Генерал Снесарев на полях войны и мира Будаков Виктор
Неужели, думал Снесарев, нельзя было перепроверить и для нового плана найти нового Редля, коль уж пошёл русский Генштаб по неправедному, но для контрразведок мира привычному пути подкупа?
Германия к 1914 году была готова к войне и опасалась ждать того дня, когда в такой же готовности будут и страны Антанты. Требовался более или менее благовидный предлог. Такой предлог скоро представился.
28 июня 1914 года выстрелом боснийского серба Гаврилы Принципа, студента и члена масонской ложи, в Сараеве был убит наследник австрийского престола Франц Фердинанд (и не потому ли, быть может, что он, доброжелатель славянства, будущее Австрии видел в союзе с Россией, но не в войне с нею?).
Австрия предъявила Сербии ультиматум — намеренно воинственный, посягающий на сербский суверенитет и непосильный для полной исполнимости. Горы страниц, не меньше чем об Аустерлице или Ватерлоо, исписаны как об убийстве, так и о калейдоскопе событий, последовавших вслед за ним, но многое и поныне остается неясным, во всяком случае, труднообъяснимым с точки зрения нормальной логики.
Мобилизация в России была объявлена 17 июля 1914 года. Через два дня Германия устами своего посланника в Петербурге ставит российское Министерство иностранных дел в известность, что с полуночи она находится в состоянии войны с Россией. Ещё через пять дней войну России объявляет Австрия. И недели не потребовалось, чтобы произошёл обмен такого рода «любезностями» между серединными государствами и Антантой.
4
За немногие недели русская армия завоевала большие земли, принадлежавшие Австро-Венгрии, и осенью взошла на карпатские перевалы. Среди взошедших был и Снесарев со своим полком.
Наступление против Австро-Венгрии, да и движение русских в Восточной Пруссии, победа у Гумбинена, перетекшая в поражение у Мазурских озёр, самсоновская катастрофа — всё это помогло выстоять западным союзникам, на что не раз указывали военные, политики, историки. (А в Восточной Пруссии — русская спешка, отсутствие тяжёлых батарей, никудышняя связь, легко прослушиваемая немцами, странные действия русского немца Ренненкампфа, враждебная территория.) Самсонов — толковый военачальник и добропорядочный, достойный, но не знавший края человек, а мог знать, ибо по замыслу Столыпина предполагался на должность генерал-губернатора Варшавы, да после гибели премьера-преобразователя Жилинский сумел перейти Самсонову дорогу. (Грустный штрих: немцы тело застрелившегося Самсонова нашли и почестно похоронили в Вилленберге. А вот как большевики обошлись с прахом генерала Корнилова — могилу раскопали, тело повесили на главной площади Екатеринодара, долго глумились, сожгли и развеяли прах.)
Головин, выдающийся военный ум, в своём труде «Из истории кампании 1914 года на Русском фронте» пишет: «В нас говорило чувство долга защитить память той армии, которая, в полном смысле пожертвовав собой, дала победу своим союзникам…» «Обязательство начать решительные действия против Германии на 15-й день мобилизации является в полном смысле слова роковым решением… преступное по своему легкомыслию и стратегическому невежеству, это обязательство тяжёлым грузом ложится на кампанию 1914 года… Это в полном смысле слова государственное преступление».
Историческая справедливость побуждает вспомнить, что русский Генеральный штаб изначально не планировал столь трудноисполнимое, невыгодное, даже безграмотное решение: начать войну через полмесяца после мобилизации. Но менялись люди в государстве, правительстве, самом Генштабе, Россия поддавалась давлению Франции. И выступила бедная страна в начале войны, неподготовленная, и лишь Гумбинен — «забытый день русской славы» — оказался победным; немцы вынуждены были перебросить из Франции в Восточную Пруссию два корпуса, останься они на Марне, Западный фронт Антанты, скорее всего, был бы разбит.
Черчилль, испытанный недоброжелатель России, тем не менее ратовал за историческую истину в стиле некоей лирической публицистики: «Надо признать справедливым промелькнувшее одно время в иностранной военной литературе выражение, что сражение на Марне, или, как его называют, “Чудо на Марне”, было выиграно русскими казаками. Последнее, конечно, надо отнести на счёт пристрастия иностранцев к употреблению слов “русский казак”. Но сущность всей фразы верна. Да. Чудо на Марне было предрешено 20 августа на поле встречи XVII немецкого и III русского корпусов».
Английский посланник в России Джордж Бьюкенен, деливший мир не только по водоразделу Англия — Германия, но прежде всего по ведомствам либералов и реакционеров (последнее слово в негативном, разумеется, контексте упоминается в его «Записках дипломата» множество раз), говорит: «Если бы Россия считалась только со своими интересами, это был бы для неё лучший способ действия, но ей приходилось считаться со своими союзниками… русские руководящие круги в своём стремлении облегчить наступление на западе зашли слишком далеко для сложного механизма своей армии. России приходилось очень тяжело… начался вводный акт великой русской трагедии».
Ллойд Джордж, британский премьер-министр в годы Первой мировой войны, незадолго до начала Второй мировой войны вспоминал и напоминал: «Идеалом Германии является и всегда была война, быстро доводимая до конца… В 1914 году планы были составлены точно с такой же целью, и она чуть-чуть не была достигнута. И она была бы достигнута, если бы не Россия… Если бы не было жертв со стороны России в 1914 году, то немецкие войска не только захватили бы Париж, но их гарнизоны по сие время находились бы в Бельгии и Франции».
Выдающиеся германские военачальники также высоко ставили стойкость русского фронта, их взгляд обобщённо сформулировал генерал Блюментрит уже после Второй мировой войны: «Во время Первой мировой войны наши потери на Восточном фронте были значительно больше потерь, понесённых нами на Западном фронте с 1914 по 1918 год… Русская армия отличалась замечательной стойкостью…»
А вот что говорит много лет спустя после битвы, на исходе своей жизни, непосредственный участник (и один из творцов) «Чуда на Марне», командующий Девятой французской армией — главной ударной силой французского воинства — Фош: «Мы не можем забывать о наших союзниках на Восточном фронте, о русской армии, которая своим активным вмешательством отвлекла на себя значительную часть сил противника и тем позволила нам одержать победу на Марне». Он же: если бы не русские — Париж пал.
Барбара Такман, автор книги «Августовские пушки», подчёркивает жертвенность России, спасительную для Франции: «Чего бы она ни стоила России, эта жертва дала французам то, что они хотели: уменьшение германских сил на Западном фронте». «Если бы немцы не перебросили два корпуса на Русский фронт, один из них защитил бы правый фланг Бюлова и прикрыл брешь между ним и Клюком; другой корпус поддержал бы Хаузена, и тогда Фоша, возможно, удалось бы разбить. Россия, верная союзническому долгу, начала наступление без соответствующей подготовки и оттянула на себя эти части».
Сколько ещё раз, в урез себе, Россия, «верная союзническому долгу», будет, преждевременно и не совсем подготовясь, наступать. Первое, что приходит на ум, — Арденны во Второй мировой войне. Немцы меньшими силами под конец войны двинулись на американцев и англичан, и те стали не просто пятиться, отступать, а весьма молодецки убегать, как если бы на спортивной дистанции. И посыпались просьбы западных союзников ускорить русское наступление. И советская сторона при недостаточной передышке и неполной подготовленности войск наступление своё действительно ускорила.
И дала собраться с духом Второму фронту — Западному — теперь уже в сорок пятом, через тридцать лет после обескровившей русских блокады и взятия Перемышля и неуслышанной, неуваженной просьбы русских помочь им в 1915 году — в пору Великого Отступления русских армий из завоёванных Карпат. Умел Запад блюсти свои интересы. Вот как напыщенно, свысока отвечал командующий французской армией Жоффр на зов о помощи: «Поверьте, я чувствую, сколь дорого обходится русскому народу эта война, но я опасаюсь, что вы не в состоянии оценить значение тех потерь, которые мы сами несём. Мы теряем в этих боях цвет нации, и я вижу, как после войны мы очутимся в отношении национальной культуры перед огромной пропастью». Словно русские у Мазурских озёр и на холмах Галиции не тот же самый цвет офицерства и нации теряли, а некие социальные «отбросы» — внеразумные, вненравственные, внетрудящиеся сброды.
Ломала не только война сама по себе, но и неправда войны, поистине мировой бойни, ложь тех, кто был не в окопах, но обрёк других на окопы.
Барбюс, герои которого в «Огне» видели, как земля разверзлась, как «со свистом разрывается шрапнель, наделённая металлической душой», как под тяжёлыми фугасами «продолжается разгром земли», как их товарищи «столпились на краю испепелённого, неизвестного мира», — они видят также «враждебность явлений и людей правде», и против них, невесть за что гибнущих, «не только чудовищные хищники, финансисты, крупные и мелкие дельцы, которые заперлись в своих замках и домах, живут войной и мирно благоденствуют в годы войны», но словно бы и «вечные противники выходят из мрака прошлого и вступают в грозовой мрак настоящего». И всё же… Хотя «день полон ночи», но «между двух тёмных туч возникает спокойный просвет, и эта узкая полоска, такая скорбная, что кажется мыслящей, всё-таки является вестью, что солнце существует». Олдингтон (его роман «Смерть героя» — о том же, что и «Огонь») в рассказе «Прощайте, воспоминания» сказал: «Всё, что движется к фронту, полно сил, юности, жизни. Всё, что движется с фронта, бессильно, дряхло, мертво… сонмы призраков заполняют дорогу — это армии павших в бою, грозно молчащих героев; батальон за батальоном, бригада за бригадой проходит по дороге загубленная юность Европы… Грозно молчащие товарищи наши! Мы, которые тоже были на волосок от смерти, прощаемся с вами». Ремарк в знаменитом романе «На Западном фронте без перемен», наполненном сильными сценами горклого быта войны, в посвятительном слове сказал выразительно, что книга — не обличение, не исповедь, а «только попытка рассказать о поколении, которое погубила война, о тех, кто стал её жертвой, даже если спасся от снарядов».
Потерянное поколение — так отложилось оно в западноевропейском сознании. У русских своё потерянное поколение не обрело такого статуса, поскольку в большей части было доуничтожено в Гражданской войне, а в дальнейших переломах России всё смешалось: и непотерянные становились потерянными, и наоборот.
