Случай Растиньяка Миронова Наталья
Кухня небольшая, не то что у него дома – хоромы, а не кухня! – но все есть. Плита с вытяжкой, холодильник, сервант, навесные шкафчики и даже столик под скатертью, а не клеенкой, как у него, и два стула.
Они выпили кофе. Оба молчали, между ними повисло нечто… Герман назвал бы это пониманием. Он лишь отчаянно надеялся, что понимание обоюдное, что Катя чувствует то же самое: немой уговор. Напряжение нарастало, и Герман знал: первый шаг придется делать ему.
Сделал не вовремя. Катя легко уклонилась от объятий:
– Не люблю оставлять грязную посуду.
Герман покорно ждал, пока она мыла чашки и турку. Лица он не видел, но чувствовал, что настроение не пропало, что все еще возможно.
Пока они возвращались в галерею, Катя еще думала, что надо бы его проверить. Он расплатился карточкой, по карточке многое можно узнать о человеке. И он сказал ей, где и кем работает. Наверняка он есть в Интернете. Можно посмотреть…
Но ей не хотелось его проверять. Он ей понравился, хотя временами говорил глупости. Понравился, даже несмотря на это. Мало того, Катя чувствовала, что он говорит глупости как раз потому, что и она ему нравится. Ничего, это можно простить. Не будет она его проверять. Так хочется ни о чем не думать, просто почувствовать себя свободной… Почувствовать себя женщиной.
Катя вытерла руки полотенцем и повернулась к нему. Не будет она разыгрывать недотрогу. Он может что-то предложить? Она этого хочет. Вот и весь разговор. У нее уже был опыт супружеской измены. И она ничуть не раскаивалась.
С Борисом Татарниковым Катя познакомилась на вернисаже. Ах, вернисаж, ах, вернисаж… Только там не было портретов и пейзажей, Этери устраивала на Арт-Стрелке выставку современных художников. Татарников был одним из них, хотя его никак нельзя было назвать одним из многих.
Борис Татарников был самоучкой, за холст (он, впрочем, предпочитал оргалит) и кисти взялся после Афганистана, откуда вернулся с тяжелым ранением еще в 1984 году.
Война ударила по нему страшно. Он бомжевал, работал грузчиком, дворником, истопником, мусорщиком… Родом был из-под Смоленска, но жил в Москве, хотя так и не получил московской прописки. Плевал он на все эти условности. Где жить, что есть… Жилье всегда где-нибудь да находилось, еда его вообще мало волновала. Он пил. Пил горько, отчаянно, целеустремленно и планомерно, с особой жестокостью изничтожая себя.
Никто точно не знал, когда и как Татарников начал писать картины. Нрав у него был – оторви и брось. Вероятно, на мысль о творчестве его навела работа. Борис не брезговал никакими занятиями и, помимо прочего, сколачивал подрамники кому-то из художников. Может быть, посмотрел, как другие малюют, и, подобно бандиту Промокашке в культовом фильме «Место встречи изменить нельзя», сказал себе: «Ха! Это и я так могу!» Как бы то ни было, действовал он точно по завету Сандро Элиавы: ничему не учился и никому не подражал. Просто начал писать. Это была своего рода отдушина: война выходила из него живописью.
Так родился художник Татарников. Живопись его была грандиозна, причем отнюдь не только и даже не в первую очередь размерами оргалитовых листов, хотя его тянуло к масштабности и монументальности. Он выплескивал на громадные листы страсть и боль, ужас и ненависть войны. Все, чего не могла заглушить водка. Никогда ничего не изображал: его картины были беспредметны и представляли собой жуткое столкновение цветовых пятен. Но он не марал полотно абы как, в его безумии была система, хотя сам художник не смог бы выразить словами, что его заставило накладывать мазки так, а не этак.
Иногда у него бывали просветления, и он писал другие картины – по-прежнему абстрактные, но радостные, красивые, веселые. Впрочем, он, наверно, прибил бы любого, кто посмел бы ему в лицо назват их декоративными. Просветления бывали редко. Для этого требовалось, чтобы утренняя порция опохмелки легла на душу как-то особенно легко и нежно, чтобы, как говорили пьяницы, «прижилась».
Больше всего на свете Татарников боялся мук похмелья. Обычно мужики сколько водки с вечера ни запасут, все равно до утра не хватает. А Татарников маниакально прятал чекушки и мерзавчики от самого себя, потом, как белка, половины своих заначек не находил, но ему и оставшейся половины хватало, а об остальном он не горевал. Когда-нибудь другой бедолага найдет, выпьет, вспомянет его добрым словом.
Его заметили. Еще при советской власти в художнической тусовке его стали называть «красным Поллоком» и «красным Ротко» [9]. Борис не обращал внимания. С Поллоком его больше всего роднила склонность к пьяным дебошам. С Ротко… тоже пьянство, да и конец его ждал тот же. Стремился ли он к пониманию? Он и сам не смог бы ответить. Но продажной попсы терпеть не мог, в компаниях, на выставках начинал задираться, а потом и бушевать. Его выпроваживали со скандалом, но неизменно приглашали опять. Ничто так не подогревает интерес к выставке, как шумная сцена с пьяными слезами, матерщиной, дракой и милицейскими свистками.
