Фамильный оберег. Закат цвета фламинго Мельникова Ирина
– Барин, купи ясырку, – с нахальным видом человек подступил к Мирону, поигрывая нагайкой. – Самую красивую отдам.
И, потянувшись, ухватил за косу ближнего степняка, – оказалось, девку в шароварах и длинной рубахе, порванной на плече. Она была настолько чумазой, что красота едва бы пробилась сквозь грязь на лице. Ледяной ветер заставил ее поежиться, но безразличие на лице не уничтожил даже холод.
– Возьми, укройся. – Мирон снял епанчу и набросил ей на плечи.
Она бросила на него тусклый взгляд. Ни радости, ни благодарности. И вдруг глаза ее полыхнули ненавистью. Девушка слегка отклонилась назад и смачно плюнула ему в лицо, что-то злобно пробормотав при этом. Мирон вовремя отклонился, и плевок пришелся Сытову в бороду.
– Ах ты, волчья порода! – Голова замахнулся на девушку, но его руку перехватил человек с нагайкой.
Он хищно ощерил зубы:
– Не трожь ясырку! Помнешь, кто ее возьмет?
И, ткнув девушку кнутовищем в плечо, что-то прокричал не по-русски. Отчего пленники пришли в движение, забормотали опасливо и отодвинулись в глубь помоста.
– Смотри, Никишка, – погрозил кулаком Козьма, – будешь нахальничать, ходу в город не дам, – и стер плевок рукавом шубы.
Парень захохотал, откинув голову. Борода задралась вверх. Лет этак на двадцать пять выглядел добрый молодец, а значит, он почти ровесник Мирону.
Молодой князь и Сытов отошли от помоста.
Если бы Мирон оглянулся, то увидел бы, что Никишка стащил с ясырки епанчу и набросил себе на плечи. Но князь не оглянулся.
Голова пробормотал сердито:
– Никишка, сучий сын, черкасская порода! – и сплюнул себе под ноги. – Ишь, одежу царскую справил. Никого не боится, ни ойратов, ни мунгалов. Со всеми дружбу водит, с деревянной иглой по дорогам озорует. Только не пойман – не вор!
– Что, раскупают ясырей? – спросил Мирон.
– Раскупают, – неохотно ответил Сытов. – В Сибири отродясь крепости не водилось, но хозяева побогаче на помогу ясырей берут. Монастырь тож для служб всяких зачисляет. Но толку с них никакого. Разве что пастухи хорошие. Но так и норовят лошаденку украсть и сбежать. Вот девок часто в женки имают. Нашенских баб не хватает, а те, что есть, рожать не могут, потому как столько мужиков на них побывало, полк стрелецкий собрать можно. А девки-ясырки нарожают карымов, даже православие примут, но тож себе на уме. Наши бабы как? И чарку не прочь принять, и песню затянуть. А эти глаз от пола не оторвут, но нож в спину, вот те крест, по самую рукоять загонят. Сами видели, какого они ндрава! Что мужики, что бабы! Тьфу!
Козьма Демьяныч смачно сплюнул себе под ноги.
Мирон хмыкнул, но ничего не ответил. Грязная татарка на него впечатления не произвела. Впрочем, даже умытая она вряд ли возбудила б у него интерес. Перед глазами возникло милое голубоглазое личико в обрамлении белокурых кудряшек, выбивавшихся из-под кружевного чепца. «Эмма, Эммануила!» Мирон на мгновение закрыл глаза. Он обязательно выполнит наказ государя, получит в награду вотчину, отнятую у отца, вернет себе крестьян, которых отдали в казну, тогда и семьей можно обзаводиться…
Но мысли об оставленной в Немецкой слободе невесте разом перебили вкусные запахи. За лавками и лабазами лепились по темным закоулкам, тесня друг друга, обжорки и харчевни, в которых шла своя, разудалая жизнь. По всей округе разносились пьяные выкрики, тянуло запахами жареного мяса, свежеиспеченного хлеба и наваристых щей, отчего у Мирона засосало под ложечкой. И он уже пожалел, что отказался от кулебяки и ухи из тайменя.
Но Сытов и тут все понял без слов, направившись к бочке с квасом, и следом – к лотку с горячими пирогами. Здесь Мирон отвел душу, выпив ковш кваса и отведав пышный пирог с репой. Мир вокруг наполнился красками и совсем не печальными звуками. Мирно чирикали воробьи на кучке конского навоза, и вдруг затеяли драку, да так, что пух и перья в разные стороны полетели. На крыше хлебного лабаза нежно бормотали голуби; возле поильни фыркали лошади; звонкими голосами зазывали покупателей торговцы сбитнем и телячьим холодцом. Пробежал меж рядов здоровенный пес в безобразных лохмотьях зимней шерсти. Получил пинок и завизжал обиженно.
Но все это происходило уже за спиной Мирона. Миновав торговую площадь, они повернули вправо и спустились по горе к пролету, свободному от частокола. Да и не нужна была здесь стена. Утес, на котором стоял острог, обрывался отвесно вниз саженей этак на шестьдесят. Людишки, копошившиеся на берегу, выглядели не больше воробья.
Подступы к острогу прикрывали надолбы – крепкие чурки, поставленные тесно друг подле друга в два-три ряда. А перед надолбами сплошь рогатины да острые колючки – железный и деревянный «чеснок».
Кое-где с внутренней стороны тына виднелись остатки настила из широких тесовых плах. Отличная позиция для стрельбы сверху в случае нападения. Только валуны заросли зеленым мхом, а основание тына покрылось плесенью. Во рвах же – вонючая непроточная вода, горы гнилых коряг, щепы…
– Рвы-то не чистите, – упрекнул голову Мирон. – Настилы вон тоже порушены, и частокол, поди, погнил.