Удивительно, что великое испытание Первой мировой войной в России не дало таких книг, как на Западе, где «Смерть героя» Р. Олдингтона, «Огонь» А. Барбюса, «Прощай, оружие» Э. Хемингуэя, «На Западном фронте без перемен» Э. Ремарка, «В стальных грозах» Э. Юнгера — только малая часть художественного и мемуарного массива о мировом побоище. У русских же из наиболее известного — небольшие сцены в «Тихом Доне», в «Хождении по мукам». Правда, было ещё трёхтомное «Преображение России», да не самое лучшее произведение советской эпохи. А солженицынский «Август четырнадцатого» — отклик во времени более поздний, нежели немецких, французских, английских писателей.
5
Но есть фронтовые письма, дневники, заметки русских участников Первой мировой войны.
Фронтовые письма Снесарева — удивительный и по-своему единственный такого рода эпистолярный массив, по крайней мере из дошедших до нас. Письма с войны, в которых пересекаются и переплетаются военно-бытовое, историческое, философское, лирическое. Некоторые из них адресованы официальным организациям и общественным деятелям, друзьям и родственникам, но основная часть — это письма одному человеку. Письма жене. Это гимн семье. Сколько их, таковых писем, и открыток, и закрыток? Несколько лет длится война, и едва не каждый день Снесарев пишет их. А он не простой солдат, а командир, и времени в самый обрез. Он посвящает их жене, как воин, политик и как… поэт. Ожидающая его с войны жена в его обращении: «моя помощница, подруга, жена и владычица», «моё упование и надежда, мой домашний жертвенник, пред которым я стою на коленях и несу свои молитвы»; она и сероглазая жёнушка, и нежная полевая былинка, и беленький цветок, и сизокрылая голубка, и сокровище; то рыбка, то ласточка, то ангел-жёнушка, то лапушка-жёнушка, то… наседка, а то и Пенелопа — и всегда милая, дорогая, славная, ненаглядная, ласковая, золотая, даже алмазная и даже бриллиантовая. И всегда — единственная. И ещё сотни раз повторяется: наш выводок, наши малые, троица, три якоря — дети.
Кроме неизбежных деловых да нечастых писем друзьям и родственникам он пишет более всего семье, об этом знает полк, дивизия, корпус. «Зная мою слабость, устраивают особый спектакль: когда я прихожу на позицию (а о приходе всегда знают по телефону), половина людей лежит на животах и строчит письма “своим”… Хорошо хоть то, что ловят меня на очень полезной вещи».
Да, семья — родина! Если Родина — дерево, семьи — её листва.
Ещё фронтовой дневник. Его он начал вести не с первого месяца войны и сожалел, что не имел возможности начать раньше. Дневник нередко повторяет мысли и эпизоды писем, разумеется, не буква в букву; главное же, дневник — это большой тезис к большой работе, быть может, более широкой, нежели названная им «Огневая тактика». Это остов обзорно-исследовательского труда военного мыслителя и практика, у которого счастливое сочетание: и наблюдать фронт с командного пункта, предводительствуя по восходящей полком, бригадой, дивизией, корпусом, и знать фронт изнутри; нередко — из окопа. И это не большевистская «Окопная правда» — газета безответственно-агитационная, а правда настоящая, выстраданная, вобравшая солдатскую страду и боль; правда одного окопа и всего пространства и воздуха войны. Масса цифр, числа убитых — всё фиксируется тщательно, будто однажды поможет погибшим восстать из мёртвых. Дневник от начала до конца — стремительно разворачивающийся свиток, в котором перемежаются наблюдения, действия, размышления у передовой, в траншее, на поле боя, особенности в управлении, скажем, полком и дивизией, работа с подчинёнными, формирование воинского духа, разборы удачных и неудачных атак, боёв и сражений, наступлений и отступлений, проницательное видение проблем от сугубо огневых до интендантских, распада и разложения армии, солдата, высокая оценка офицерского корпуса, а также психологические характеристики известных полководцев и военачальников Первой мировой войны: Брусилова, Лечицкого, Корнилова, Рузского, Иванова, Алексеева, Каледина, Зайончковского, Щербачёва, Головина, Черемисова, Кознакова, Павлова, Ханжина, Едрихина (Вандама), Эрдели…
В письмах и дневниковых записях — чреда верных наблюдений и заметок, подчас пророческого видения государственного будущего России и главных мировых стран, наших отношений с союзниками в сферах политической, военной, народоведческой, педагогической! И даже — литературной!
Истинная радость читать их, исполненных сердечности, справедливости, озабоченного взгляда на происходящее, и не обуза, а радость цитировать их обстоятельно, что и будет впереди, поскольку образ, в них являющийся, настолько глубок, полноцветен, что излишней представляется всякая неумеренная сторонняя «литературная» прорисовка.
6
Войну Снесарев начал в Восьмой армии — одной из самых деятельных на Юго-западном фронте, который в свою очередь был одним из самых напряжённых среди русских фронтов Первой мировой войны. В этой армии — Брусилов, Каледин, Корнилов, Деникин, Ханжин, Марков, Гутор, Кознаков, Павлов, Келлер, Зайончковский, Покровский… Вообще на Карпатском направлении — много выдающихся помимо названных военных: Лечицкий, Врангель, Щербачёв, Головин, Черемисов, Крымов, Краснов, Кутепов, Дроздовский, Маннергейм…
Ещё* не знает Снесарев, сколько времени, нервов, трудов, бессонниц, сколько жизни ляжет под плавящий каток войны, не знает, и какие базовые точки выпадут ему в фронтовые годины, но мы-то задним числом знаем, где долее всего или, пусть и ненадолго, напряженней всего придётся ему испытать войны: это прикарпатские, карпатские земли, это Каменец-Подольск, Черновцы, Бучач, Монастыржеска, Посада-Работыцка, Самбор, перевал Ужок, Кирлибаба — «Орлиное гнездо», Бряза, Коломыя, Зивачув, Тысмяница, Сюлко…
В преддверии войны Снесарев «иконку из Почаева надел и почувствовал себя совершенно спокойно…», и спокойствие, столь необходимое в военной страде, подтверждает в открытке, посланной жене уже с занятой австрийской территории: «Дорогая моя ненаглядная Женюра! С 1 по 7 августа дивизия в непрерывных боях; жив и здоров. Вчера первые значительной частью перешли границу, и теперь нам будет легче и безопаснее… Был и под ружейным, и под орудийным огнём, и вышло то, что предполагал: чувствую себя совершенно спокойным…»
Более обстоятельно о тех днях-часах повествуют «Мои воспоминания» Брусилова, тогда командующего Восьмой армией. Снесарев как участник позже при прочтении не находил их приблизительными, исказительными. Боевое крещение Сводная казачья дивизия приняла в первые же недели войны близ местечка Городок, в полусотне вёрст от Каменец-Подольска, на реке Збруч, где проходила русско-австрийская граница. На Збруче кроме пехотных застав изготовилась ещё австрийская кавалерийская дивизия. Она попыталась сломать казачью дивизию впереди левого фланга армии, у Городка. Казаков поддерживали четыре роты пехотинцев, они густо залегли по околице местечка. А пулемёты дивизии стояли так, что могли обстреливать всю местность перед залегшими пехотинцами. Австрийская конница понеслась развёрнутым строем, без разведки. Эту отважную, но неуместную, бессмысленную атаку русские встретили ружейным и пулемётным огнём, исход её для австрийцев был плачевным. Снесарев видел, как по полю бегали ошалелые люди и лошади. Он понимал, что для довершения разгрома надо было двинуть Донскую казачью бригаду, находившуюся в резерве у начальника дивизии, но тот оказался робок, нерешителен. К слову, скоро он был смещён, как обмолвился Снесарев в письме: «акт разумный, но, может, и случайный». Весьма потрёпанной австрийской дивизии всё-таки удалось перебраться через Збруч на свой берег.
Русские армии стали двигаться одновременно и на Северо-западном фронте, где в сражении под Гумбиненом немцы попятились, но вскоре разгромили русских у Мазурских озёр, и на Юго-западном, где в августе — сентябре развернулась Галицийская битва. Юго-западный фронт выгибался четырёхсоткилометровой дугою. Австрийцы заняли было Каменец-Подольск, но уже через два дня оставили его и даже возвратили взятую с жителей контрибуцию, узнав, что русские войска перешли пограничную реку Збруч и двинулись к Тарнопрлю. Восьмая армия под командованием генерала Брусилова и Третья армия под командованием генерала Рузского, вторгшись в Галицию, наступали на Львов и Галич. Левый фланг Восьмой армии надёжно подпирала Сводная казачья дивизия, которой теперь командовал генерал Павлов. Она двигалась через Чортков на Бучач, далее на Сатанов. Чортков, Саганов — ну что за названия, некая географическая дьяволиада, и всё же русские преодолеют их. Командарм отмечает удачные действия Сводной дивизии при взятии Чорткова, генерал-майору Павлову объявляет благодарность.
10 августа 1914 года дивизия ведёт бой у местечка Бучач. («За отличие в делах против неприятеля полковник Генерального штаба начальник штаба 2-й сводной казачьей дивизии Андрей Снесарев награждён орденом Владимира третьей степени с мечами», — позже, ровно через четыре месяца, сообщит «Русский инвалид».)
Через сутки — тяжелейший, от раннего солнца и дотемна, бой под Монастыржеской. Снесарев «за особые отличия вне нормы награждён Георгиевским оружием». Высочайший приказ 24 февраля 1915 года также обнародован в «Русском инвалиде», и также с опозданием: «Командиру пехотного полка 133-го Симферопольского Андрею Снесареву за то, что, будучи начальником штаба 2-й казачьей сводной дивизии, 12 августа 1914 года под Монастыржеской, у опушки леса, когда обнаружился охват с трёх сторон противником наших смешанных частей, вместе с хорунжим Голубинским (там же и убитым) и Ковалёвым собрал рассеянные части и в ста метрах от неприятельской цепи руководил огнём».
Бой под Монастыржеской трижды-четырежды отбрасывал Снесарева на самую границу гибели, и Андрей Евгеньевич не раз вспоминал его и в письмах, и в беседах с женой, и в дневнике.
…Городок Монастыржеска полыхал добиблейским, довременным полыхом. Огонь не щадил ни камня, ни дерева, ни человека. Снесарев с горсткой спешенных казаков выбирался из города последним из отступавших, и град осколков, и железные рои пуль, казалось, в любой миг оборвут попятный, арьергардный шаг начальника штаба, дивизия которого то ли залегла за холмами, то ли вовсе полегла.