У Татарникова было странное отношение к собственному творчеству. Множество оргалитовых листов терялось безвозвратно при переезде с места на место, Борис о них забывал, но уж в те, что были у него на глазах, вцеплялся мертвой хваткой. Может, он согласился бы на большую персональную выставку, но ему никто не предлагал. Никто не хотел связываться. Парень скандальный, характер жуткий, может в последний момент подвести, передумать, ну его к лешему!
Прецеденты уже были. Как-то раз один предприимчивый арт-дилер нашел пару забытых им картин и попытался выставить без его ведома. Борис узнал, ворвался на выставку, устроил страшную бучу и в результате, под щелканье и вспышки фотокамер, ушел со своими картинами, волоча их за собой и посылая всех к той самой матери для совершения детородной функции.
Поэтому можно было считать чудом, что Этери удалось уговорить Татарникова выставить одно из полотен. Он всегда действовал по принципу «все или ничего», причем, если выбор зависел от него, неизменно выбирал второй вариант.
На вернисаж он явился уже на взводе, но какое-то время держался, хмуро поглядывая на публику исподлобья тяжелым несфокусированным взглядом алкоголика. Публика подобралась, можно сказать, своя: это же Арт-Стрелка! Пирамида холодильников и стиральных машин, голый дядька с красным знаменем, группа «Синие носы», видеоарт, перформанс, коллаж и прочее веселое непотребство.
Татарников всегда ходил в камуфляже с множеством карманов, по которым распихивал мерзавчики – маленькие, на полстакана, бутылочки водки. Время от времени он прикладывался прямо у всех на виду, начисто игнорируя предлагаемое официантами шампанское, и наконец набрался до кондиции. А набравшись до кондиции, высмотрел себе жертву: начал задирать какого-то томного «вьюношу», типичного хипстера в двухцветных ботинках, изысканно потертых по заранее обдуманному плану джинсах и оксфордской рубашке филь-а-филь, не рубашке даже, а блузе, тканной из двух разноцветных нитей.
«Вьюноша» стоял и никого не трогал, вносил, как и полагалось хипстеру, пометки в записную книжку «Молескин», но Татарников безошибочным нюхом учуял классового врага. В самом деле, можно ли себе представить двух более разных существ, чем пьяный опустившийся бомжара, бывший «афганец», курящий сигареты марки «чужие», создающий картины буквально нутряной кровью, как Ван Гог, и богатенький мальчик, балующийся искусством, у которого «не был, не принимал, не участвовал» на лбу написано?
Бедненький мальчик слабо отмахивался от Татарникова кулачонками и жалобно озирался, не понимая, за что ему досталось и почему он, такой нежный, должен все это терпеть. Он уже полез в карман за мобильником, хотел вызвать милицию, но Борис ловким ударом выбил телефончик у него из рук. Тот отлетел, и в начавшейся давке кто-то наступил на хрупкую игрушку ногой.
Тут подлетела Этери и отважно растолкала дерущихся. Обиженного «вьюношу» в залитой кровью оксфордской блузе – Борис успел-таки пустить ему юшку – увела какая-то девочка. Этери принялась успокаивать почтеннейшую публику, а Катю попросила увезти Бориса.
– Сейчас я шоферу позвоню, он машину подгонит, я тебя умоляю, отвези его, куда скажет. Водитель тебе поможет, все будет нормально. А меня ты по гроб жизни обяжешь.
– Да ладно! – отмахнулась Катя, пожарным захватом взвалила на плечо внезапно присмиревшего Татарникова и поволокла его к выходу.
Этери сдержала слово: у выхода их уже дожидался универсал «Инфинити», водитель предупредительно распахнул заднюю дверцу и помог загрузить внутрь впавшего в полусон художника-бунтаря. Катя села рядом с водителем и вдруг спохватилась:
– Я же адреса не знаю! Его теперь не добудишься.
– Я знаю, – успокоил ее водитель. – Картину сюда волок на этой машине. В салон не поместилась, пришлось на крышу крепить.
В ту пору, когда Татарников познакомился с Катей Лобановой, устроился он, можно было сказать, по-королевски: сторожил чужую мастерскую на Верхней Масловке, пока ее хозяин писал этюды на вилле Абамелек [10]. Мастерская была великолепна: огромное помещение, водопровод, туалет, освещение прекрасное, все условия. Кате, если бы ее сюда пригласили, такая мастерская заменила бы всю виллу Абамелек. Борис принял перемену участи как должное и, особо не заморачиваясь, жил, как жил везде и всегда. Ему было все равно. Чекушка есть, курево есть – и на том спасибо.
Водитель привез Татарникова и Катю на Масловку. Катя с трудом растолкала заснувшего художника. Он вылез из машины, покачиваясь и лихорадочно шаря по многочисленным карманам в поисках очередного мерзавчика. Неужто ни одного не осталось? Быть того не может! Наконец нашел один.
Глотнув живительной влаги, Татарников вроде уяснил, что он уже дома. Но еще надо было подняться на лифте и попасть в мастерскую. Так, ключи вроде есть…
– Вы поезжайте, – сказала Катя шоферу, – теперь уж я справлюсь.