– Грешны, батюшка, грешны! – склонил повинную голову Козьма Демьяныч. – Рук на все не хватает, да избаловались немного. Три года никто основательно к острогу не подступал. Кыргызы то между собой дерутся, то с ойротами, то с алтын-ханами. А нам это на руку. Помощи и те, и другие, и третьи просят. А за помощь золотом платят и рухлядью. И мы в покое живем, пашню государеву засеваем, хлебушко исправно убираем…
Но Мирон его не слышал. Он стоял на самом краю утеса, который, словно огромный корабль, плыл в нежной синеве сибирского полудня над могучей рекой, скованной ледяным панцирем, над скалистыми увалами, поросшими темной тайгой. Плыл вместе с туманом, чьи космы напоминали грозные буруны на просторах Азовского моря…
– Благодать божья! – Козьма Демьяныч, прищурившись, подставил лицо ветерку и с блаженным видом улыбался. Заметив взгляд Мирона, расплылся и вовсе в счастливой улыбке: – Гляньте, – он махнул вниз, – костры жгут. Смолу топят, чтобы борта дощаников заливать. Там воевода. Людишек подбадривает. Корабельных плотников у нас раз-два и обчелся, вот и нагнали ярыжек всяких да из пашенных крестьян полсотни человек. Чтоб к сроку суда сварганили, воевода раз в три дня бочку пива им выставляет. Все равно бегут, да еще ябеды в Томск пишут. В Приказную палату.
Козьма Демьяныч обиженно шмыгнул носом. А Мирон подумал, что среди наказов государя есть и этот, проверить, как в остроге справляются с судостроительством.
– Как спуститься к реке? – спросил он нетерпеливо. – Хочу сам посмотреть на этих мастеров.
Глава 8
К полудню ветер стих, полностью очистив небо, и солнце залило золотым светом и реку, и город, и прозрачные дали. Голубое небо потонуло в огромных лужах, прибрежные горы дыбились темной тайгой. Тут и там по скалистым увалам белели заплаты березняков, окутанных еле заметной зеленовато-желтой дымкой.
Женщины белили холсты. Сотканные по зиме длинные, до десяти аршинов холстяные полотнища – «стены» простирывали в золе и расстилали на ледяных глыбах, выдавленных на берег зимней водой, чтобы весеннее солнышко окончательно отбелило ткани. Ведь от белизны холста, от того, насколько он тонок и прочен, зависело, сносится ли лопот [27] до тряпочки или порвется в первое же лето.
Заложив руки за спину, воевода Иван Данилович Костомаров стоял возле настила для подъема лошадей и телег и с недовольным видом наблюдал, как, преодолев подвесной мост, спускались по камням на пристань два человека. Первым шел письменный голова в длиннополой шубе. Он то и дело останавливался, вытирал лицо лисьей шапкой и, обернувшись, что-то говорил высокому молодому человеку в непривычном для Сибири немецком платье. На крутом склоне Козьма взмахивал руками, как гусак. Его спутник сходил боком, осторожно переступая ногами в щегольских сапогах, то и дело цепляясь шпагой за камни. В руках он сжимал кыргызскую саблю.
«Ишь, вооружился!» – подумал воевода и злорадно ухмыльнулся, когда посланник Петра поскользнулся на мокрых валунах. Голова вовремя поддержал его под локоть. Молодой человек не упал, но, дернув плечом, от хватки Сытова освободился.
«Смотри-ка, ндравный!» – со злостью подумал воевода и с тоской кинул взгляд на реку.
И чего ей стоило вскрыться чуть раньше и задержать царева доглядчика? Глядишь, успел бы привести в порядок ясачные и таможенные книги. Дел-то осталось на неделю, а теперь вот придется выкручиваться, ловчить перед этим сопляком. Иван Данилович тоскливо вздохнул и насупился. Ничего, все сладится! Впервой, что ли? И страшнее видом надзорщиков вокруг пальца обводил. А с этим лындой справиться и того проще.
Успокоив себя подобным образом, воевода оглянулся и рявкнул на возившихся с каркасом для дощаника мужиков:
– Что пасти раззявили? А ну шевелись, пока батогом не отходил!
От окрика мужики шевелиться быстрее не стали, тем более воевода переключил внимание на подходивших письменного голову и его юного спутника. Красное толстощекое лицо Костомарова расплылось в приветливой улыбке.
– Боже святый! – раскинул он руки. – Кого я вижу! Мирон Федорович! А я все голову ломал, уж не Федора ли Капитоныча сынок? А счас гляжу, вылитый батюшка в молодости, ну прям один в один.
Мирон недовольно дернул плечом, но произнес любезно, слегка склонив голову:
– Здравия вам, воевода! Только имя батюшки сейчас под запретом. Разве вам неведомо, что он участвовал в заговоре Милославских против государя?
– Ведомо, ох, ведомо, – вздохнул воевода и все же обнял Мирона и троекратно расцеловал его в бритые щеки. – Хотели Софьюшку на царствие посадить. Мы здесь хоть и с медведями в соседях живем, и вести с опозданием получаем, но что в Расее-матушке творится, знаем. Охо-хо! – Он горестно покачал головой. – Слыхали, слыхали, как Петро Алексеич – всея России повелитель – боярам бороды резал да рвал. Новый календарь тож приняли, только писцы до сих пор путают. Давеча подали мне бумагу для Томского разряда на подпись, а там вместо тыща семьсот второго года от Рождества Христова все еще двести десятый значитс [28]
– Вижу, по старинке живете, – усмехнулся Мирон. – Бороды не бреете, европейское платье не в чести.
– Как же нам без бороды? – воскликнул воевода. – Зимой она рожу от мороза спасает, летом – от гнуса. Коль надолго к нам, то и вам бы бороду отпустить. А то с теплом мошка сожрет.
– Посмотрим, – уклончиво ответил Мирон и направился к мужикам, которые работать тут же прекратили и, сбившись в кучу, наблюдали за его приближением.