В полуверсте от Монастыржески за увалом пригородной гряды ему попались впереди отступавшие, но остановившиеся, может, от усталости, а может, от уязвлённости из-за своего лихого бега. Урядник Линейного полка, годами вполовину моложе начштаба, отдал ему лошадь (позже за спасение своего начальника он был отмечен Георгиевским крестом). Австрийцы наступали неудержимо-вдохновенно, казалось, что их семикратно больше, окружение возникало неожиданно и повсюду.
Снесарев всё-таки пробился к своему штабу. Там был и начальник дивизии Павлов, человек большой отваги, умелый в наступлении, но не любивший обороняться. А приходилось именно обороняться. Австрийцев было куда больше. Снесарев, мига не теряя, наинужным образом располагал казаков и пехотинцев, под злой посвист ищущих пуль ездил верхом меж молодыми, ещё не побывавшими в боях воинами, дабы поднять их дух. На какую-то четверть часа выдалось затишье. И снова наступательные команды на немецком, и снова пулемётный, винтовочный огонь. И не успел оглянуться, как его и двух хорошо знакомых ему офицеров — Голубинского и Ковалёва — цепко, с трёх сторон и ближе сотни метров, окружили. Казаки смешались. Начальника штаба ранило, а дважды на его глазах раненный Го-лубинский был убит: словно бы споткнулся, упал и больше не встал. Снесарев потом не раз с тоской вспомнит своего товарища, но здесь пришлось собрать волю и чувства в кулак, чтобы отвести однополчан от паники и прорвать окружение. Казалось бы, позади самое худшее. Но тут снова волнами пошли австрийцы. Пуля пробила фуражку, обожгла волосы. Тяжело раненная кобыла Галя немыслимо как дотянулась до спасительного оврага.
Через год, в письме к жене 12 августа 1915 года, он напишет: «Целый этот день, от туманного холодного рассвета до тёмной ночи, я балансировал между жизнью и смертью… И вспоминая всё это, я не могу не видеть во всём благосклонности ко мне судьбы, и дальнейшие дни моей жизни я вправе считать благосклонным подарком Создателя».
7
Из обзорно-аналитических работ военных историков и мемуаристов русской эмиграции — Головина, Доманевского, Байова, Гулевича, Кондзеровского, Гурко, Данилова, Деникина, Лукомского, а также оставшихся на родине Зайончковского, Белого, Базаревского — видятся как общая картина войны, так и штрихи, частности, без которых и самой картины нет.
В августе — трёхдневные бои в створе рек Гнилая Липа и Золотая Липа. Двадцать четвёртый армейский корпус овладел сильно укреплённым Галичем почти без потерь. Сводная казачья дивизия заняла Станислав и устремилась на Калуш, Болехув, Стрый. Укреплённый Миколаев после внушительной артподготовки был взят тоже почти без потерь, гарнизон частью попал в плен, а частью отступил. Вскоре армиями генерала Брусилова и генерала Рузского был взят и Львов, и командарм Брусилов в главном городе Галиции, во дворце наместника обосновался вместе с армейским штабом. И Львов, он же Лемберг, тоже «почти без потерь»? Уклончиво-страховочный эвфемизм «почти без потерь» — частый гость в военных сводках, трудах, мемуарах. «Почти» включает гибель хотя бы одного воина? Но разве жизнь одного человека не потеря невосполнимая, даже если этот человек мал-безвестен?
Мировая война заглотнула и выплеснула с противостоящих сторон не только горы металла. Но и горы бумаги: директивы, донесения, рапорты, реляции, наградные листы, не говоря уже о мемуарных, документальных, художественных страницах, ею вызванных. И обе стороны «изъяснялись» на языке, не совсем обычном, изобилующем и штампами, и метафорами, враз становящимися штампами. Там битвы «разгораются», словно они костры или зори; бой «закипает», словно какой-нибудь бульон; высотами, городами и деревнями «овладевают» — будто речь, по крайней мере, о женщинах; ещё город «взят» — как если бы взят нож со стола; сражение «выиграно», словно некое спортивное состязание. Ну и уж коли «наши», то наступают, отступают, штурмуют, обороняются непременно геройски, отважно, доблестно, храбро, бесстрашно… Некий военный чиновно-журналистский жаргон. А за словами — жизнь и гибель воина, сотен, тысяч, миллионов их!
Снесарев — большую часть месяца в каждодневных боях, видит кровь и смерть. В августе он полмесяца не пишет жене ни строчки. Вроде и не было Бучача и Монастыржески. И лишь в письме в конце сентября называет навсегда для него памятные местечки и фамилии убитых и объясняет своё молчание так: «Я не хотел тебе писать об этом по многим причинам. Есть и у нас убитые (немного) и раненые… Мне как-то не хотелось быть вестником смерти, да и люди-то все близкие… мы и в своём-то кругу стараемся говорить об этом поменьше…»
В самом начале августа в письме из Ходорова он затрагивает вопрос, к которому будет возвращаться снова и снова на протяжении всей своей военной страды: «Не знаю, привела ли ты свою мысль в исполнение: поступить сестрой милосердия… мне думается, что это дело не плохое, но ты всё равно от меня будешь не близко: мы, кавалерия, всё время впереди, а ты очутишься где-либо сзади… А наши малыши? Я не хочу на тебя нажимать, так как считаю твою мысль высокой и строго субъективной, но думал бы, что достаточно и моей работы на пользу родины…»
Итак, Снесарев, взирая на фронт панорамно и без иллюзий, понимает с незатуманенной очевидностью, что не всем же представительницам слабого пола устремляться на фронт в сестры милосердия: есть тыловая страда, требуется забота о стариках и детях; и хотя от семьи достаточно его фронтовых трудов, но не настаивает запретительно, оставляя окончательное решение за женой — «и опять-таки смотри». Позже Снесарев увидит сестёр милосердия самых разных — из простых и нередко аристократических фамилий, красивых и некрасивых, кротких и строгих, улыбчивых и печальных, дочек губернаторов и генералов, дочек своих влиятельных знакомых, жён и дочерей разных племён и наречий. Подвижницы на галицийских и иных полях. Великие княжны. Жена поэта Блока. Дочь Льва Толстого… Тут лента скорби и подвижничества тянется через десятилетия к девушкам-сестрам Великой Отечественной войны, столь проникновенно изображённым в «Крещении» писателя Ивана Акулова — «уральского кряжа», как назовёт его в предисловии к его трёхтомнику другой сильный наш писатель Борис Можаев.
Письмо «золотой женушке» от 8 сентября 1914 года посылается из Старого Самбора, исторически примечательного польского городка. И пусть не сохранился замок воеводы Мнишка, и те липы, под которыми расцветала юность его, воеводской, дочери — будущей царицы на московском престоле, но Снесарев без труда мог представить лица и картины тех времён и, конечно, не мог не подумать о превратностях человеческой судьбы, зная, в какую даль, в какую степь, всё дальше от родного парка и от царско-московских палат уносило «царицу русской смуты» с её полуразбойной охраной — мимо нерадушного, чуть было не взявшего её в плен Воронежа, всё дальше от Дона под защиту Астрахани или ещё куда-нибудь, лишь бы остаться в живых, лишь бы сохранить в живых сына. Но пространства от судьбы не спасают.
«Подошли к самым Карпатам и стоим у их подножья… в том самом месте, которое воспевается Пушкиным (Лжедимитрий и Марина). Окрестности прекрасны, воздух чист и свеж. Выпадают дни, когда мы можем немного приотдохнуть».
«Воспевается Пушкиным…» — сказано, пожалуй, слишком с завышением, но прикарпатский уголок в пушкинском «Борисе Годунове» малой и беглой сценкой упомянут:
«Замок воеводы Мнишка в Самборе
Ряд освещенных комнат… Музыка играет польский. Самозванец идёт с Мариною в первой паре. Марина (тихо Димитрию)
Да, ввечеру, в одиннадцать часов, В аллее лип, я завтра у фонтана».
(Эдакое от начала семнадцатого века завлекательное рандеву. А далеко за липами польского парка зреет русская смута, народное испытание, прочувствованное национальным гением. Сколько раз каждым думающим русским прочитана эта знаменательная пушкинская и народная драма, в которой народ, в конечном счёте, устроитель судеб мира, не может устроить собственной судьбы. «Народ безмолвствует». Если сюда добавим пушкинское же — про бунт бессмысленный и беспощадный, то вполне поймём, почему нить отечественной истории, сотканная из покорности и бунта, беспрепятственно тянется через века, словно иные — вне черноты жизни и истории — цветы на неоглядной русской земле-почве не растут…)
Через десять дней пишет: «Будем живы-здоровы, всё с тобою вспомним, поговорим, переживём…» Покамест же… всюду — война, во всём — война, надо всем — война. Правда, вовсе увести от воспоминаний о былом, мирном и она не может; многое, вспоминаясь, отметается или призывается на помощь, чаще всего сравнивается: «Последние 3–4 дня идёт дождь попеременно со снегом: стоим высоко (высота вроде Ошской), холодно и ветрено, но воздух хороший, чувствуются горы, их склоны, синева…»
«Ветрено, ветер, ветры» — сколько раз повторятся эти слова на снесаревских страницах — ветры памирско-ошские, среднеазиатские, каспийские, балтийские, карпатские, беломорские; ветры, в которых пронизывающая стужа гор, обжигающая солёность моря, сырость приболотных низин; ветры, в которых тоска и беспощадная радость перемен, и суровые гулы надвигающихся, редко радостных новых времён; да и сама война — это страшный многоцветный ветер, более всего красный и чёрный…
Через два месяца после начала войны он словно бы мимоходом напишет: «Война — это что-то особенное, она всё меняет, всё освещает под своим углом, всё расценивает и раскладывает по-своему. О ней книги написаны, а ничего ясного не сказано». Эти слова с ещё большим моральным правом истины мог он повторить и в конце войны. А с ним — и миллионы воевавших.
Война и семья — для Снесарева на протяжении нескольких лет главная антитеза. Война — часто гибель, семья — всегда жизнь. Война — близко, семья — далеко. Война — сокрушение и разрушение, семья — милосердие и созидание.