Шофер уехал, а Катя, отобрав связку, отперла ключом-магнитом дверь подъезда и осторожно завела качающегося Бориса в лифт. Они поднялись на последний этаж, и опять Кате пришлось отпирать: Борис отнял было у нее ключи, но никак не мог попасть в замочную скважину. А замки попались замысловатые, капризные, Катя таких и не видела никогда. Двадцать минут билась, пока Татарников, слегка оклемавшись, не пришел ей на помощь.
Внутри пахло так, будто где-то тут издох скунс, изрядно помучившись в агонии и выпустив напоследок все накопления анальных желез. Идя на запах, Катя обнаружила протухшие остатки какой-то еды, завернутые в газету. Ни о чем не спрашивая, она вихрем кинулась убирать.
Художнические мастерские занимали весь верхний этаж дома. Катя разыскала в ванной пластмассовое ведерко, набрала воды… Моющие средства пришлось тайком позаимствовать у соседей, но Катя решила, что в худшем случае, если ее застукают на месте преступления, она стоимость деньгами возместит.
У Бориса не было ни швабры, ни половой тряпки… Катя нашла облезлый веник. Ну, чем богаты… Тряпку она, ни о чем не спрашивая у хозяина, соорудила из старой, потерявшей всякий вид футболки.
К счастью, нашелся в мастерской мешок из-под пятидесятикилограммовой упаковки сахара, уже на треть заполненный мусором. «Мертвого скунса» она запихнула в полиэтиленовый пакет и бросила в мешок.
Попыталась открыть окно, но у нее ничего не вышло: к окну был прилажен сложный импортный запор на шарнирах, который Борис, не желая возиться, сломал напрочь еще до Катиного появления. Теперь окно открывалось только грубой силой.
Борис тем временем растянулся на надувном матраце. Катя растолкала его.
– А? Чего?
– Открой окно.
– Окно? А зачем?
Но он был послушен, как ребенок. Ему велели? Встал и открыл окно.
– Ладно, можешь спать дальше, – сказала ему Катя, – теперь я сама.
Остатками веника Катя вымела мсор, отломанный кусок оргалита приспособила под совок. Осторожно, по одной, отодвигала прислоненные к стенам картины. Потом вымыла пол. Борис больше не лег, сел на заляпанный высохшей масляной краской стул и смотрел на нее, хлопая глазами, но среагировал, только услышав звон бутылок.
– Эй, я их сдаю!
– Не возьму я твои сокровища, не бойся.
Но Катя обтерла бутылки, перебрала по одной – их было несколько десятков! – и переставила на чистый, уже вымытый участок пола, а сама вымыла то место, где они были свалены раньше.
Стояла зима, с открытым окном в мастерской стало холодно, зато свежо. Приятно пахло свежевымытым полом, влагой, лимонной отдушкой. Свежий воздух вконец отрезвил Бориса.
– Эй, ты чего наделала? Теперь подумают, что тут и вправду люди живут!
– Ничего, ты скоро все опять загадишь.
Он улыбнулся ей. Хорошая у него была улыбка – неожиданно обаятельная плутовская улыбка нашкодившего мальчишки. У Кати сердце сжалось, когда она увидела эту улыбку на пропитом, изборожденном глубокими морщинами лице молодого старика.
Он поднялся со стула и пошел на поиски следующей бутылки.
– Ты все мои заначки переворошила.
– Я ничего не трогала. Вон – что нашла, все стоит. – И Катя указала, куда она составила обнаруженные непочатые бутылки.
– Не-е-ет, так не пойдет. Я их с умом прятал. Ты что ж хочешь, чтоб я все сразу вот так, – он округло повел рукой по воздуху, словно обнимая все бутылки разом, – взял и выпил?
«Лучше б ты вообще не пил».
Этого она не могла сказать вслух.
Зато нашла бельевой шкафчик.
– Нет, я хочу, чтобы ты вымылся. А я пока постель сменю.
– Я сегодня мылся, – обиделся Борис. – Я на в-в-выставку шел, что ж я, не мылся, что ли?
– И еще разок не помешает.
Он и вправду не был грязным. От него пахло масляными красками, скипидаром, но это были хорошие, чистые запахи. Пахло и водкой, и каким-то жутким табачищем, но тут уж ничего не поделаешь.
Катя отыскала в шкафу чистый трикотажный костюм, вручила Борису, вытолкала его в ванную, а сама перестелила простыни.
– Эти я в прачечную сдам, – сказала она, когда Борис вернулся. – А ты вытащи отсюда мешок с мусором, мне не поднять.
Он покорно ухватил пятидесятикилограммовый мешок и выволок на лестничную клетку.
– Ну, я, пожалуй, пойду, – сказала Катя.
– А я останусь как дурак с чистой шеей?
Он потянулся к ней, и Катя не отстранилась. Она и сама не смогла бы объяснить, что на нее нашло, зачем ей это надо. Жалко его было. Жалко до слез непутевого, несчастного дурня, талантливого, может быть, даже гениального, но палящего себя с двух концов обалдуя. Катина мама говорила про таких: «Умная голова дураку досталась».