– Здорово, молодцы! – гаркнул он, подражая Петру.
И мужики вразнобой ответили:
– Здравия вам, ваша милость!
Вперед шагнул лохматый мужик. В бороде запуталась стружка, на ветхом кафтане и лаптях из бересты – пятна смолы.
– Барин, чуем, из Москвы приехал? Дозволь слово сказать.
– Говори, – кивнул Мирон и строго зыркнул на воеводу, который попытался оттеснить его за спину.
– Собрали нас, ваша милость, к судовому делу насильно вместо плотников. А мы люди гулящие, суда строить не приучены и в этом деле ничего не знаем. Есть в Краснокаменске плотники, которые всякие суда делать горазды, только строят их торговым людям. А нас воеводские за всякую косорукость бьют нещадно, в яму бросают. Оголодали тож, оцынжали… Глянь, – он открыл беззубый рот. А затем вдруг упал на колени. – Отпусти, мил государь, подкормиться. Мочи нет, скоро все голодной смертью помрем!
– Встань! – приказал Мирон и посмотрел на воеводу. Тот был мрачнее тучи.
– Что скажешь, Иван Данилович?
– Скажу, что мало батогов по их спинам хаживало, – пробурчал воевода. – И кашу им варят, и щи. Даже пиво и вино дают. Только этой бродяжне все мало! Погулеванить не терпится! Нет у меня плотников! – выкрикнул он в толпу. – Два человека всего! Им по острогу работы хватает. А уставщики ваши в судовом деле знатно разбираются. Вельми их слушать надо, а не бунтовские речи вести.
Мужики, косясь на воеводу, сердито загалдели. Тяжела судовая повинность. Не всякому под силу! И здесь у каждого своя правда. Но воевода тоже не от хорошей жизни ярился и батогами грозил. Прошлым летом немало дощаников на порогах побилось, часть в ветхость пришла, а народу все прибывает. Только по реке до зимы надобно переправить тысячи четвертей хлеба, а суда нужны и под соль, и на подъем служивых людей к острогам и зимовьям, и для перевозки крестьян со всем их скарбом и животом для заселения пашенных земель, и для разной ямской гоньбы…
Не унимались мужики: принялись уже кулаками махать, а кое-кто и за камнем нагнулся. Мирон схватился за шпагу. Воевода побагровел, поднял палку с медным набалдашником и замахнулся на толпу:
– Ужо вам, срамники! Пока урок не исполните, по избам не пущу. А кто зачнет перебрех, того в яму или вон, к Тишке, на расправу.
Мужики заворчали, насупились, но блазнить перестали. А воевода ласково взял князя под локоть.
– Миронушка, не слушай голытьбу. Им бы поскорее в кабак да копейку последнюю целовальнику спустить. Смотри лучше. Дюжина дощаников уже готова, пять на подходе. За неделю, если дожди не зарядят, еще три сварганим. На большее дерева не хватит. Запас, что с осени заготовили, какой-то варнак поджег шесть ден назад, – он кивнул на кучу горелого хлама. – Стрелец, что в карауле стоял, в тюремной яме бедует, да что толку? На нашем берегу менда [29] голимый да шарага, что на дрова едва годится. Извели лес на постройку острога да домовья всякого. Строевая сосна на той стороне реки растет. Пока лед не сойдет, нам туда хода нет. Да и то пождать придется. Того гляди новый месяц проклюнется. А на него лес рубить нельзя – порвет бревна. Только на исходе ладно.
– Понятно, – нахмурился Мирон и кивнул: – Показывай, Иван Данилыч, что уже готово.
Мужики, ворча и оглядываясь, разбрелись по своим местам, и работа на плотбище вновь закипела. Никто не сидел без дела, только кривоногая собачонка с громким лаем носилась за стружкой, гонимой ветром по берегу.
Первым делом они обошли дощаники, которые стояли на стапелях-склизнях, готовые к спуску на воду. Закрепи парус на мачте и плыви хоть на юг, хоть на север. Вон даже кипа жердей навязана, что укладывают под груз. И пишка под днище подведена.
Дощаники – те самые суда, без которых покорить таежный бездорожный край практически невозможно. Служивый люд, промысловики, купцы поднимались на них по сибирским рекам и в большую воду, и в малую, передвигаясь на гребях (веслах) и шестах по течению и против него. Шли под парусом и тянули суда бечевой вдоль берега, преодолевая пороги и мели. Переносили от одной реки до другой на руках и тащили по волоку…
Мирон осмотрел плотбище с особым тщанием: везде заглянул, все проверил, забыв о нарядном платье. Красный обшлаг смолой запятнал – не заметил. Серебряной пуговицей за крюк зацепился. Повисла та на одной нитке, а хозяину хоть бы хны. И вопросы задавал мастерам-уставщикам дельные, непростые, отчего те не раз принимались чесать в затылке и отводить взгляд в сторону. Для них сладить лодку легче, чем объяснять, как все вершится. Чертежи и прочие премудрости судовые уставщики держали в голове, поэтому ночью разбуди, скажут, какой лес сгодится на обшив, какой на кокоры, на матицы, окантовку бортов, из какого резать греб [30] из чего ставить мачты… И чтоб лес тот добрым был, матерым, без ветрениц и трещин.
Порубень, матица, окат, потесь… Кокора, щегла, сопец, райна… Слова, что пришли в Сибирь с Русского Севера. Принесли их с собой поморы – отважные мореплаватели. Мирону не требовалось пояснять, что это такое. Он ощущал себя как рыба в воде. Правда, в Голландии строили другие суда: надежные торговые и военные корабли, поэтому Мирон поднабрался там других слов. Но в Сибири о Голландии слыхом не слыхивали. И потому корабельные слова здесь были свои, родные.