В письме от 11 октября 1914 года, посланном из Дрогобыча, читаем: «Стало у нас несколько спокойнее, больше свободного времени и больше стало тянуть к вам… и понятно, или воевать, или жить дома и получать те радости, что даёт своё гнездо… Только вы далеко, моя золотая четвёрка, я несусь мыслью к вам, и в моём засушенном кровавыми картинами сердце поднимаются забытые тёплые тревога и тоска… Три месяца видеть смерть, кровь, жертвы… это закаляет, делает человека жёстко-спокойным и отучает от тихих грёз мирного времени…»
8
Но снова обратимся к трудам уже названных военных историков — чего достигла Россия, за пять месяцев успев похоронить у прусских озёр и на прикарпатских холмах отборные силы офицерского корпуса и сотни тысяч солдат — вчерашних крестьян.
После Галича и Львова у офицеров и солдат — дух, как сошлись в том советские историки, наступательный. Командование Юго-западного фронта разработало операцию: в треугольнике между Вислой и Саном разгромить две неприятельские армии четырьмя русскими армиями. Сводной казачьей группе Павлова и Снесарева надлежало переправиться на южный берег Днестра, взять Стрый и вести разведку в направлении Карпатских проходов.
(Продвижение враждебных армий маятниковое: Каменец-Подольск, Стрый, Монастыржеска, местечки у рек Коропец, Гнилая Липа, Золотая Липа — то под русскими, то под австрийцами.) Казачья конница, преследуя отступавших от Миколаева, целилась на Стрый и на Самбор, а далее к перевалу Турки-Ломница. У Гнилой Липы австрийцы попытались остановить русских, но были разбиты, и это свело на нет победу их на севере в Томашовском сражении.
Верховный главнокомандующий великий князь Николай Николаевич предписывает «покончить с австрийцами до подхода с запада германских подкреплений», командующий Юго-западным фронтом Иванов приказывает начать общее наступление и отбросить австрийцев к Висле.
Городокское (Гродекское) сражение, в котором австрийцы нацелились разбить Третью и Восьмую русские армии и вернуть утраченные территории, развернулось в лесисто-холмистой местности. В лесах особенно не навоюешься, особенно большими массами. Потому-то и в документе, и в художественном тексте сплошь и рядом — «поля сражений», но не горы и не леса сражений. Конница и артиллерия находились в плену дорог с их непролазной от больших дождей грязью. Сражение началось 6 сентября 1914 года, когда Девятый русский корпус, двигавшийся на Раву-Русскую, столкнулся с австрийцами. Сводный казачий отряд Павлова выдвигался к Стрыю. Бои у Каменной Горы, у лесистых высот Козий хребет, у Малой Вишни. Стало ясно, что русским противостоит не слабый заслон, прикрывавший отход австрийских армий из Томашова, но мощная группировка. Идут упорные бои по всему, без малого в шестьдесят километров, фронту Восьмой армии. Вскоре австрийские войска отступили с огромными потерями: более 300 тысяч убитыми и пленными. Городокское четырёхдневное сражение, не затихавшее ни на час ни ночью, ни днём, решило исход Галицийской битвы. Сводная казачья группа Павлова и Снесарева вошла в Самбор и через Старое Место была направлена в Карпаты к городку Турка, чтобы захватить перевал, за которым расстилалась Венгерская равнина.
Галицийская битва — с 5 августа по 13 сентября 1914 года — одна из крупнейших стратегических операций. Германия, беспрестанно вынужденная оглядываться на отступающую по галицийским землям Австрию, вынужденная перебросить отборные корпуса из Франции против русских, потерпела поражение в сентябрьском 1914 года сражении на Марне — притоке Сены. Предположение Шлиффена о том, что «судьба Австрии решится не на Буге, а на Сене», оказалось проницательно-верным.
А Галицийская группа Брусилова (Восьмая, Третья и Блокадная армии) готовилась штурмовать Перемышль. Австрийцами была перехвачена радиограмма о скором штурме крепости, и они резко усилили нажим на перевал Ужок. (Коней на переправе, верно, не меняют, но избавляться от собственной бессистемности и безалаберности, от тьмы ошибок, от неумения даже себя пожалеть можно и нужно хоть на мосту, хоть в воде, хоть под водой. Уж эти радиоперехваты! И у Самсонова они в значительной степени подарили победу немцам: все радиоразговоры русских шли открытым текстом, и вся картина русских в Восточной Пруссии была у немцев как на ладони). Начавшийся штурм Перемышля не задался, и пришлось снять блокаду. Непрерывные дожди испортили дороги, надо было ждать.
Вскоре после Галицийской битвы началась Варшавско-Ивангородская операция, в которой с обеих сторон участвовало до миллиона человек. Она длилась более десяти дней — 15–26 сентября 1914 года. После разгрома австрийцев в Галицийской битве появилась реальная возможность вторжения русских войск в Силезию — юго-восточную часть Германии. Гинденбург и Людендорф — опытные вожди на Восточном фронте — решили упредить русских, ударить по Ивангороду и Варшаве, смять войска Западного фронта и северный фланг Юго-западного. Но испытанные полки Юго-западного фронта, победители в Галицийской битве, совершив немыслимо трудный марш в сотни километров, появились на польской земле. Германский марш победителей по улицам Варшавы в первый год войны не состоялся.
Лодзинская операция — позднеосенняя и последняя в 1914 году. И обоюдно безуспешная. Разработанное Ставкой вторжение в пределы Германии не состоялось. Германское командование перебросило с Запада и других направлений крупные силы. Ударной группе генерала Шеффера удалось обойти Вторую русскую армию и выйти ей в тыл, но сама группа оказалась в окружении, откуда, прежде всего из-за ошибок генерала Ренненкампфа, ей удалось вырваться. «Крупная оперативная цель уничтожить русских в излучине Вислы не была достигнута», — писал Эрих Людендорф в книге «Мои воспоминания о войне 1914–1918 гг.». Война из маневренной перешла в позиционную, конца ей стало не видно.
9
Командиру 133-го Симферопольского полка 34-й дивизии Снесареву, возглавившему полк с 30 октября 1914 года, по Высочайшему приказу за особое отличие — за взятие перевала Ужок — 3 ноября 1914 года объявлено Высочайшее благоволение.
Идут последние месяцы первого года войны. Снесарев в ноябрьском письме к жене мельком отмечает штрих, для него, безусловно, значительный: «…В головах у меня стоит полковое знамя и хранит мой сон…»
Полк для него в те осенне-зимние месяцы всё равно что каждодневное открытие новой густозаселённой страны, данной ему в управление. Пусть это не дивизия, не корпус, тем более не армия. Но это реальная сила. Он слишком хорошо знал историю войн и государств, чтобы не помнить, что полк мог решить исход дворцового переворота, мог спасти сотни людей при землетрясении, мог победить превосходящего противника или полечь под залпами вражеских орудий. Само слово «полк» дышало стариной, первыми походами времён юного Отечества, поэтическими и трагическими реминисценциями «Слова о полку Игореве»…
Полк состоял из тысяч живых душ — тысяч вселенных, и создать из них небывалую, слитную семью и не дать ей пропасть, но научить едино и верно действовать и было его первейшей заботой. Делясь с женой всем существенным и сокровенным, он в письме из Явора от 29 ноября 1914 года считает необходимым поделиться и этим: «…я чувствую каждый день, что мне Государем вручены 4 тысячи душ, драгоценных и великих, душ русских, и что я должен их уберечь в сложной обстановке войны…
И когда я тихо брожу взад-вперёд около дома, а на полугорке копаются мои люди, или слышится смех и болтовня, или несется их песня (отдал приказание петь песни, до меня было запрещено), я иначе не думаю об них, как в том духе, что это мои дети, мне Богом и Царём вручённые, и что я должен быть готов каждую минуту дать за них ответ… и понятно, что мне приходится много говорить, наставлять, журить или хвалить, как это делается в каждой семье, и без чего семьи настоящей нет. Как розданы твои посылки, не могу тебе ещё сказать, так как это будет делаться вечером, а Горнштейн выезжает сейчас… Он человек интересный, прибыл из Америки для отбывания воинской повинности и ведёт себя молодцом, не походя на своих сородичей…»
(На Памире у него уже были сотни подчинённых, но здесь речь о тысячах, а настанет час, когда речь пойдёт о десятках тысяч: командир корпуса, начальник обороны Царицына и Западной завесы! Беречь солдата, как умели Суворов, Ушаков, Нахимов, Скобелев, Снесарев, Рокоссовский, или направлять в огонь, думая больше о победе, нежели о жертвах, как умели Наполеон, Корнилов, Жуков, австрийские, турецкие военачальники. Но гениальность полководца или же, скажем так, искусство любого военачальника — в умении в противоборстве с врагом потерять как можно меньше подчинённых.)
А через несколько дней, 4–6 декабря 1914 года, ему и возглавляемому им полку выпадает кровавое испытание — трёхдневный жесточайший бой у Посада-Работыцка, у шоссе Троица-Работыцка, у деревни Цысова. Может, по его полку пуль было выпущено и поменьше, чем по казакам и пехотинцам ранее при Бучаче и Монастыржеске, но австрийцы шли в прорыв, а прорывающиеся всегда отчаянно-сильней и опасней, чем в обычном режиме наступающие…
«За особые отличия» командир полка представляется к ордену Святого Георгия четвёртой степени, получает его полтора года спустя. Правда, «особые отличия» Снесарева характеризуются весьма общо и несколько залихватски, в стилистике газетного военного штампа не только в «Русском инвалиде», но и в самом Высочайшем приказе: «находясь во время боя под действительным ружейным огнём, подвергая свою жизнь явной опасности и воодушевляя нижних чинов, молодецким наступлением штыками выбил противника из ряда окопов и занял деревню Цысова, где и укрепился». Снесарев в июльском дневнике 1916 года, словно бы комментируя Высочайший приказ, излагающий кратко его подвиг, пишет: «Но ведь забыты: восстановление блокады Перемышля (честь моя и моего полка); восстановление линии, брошенной 9-й кавалерийской дивизией и двумя пехотными полками (величина подвига и обстановка); атака полком целой дивизии (смелость шага)… Иначе выходит подвиг ретивого ротного командира… не больше».