Катя осталась с ним. Потом, уже поздним вечером, с трудом выбиралась из нелепого глухого района, где ни автобусы ни черта не ходят, ни до метро на своих двоих не дойти, ни машины не поймать. Катя все-таки поймала наконец какие-то подозрительные «Жигули», попросила довезти до метро «Динамо». Водила запросил двести рублей. Грабеж среди бела дня. Точнее, среди темной ночи. Но Катя не стала спорить.
После этого приезжала уже сама, не дожидаясь, пока Борис ее позовет. А он звал. Мог неделями не вспоминать о ней в своих черных запоях, а потом звонил на мобильный и с пьяными слезами в голосе говорил:
– Ну ты где? Ну ты же знаешь, я без тебя не могу!
Катя старалась не дожидаться этих вызовов: Борис мог позвонить и среди ночи, ему все было едино. Она приезжала, убирала, готовила, пыталась его кормить… Ему ничего не было нужно, кроме сигарет марки «чужие», крепкого кофе и водки.
Бороться с этим? Увещевать? Катя прекрасно понимала, что все бесполезно. Больше всего она боялась тех минут, когда у него появлялся фиксированный взгляд, устремленный в одну точку. Точкой могла послужить смятая бумажка на земле или брошенный окурок, лужица, трещинка в тротуаре, все, что угодно. Катя уже знала, что в такие минуты он мысленно закладывает вираж вертолета, рассчитывает траекторию, сектор обстрела, обзор, прицел. Он много раз объяснял ей с педантичным упрямством пьяницы, как это делается. Она не понимала ни слова, но слушала. Старалась подгадать момент, когда можно будет его отвлечь.
Они ходили вместе на разные выставки, и каждый раз кончалось одним и тем же. Или Борис ввязывался в драку, или – вираж, обзор, прицел, сектор обстрела… «Я – Чарли, я – Чарли, как слышите меня, прием…» – мысленно добавляла Катя.
Когда на Бориса нападала охота писать, Катя была ему не нужна. Но она и не мешала: тихонько приходила в мастерскую, прибиралась, варила кофе. Сидела и смотрела, как он работает. На это стоило посмотреть: словно некая незримая сила двигала Борисом, водила его рукой, когда он наносил краску на тонкий лист оргалита. Катя даже сделала с него несколько карандашных набросков, но про себя признала, что это тот самый случай, когда нужна кинокамера.
Бывало, и нередко, что Борис наносил краску руками, размазывал пальцами. Катя рассказала ему, что так поступали многие, в том числе и Рембрандт. Например, на знаменитой картине «Возвращение блудного сына» можно увидеть на одной из босых пяток стоящего на коленях сына, прильнувшего к отцу, оттиск большого пальца Рембрандта.
Борис страшно возбудился по этому поводу и все свои картины, даже написанные давно, пометил отпечатком большого пальца в уголке.
По большей части он ее не замечал. Иногда просил сбегать за водкой, и Катя покорно шла в магазин. Борис не читал писем Ван Гога, он вообще мало что в жизни читал, но мог бы, как великий голландец, сказать, что алкоголь помогает ему достигать чистоты и пламенной яркости красок.
Как и все пьяницы, любовник он был никудышный. Их редкие соития не доставляли Кате ни малейшего удовольствия, но она жалела его и терпела. Иногда Борис закатывал дикие скандалы, потом приползал на коленях со слезами. Катя прощала. Однажды, опасаясь, что она его не простит, он подарил ей свою картину. Для Бориса эта картина была, пожалуй, скромных размеров, и в ней господствовало редкое для него жизнерадостное настроение.
Катя приняла подарок. Борис никогда никому ничего не дарил, а тут вдруг… Но зная нрав мужа, она отвезла картину к родителям. Догадывался ли Алик, что у нее кто-то есть? Катя не задавалась этим вопросом, ей было все равно. Сам Алик ничего такого не говорил, ни о чем не спрашивал. Но встречи с необузданным художником, как ни были редки, все больше становились Кате в тягость. Надоели его грубость, невольная, бессознательная жестокость.
Борис не понимал никаких обязательств, слова «работа», «сын» были для него пустым звуком. Он жил в своем мире, стремился к признанию, но, будучи худшим врагом самому себе, делал все возможное, чтобы оттолкнуть почитателей. В артистической тусовке его картины считались слишком «хардкор» [11]. Они и вправду производили гнетущее впечатление. Более светлые кое-кто хотел бы купить, но Борис, как всегда, требовал все или ничего.
Постепенно Катя начала от него отдаляться, приезжала в мастерскую все реже. Когда Борис звонил, отговаривалась занятостью. Потом страшно винила себя. В ретроспективе ей казалось, что все можно было предвидеть, исправить, предотвратить…
Их тяжелая, безрадостная связь длилась всего около полугода, они уже совсем вроде бы перестали видеться, но окончательного разрыва, какого-то финального объяснения не было, еще сохранялась, казалось ей, возможность съездить на опостылевшую Верхнюю Масловку…
В одной книге она прочитала, как американский писатель Трумэн Капоте, тоже крепко злоупотреблявший бутылкой, однажды до того напился во время авиарейса, что его пришлось «слить из самолета». Вот и Борис Татарников в своем пьянстве постепенно достиг жидкого состояния. А когда достиг, выплеснул себя в окно. В то самое окно с выломанным запором, которое он один умел открывать грубой силой.