Петр Алексеевич долгое время изучал кораблестроение, навигацию, военное дело и другие науки. Мирон от него не отставал ни в учении, ни в ремесле. Вместе они работали плотниками на верфях Ост-Индской компании, строили корабль «Петр и Павел». Во время Великого посольства посетили в Англии литейный завод, арсенал, парламент, Оксфордский университет, Гринвичскую обсерваторию и Монетный двор, познакомились с его смотрителем, который назвался Исааком Ньютоном…
Мирон тяжело вздохнул, вспоминая те счастливые времена, когда все было легко, просто и понятно. Теперь же ему предстояло действовать в одиночку. И от того, насколько хорошо он станет во всем разбираться, зависит многое в его дальнейшей судьбе. Воевода должен понять, что не сопливый юнец нагрянул к нему с ревизией, а зрелый, умудренный жизнью государственный муж.
В воздухе остро пахло горячей смолой. Мужики работали быстро, сноровисто, словно и не жаловались только что на свою косорукость. Одни закрывали каркас будущего дощаника, крепили скобами и гвоздями доски обшивки. Другие конопатили щели, третьи обмакивали квачи в смолу и обрабатывали бока и дно судна. Два бородача плели из веревок корабельные снасти.
Громко трещал и разбрасывал искры костер, над которым висел котел со смолой. Рыжий паренек с деловым видом заглядывал в него, затем закричал: «Готово!» Два дюжих мужика в кожаных рукавицах сняли котел с огня и установили рядом с дощаником.
Ветер на берегу был во сто крат злее, чем наверху, в остроге. Там от его порывов спасали стены, здесь же он дул вдоль реки, как в трубу, свистел и проникал сквозь одежду до самых костей. Мирон замерз до стука зубов. Вдобавок потекло из носа.
Воевода, заметив покрасневший нос и слезившиеся глаза царева посланника, язвительно хмыкнул про себя, но вслух произнес ласково:
– Пойдем-ка в покои, Миронушка. Уж солнце на вторую запряжку повернуло, а во рту и маковой росинки небось не бывало. Козьма Демьяныч глаголил, что ты от побудья отказался, сюды, на плотбище-де спешил.
Мирон пожал плечами. Костомаров понимающе ухмыльнулся:
– Ниче, с голоду у нас не помрешь! Счас щец горячих похлебаешь, винцом нашенским разговеешься. А то схватишь лихоманку какую, и тебе – беда, и нам несдобровать.
– Козьма сказывал, послы кыргызского князька встретиться с вами желают. Я бы хотел присутствовать, – сказал Мирон, с трудом сдерживаясь, чтобы не шмыгнуть носом, и решив не поминать о встрече в аманатской избе.
– Подождут послы, – усмехнулся воевода, – я их больше ждал.
– Государь велел с инородцами обходиться без притеснения, – нахмурился Мирон, – чтобы не обидеть данников. А за ясак подарками надобно одаривать.
Воевода посмотрел на него нежно, как на малого дитятю:
– Государь того не ведает, что на нашу ласку они лаской не отвечают. Соберешь с трудами великими по зиме ясак, вроде все хорошо, все довольны, а на душе смурным-смурно. Доглядчики да нюхачи по всей ясачной волости службу несут, и все равно беды ждем откуда угодно: на юге алтысарцы кочуют, для них кровушку пролить, что воробью чирикнуть, за Алтайскими горами – джунгары. Робят и женок в полон берут, мужиков бьют, режут, увечат. Посевы топчут, избы жгут, скот угоняют. Вот и крутимся как белка в колесе. Кому-то угождаем, кого-то пугаем, с кем-то с золота пьем. Только их клятвам верить – до зимы не доживешь. Сегодня бег через собаку прошел, с золота пил, шерт [31] принял, а завтра его конники под острогом стоят. У них это ведь не от тесноты размещения идет. А от ордынского навыка к даровщине и степному разгуляю.
Воевода махнул рукой и что-то сердито пробормотал. Мирон не разобрал ни слова, потому что его внимание привлек неказистый человечишка в армяке и войлочном колпаке. Он почти скатился с откоса. И уже от подъемного моста принялся что-то кричать и размахивать руками.
– Егорка-толмач спешит, – сказал Сытов. – Не иначе что-то стряслось!
И голова, и воевода размашисто перекрестились.
– Иван Данилыч, – задыхаясь, прокричал на подходе толмач, – вести принесли дальние лазутчики, вести жуткие…
– Что сказывают? Измена? – подступил воевода к толмачу.
Был он на две головы выше, и толмач рядом с ним совсем скукожился от страха.
– Не вели казнить, Иван Данилыч! – Губы Егорки тряслись, и он едва справлялся со словами. – Лазутчик Кешка Максюк из-под Саян-камня прибыл. Красную стрелу перехватил…
– Лихо! – пробормотал Козьма Демьяныч. – Лихо разбудили! – И снова перекрестился.
Иван Данилович гневно свел брови, фыркнул и крикнул уставщику:
– Смотри мне, чтоб к вечеру каркас доской обшили! Спущусь, самолично проверю!
Направившись к подъемному мосту, махнул рукой:
– За мной! Счас Кешку пытать буду. Чует мое сердце, большая беда идет, – и обвел взглядом Мирона, затем Козьму.
Мирон встретил его взгляд спокойно, а вот письменный голова опустил глаза долу. Знал старый выжига: коль Иван Данилыч теребит всклоченную бороду, ноздри раздувает, подобно запаленному жеребцу, то примета черная, к худу.
– Чего молчишь? – озлился на Сытова воевода. – Думаешь, отвод глаз это? Подвох какой-то?
– Не иначе, подвох! – вздохнул голова.
Мирон промолчал. Зачем болтать впустую, пока ничего не смыслишь в здешних делах? Впрочем, его мнением никто особо не интересовался.