Итак, первый бой полк с честью выдержал, и воля, слово, присутствие под огнём командира полка здесь сказались в решающей степени. Но дальше стало ясно, что одними внешними боями дела не решить, надо постоянно вести «внутренние бои»: изгонять из полка интриги, зависть, обман, трусость, нерадивость хозяйственных служб, подчас волевую несобранность командиров и опасную для передовой беспечность нижних чинов. Через десяток дней в письме из Старого Самбора об этом говорится: «Думал над некоторыми мудрёными вопросами по управлению полком; надо сделать некоторые шаги против взаимных интриг и некоторой развязности хозяйственной части полка, и я всё взвешивал в голове, как бы это сделать умнее, не лопаясь, подобно ракете. Вчера собирал офицеров, беседовал с ними на разные темы и нравственного, и тактического характера и лишний раз убедился, какой прекрасный состав дал мне Бог, как внимательно они меня слушали…»
Через два-три месяца Снесарев исследует и объяснит себе тончайшие связи полка во всём: от человека до коня, от окопа до кухни… Он увидит и выходы полка на общегосударственное и на духовно-вечное — через службы в церкви, уходящие в небо горные хребты, через интендантство, почту, тыл, газетчиков — во всяких проявлениях: высоких, обыденных, праздничных, забавных, грустных, тягостных, недобрых и т.п. Он видит, что и в этой войне, более «железной», чем прежние, оправдывает себя связка: человек — оружие — конь. Конь — статья особая. Перед глазами Снесарева прошли тысячи лошадей самых разных пород. С десяти лет он уже был цепким наездником, и надолго с конём не расставался. Огромная лошадиная лава (когда-то мирные косяки, табуны) — в Сводной казачьей дивизии. И перед войной, и в войну у него были свои и высокоценимые лошади. Маша (Галя) ещё недавно тяжело раненная, вынесла его из пекла, оказалась спасительницей, и он ревностно оберегал её: щадил и холил. Жеребец Легкомысленный вполне оправдывал свою кличку: он не боялся человеческого крика, орудийного грохота, мог, не слушаясь поводьев, устремиться хоть по крутой горной тропе, хоть с обрыва, хоть под пули. Наконец, редкостной красоты, на загляденье был жеребец Орёл, но его в трудный, рискованный час не возьмёшь: он маловынослив, годился более для праздничного действа, для парада, но на передовой «парадиться некогда»…
И, конечно, силой, бывшей выше и человека, и изобретённого им оружия, и прирученного им коня, от дней творения оставалась сила Неба, сила Бога, кроткая сила Церкви, и Снесарев это чувствовал, может, и генетически, как выходец из духовного сословия, истового рода истовых священников; и он всегда заботился, чтобы в полку отмечались религиозные праздники, православные, мусульманские, чтобы молитва сопутствовала солдату в утренний и вечерний час, чтобы каждый погибший был отпет, и чтобы после атак и контратак быстро выраставшие кладбища были ухоженными. Он любил бывать в горных русинских церковках, не озадачиваясь, какой там чин преобладал — строго православный или униатский: образ Христа, душа Христа в христианской церкви присутствуют неизменно.
В войне люди гибнут во всякое время и на всякой местности. Но война в летние месяцы совсем не то, что в зимние, когда всё окрестное цепенеет, словно в глубоком сугробном плену, когда глубоко легшие снега не дают двигаться ни человеку, ни машине, ни коню, когда мороз бьёт всё живое двадцатью-тридцатью, а то и более градусами. Разумеется, и война в горах куда тяжелее, нежели на равнине. Командующий армией, принявшей на себя значительные тяготы первого года войны в Карпатах, генерал Брусилов в своих воспоминаниях сетует, что выпала «борьба не только с врагом, но и с природой и климатом. Каждый хребет, каждая гора, каждый лес были задолго, заблаговременно укреплены, приходилось шаг за шагом сбивать противника с сильных природных позиций, карабкаться по обледенелым скатам, дни и ночи проводить в боевых частях при сильных морозах».
В конце декабря на Юго-западном фронте наступило затишье. На других — и вовсе. Кампания 1914 года никому не дала реального перевеса. Никому не дано было одержать победу в битве, которая бы решила исход войны. Германский «блиц» не удался, но и Антанта понесла потери огромные.
В новогоднюю ночь Снесарев подводит итоги фронтового полугода, что он и что Россия потеряли… А что приобрели? Он ещё более, чем в мирной жизни, убедился, что без семьи и родины — человек, даже талантливый, часто пустоцвет. Он тысячекратно увидел и прочувствовал справедливость поговорки: кому война, а кому мать родна. Он понял, что когда иррациональные силы начинают двигать колесницей истории, мало что зависит от человека, и всё же зависит! А Россия шла своим жертвенным путём, и эту её провиденциальную, святую жертвенность никто, кроме Господа Бога, отменить не мог.
Да никто, или почти никто, в западном мире и понять не мог, как и не мог оценить.
ВЕЛИКОЕ ОТСТУПЛЕНИЕ.
1915
В 1915 году по России пришёлся главный удар Серединных стран. Иначе называя — Центральных держав. Исторически, пожалуй, некорректно называть их Тройственным союзом (такое название было в ходу и в политических кругах, и в дипломатических бумагах), ибо третья союзница — Италия, ещё не успев услышать выстрел со стороны Антанты, уже подумывала, как изменить немцам, почувствовав будущий окончательный успех не за ними; а может, и оттого ещё апеннинский союзник был ненадёжен, что итальянскому общественному сознанию неприятен был стародавний австрийский пресс, вечно нависавший над Италией австрийский меч. В январе — феврале в Восточной Пруссии немцы предприняли Августовскую операцию, стремясь окружить Десятую армию Северо-западного фронта. Русских потеснили. Но успех полугодичной давности (разгром русских у Мазурских озёр) повторить не удалось. Между тем и в Карпаты перебрасывались немецкие полки, дивизии, корпуса… Русские армии были сильно ослаблены, не хватало офицеров, ещё катастрофичней — унтер-офицеров, более других погибших. Натиск австро-германских войск в феврале усилился, особенно на фронте Самбор — Стрый — Долина. Наступательно — атака за атакой — продвигалась австрийская армия генерала Лизингена, бои — почти беспрерывные.
И вдруг — гром с ясного неба — 9 марта 1915 года гарнизон крепости Перемышль поднял белый флаг. Сто двадцать тысяч солдат, две с половиной тысячи офицеров взяты в плен. Трофеи — около тысячи орудий. Это была победа, небывалая на всех операционных направлениях Антанты, но для русских в Карпатах — и последняя.
Снесарев всё время находился на передовой. В его письмах много размышлений о фронтовой обстановке, об ответственности командира полка, о способах поднимать воинов в бой, о чувстве полкового содружества, о душе русского солдата, способной быть и жёстко-отважной, и мягко-милосердной, и сострадательной к врагу. Зарождается идея будущей книги «Огневая тактика».
1
Его письмо от 18–19 января 1915 года вмещает и абзац с забавным эпизодом о том, как лично раздавал сапоги офицерам, поскольку о солдатах приучил заботиться своих помощников, «а офицеру как помочь: он не просит, а на подошву ему посмотреть не догадаешься», и краткий рассказ о бое, и размышление о русских широких душах («уж такая мы Богом обласканная порода»), о солдатах, готовых побеждённых беречь больше самих себя: «…бой идёт непрерывно уже неделю… напирали четверные силы противника, и я должен был решить вопрос, отгрызаться ли от него зубами или отбиваться кулаками. Пустив в ход пулемёты, артиллерию и штыки, я успешно продержался до ночи, а ночью стал трепать моего соперника непрерывными атаками, с утра их возобновил и, в конце концов, убедил его, что не он сильнее меня вчетверо; а я сильнее его… в результате его отступление с позиции…
Как это ясно на войне, как ярки здесь русские черты характера. Когда я ещё был у Павлова и отбивался против обхода (за что представлен в генералы), я долго потом ждал сотни с боевого участка; а особенно запоздала одна, и это меня волновало, так как нам предстоял страшно трудный путь горами, лесом в ужасно тёмную ночь… Она появилась поздно, 8 человек несли большие носилки с раненым, что их и задержало… Я первую минуту вообразил, что принесли нашего офицера, и каково было моё удивление: это несли грузного раненого австрийца, с которым они часа три перед этим вели жаркий бой. И они несли его, чередуясь чрез 100–200 шагов, и мучались, и спотыкались, и утирали свои потные лбы… и всё это после больших трудов боевого дня. Кому даны такие подвиги, кроме нас, русских?.. Вчера приводят ко мне 18 пленных мадьяров (так как они прошли уже через солдатские руки, то из карманов, как сказал выше и как всегда бывает, почти у каждого высматривало то или другое солдатское достояние); наши денщики заволновались и забегали: чем будут угощать, пока делается расспрос… порезали сало в куски и зажарили, отдали свои хлеб, табак, сахар… даже суровые, измученные и упрямые лица венгров не в силах выдержать, и на них после нашей русской обработки налетает тёплая благодарная улыбка…» Поскольку Снесареву полковой щит в противостоянии с венграми пришлось держать даже чаще, нежели с австрийцами, то и пришлось познакомиться с ними даже покороче, чем с австрийцами, причём знакомство складывалось разностороннее: и при пленении и допросе или разговоре с пленными мадьярами, и во фронтовой участи многострадальных не без мадьярской «помощи» русинских деревень.
Месяцем позже, 16 февраля 1915 года, он напишет: «Здесь много приходят к нам русинов, просящих у меня отпуска в Россию, что я и даю. Между детьми попадаются круглые сироты, и офицеры мало-помалу разбирают их себе. Не хочешь ли ты нам сироту, девочку или мальчика, лет 10–12? Как тебе думается?.. Жителей стояла сегодня целая масса, и я разговорился с ними. Нищета страшная и лишения несказанные. Особенно их возмущает ненужная и дикая жестокость мадьяров. “Мы понимаем, — говорит один, — что война не игрушка, но зачем делать из неё сплошное страдание и для мирных жителей? Пули убивают и нас, снаряд случайно подожжёт и дом, но зачем делать это с умыслом? Ваши солдаты живут среди нас, и мы только подкармливаемся около, а мадьярские тащат из деревень к себе в окопы всё, что найдут, даже наших жён”. “Ну что же, — шутит один из офицеров, — возьмут какую-либо старуху, меньше ртов останется”. “Нужна им старуха, — вставляет со смехом молодой русин, — они выбирают красивую да толстую”. Оказывается, я запрещаю приезд супруг офицерских на театр войны, а мой соперник, какой-либо командир венгерского полка, смотрит сквозь пальцы на то, что его офицеры и солдаты устраивают из окопов дома свиданий…»
Немного погодя, 10 марта 1915 года, — снова «венгерский» мотив: «В соседней комнате сидит австрийский офицер (венгерец), и мои офицеры (все еле-еле говорящие немцы) стараются с ним настроить беседу… Офицер пришёл с промокшими ногами, всё это с него снято и сушится, а он сидит в валенках одного из моих офицеров… он в таком восторге от этого ножного маскарада, что непрестанно посматривает на свою новую обувь. Вокруг него сидят мои офицеры и наперерыв пичкают, засматривая ему в рот (ест ли, мол), а снаружи пленных обступили солдаты и тоже оделяют чем Бог послал… Картина обычная, как я тебе писал».