Катя узнала о случившемся из новостей по телевизору. Ей никто ничего не сказал: никто ведь не знал, что она имеет какое-то отношение к самоубийце. Она поехала на Масловку. Дверь мастерской былаопечатана. Тогда Катя пошла в домоуправление. Там ей дали телефон хозяина мастерской, уехавшего в Италию, на виллу Абамелек. Он просил звонить в экстренных случаях, но у домоуправления денег не нашлось на международный звонок, а не самая богатая в мире Катя Лобанова позвонила.
– Вот черт, как некстати, – подосадовал хозяин мастерской, художник академического направления. – Ну никак я не могу сейчас приехать. Думаете, вилла в нашем распоряжении? Да у нас тут закуток, люди годами ждут такой возможности. Вот что: я вам дам телефон поверенного, у него генералка, не сочтите за труд, созвонитесь с ним, а? Я вам буду по гроб обязан.
Онемевшая Катя записала телефон поверенного и позвонила. Тот приехал с генеральной доверенностью и мастерскую вскрыл. Тем временем милиция, установив личность покойного по паспорту и военному билету, нашла под Смоленском его родственников.
Катя бегала, хлопотала, устраивала гражданскую панихиду, заказывала гроб и кремацию, она и оглянуться не успела, как в мастерской появились три тетки – мать и две сестры. Казалось, все они одного возраста и вообще тройняшки. Все в платочках, все со скорбными ликами и неодобрительно поджатыми губами. Действуя с крестьянской жадностью, они мигом продали все картины разом. Содействие им оказал тот самый поверенный хозяина мастерской.
– Вы могли бы поговорить со мной, – попрекнула его Катя.
– Ну, извините, я спешил, а тут так кстати пришлось… К тому же они – прямые наследницы.
– Я не претендую на их наследство, – сухо обронила Катя, – я знаю хорошего покупателя…
– Покупателя я сам нашел.
– Комиссию получили, – догадалась Катя.
Он в ответ лишь развел руками и нахально улыбнулся: ну что ж, мол, поделаешь, ну вот такой я сукин сын!
Этери мечтала приобрести хоть что-нибудь из картин Татарникова, но оборотистые смоленские тетки продали через поверенного всю коллекцию разом богатому банку. В мастерской оставались Катины карандашные наброски – она не раз рисовала Бориса за работой, – они и это прихватили. Выразили неодобрение, что их сына и брата кремировали, – не по-христиански, дескать! – не забрали урну с прахом, не возместили расходов и укатили к себе под Смоленск с деньгами.
У Кати осталась на память одна подаренная ей картина Татарникова. Она не стала упоминать об этом родственницам, а то могли бы и эту отнять, хотя Борис на обороте оставил ей размашистую дарственную надпись.
После смерти он догнал свою славу. В отличие от смоленских теток, банк действовал осмотрительно и не спеша. Кое-что из картин оставил себе, кое-что постепенно и осторожно продал за громадные деньги: смоленским теткам такие не снились. Многие картины попали за границу, в том числе и в США. У американцев появилась возможность сравнить «красного Поллока» и «красного Ротко» с оригиналами. Впрочем, все это было уже много позже, а тогда, четыре года назад, Катя и Этери захоронили прах в колумбарии на Донском кладбище.
Катя взглянула на Германа с улыбкой, и в этой улыбке ему почудился вызов. Ну давай, большой парень, как будто говорила она. Посмотрим, на что ты годишься.
Глава 12
Они одновременно шагнули навстречу друг другу. Обнялись. Все получилось так естественно, текуче, плавно, будто и не было между ними никаких преград, будто и не повстречались они лишь этим утром. Не сговариваясь, не размыкая объятий, двинулись в спальню.
Обстановку спальни Герман разглядел смутно. Здесь тоже висели картины, но ему было не до того. Он смотрел не отрываясь на женщину. Смотрел, даже когда их лица сблизились, губы слились, когда все расплылось перед глазами.
Поцелуй был сладок, но Герман отстранился: ему хотелось смотреть на нее. Он начал расстегивать мелкие пуговички джинсовой рубашки. Оказалось, что это кнопки. Отлично, процесс упрощается. Ну, ну, ну… Вот они, вот они, вот они – эти гордые паруса! Одно дело – любоваться ими издалека, и совсем другое – взять их в руки, оживить, заставить двигаться!
Катя отметила, что у него красивые руки. Ей вспомнилось, как однажды, давно уже, она смотрела телефильм с актером, считавшимся неотразимым красавцем. Лицо у него и вправду было красивое, особенно глаза. Но вот руки… В любовной сцене герой обхватывал ладонями лицо героини. Для Кати вся любовь кончилась бы на этом самом месте. У актера были толстые пальцы, и кожи на них было как-то уж слишком много, она шла складками, словно на морде у шарпея.
А у Германа была, конечно, натруженная мужская рука, пальцы загрубелые, мозолистые, но длинные, стройные, туго обтянутые кожей без всяких лишних складок. У него вообще не было лишних складок, как она вскоре убедилась.
