прихожую.
– Девочки, вы чего? – испугалась Канаша. – Хотите мне день рождения испортить?
– Это не мы тебе, это ты нам день рождения испортила, – повернулась к ней Катя. – Машку вон до слез довела. Так что, дорогие гости, не надоели ли вам хозяева? Да не реви ты, балда, – добродушно выругала она плачущую Машку. – То ли мы в жизни теряли? Привет, Канашка, будь здорова, расти большая, но умная.
И они ушли.
Глава 11
– Что за вопрос? Конечно, можно, – обрадовался Герман. – Просто не обращайте на меня внимания… Ах да, это я уже говорил. Расскажите мне лучше об этом Тимуре. Откуда он?
– Из Черкесска. Зачем рассказывать, вот сейчас он выйдет, и вы сами все услышите.
Они сделали заказ, Герман заказал Кате вина.
– С вами хорошо ходить по ресторанам, Герман, – улыбнулась ему Катя. – Вы всегда трезвы, до дому довезете, если что.
– Вот и давайте ходить почаще.
Катя не успела ответить. В зале свет приглушили, зато осветилась эстрада. На сцену вышли трое, двое с гитарами, один с мандолиной. В середине оказался один из гитаристов – худенький, изящный очкарик, весь затянутый в черное с головы до ног. И началось.
Это была совсем не такая авторская песня, какой Герман ее себе представлял. Современное звучание, сложная, богатая мелодика, элементы джаза и рока, стремительные ритмы, виртуозные инструментальные вставки. Но главное, как и положено в авторской песне, тексты. Постмодернистские тексты, тянущие за собой целый шлейф ассоциаций с Библией, советскими штампами, русской и мировой литературами и в то же время легкие, как птица.
Прежде всего это было весело. Местами – безумно смешно. Поражаясь точности сравнений и логических ходов, Герман вместе со всеми сгибался от хохота, услышав, например, в песне о московских пробках:
- Ну что, челюскинцы, застряли?
Или про Северную Корею:
- Там по правилам ездят все десять машин!
Были песни-фельетоны, как у Галича. Герману страшно понравился «Кошачий блюз» – удивительно точный социально-психологический срез общества. Открытого пафоса – «До чего ж мы гордимся, сволочи» – не было, но даже в самых веселых песнях проскальзывала затаенная боль. А когда Тимур Шаов спел по просьбам собравшихся песню «Отцы и дети», Герман заметил в глазах у Кати слезы. Он осторожно взял ее за руку и спросил шепотом:
– Что-то не так?
– Нет-нет. – Катя улыбнулась, хотя Герман видел, что через силу. – Все в полном порядке. Просто вспомнила о неприятном, не обращайте внимания. Вам нравится?
Она кивком указала на эстраду, где исполнители подстраивали инструменты перед следующим номером.
– Очень нравится! А можно мы перейдем на «ты»?
– Можно, – улыбнулась Катя и шутливо чокнулась с ним томатным соком.
Шаов спел и объявил перерыв.
– Я его никогда раньше не слышал, – признался Герман и перечислил Кате свою любимую четверку.
– Как? – удивилась Катя. – А Городницкий? А Ким? А Луферов? А Щербаков? А Егоров? А Вероника Долина?
Герман сокрушенно признал, что творчеством упомянутых бардов не увлекается, а кое-кого даже по имени не знает.
– У Вероники Долиной, между прочим, есть песня о поволжских немцах – «Караганда – Франкфурт».
– Правда? Я не знал…
– Ее можно найти в Интернете, – подсказала Катя.
– Найду, – пообещал Герман и попытался объяснить, почему так любит Галича: – Все как ты говоришь… Галич – это близко лично мне.
– Я понимаю. И все-таки это не повод отгораживаться от других. Кстати, Тимур Шаов тоже выше всех ставит Галича. И песня у него есть… я уже говорила. «Переслушивая Галича». На самом деле она называется «Иные времена», но все говорят «Переслушивая Галича».
Тимур вернулся со своими аккомпаниаторами. Многие писали ему записки из зала. Катя тоже вынула из сумки блокнот, оторвала чистый листок и что-то написала. Записку передали на сцену.
– «Спойте, пожалуйста, «Иные времена» для моего друга, – прочитал бард. – Он любит Галича, а вас сегодня слышит в первый раз». – Дав залу отсмеяться, он улыбнулся и добавил: – Ладно, я спою. Приводите побольше друзей.
И он запел:
- А бабка все плачет, что плохо живет —
- Какой неудачный попался народ!