(Итак, русская незлобивость, сопереживательность, вечная потребность последнюю рубаху отдать погорельцу, любому, кто долу пригнут бедой. А венгры, они же мадьяры, во Второй мировой войне, на Дону в сорок втором, близ снесаревской родины, лютовали куда жесточе немцев. Расстреляли стариков, детей и женщин в слободе Босовка, напротив Павловска. И не в одной Босовке жгли хаты, убивали стариков, насиловали женщин. На Дону Вторая отборная венгерская армия окопалась от Воронежа и Гремячьего до Белогорья и ниже по течению реки. Приволжские, придонские, земли европейской части России обосновывались венгерскими главарями как историческая венгерская родина (справедливость требует упомянуть, покинутая ими по доброй, непритеснительной воле). Хорти-сын был здесь, вскоре и погиб в самолёте при подлёте к Дону. Сражались не воины прежней орды. Хватало батальона русских, чтобы ввести в паническое состояние венгерскую дивизию. Об этом венгр-офицер Гергени пишет красноречиво. Живые, они окопались на высоких холмах, а наши вынуждены были штурмовать те родные и одновременно враждебные холмы.
В восьмидесятые годы ушедшего века в нескольких изданиях была опубликована статья автора этих строк «Плацдармы памяти», посвященная увековечению фронтовой памяти и воронежской полосы ратной славы. Было много писем, обсуждений, рассмотрений и решений на властных уровнях. Ветераны Великой Отечественной, приняв общий смысл написанного, высказались против воинских памятников на нашей земле немцам, итальянцам, венграм и другим захватчикам; в статье были строки о том, что таковые строгие напоминатели о страшной косовице всемирной войны и по милосердию нашего народа, и по грядущему духу времени, и по традиции, — как, скажем, красно-серый гранит с надписью в честь храбрецов-шведов, погибших близ Полтавы, или монумент погибшим французам на поле Бородинском, — рано или поздно появятся. Они и появились. Теперь на придонском взгорье у близворонежских сёл Рудкино и Гремячье можно увидеть мемориал погибшим венграм — размерами он превосходит мемориалы на иных полях сражений в честь русско-советских войск.
2
Наблюдения за «своими» и «чужими» в дни сражений и в дни затиший невольно побуждают Снесарева просматривать все попадающиеся газеты — как война, окопы, враги, плен видятся в призме корреспондентского глаза и пера. Видятся в часто искажённом преломлении, словно цепь горных хребтов отделяет пишущих от окопов. В письме от 31 января 1915 года он даже высказывает жене предположение, которое не знающему войны во всех её изнанках, тенях и трясинах, показалось бы забавным, а кому-то и обидным: «У меня приходит курьёзная мысль: в последнее время в письмах тебе я привожу некоторые военные эпизоды из переживаемых нами. Не служит ли это причиной недохода некоторых из моих писем? Вскроют, прочитают… и используют для сообщений в газету, для статьи, для фельетона. Зачем изобретательному корреспонденту рисковать головой: сделайся своим человеком в цензурной комиссии и материалу хоть отбавляй…»; но такого рода строки — свидетельство не то что тотального неприятия печати, но бесчисленно многих из тех, кто ради красного словца не пожалеет и отца, кто нечестен в слове, ловок, труслив и фанаберист.
Негативно «газетный синдром» продолжится на протяжении всей войны, едва пройдёт неделя после вышенаписанного им, как последует новый залп по «господам газетчикам»: «Хотя с опозданием, но мы читаем газеты и Боже мой: как бедны темы гг. газетчиков, как много они врут, как раздувают пустые факты и как странно идут мимо дел, трогательных и поразительных… Виден человек, желающий заработать и натягивающий на картину войны своё дырявое, узкое, а часто и малодушное понимание. А сколько технического невежества? Конечно, военное дело есть дело специальное, но пишущему о нём надо познакомиться с азами. Сколько говорят о доведённой до нищеты Галиции, а что приводят, кроме общих слов? Вот тебе несколько примеров. Между моим полком и противником лежит нейтральная деревня, куда спускаются то мои, то их разведчики: их — чтобы окончательно дограбить что есть; мои — чтобы подобрать оружие и добыть языка (поймать пленных). Деревня разбита артиллерией, в избах окон нет, жители её покинули: мужчины, чтобы не попасть в солдаты, женщины, чтобы избежать насилования со стороны мадьяров; дети постарше приплелись к нам пешком, малых принесли на руках… Остались в деревне старики и старухи, которые не могут перевалить через горы… Они остались одинокими в разрушенной деревне, плачут старческими слезами и ждут смерти… она не заставит себя ждать и придёт в форме голода. Разведчики отдают свой хлеб, но ведь его мало. Что бы накрутил газетчик на тему о деревне со стариками!»
За годы войны у Снесарева сложится неколебимое убеждение: «Гораздо правильнее, если общество будет черпать свой материал и создавать свои впечатления от нас, т.е. первоисточника, людей, проникнутых долгом и полной верой в конечную победу и величие нашей Родины, но не ослеплённых туманом самообольщения или густо-розовым колоритом, чем от газетных работников, у которых не разберёшь, где кончаются факты и начинается фантазия, где начинается чувство патриота и кончается потребность рыночной рекламы из-за куска хлеба…»
3
Но, разумеется, проглядывание газет было занятием мелкостепенным, и ежели не забывать гумилёвское метафорическое изречение: слово поднимает даже мёртвых, слово сокрушает города — то такой силы слово, разумеется, было не газетное, да и не поэтическое, увы, и даже не песенное. Была реальная жизнь полка, были приказы по полку, были окопы, хлюпающая грязь, атаки, свист пуль и осколков, и тысяча забот командира полка.
10 февраля 1915 года частью своих терзаний и забот делится с женой: «…думаю о тех текущих вопросах, которые я должен решить. Править полком дело, несомненно, трудное, особенно в военное время; к вопросам мирного порядка — нудным и глубоким, смешным и драматичным — война приклеивает вопросы боевые, всегда роковые, глубокие и серьёзные, где всё важно, всё ответственно, всё тревожит душу и совесть. Возьми одни офицерские награды. От меня исходит, например, представление офицера к Георгию; но ведь это факт, который сверху донизу изменяет будущий облик его жизни: предельный батальонный командир до этого офицер с Георгием станет минимум полковой командир. Как нужно подумать над вопросом, чтобы не поднять недостойного и не обидеть товарищей. А награды нижних чинов, дающие счастливцу на всю жизнь от 12 руб. в год и более? А в его крестьянском обиходе разве это пустяк?.. А выполнение боевых задач, влекущих за собою смерти и ранения? И всё это должно быть продумано и рассмотрено со всех сторон, в глубину и ширь, а есть ли на это время? В боевые моменты судьба пошлёт для решения рокового вопроса каких-либо жалких и нервных пять минут, когда ты и сам — решающий вопрос — будешь находиться под шрапнельным и ружейным огнём. Вот почему все выводы военных, сделанные в тиши кабинета, так часто не совпадают со впечатлениями и пониманием практиков войны. Бой был бы пустая задача, если бы её пришлось решать, сидя в уютном кабинете и располагая для решения неограниченным временем. Увы, её решаешь под огнём и даются тебе минуты времени…»
На лечение в столицу едет бывший адъютант, командир роты поляк Роман Островский, и Снесарев в письме от 5 марта 1915 года просит, как о близком родственнике, похлопотать о нём — побывать в Главном штабе у друзей и выкроить ему место в военном госпитале. Забота о подчинённых, о боевых товарищах, об однополчанах — по движению сердца, а не по тактическим соображениям, хотя, разумеется, командир полка рад был бы, если бы наиболее отважные, сильные, преданные однополчане выходили живыми из огня атак и из-под ножей хирургов. А далее — опять-таки о существе своего командирского дела с его невидимыми слезами, необходимыми предугадываниями, непредвиденными заботами: «Вообще работа командира полка наиболее трудна с его чёрного входа, о котором никто не говорит и которым пренебрегают военные историки, а она играет большую роль в благополучном ходе полкового корабля, несёт с собою удачи, несёт с собою поражения. Нужна и строгость, и гибкость, и изворотливость, и хитрость, чтобы дирижировать тем, что зовется суммой человеческих страстей, слабостей, настроений, фантазий, больных опасений и т.п. Командиры полков заболевают нервно не от страха пред смертью и пулями, а от непрерывного напряжения по управлению людьми, по направлению этой сложной машины к благому исходу. Одни из нас (как один из моих товарищей по академии) думают, что всего можно достичь одной строгостью или судом, и что же? Все их офицеры уплыли из полка по тем или другим причинам, которых сам Соломон не предусмотрит, больше по нервному расстройству. Другой думает взять одной простотой и лаской, и хотя орудие оказывается всё же лучше строгости, но, не будучи универсальным, и оно не дает хороших плодов…»
Через десяток дней — опять в письме все та же полковая дума и песня: «Полк — вещь сложная, особенно при тех понятиях, которые я ношу в своём сердце… настойчиво требую от ротных командиров, чтобы нравственная и бытовая жизнь людей по возможности шла своим чередом, как бы горяч и продолжителен ни был бой… Я пробовал поначалу давать только общие директивы, но не тут-то было. Для убитых забывают вырыть могилу, в бане нет пару и из котлов исчерпана вода, в ротах нет починки сапог (в некоторых, конечно), на позицию не все подаются ротные кухни, между ротными командирами возникают распри… и приходится волей-неволей бродить, подобно старой ключнице, по углам, досматривать… На войне хороший и нравственно красивый человек становится ещё лучше, но зато средний или плохой человек ниспадает до степени возмутительной дряни…
Много видишь… такого, о чём военные историки не только не будут говорить, а не будут даже и знать».
Об истории, а попутно и историках, в том числе военных, он, привыкший дышать «воздухом прошлого», размышлял постоянно. Однажды заметил: «Интересно сближать далёкое с настоящим и усматривать, как многое уцелело». Кроме начальника полка да причастных, никому более не видимая зыбь малой реки — малой обыденной истории: в один день приходится радоваться и огорчаться, награждать и ругаться, прикалывать солдатский Георгиевский крест и срывать петлицы, независимо от того, кто их провинившийся носитель — каптенармус, фельдфебель или прапорщик с университетским значком. «Это теневая сторона командирского управления, скрытая от глаз военных историков».