С застежкой юбки пришлось повозиться: клапан на трех кнопках, а потом уж «молния», как на мужских джинсах. «Молния», правда, шла до самого низа, и когда Герман дернул за нее, вся юбка упала на пол. От остальных подробностей – лифчика, колготок, трусиков – он избавлялся как в тумане.
Катя тоже не стояла сложа руки. Ему трудно было оторваться от нее, но она все-таки заставила его сбросить пиджак и рубашку. Ремень на брюках не поддавался, и Герману пришлось взяться за пряжку самому, тем более что свою работу он завершил.
И вот они оба остались без единой нитки на теле. Обоим нравилось то, что они видели. Герман любовался ее крепким спортивным телом, хотя видел только мечту мужчины – плавные изгибы, мягкость, нежность… Катя тоже смотрела на него во все глаза. Он был огромен, но не похож ни на Арнольда Шварценеггера, ни на Сильвестра Сталлоне. Катя прошлась обеими ладонями по бугрящимся мышцам на животе. В отличие от роскошных самцов киноэкрана, Герман был весь тут, все у него было живое, настоящее, не целлулоидное, не силиконовое, не накачанное искусственно. Катя обняла его, ощутила, как прокатываются под ладонями литые мышцы на спине. Мышцы были всюду, он из них состоял.
Желание затопило ее с головы до ног, аккуратно минуя мозг. Только одна мысль проскочила: и чего она так долго ждала, почему раньше не завела любовника? Эпизод с Борисом не в счет, почти ничего не было. Брак с Аликом распался давным-давно, может, еще на свадьбе, когда пьяно куражился его отец, а мать приговаривала: «У нас мальчик – мы и ноги на стол».
Нет, если бы не Алик с его рулеткой, Мэлором и «Внутренними интерьерами», она не оказалась бы здесь, в галерее, и не встретила бы Германа…
Все, хватит думать! Отключаем мозги… Катя на секунду высвободилась, сдернула с кровати вишневое бархатное покрывало, и они вместе упали на постель. И закружились в вихре шального, разнузданного, страстного, безудержного, потного секса. Все было можно и ничего не стыдно. Она обхватывала его ногами и выгибалась ему навстречу, а он пронизывал ее, казалось, до самого сердца, и его сердце колотилось как будто прямо у нее в груди. Еще, еще, еще… Быстрее, быстрее, быстрее… Вот… вот оно пришло, то самое, ради чего… Вот! Вот!
Обессиленные, они оторвались друг от друга, разомкнули объятия, чтобы глотнуть воздуха, но ничего не кончилось, это была только передышка.
– Мне не нравится этот свет, – прошептала Катя. – Давай я зажгу лампу, а верхний погасим…
– Давай, только ты зажигай лампу, а верхний я погашу, – тоже шепотом ответил Герман.
Катя щелкнула выключателем настольной лампы. Герман поднялся. Как он был хорош! Учась в Суриковском институте, Катя, разумеется, посещала класс обнаженной натуры. Ходила она и в музеи, повидала всякого, сделала даже серию рисунков ягодиц, но такого Gluteus maximus [12], как у Германа, не видела никогда, разве что у Давида работы Микеланджело. Вообще он весь был оплетен мускулами. Ноги, спина, плечи… Ясно обозначенные пучки волокон напоминали морские канаты.
Катя откровенно любовалась этим ядреным задом, ногами, спиной, плечами, пока он подходил к выключателю у двери. Но вот свет под потолком погас, Герман вернулся в мягком интимном сиянии настольной лампы и лег. Катя обняла его и шепнула на ухо:
– Если потеряешь место генерального директора, замолвлю словечко, пусть тебя возьмут в «Сурок»натурщиком.
– Завидная карьера! Может, мне совмещать? Но я стеснительный: хочу позировать только тебе.
Она захихикала и попыталась его ущипнуть, но с таким же успехом можно было щипать Давида Микеланджело. Тогда Катя решила сделать то, чего хотела еще в клубе, на концерте Тимура Шаова: попыталась разгладить вертикальные морщинки у него между бровей. И тоже ничего не вышло.
– Не хмурься! – попросила она.
– Не получается, – с виноватым вздохом отозвался Герман.
Да, борозды запали глубоко.
– Ну и ладно.
И они снова занялись любовью. И снова… И снова…
«Многие женщины, – смутно подумала Катя, окончательно обессилев и уже засыпая, – до самой смерти доживают, так и не зная, что это такое. Мне повезло».
Проснувшись, Катя увидела, что еще темно (Герман в какой-то момент погасил лампу), но на столике стояли цифровые часы-будильник. Около шести утра. И она все еще была в этих могучих объятиях, в них можно было укрыться с головой, спрятаться, как в детстве. Катя почувствовала, что Герман тоже проснулся. Он осторожно перевернул ее, овладел ею сзади. Ленивый, неспешный утренний секс… Какая красота…
– Мне пора, – прошептал он.
– Погоди, я сделаю тебе завтрак.
– Не надо… Ты же можешь еще поспать…
– Нет, я выспалась.