Глава 9
Они поднялись в приказную избу, где их поджидал Кешка Максюк – жилистый казак лет тридцати от роду с уродливым шрамом, перечеркнувшим левую щеку от виска до подбородка. Подтянутая рубцом верхняя губа обнажала гнилые зубы, маленькие глазки суетливо бегали, но страха в них не было. Слыл Кешка отчаянным малым, а судя по тонкому ножевому шраму чуть ниже кадыка и отсутствию двух пальцев на левой руке, знал толк в драках и боевых схватках.
– Ну, докладай! – приказал воевода, усаживаясь за казенный, крытый зеленым сукном стол.
Письменный голова устроился на лавке у стены. Мирон, подумав, прошел к столу и сел рядом с воеводой, определив свое место в здешней иерархии. Толмач примостился на пороге.
Казак обвел их быстрым взглядом, словно приценивался. Зыркнул любопытным глазом на Мирона. Что за птица-синица? Какого роду-племени? И, сделав вывод, обратился к воеводе:
– Чарку бы испить?
Голос у казака был с хрипотцой, как у людей, долго бывших на свежем воздухе. И в жару, и в лютую стужу.
– Подай ему водки, – кивнул толмачу Костомаров.
Тот скрылся за дверью, а воевода с нетерпением посмотрел на Кешку:
– Сказывай, что узнал? Какие дела у кыргызов? Что затевают?
Казак степенно принял от толмача серебряный поднос с серебряной же чаркой на нем, выпил водку, крякнул от души и, разгладив с довольным видом усы и бороду, выложил на стол боевую стрелу с красным оперением и резным железным наконечником. На ней четко выделялись с десяток или чуть больше зарубок.
Мирон заметил, как побелел воевода, взяв стрелу в руки, и с каким вниманием разглядывает ее. А когда он заговорил, губы тряслись от гнева:
– Воевать нас вздумала, орда тарабарская? Рать собирает по стреле? – Он схватил стрелу и сломал о колено. Обломки бросил на стол. – Надоело в мире-покое жить? Терпежу нету теплой кровушки испить да чужим добром поживиться? Ничего, хребты-то поломаем!
– Прости дурака Кешку, – склонил шальную голову казак, – что речи твои перебиваю, но шибко все кыргызы ноне в обиде. Даем-де ясак, говорят, один государю в Краснокаменный городок, другой Алтыну-царю, а третий – черным калмакам Равдан-хана. Так еще ясатчики большереченские да кузнецкие притесняют. По зиме, слышь-ка, к езсерским кыргызам нагрянул сын боярский из Кузнецкого уезда, велел по десять соболей с человека давать. А их, езсерцев, всего-то двести луков, и по десять соболей им дать не из чего. Кыргызы, знамо дело, люди степные, служивые, живут на конях, зверя не добывают. Сами ясак берут мехами с кыштымов, что по тайгам живут. Только у кыргызов после платежа государева ясака и по договору, что положено калмакам, на руки остается совсем ничего. А тут Алтын-хан наседает. Тоже албан требует. Вместо соболей всякую рухлядь подчистую мунгалы забирают: и коней добрых, и платье, и котлы. И женок, и детей тож уводят.
Мирон заметил, как переглянулись воевода и письменный голова, и спросил:
– Выходит, кыргызы троеданцы?
– Слушай их, Миронушка! – усмехнулся воевода. – Им бы только ябеды государю слать. А сами так и глядят, чтобы ясак утаить. Калмакам говорят, дескать, орысы, то бишь русские, все забрали, нашим – калмаки метлой прошлись. Алтын-ханы свое отнять норовят. Где плохо лежит, завсегда урвут.
– Калмацкий контайша Равдан собирал давеча кыргызских князцев в своей урге на Черном Июсе. Не было Корчун-бега, говорят, хворь прихватила, Теркен-бега с Чаадарских улусов да Эпчея, что сейчас под острогом стоит.
– А как же Искер? – спросил воевода. – Сам был или своих людей присылал?
– Искер и остальные князцы шертовали калмакам со всеми улусными людьми, только Корчуновы улусные люди все торговались. Опаска у них была против государевых людей идти, – сообщил Кешка. – Говорят, казаки их земли разорят, юрты пожгут, женок и детей в полон возьмут. Контайша шибко разгневался, слышал, велел всех камчой бить. А еще посулил весь живот отобрать, а улус Корчун-бега со всеми его людишками в китайские земли запродать, чтобы опустели их земли на веки вечные. Тогда и Корчуновы люди шертовал [32] калмакам. После послали красную стрелу по всем улусам да аймакам и собрали рать великую, конную. Сказывают, Краснокаменному острогу не стоять на кыргызской землице. По слухам, пять ден пути до городка осталось. Как реки вскроются, так и объявятся.
– Остроги, остроги нужно строить, – воевода с размаху опустил тяжелый кулак на стол. – Дальше на юг, под Саян-камень. На калмацких и мунгальских сакма [33] Все пути перекрыть. Одним Краснокаменском нам эту орду не сдержать. Джунгары только лучников тыщи две-три выставят, наши пушки-пукалки их не возьмут. Мы на открытом месте сечи боимся, а мунгалы и калмаки в чистом поле горазды воевать. И осаду держат умеючи. Обложат со всех сторон, еще и стены подпалят. – Он истово перекрестился и плюнул через плечо: – Тьфу, тьфу, тьфу, нечистая сила! – И тяжело вздохнул: – Не те у нас силы, не те… Самопалы ржавые, пушки-маломерки супротив калмацких что рогатка супротив мушкета. Запасов свинцовых и пороховых тоже кот наплакал.
– И кто же в том виноват? – подал голос Мирон. – Кто мешал вам острог обустраивать, прошение государю подавать, чтоб зарядов прислали, пороху, новые пушки доставили? Сидели здесь в тепле да в сытости, забыли, как саблю в руках держать!