Снесарев не раз бывал свидетелем тому, как при неудаче, в которой редко бывает повинен один, «все ищут виновного и хотят свалить на него вину — путь, не ведущий к раскрытию правды… И никто её так и не узнает, а историк отличится от современников только тем, что правду эту выдумает…»
И потому его фронтовые письма и дневники — потребность сказать современникам слово правды, слово очевидца и ратника, могущего открытыми глазами увидеть хотя бы верхушку, надводную часть айсберга, в которую вморожен и плавит её раскалённый воюющий человеческий мир. «Пусть история врёт, и в будущем всё будет спутано, но хотя бы современники знали и чувствовали правду».
Размышляя о потаённых сторонах войны, однажды (письмо от 30 июля 1916 года) скажет: «…если бы войну вскрыть по всем её швам, по всем её многосложным влияниям и отзвукам… что бы тогда открыли и какой конечный суд вынесли бы её великому значению… Историки, как дети на берегу моря, бросаются на самые яркие камни, забывая про более скромные, про песок и глину… я боюсь, что и о нашей войне они скажут своё слово, как дети…»
Да и сама история — выскажется он позже в письме от 22 июня 1917 года — «старушка слепая и узкая, она говорит по моде и любит усваивать модные напевы»; тогда же в дневнике запишет: «Начинают искать стрелочника… Но правды не будут знать и знать не захотят; в русской истории будет какое-то туманное пятно, над разгадкой которого много прольёт поту какой-либо далёкий историю).
И однако в какие бы «модные» одежды история ни рядилась, вернее, в какие бы одежды её ни рядили люди, у неё своё, неотменимое движение; а политикам, историкам, журналистам, писателям, общественным трибунам, часто глубоко и не знающим всей трагической сути происшедшего, происходящего, всякий раз хочется историю улучшить или ухудшить, задним числом переделать, перелицевать, переиначить в событиях, эпизодах, именах, выдать большое за малое, малое за большое, а о невыгодном, им чуждом, просто умолчать.
История пишется народной кровью, народной страдой, и, может, потому она почти никогда ничему не учит власть имущих, особенно взявших её не по уму, не по отваге, не по чести.
4
А поскольку ни журналисты, ни военные историки не видят или не знают всех негромких, невыигрышных, неявных сторон войны, Снесарев хочет запечатлеть их сам — через письма, через дневник. И через фотографии!
В открытке от 8 февраля 1915 года уже привычно-неизбежные строки о полковой жизни: «У меня в полку всё протекает благополучно, больных мало, и это меня очень радует. На войне приходится более бороться с болезнями, чем с пулями и снарядами противника…» — предварит сообщением о том, что послал четыре снимка, пусть и не совсем удачные, но кое-что из фронтовой жизни рассказывающие. Снесарев, посылая фотографии и получая их от родных, в запечатленных мгновениях вновь видел семью вместе; к тому же он собирался и надеялся увековечить путь полка и тех, кого завтра, может, и не будет, о чём он скажет и в письме к жене от 12 апреля 1915 года: «…теперь рассматриваю ваши карточки… Ейка (дочь, будущая Евгения Андреевна. — Авт.) очень жива, и потому всё выходит с какой-либо гримасой. По фотографии вижу, что ты сшила себе очень красивое платье… Нас фотографировали довольно часто (за обедом, с русинскими девушками в день Пасхи, среди захваченных нами орудий и т.п.), но всё это ещё не готово, и мне выслать тебе нечего. У меня есть даже специалист-фотограф, которого я держу на роли полкового фотографа для собирания материалов по истории полка».
5
Но письма и фотографии дела не решают. Каждодневно, каждоминутно надо готовить полк к боям. Бой — работа полка. Полк должен иметь всё, что необходимо для боя и жизни в перерыве меж боями. Снесарев втягивает жену в водоворот хозяйственных нужд полка. Требуются, и просит жену озаботиться, то сапоги, то цейсовские бинокли, то позже — кабельный провод, свечи, простое серое мыло и т.д.
Вот «лирика» очередной февральской открытки: «…Мне нужны бинокли: 16 призматических (ценой 43–50 рублей штука) и 32 бинокля для нижних чинов (защитного цвета, ценою в 18 рублей). Обойди магазины и, если можно найти, телеграфируй сюда, и я вышлю тебе деньги и дам вообще наряд на покупку…»
В тылу можно было если не всё, то многое найти и приобрести. В тылу — дальнем и ближнем — едва ли не всё продавалось и покупалось. От секретных «дел» до женских тел. Особенно возмущал офицеров передовой ближний тыл.
И Снесарева отнюдь не радовала «деятельность» такого тыла, его бесчисленных служб, служителей и служительниц… Он даже не мог удержаться, чтобы не передать жене рассказ однополчанина, который прибыл из Львова — тыла ближнего, и увидел там тьму врачей, военных чиновников, офицеров, убежавших с позиций, поглядел на полусалонный, себя и всех стращающий мирок: дескать, находящихся на передовой уже обошли, уже разбили, уже расправляются с несдавшимися; однополчанин не без сарказма утверждал, что в том большом городе и Суворов стал бы трусом; ещё изумлялся тому, сколь город напичкан бегунами-женолюбцами и как изобильно всякого рода женщин, якобы сестёр милосердия, а на поверку лёгких любительниц тыловых наслаждений, ненасытных сладострастниц, в фронтовой среде иронически, не без остроумия окрещённых кузинами милосердия.
Флюиды этой вакхической вольности достигают даже окопа. Снесарев вынужден издать приказ, воспрещающий жёнам прибывать на передовую для свиданий с мужьями. И что же? «Начинаются выпрашивания об отпусках или лечении, появляется сонм жён, в воздухе попахивает республикой… совсем становится неладно».
26 февраля 1915 года Снесарев пишет жене: «…начиная с раннего утра 21-го и кончая ранним утром сегодня нам некогда было и дыхнуть. На мой славный и молодецкий полк (говорю это теперь со вполне спокойной совестью) навалилось два полных полка австрийских и ещё один егерский батальон, поддержанные подавляющей (тяжёлой и полевой) артиллерией и многочисленными пулемётами, т.е. силы, втрое нас превосходящие. Начался непрерывный шестидневный (считая и сегодня) бой, в котором противник, пользуясь превосходством сил, решил нас смять и сбросить с позиции. Последовали непрерывные атаки, особенно ночные, адский огонь… артиллерии рвал землю и наши окопы, австрийцы прибегали к фокусам, вроде щитов или забрасывания нас ослепительными гранатами… словом, пустили в ход все свои ресурсы. Мы отбивались огнём и переходом в штыковые атаки… я потерял свыше 250 человек убитыми и ранеными, а противник не менее тысячи убитыми… Дело за 21–26 февраля будет самым ярким делом в истории моего молодого полка и одним из крупных за текущую кампанию…»
Через пару недель, уже в марте — письмо, где снова бой, рассказ о приокопном эпизоде продлевается размышлениями о главной австрийской крепости — Перемышле, казалось бы, неприступной и всё-таки поднявшей перед русскими белый флаг. О бое же он рассказывает, не забывая даже забавный штрих. Двукратно превосходящие австрийцы двинулись в атаку на полк, но тот в ночной час перешёл в контратаку, пленил 250 нижних чинов и захватил пулемёт.
На врагов, от стрельбы которых гибнут его однополчане и в любой миг может погибнуть он сам, Снесарев смотрит как на разнообразные проявления и искривления образа Божьего. Густой обстрел, штыковая атака — от этого на войне никуда не деться, но когда враг пленён, Андрей Евгеньевич всегда невольно видит в нём чьего-то мужа, чьего-то брата, чьего-то сына. Приводят к нему австрийского прапорщика, юношу лет двадцати, и он прежде всего справляется о его семье; оказывается, мать-вдова при расставании с единственным сыном больше не надеялась его увидеть, раз столько кругом потерь, давно ничего о нём не знает, давно не получала весточки, и командир враждебного пленному полка требует, не дожидаясь завтра, написать матери письмо; и лишь после — допросить и выяснить меру его необходимой или добровольной жестокости, если таковые есть.
6
Идёт весна, идут бои. Талый грязный снег и высокое чистое небо в высоких горах. Незримо и зримо сияет главный православный, да и всехристианский праздник, который в полку встречен — по фронтовым возможностям, — так явствует из письма «ненаглядной и золотой жёнушке от 23 марта 1915 года: «Пасху мы встретили скромно. Всё как-то не задалось из-за этих непрерывных боёв. Так как все на позиции, то в церковь нас собралось очень немного: я, штаб, несколько артиллеристов да люди от команд и знаменной полуроты… Крестьян было много, с торжественными свечами… процесс “слияния церквей” у нас протекает незаметно… да и процесса как-то никакого нет: молимся Богу вместе… На вершине нашей главной позиции был организован большой хор, который в полночь торжественно и могуче запел “Христос Воскресе…”»
И в этом же высоком письме — о неуладицах фронтового быта, о человеческой недобросовестности и даже низости, об интендантстве, всегда запаздывающем с грузами, всегда недодающем, всегда крадущем — порицаемом во всех армиях и проворачивающем свои миллионные делишки во всех армиях; интендантство — «какое-то канцелярское, не военное учреждение, не имеющее никакой нравственной связи с войсками…»
И действительно, командиру полка приходится несколько суток подряд быть на острие боя, руководить ротами и батальонами, которым противостоят австрийцы, трёхкратно общими силами превосходящие, а интенданты именно тут уведомляют о срочном предоставлении справки, прямо-таки всеохватной: о лошадях, упряжи, сёдлах, подсумках, ремнях, винтовках, штыках… Что оставалось делать командиру полка? Пригласить их на передовую да в час атаки дать им в руки эти самые винтовки со штыками? Так интенданты окопов не любят, на передовую их не дозовёшься.
«Единственно, в чём они подвинулись вперёд, это в том отношении, что не воруют так, как в Японскую кампанию, а понимание дела, и чувств, и нужд военных осталось прежнее… сухое, канцелярское, малодушно формальное». (При чтении записи Снесарева об интендантах невольно приходят на память грустные и не без сарказма слова монархического публициста и мыслителя Солоневича из статьи «Миф о Николае Втором» про неуёмный интендантский грабёж в Крымскую войну, и особенно в Японскую, когда поражение на Дальнем Востоке было достигнуто «соединёнными усилиями японцев, интендантства и интеллигенции».)