Катя говорила правду. Этой ночью она спала мало, зато крепко. И теперь чувствовала себя превосходно. Томно, лениво и в то же время бодро. Все тело приятно ныло, кое-где, когда она вскочила с постели, обозначились интересные легкие боли. Она даже не думала, что в таких местах может болеть! Но Катя оставила анализ новых ощущений на потом, бегом бросилась в ванную (уже было очень надо), умылась, набросила халатик и вышла на кухню.
– Яичницу будешь? – спросила она у потянувшегося в ванную следом за ней Германа.
– Буду.
Катя мгновенно обревизовала свои съестные запасы. Сама она сидела на диете, считая себя страшно толстой, поэтому на завтрак обычно съедала йогурт и выпивала чашку черного кофе, но в этот день у нее пробудился зверский аппетит. Она вынула из холодильника яйца и молоко, из шкафа миску и принялась взбивать венчиком омлет. Нашелся в холодильнике и кусок буженины, Катя решила нарезать его ломтиками, обжарить на сковородке и залить омлетом. Да, так будет правильно. Если она зубами щелкает, то что уж говорить о Германе! Он небось вообще с голоду помирает!
Когда Герман, уже одетый, только без пиджака, вошел в кухню, омлет золотистой пышной шапкой стоял над сковородой, а Катя варила в турке кофе.
– Садись, – кивнула она ему и выложила на специально подогретую тарелку дышащее золотистое чудо.
– Все мне? А тебе?
– Я кофе варю.
– Сядь поешь. – Герман разрезал омлет и переложил половину ей на тарелку.
– Кофе сбежит.
– Да отставь ты его, потом сваришь!
– Это процесс непрерывный… Все, готово. – Катя разлила кофе по чашкам. – Ой, зачем мне так много? Я на диете сижу.
– Слезай сейчас же, – шутливо приказал Герман. – У тебя все на месте.
Вот и Нина вчера так говорила.
Сев за стол, Катя улыбнулась ему чуть виновато.
– Извини, у меня хлеба нет, только хрустящие хлебцы.
– Ничего, сойдет. Но вообще-то ты завязывай с этим делом, – потребовал Герман, уплетая омлет. – И почему девушки вечно мечтают похудеть?
Он замолк на полуслове. Опять глупость сморозил. Не надо сейчас рассуждать о девушках вообще. Зато в следующую минуту Герман сказал именно то, что данная конкретная девушка мечтала услышать:
– Когда мы увидимся? Я до вечера занят, но давай я тебе позвоню? У тебя есть мобильник?
– Конечно, есть! Я дам тебе номер. Ты сыт? Хочешь чего-нибудь еще?
– Чего-нибудь еще хочу, но не сейчас, – лукаво подмигнул ей Герман. – Давай я приглашу тебя в гости? Проведем вечер у меня.
Катя потупилась.
– Понимаешь, я должна ночевать здесь.
– Ты что, шагу отсюда ступить не можешь? – нахмурился Герман.
– Конечно, могу! Я же была с тобой на концерте! Но ночевать я обязана здесь. Это условие страховки.
– Черт, как же быть? Я хочу тебя с родителями познакомить, а они живут под Тарусой, к ним хорошо бы на выходные поехать. Поговори со своей Этери, а? Может, можно тебя кем-нибудь заменить?
– Поговорю.
Неизвестно почему, настроение у Кати упало. Мысленно она выбранила себя неблагодарной скотиной. Только что провела с мужиком феерическую ночь, какой у нее никогда в жизни не было, занимались любовью четыре раза, и каждый раз – успешно, он ее с родителями знакомить хочет, значит, намерения серьезные, а она недовольна.
Но… вечно у нее все получается слишком быстро. Переспала с самым красивым мальчиком в классе, забеременела, вышла замуж, родила. Все в один год. О дальнейшем лучше не вспоминать. С Борисом тоже все вышло моментально. Катя когда-то прочла в одной лингвистической статье, что слова «хвать», «глядь» или вот у Пушкина «Татьяна ах!» – это так называемая ультрамгновенная форма глагола. Вот и у нее с мужчинами вечно все в ультрамгновенной форме. В памяти мелькнуло даже, как она дала пощечину Мэлору, а он отбил себе копчик.
И с Германом все произошло быстро, в первый день знакомства. Нет, ей грех жаловаться, но… Так вдруг захотелось долгого ухаживания, каких-то романтических глупостей… Цветов, шоколада, воздушных шариков… Качелей-каруселей, прогулки по набережной, сцепившись мизинцами… Всякой такой ерунды. С Германом такое невозможно, он солидный бизнесмен, генеральный директор корпорации АИГ, да и возраст уже не тот… «И у тебя тоже», – ехидно напомнила себе Катя.
– Я когда-то охранником начинал, – говорил меж тем Герман, – до сих пор связи остались. Могу кого-нибудь организовать.
– Нет, давай я лучше поговорю с Этери, – покачала головой Катя.
– Вообще-то я устроил бы тут ограбление в чисто рекламных целях, – продолжал Герман. – Представляешь, как авторам будет лестно, что их мазня кому-то понадобилась? О них еще и в газетах напишут. По-моему, для них это единственный шанс прославиться. О присутствующих не говорю, – поспешил добавить он. – Я тебе позвоню, сходим куда захочешь, а потом доставлю назад в лучшем виде. Идет?