– Не прав ты, Миронушка, ох не прав! – нахмурился воевода. – Опасность я каждой ноздрей чую, каждым ухом слышу. Только мунгалы и кыргызы знают наше малолюдство и слабость ратную, потому и пленят, и калечат русских людей во множестве. Землицу, на коей воздвигнут Краснокаменский городок, издавна оговаривают своей и постоянно сулят идти войной. Кричат громогласно: за нами, мол, стоит несметная рать земли китайской, а китайский-то император, богдыхан, над всеми государствами властен. Тот богдыхан титло на грамоте ставит нагло и твердо: «Говорю сверху на низ, ответствуйте мне снизу вверх».
– При чем тут богдыхан? – удивился Мирон. – Где тот Китай, а где Сибирь?
– Ближе, чем вы полагаете, Мирон Федорович, – подал голос Сытов. – За Алтайскими горами уже Китай. И за мунгальскими степями и Саянским камнем тоже китайские земли лежат. Маньчжурией называются. Богдыхан сам маньчжурских кровей, из династии Цин. Всячески противится, поганец, русскому продвижению на юг и восток. Мол, лежат там исконно китайские земли.
– Шиш им, а не земли! – насупился воевода. – Без толку все! Если русский человек одной ногой заступил, то и для второй ноги место найдется. А Равдан энтого не понимает, снова кыргызов подначивает, воду мутит.
Воевода поднялся из-за стола и троекратно перекрестился на образа.
– Бог не Яшка, видит, кому тяжко! – вздохнул и посмотрел на казака: – Велю тебе жалование поверх оклада выдать. Пять рублев за то, что вовремя упредил!
– Рад стараться! – рявкнул Кешка и уже тише добавил: – Чарочку бы еще испить, а?
– Ладно, Егорка, налей ему вторую, – махнул рукой воевода. И вдруг прищурился: – А что ж Эпчей да Теркен-бег в стороне остались?
– То мне неведомо, – почесал в затылке Кешка. – Чаадарские улусы под Саян-камнем кочуют. Эпчей же, как только снег сошел, ближе к острогу перебрался. Но слышал я, – Кешка склонился к воеводскому уху и почти прошептал: – Разлад у них с калмаками вышел. И Эпчей, и Теркен-бег себе на уме, что-то замыслили, не иначе.
– Может, к алтын-ханам переметнулись? – насторожился воевода. – И не шертовать государю Эпчей собрался, а лазутчиков своих выслал, чтоб разнюхали все вокруг непременно.
– С алтын-ханами они только и знают что дерутся, то за кыштымов, то за летние пастбища, – пояснил Кешка. – Нет, с алтын-ханами у них и вовсе плохо дело.
– Но если они не служат калмакам и алтын-ханам, не желают платить ясак в государеву казну, то ответ один: они в союзе с богдыханом, – внес свою лепту Мирон и посмотрел на казака: – Велики ли княжества у Теркен-бега и Эпчея?
– У Теркена самое большое. На стычку он не идет, может, потому, что далеко, почти за четыреста верст отсюда кочует, – ответил вместо Кешки воевода. – По зиме в его земли лазутчиков посылал. До тыщи всадников выставить может Теркен-бег. А с кыштымами все полторы наберется. У Эпчея людей меньше чуть ли не вполовину. Но народ там ушлый, сквозь игольное ушко пройдет. Сплошные конокрады. Табунами лошадей гоняют с мунгальской стороны. – И, направившись к выходу, замер на пороге. – Нет, все-таки спытаю Эпчея. Какая нужда заставила его скочевать к острогу? Может, ждет, что я эту орду в крепость пущу? Чтоб они мне в спину ударили?
– Послушать их все равно стоит, – твердо произнес Мирон. – Я намерен присутствовать на ваших переговорах с Эпчеем!
– Что ж, пошли, коли хочешь! – усмехнулся воевода и первым направился к выходу.
Глава 10
Эпчей-бега встретили как славного воина и давнего товарища. Перед воеводой предстал коренастый и широколицый, скуластый и смуглый, крепкого сложения степняк лет пятидесяти на вид в распашной лисьей шубе, крытой дорогим сукном, в мягких, без каблуков сапогах с многослойной подошвой. На голове у бега – высокая шапка, опушенная черным соболем и повитая желтой тесьмой. Поверх шубы – шелковый пояс, а на нем кинжал в кожаных ножнах с серебром, огниво и трут, трубка-ганза в кисете с узором из той же тесьмы. На шее кожаный гайтан. Только вместо креста носил Эпчей огромный медвежий клык.
Первым делом положил он перед воеводой повинные подарки: золото и серебро в слитках, связки соболей и бобров, сабли, кыргызские доспехи, золотую чашу – узорчатую, китайской работы, бухарские серебряные блюда, соболью шубу первостатейную и еще одну – из черных лисиц.
Русские качали головами и переглядывались. Воевода первым делом обратил внимание на сабли. Взял клинок, и так его осмотрел, и этак. Рубанул воздух, прислушался к свисту, провел ногтем по лезвию.
– Хороша сабелька! – сказал воевода. – Кыргызские кузнецы-дарханы сами руду добывают, сами сталь варят, сами сабли да мечи куют. За кыргызскую саблю коня дают, а за куяк – двух лошадей.
– А много ли той руды? – спросил Мирон.
Эпчей с довольным видом закивал и довольно сносно по-русски пояснил:
– Много-много темир! Чахсы темир [34]
– А показать сможешь?
В ответ Эпчей расплылся в улыбке, обвел рукой горизонт и степенно произнес:
– Наша земля Хырхыс шибко богатая. И железо есть, и уголь, и золото, и медь. Приди с добром, и все получишь взамен!
– Все-все в этих землях есть, – потвердил воевода. – Не меньше, чем на Урал-камне. Мох подними, и – вот оно! – золото. Бугровщики его в древних могилах ищут. Так скорее. А ты наклонись, горб натруди. Нет, всем легкой поживы хочется.