- Отсталая бабка привыкла к узде:
- Ты ей о свободе, она – о еде.
- Ты что же не петришь своей головой:
- На всех не разделишь продукт валовой!
– Это ты? – прошептал Герман, пока публика хлопала. – Ты записку написала?
– Я, кто ж еще? Тебе понравилось? Песня понравилась?
– Потрясающе. Ты вообще возьми меня на поруки, а то я жутко темный. Ни в Джотто ни черта не смыслю, ни вот в бардах…
– Ну почему же? Ты выбрал лучших из лучших.
Они сидели, слушали песни, переговаривались шепотом, но думали об одном и том же. Об этом – о самом главном – не было сказано ни слова. Но Герман исподтишка жадно разглядывал вблизи ее сливочную кожу, полные губы, ямочки на щеках. Глаза в полутьме стали черными и блестели чувственным, прямо-таки вампирским блеском, поэтому она казалась доступной, и ему приходилось сдерживаться, напоминать себе, что на самом деле это она швырнула его взглядом чуть ли не на другую сторону улицы.
Кате тоже приходилось сдерживаться. Она вглядывалась в лицо Германа, такое грозное, опасное, манящее… Насчет вертикальных морщинок на лбу, залегших у самого основания бровей, она оказалась права: они не разглаживались. Но ей хотелось попробовать. Потереть, помассировать их пальцем, прогнать. И еще – провести ладонью по ежику льняных волос у него на голове, по этому короткому ежику, послушно повторяющему форму черепа. Наверняка они колются, эти волосы, стоящие торчком, такие же упрямые, как подбородок. Ладони будет щекотно… Очень хотелось попробовать.
– Я даже не все слова понял, – пожаловался Герман уже после вечера, когда повел ее домой. – Особенно в этой, где хиппи на хромом ишаке. Что он там писал на стене?
– «Мене, текел, упарсин». Это из Библии: «Исчислил Бог царство твое и положил конец ему; ты взвешен на весах и найден очень легким; разделено царство твое и дано мидянам и персам».
– И все в трех словах? – пошутил Герман.
– Библейские языки очень емкие, – пожала плечами Катя.
«Не идиотничай, – одернул себя Герман. – Хочешь ее потерять?»
Он не хотел ее терять. Он хотел напроситься на кофе. Или пригласить ее к себе.
– Я просто пошутил, – сказал он вслух. – У меня мама любит Библию читать. У нас в семье сохранилась старинная немецкая, с готическим шрифтом.
– А кто твоя мама?
– Ну, сейчас пенсионерка, а когда-то преподавала немецкий в школе.
– Значит, ты знаешь немецкий? Я когда-то учила в школе, но ничего не помню, кроме «Ich wei nicht, was soll es bedeuten» [7], – сокрушенно призналась Катя.
– А я – «Die Lorelei getan» [8], – утешил ее Герман, хотя на самом деле знал многие стихи Гейне и других немецких поэтов, а уж это, хрестоматийное, тем более помнил наизусть: мама позаботилась.
– А дома – английский, мне мама с папой репетитора взяли, – продолжала Катя. – С этим полегче, но… видно, неспособная я к языкам.
– Немецкий язык очень трудный, – сочувственно согласился Герман. – Но у нас в семье… в маминой семье, – уточнил он, – его хранили и, можно сказать, передавали по наследству, как эту самую Библию. И музыке меня мама учила. Мне очень понравилась песня про композиторов.
– «По классике тоскуя»? – уточнила Катя.
– Во-во! Ты не думай, я не темный: я их всех знаю, слушаю. «Реквием» Моцарта очень люблю, но слушаю редко. Слишком сильная вещь.
Они проделали весь обратный путь до Арбатской площади. «И что теперь? – задумался Герман. – Машина в Афанасьевском, если приглашать к себе, надо сейчас сказать». Но он не решился. Проводил Катю до галереи.
– Не угостишь меня чашкой кофе?
Ой, кажется, неправильно он сказал… Не надо начинать с отрицания…
– Ну почему же, угощу.
Катя прекрасно поняла эвфемизм, но решила не отказывать ему. В галерее имелся запасный выход. Пожарные требовали, да и удобно: новые поступления принимать и просто входить-выходить. Не поднимать же всякий раз тяжелые рольставни, когда галерея закрыта, а хозяйке, допустим, надо отлучиться?
Она отперла сейфовую дверь, зажгла свет и торопливо набрала на щитке код охраны.
– Кухня у мня наверху.