– Идет.
Они обменялись телефонами, Катя проводила Германа к двери черного хода. Они торопливо поцеловались на прощание.
Утром примчалась Этери.
– Ну, рассказывай. Ладно, можешь ничего не рассказывать, – тут же совершила она обратный вольт, – по лицу все видно. Но он не из тусовки: я о нем даже не слышала не разу.
– Нет, он не из тусовки, – сдержанно отозвалась Катя. – И мне это нравится. Ты не могла бы мне сейчас деньги выдать? – перевела она разговор на другие рельсы. – Ужасно хочется с долгами расплатиться. Соседи по даче уже все изнылись.
– Без проблем. Я проверила: платеж за твои картины поступил.
– Я же сама деньги с карточки снимала! – обиделась Катя.
– Ну, знаешь, как на свете бывает? Потом вдруг оказывается, что счет заблокирован. Но твой варяг с золотыми слитками не подкачал. Поехали в банк.
Они съездили в банк, Этери сняла со счета причитающийся Кате гонорар, попросила выдать в евро, отсчитать и положить нужную для отдачи долга сумму в конверт. Конверт и оставшиеся деньги россыпью вручила Кате.
– Ну что? Жизнь прекрасна?
– Можешь подождать минутку?
Катя позвонила бывшему соседу. Для конспирации она не стала приглашать его в галерею, а настояла, что сама подъедет к нему на работу. Этери подвезла ее на машине.
– Да, все-таки есть в жизни счастье, – заметила Катя, когда, вернув долг, вышла из конторы и снова села в машину Этери. – Спасибо тебе, Фирочка. Ну, мне пора в галерею бежать.
– Я подвезу. Все-таки расскажи о викинге.
– Я на метро быстрей доберусь, – отказалась Катя. Ей очень хотелось еще хоть ненадолго оставить викинга только для себя.
Около галереи ее дожидался посыльный с огромным букетом. Катя торопливо расписалась в квитанции и отпустила его. Хотела дать на чай, но посыльный отказался напрочь, обронив загадочную фразу: «Все включено».
Оставшись в галерее одна, Кат развернула букет роскошных золотых хризантем. За годы безденежья у нее выработалось скептическое отношение к цветам. Она машинально прикидывала, сколько за любой букет можно купить мяса или картошки. Но в этом букете лежал завернутый в золотой фантик шоколадный трюфель с записочкой: «Слезай с диеты!»
Катя рассмеялась вслух. Это было то, о чем она мечтала: милый, дурашливый жест. Ухаживание. Не зная, можно ли ему звонить среди дня, она послала эсэмэску: «Без тебя никак не слезу».
Он ответил ей смайликом, видно, занят был.
Но у Кати продолжилась цепь удач. В галерею зашел посетитель и купил картину с электрической вилкой на сковородке: понравился ему этот прикол. После обеда опять приехала Этери. Она привезла новые картины, среди них три Катиных полотна, когда-то сданных на реализацию, и объявила, что пора менять экспозицию. Галерею закрыли, неликвидные серо-зеленые разводы сняли, картины в стиле Хокни перевесили в передний отсек, а на освободившееся место водворили новые. Ввели данные в компьютер, распечатали новый прайс-лист.
– Цены я установила сама, – объявила Этери, – а ты сиди и не петюкай.
– Герман обещал скупить все мое творчество, – сказала Катя, умолчав о его предложении скупить все напрямую, минуя Этери.
– А мы его на слове поймаем. Устроим тебе персоналку, и пусть скупает. Вот погоди, у нас на Винзаводе скоро Любаров будет, дай с ним разобраться, потом тобой займусь. Между прочим, на Винзаводе ты мне тоже понадобишься – бодрая и свежая.
– Да я, как тот юный пионер, в отличие от котлеты, всегда готова, – пообещала Катя. – У меня к тебе другая просьба…
– Ну, говори, пока я добрая.
– Он меня с родителями познакомить хочет.
– Кто? Этот твой Герман?
– А чему ты удивляешься?
– Да я не удивляюсь, – пожала плечами Этери. – Мне нравится ход его мыслей… Просто это как-то уж слишком скоро, тебе не кажется? А ты еще формально не разведена, если я ничего не путаю…
– Не напоминай, – поморщилась Катя.
– Ладно, как скажешь. А в чем проблема?
– Его родители живут под Тарусой. К ним надо ехать с ночевкой, на выходные…
– Не вопрос, – отмахнулась Этери. – Попрошу у Левана кого-нибудь из охранников, он здесь за милую душу переночует. Подумаешь, дело большое!
– А днем? Что охранник в картинах понимает? Как он будет продавать?
Продажи случались далеко не каждый день, иногда по будням Катя до закрытия так и просиживала в галерее одна, но в выходные посетителей обычно бывало больше: самое торговое, самое золотое время.
– Днем?… Кого-нибудь из папиных студентов мобилизую, – нашлась Этери. – А ты мне потом все расскажешь: что за родители, как приняли, ну и вообще.