– Хорошо, если золота много, – сказал Мирон. – Перестанем, наконец, немчуре в ножки кланяться. Из своего золота да серебра монету чеканить начнем. Железо и медь тоже во как нужны! – Он чиркнул себя ладонью по горлу. – А то Петр Алексеич вознамерился даже церковные колокола в переплавку отправлять. Не хватает металла, хоть умри. А в Европе за каждый стальной слиток, за каждую чушку железную втридорога просят.
Воевода усмехнулся:
– В те места еще нужно живым добраться.
– Время придет, и доберемся, – запальчиво ответил Мирон. – Стоит рискнуть, если запасы руд богатые.
– Так рискни, – пожал плечами воевода. – Набирай людей и отправляйся. Провизией и фуражом на первое время обеспечу, лошадей выделю. Зимовье в тех местах срубите. Если зиму продержитесь, острог зачнете строить. Я вам на дощаниках осенью зерна подброшу, а сено уж извольте сами заготовить.
Мирон насторожился. С чего вдруг воеводу понесло? Какое зимовье? Какой острог? Он не собирался оставаться в Сибири на столь долгое время. От силы на пару месяцев, чтобы до зимы вернуться в Москву. Но при свидетелях он эту тему решил не поднимать. Улучит момент и поговорит с воеводой начистоту. Пусть скажет, по какой причине хочет отослать его с глаз подальше. Боится, что Мирон учинит сыск и помешает его черным планам? Узнает что-то тайное, отчего воеводе не сносить головы? Или опасается, щучий сын, что сместит его государь, а воеводой поставит своего однокашника?
– Знатные, знатные подарки, – воевода с довольным видом оглядел подношения. – Видать, сильно тебе задницу припекло, Эпчей-бег? Говори, с чем пожаловал? Или опять мое терпение решил испытать? Свою выгоду поимать да к ойратам аль к мунголам под крыло смотаться?
Эпчей нахмурился:
– Мои воины прошлой весной крепко побили мунгалов. У озера Пуланхоль. Вода покраснела от крови, травы не было видно под погибшими батырами. Больше Алтын-хан погони не снаряжал. Его ойратский тайша Тохья тоже крепко побил, много юрт пожег. Только Эпчею с Тохья не тягаться. Большая у калмаков сила. Но и албан большой берут. По пятнадцать соболей с лука. Нет рухляди, так детей, женок забирает, таганы, котлы, оружие, лошадей… Шибко плохое с Тохья житье. Русские за ясак подарки дают: табак, сукно, посуду. Тохья ничего не дает, только отбирает.
Эпчей приложил ладонь к груди:
– Желаю кочевать в мире. Шертовать буду русскому царю, платить ясак, как положено.
– Отчего вдруг шертовать вздумал? Или хитрость какую замыслил? – спросил воевода, зорко оглядев бега с головы до ног.
Тот не смутился и взгляд не отвел:
– Грызутся калмаки и алтын-хановы люди промеж себя, псам подобно. Делят юрты, кыштымов и скот кыргызов, как свои. Равдан-хан ратью своей похваляется: может-де весь мир покорить, русских с сибирских земель погнать, а их города с землей сровнять.
Воевода дернул себя за бороду, рассердился:
– Иные хвалились, хвалились, да с горы далече катились… Что ж ты – под цареву руку решил встать, а батюшку Питирима Кодимского оскорбил непотребно? За бороду его таскал? Поперек спины батогом вытянул? А крестик, то есть часовню, с чего порушили? Не вами она ставлена, не вам и ломать!
Эпчей нахмурился:
– Поп Питирим на наших богов шибко лаялся. Велел богиню Имай кнутом высечь. Оттого у меня женка дите скинула. Рассердится богиня Имай, не даст детей нашему роду. Питирим – старый и больной, ему детей не нужно! А крестик мы на место поставим! Поп шибко оттуда плевался, через дверь не пускал. В окно его тащили, мал-мала сломали…
Воевода покосился на Мирона и буркнул:
– Дуракам закон не писан! – И снова перевел взгляд на Эпчея. – Небось своих шайтанов вызывали, чтоб богиню Имай задобрить? Рот ей жиром мазали?
Эпчей пожал плечами и устремил взгляд в небо. И Мирон понял: да, и шайтанов вызывали, и богине рот мазали… Разговор принял опасное направление, и воевода срочно отрядил его в нужное русло.
– К русскому царю небось не с пустыми руками пришел?
– Улус у меня большой. Юрт только со мной кочует больше сотни. Стада богатые, табуны в две тысячи голов, – с гордостью посмотрел на него Эпчей. – Нужно будет, семьсот конных воинов выставлю. И все в куяках, панцирях, при луках и мечах.
Воевода с трудом скрыл тревогу, прищурился: такой ратной силы он отродясь не имел. Войско Эпчея, дай только волю, могло почти шутя перебить воеводских людей, начисто снести острог. Но Иван Данилыч слыл тертым калачом. Хорошо понимал, что нельзя перед инородцами слабину и малодушие показывать. Они это быстро сообразят, и как только ясачные люди перестанут повиноваться и исправно платить албан, жди крамолы среди служивых, а затем и торговых людей. Воеводе подобает не только уезд держать в кулаке, но и знать наперед, что замышляет всякая шатия-братия, чем дышит самый захудалый князек в округе, каковы вести поступают от доглядчиков, исправно ли несут службу разъездные караулы на дальних форпостах. А еще нужно умело пользоваться и кнутом, и пряником. Не дай бог переборщить – неважное это дело, но не доглядеть, упустить, прозевать – того хуже. Ох, нелегкая это забота, тяжелая и опасная, словом и делом доказывать, что крепка государева рука. Крепка и надежна!