Герману до того любопытно было взглянуть на ее жилище, что он ненадолго забыл даже о снедавшем его желании. Они поднялись по незаметной лесенке на второй этаж. Катя и здесь включила свет… и ему показалось, что он попал в филиал галереи. Только здесь нетрудно было выбрать картину по вкусу. А может, и трудно, потому что ему все нравилось.
– Это все твое? – растерялся Герман.
– Вот эта – не моя, – Катя кивком указала на огромную картину, занимающую весь простенок в глухом торце комнаты. – То есть моя в том смысле, что мне ее подарили, но это не я писала.
«Ах да, картины пишут», – припомнил Герман.
Картина в простенке была абстрактная, ему такие в принципе не нравились, но в этой явно что-то чувствовалось. Настроение. Динамика. Заряд энергии. Радостная и яркая, она словно заливала комнату светом. И все-таки Герман решительно предпочитал, чтобы на картине что-то было изображено.
Он обернулся и увидел на столе… свой портрет.
– Это я? – спросил пораженный Герман.
– Ой! – одновременно вырвалось у Кати. Она напрочь забыла про форматку, прислоненную к вазе с осенними астрами на столе, а теперь смутилась до слез. – Это я так… по памяти набросала, – пролепетала она. – Извините.
– Да за что ж извинять-то? И мы что, опять перешли на «вы»?
– Нет…
– Катя, я польщен до чертиков. Не думал, что моя физиономия может привлечь художника.
– Ошибаешься. У тебя впечатляющая внешность. – Катя заставила себя улыбнуться.
– Напрошусь на портрет. Надеюсь, ты дорого берешь.
Чтобы снять неловкость, Герман прошелся по комнате, посмотрел остальные картины. Их было всего четыре: один натюрморт, два пейзажа и карандашный портрет какого-то благообразного старика.
– Прямо Леонардо да Винчи! – восхитился Герман, помнивший по многочисленным иллюстрациям автопортрет великого мастера.
– Ну, до Леонардо да Винчи мне еще ехать и ехать, – усмехнулась Катя, – но это портрет моего учителя, деда Этери. Его звали Сандро. Сандро Элиава. Он тоже был великим художником. Ты тут осмотрись, я пока кофе сварю.
«Какой кофе?» – чуть было не вырвалось у него вслух. Кофе в эту минуту стоял чрезвычайно низко в списке его приоритетов, он о кофе, можно сказать, совсем не думал, но вовремя спохватился и принялся честно рассматривать картины.
Натюрморт был необычайно декоративен. Опять цветы в вазе на столе, но на этот раз алые маки на светлом, почти белом фоне с еле заметными вкраплениями золота и серебра. Герман уже научился различать в углу легкую Катину подпись.
Оба пейзажа тоже были очень красивы. На одном, видимо написанном сверху, виднелись пышные округлые кроны деревьев в осеннем уборе на фоне ослепительно-голубого неба. Стволов не видно, только эти кроны, небо и больше ничего. Зато сколько оттенков осени – от лимонно-желтого до багряно-красного, даже бордового. Изображение размыто, как будто раздроблено на пиксели, но узнать можно. Второй пейзаж, более реалистичный, как ни странно, произвел на Германа не столь сильное впечатление: здесь были стволы и голые ветки берез на свинцово-сером фоне. Наверняка эти тоненькие, беспомощно повисшие веточки тоже хороши, но Герману больше понравилась роскошь осени. И красные маки.
«Рад дурак красному», – вспомнилась ему слышанная в детстве пословица, смысла которой он не понимал ни тогда, ни теперь. «Ну и пусть я дурак, – решил Герман. – Подумаешь!»
Он прошел в кухоньку, где Катя уже сварила кофе в турке, и объявил:
– Мне нравятся все твои картины! Все бы купил! Слушай, а давай я что-нибудь куплю у тебя напрямую? Ты же этой своей Этери процент отдаешь?
Катя замерла, опасно накренив турку.
– То есть ты предлагаешь мне обмануть подругу? Лишить ее заработка?
Герман понял, что проштрафился. Ему хотелось провалиться сквозь пол. Вот олух царя небесного!
В таких случаях лучше не оправдываться. Повинную голову меч не сечет.
– Прости, я глупость сморозил. Забудь.
– Ладно, забыли, – легко согласилась Катя. – Но больше не морозь. Ты кофе-то будешь?
Кофе был уже вот он, тут, дразнился вкусным запахом, но до Германа опять не сразу дошло. Он заставил себя мобилизоваться. Не дай бог, она решит, что он и вправду идиот со справкой, как Швейк.
– А, да, спасибо. С удовольствием.