Поэтому воевода лишь приподнял брови, отметил, значит, что велико войско, и степенно произнес:
– Ежели станешь, Эпчей, вместе с русскими воинами биться против врагов, то будет тебе государево жалованье и всякая почесть. А не захочешь в служивые люди идти, твое дело. Будешь ясак платить. Раз в год по три соболя с каждого охотника. Женщины и дети не в счет. От нас же будет вам против мунгалов да ойратов подмога.
Эпчей склонил голову.
– Улусы твои под высокую руку русского царя беру. Места для кочевок отвожу справные – твои родовые земли, – продолжал воевода. – Кочуй, князь, возле реки Тагирсу.
После этих слов подали две чаши с вином. Бросили в них по золотой монете. Выпили воевода и Эпчей до половины свои чаши, а затем поменялись ими и опустошили до дна.
Эпчей не скрывал довольства. Видано ли: вместо непомерных сборов ясак в три соболя! Раскосые глаза его блестели, широкие скулы пылали.
Воевода насупил брови, добавил сурово:
– Коль вздумаешь, бег, баловать и совершишь измену, то на кару лютую не жалобься. А в аманаты дашь своего сродственника. Что ответишь, бег?
Эпчей не дрогнул взглядом, лишь склонил голову:
– Я и сам помышлял отдать в аманат старшего сына. Твоя воля, воевода. Я войны не ищу, от войны бегу, ясачный оклад принимаю. Жду твою грамоту, чтоб родичам показать, упрочить мир с русскими.
Воевода удалился в свои покои, а письменный голова помчался в съезжую избу. Через час вручили Эпчею приписную грамоту на царской орленой бумаге, где ему строго-настрого наказывалось: «…Никаким воровством не воровать. Под государевы города и остроги войной не приходить. Ясачных людей ни в чем не обижать и не грабить. На калмацких тайш и на себя преж государева ясаку албану у них не имать…»
На подарки бега воевода ответил отдарками. Поднесли Эпчею кафтан английского сукна с золотыми пуговицами, пищаль ручную новую, три медных котла, сукна желтого три штуки и русское знамя. Эпчей ускакал в степь, взяв с воеводы слово, что приедет Иван Данилович на днях в его улус со своими людьми погостить.
Глава 11
– На моем веку Эпчей третий раз шертовать государю собирается. Дважды ясак обещал исправно давать, а сам раз за разом уходил к мунгалам. Затем пару-тройку табунов угонит и через Саян-камень к нам бежит. А здесь прижмем, к мунгалам возвращается.
– И мунгалы прощали ему табуны? – спросил Мирон.
– Так где уж те табуны? Давным-давно по степным ярмаркам распроданы, – развел руками воевода. – Хитер Эпчей! Самого Алтын-хана сколько раз вокруг пальца обводил. А мунгалы, не нам в пример, с кыргызами шибко не церемонятся. – И вздохнул тяжело. – Чует мое сердце, не оберемся с ним беды!
– Так гнать его надо в шею! – произнес запальчиво Мирон. – Вдруг он и впрямь мунгальский лазутчик?
– Поживем – увидим! – глубокомысленно заметил воевода. – Табор его я к крепости близко не подпущу. Кто знает, что у него на уме? Чем дичее народ, тем дичее нравы. Если сговоримся, то пошлю лазутчиков, чтоб за Эпчеем и его людьми строго доглядывали, чтоб не совершили бы измену али разбой. – И посмотрел на Мирона: – Правильно глаголю, Миронушка? Или ты по-другому разумеешь?
– Не бег, – усмехнулся Мирон, – а колобок из сказки. Я от бабушки ушел, я от дедушки ушел…
Воевода согласно кивнул:
– Правду глаголешь, Миронушка! Только конец у той сказки один: как ни ловчи, кто-то ловчее тебя найдется.
Иван Данилович посмотрел в небо, где солнце заметно клонилось к западу, и покачал головой:
– Время к трапезе движется. Пора, Миронушка, наши хлеб-соль отведать!
По деревянным мосткам прошли сквозь крепкие ворота в дом воеводы. Подворье было обширным, чистым и приглядным. Две большие избы, украшенные богатой резьбой, стояли рядом и соединялись широкими сенями с парадным входом.
В покоях их дожидались казачий атаман, стрелецкий майор да целовальник – выборный от мирян. Длинный стол в просторной горнице ломился от яств. Рот у Мирона мигом наполнился слюной. Давно он не видел таковского изобилия вкусной еды, давно не ловил носом столь изумительные запахи.
Столы накрыли по-праздничному. Скатерти постелили узорчатые, бухарские. Посуду выставили серебряную, а не будничную – оловянную. А на блюдах-то! На блюдах чего только нет! Вот оно – царское угощение – медвежий окорок. Пластами его порубили, приправили чесноком и обложили грибочками солеными – рыжиками да груздями хрустящими. Рядом, в рыбницах, разлеглись стерляди копченые, жареные, хариусы малосольные; сочились желтым жиром на деревянных тарелях толстые ломти осетрины; в круглых ставцах чернела икра. Вино и сытные меды принесли из погребов в запотевших кумганах да в серебряных сулеях. Пиво подали в братинах с надписями: «Господа, гостите, вечера не дожидайтесь, пьяные не напивайтесь».
Воевода занял место в красном углу. По правую руку усадил Мирона, по левую – Сытова. Остальные расселись кто как придется. Дородная хозяйка с поклоном поднесла каждому на расписной тарелке золотую чарку с вином:
– Столуйтесь, гости дорогие! Просим вашей чести, чтоб пили, ели да веселы были. Гостю наш почет, гостю наша ласка.
– Первую пьют до дна, – важно заметил воевода. – Кто не выпил, не пожелал добра! – И поднес чарку к губам.
Обедали часа два. Подавалы проворно меняли яства. Мясные и рыбные, жареные и пареные, щи да каши, восточные сласти и даже заморские фрукты, прежде князем не виданные.