Идёт обычная фронтовая жизнь-страда, которая находит отражение в письмах. Всякая всячина, подчас значимая, подчас мелкая, хотя и не пустяшная. То придан полку отряд санитарных собак, умных и жертвенных, четвероногих с тем чувством долга, какого не худо бы «призанять и некоторым из двуногих»; то солдатское чаепитие, когда каждый молодец, «чудо-богатырь», с отменным удовольствием выпивает треть ведра чаевого кипятка; то лесное домоустроение, когда один, мастеровитый и доброусердный, из плотников-умельцев сколачивает домик телефонистов, а десяток из неумеющих или не хотящих держать топор в руках с ленцой спорит, как лучше сделать; то тщательная маскировка полковых бараков густолиственными кустарниками, ветками и травами; то попеременного успеха «бои» начальства со своими же подчинёнными, умудряющимися чистый лес испакостить у каждого дерева — их заставляют ходить в лес по-японски, с лопаткой, чтобы не оставлять «пахучих следов», но закапывать их.
Набегают и случаи не совсем рядовые. Прибыл на фронт председатель Государственной думы М.В. Родзянко и вознамерился посетить позиции снесаревского полка (думский вождь, родом из Екатеринослава, пожелал поприветствовать земляков-екатеринославцев); но полк стоял на самой кромке передовой, не ровен час немудрено было попасть под плотный обстрел австрийцев, и командир полка отговорил высокого гостя от небезопасной затеи.
А погода становилась всё весеннее, русины выехали пахать землю, откуда-то у них, вынужденных быть по-горски скрытыми и экономными, появились лошади, коровы, овцы, казалось бы, не могшие уцелеть в войне; появились, казалось бы, и надежды, и дай Бог!
7
Русские в Карпатах стояли у перевалов, даже на перевалах, с которых если не открывалась Венгерская равнина, то в один марш-бросок можно было бы выйти на её простор, целя острие своего удара на Будапешт, а он совсем недалёк от Вены.
Германский Генштаб нервничает: если не отбросить русских от Карпат, не сокрушить их у их же границ, они появятся в некий летний, отнюдь не прекрасный час у стен Вены, Будапешта, Берлина. Сменивший Мольтке-младшего на посту начальника германского Генерального штаба Эрих Фалькенгайн (его труд «Верховное командование 1914–1916 в его важнейших решениях» через несколько лет Снесарев переведёт и напишет к нему предисловие) не только сомневался в способности австрийцев и венгров устоять перед русскими без немецкой помощи, он был убеждён в том, что надо было немедленно и непосредственно поддержать Карпатский фронт. Фалькенгайн пишет, что с болью в сердце он «должен был решиться на использование на востоке молодых корпусов — единственного к тому моменту общего резерва… Такое решение знаменовало собою отказ, и притом уже на долгое время, от всяких активных предприятий крупного размаха на Западе».
Прорыв поручался генералу Августу Макензену, который участвовал ещё во Франко-прусской войне 1870–1871 годов и в своё время был адъютантом Арнольда фон Шлиффена — автора плана Шлиффена от 1905 года, коим руководствовалось германское командование в Первой и Второй мировых войнах. Для операции — готовилась в условиях строгой секретности — были взяты отборные войска с французского театра, и, чтобы дезориентировать русскую разведку, немецкие эшелоны с запада двигались кружным путём. Были проведены отвлекающие демонстративные операции на Ипре и в Курляндии.
Место прорыва — Горлице. Пехоты у Макензена было вдвое больше, превосходство в артиллерии — шестикратное, а в тяжёлой — сорокакратное! Германская артиллерия повсюдно и решительно преобладала, а впервые применённые немцами миномёты своим адским грохотом в Горлицком прорыве произведут на русских психологически устрашающее, даже деморализующее воздействие, не меньшее, чем скоро на самих немцев — английские танки или советские «катюши» в последующей мировой войне.
Наступление началось 19 апреля 1915 года. Группировка Макензена, созданная из переброшенных с Западного фронта трёх ударных немецких корпусов, с ночи обрушила на русские позиции залпы сотен (600!) тяжёлых орудий и двинулась как таран. В десять утра начался штурм русских позиций на тридцатипятикилометровой полосе. Немецкий таран наткнулся на упорное сопротивление русских. Но тяжёлая артиллерия не оставляла камня на камне впереди себя. Горлицкая операция, так названная по месту прорыва, длилась пятьдесят с небольшим суток. Русские были вынуждены уходить из трудно давшейся им Галиции. Уничтожались мосты и железные дороги, угонялись паровозы и вагоны. Германский успех достигался медленно. Людендорф объяснял это необходимостью исправлять разрушенные дороги. Но были и другие причины: расстройство австро-венгерской армии — и немцам ничего не оставалось, как своими дивизиями и корпусами усиливать Восточный фронт, хотя приходилось оглядываться и на Италию, которая изменила Серединным державам и «своевременно» встала под знамёна Антанты, надеясь оказаться при победителях — неужели таким весьма не величественным образом надеясь напомнить о былом римском величии?
Перемышль, «ключ ко всей Галиции», взятый русскими 22 марта 1915 года (2500 офицеров, 120 тысяч солдат, 900 орудий — добыча), через два с небольшим месяца, в июне, был оставлен. Вскоре, в июне, та же участь постигла и Галич, и Львов.
Снесарев вывел свой полк из-под Львова — из-под германского огненного утюга. Отдалённые перезвоны и параллели истории: в другой войне, в горящем сорок первом, генерал Власов сумеет вывести из-под Львова, из окружения вверенный ему механизированный корпус, а в битве под Москвой проявит себя как сильный командарм; это потом уже в северных лесных болотах Мясного бора — окружение и разгром возглавляемой Власовым Второй ударной армии, попадание армейской верхушки в плен, формирование им из советских пленных антисоветской Русской освободительной армии (РОА) под неусыпно-неприязненным контролем Гитлера и справедливое бытование в советском сознании фамилии генерала Власова в контексте предательства.
8
За два месяца Галиция снова стала австрийской. Галиция, за месяцы завоёванная, за месяцы и была потеряна. Галиция, Волынь, Буковина… Русины, гуцулы, поляки… австрийцы, венгры, молдаване. И, разумеется, евреи, близкая черта оседлости, евреи, о которых местный судья сказал Снесареву, что последние — владыки Галиции. Это было в 1915 году, а через тридцать лет, в конце Второй мировой войны, Андреас, герой беспросветной жутковато-сюрреалистической повести Генриха Бёлля «Поезд пришёл вовремя» («Между Лембергом и Черновицами»), мается чувством вины за… погромы и предчувствием скорой гибели — даже не во времени, а в пространстве. И тёмное это пространство… «Галиция, мрачное слово, страшное слово и всё-таки прекрасное. Что-то от неслышно вонзающегося ножа… Он снова молится за черновицких евреев, за евреев Станислава и Коломыи. Здесь, в Галиции, повсюду евреи. Галиция — это слово как змея, но только с малюсенькими ножками, змея, похожая на кинжал, змея с блестящими глазами, она легко ползёт по земле и режет её, режет землю пополам… Стрый… Какое страшное название, похожее на штрих, кровавый штрих на моей шее. В Стрые меня убьют…» (Можно было бы добавить, что звучание названия галицийского городка — как скок по битому стеклу. Как острый гвоздь, этот Стрый. И в таких городках и на холмистых окрестностях гибли солдаты снесаревского полка, его бригады, его дивизии.)
9
Свен Гедин, с первого часа приветствовавший войну: «Мировая история не знает ничего более грандиозного, чем эта война немцев против остальной Европы, и ничего более позорного, чем политика Англии», успевший побывать в германской Ставке и повстречаться с императором Вильгельмом Вторым, начальником Генштаба фон Мольтке, канцлером Бетманом-Гольдвегом и успевший издать книгу «С Западного фронта», по весне 1915 года появился на Восточно-Прусском и Австрийском фронтах. Его маршрут: Летцен — ставка Гинденбурга и Людендорфа, Гумбинен, Инстербург; далее — Буковина, Галиция: Черновцы, Горлице, Ярослав, Перемышль, Львов. Попозже — Варшава. В Прикарпатье попал под обстрел Маннергейма, соратника Снесарева по Туркестану и карпатским окопам, финского шведа, русского военного географа и военачальника; потом, после развала Российской империи, отделения от неё Финляндии, в которой Маннергейм окажется среди первых лиц молодой североевропейской страны, они подружатся — шведский путешественник и финский, прежде русский, военачальник.
Гедин видел, как Макензен и Сект побеждают, отвоёвывают Перемышль. Он несколько раз побывал в русских окопах, видел зажатые в мёртвых руках солдатские письма, часть взял с собой. Позже писал: «Осматривая окопы, я просмотрел много разных писем… они выдают преданность браку, любовь к русской земле и к родным местам, тягу к тем, кто далеко, и стремление к миру, крепкую веру в помощь Бога и встречу, если Бог даст. Но чего нет в этих письмах, так это ненависти. Можно часами сидеть и читать страницу за страницей и ни за что не найти недоброжелательного или злого слова о противнике…
Душа русского народа — до крайности загадочная вещь. С одной стороны, трогательные и жалостливые чувства, которые выражены в письмах, с другой — жестокость, более чем зверская… С одной стороны, добродушие, которое на Пасху приводит к вражеским позициям с хлебом-солью и крашеными яйцами, с другой — злоба, которая приходит в прусские дома с огнём и мечом. «Поскоблите русского, и появится татарин», — гласит французская пословица, смысл которой мог осознать весь мир в ходе этой войны. И всё же, если сравнить тон в русских письмах с тоном английской прессы, русские крестьяне покажутся, что касается благородства души и чистоты сердца, стоящими на более высоком культурном уровне, чем английские джентльмены». Эти строки из книги «Война против России», спешно написанной Свеном Гединым на основе своих дневников, где помимо рассуждений о двойственности русской души и условном джентльменстве англичан немало страниц отдано рассказу о встречах со знаменитостями, а знаменитости первого ряда: император Франц Иосиф, император Вильгельм, германский генералитет: Гинденбург, Людендорф, Макензен, Сект… После этой книги автор был исключён из Русского Географического общества, Британского Географического общества.
(Гедин осматривает поля побед своего любимца шведского короля Карла, окопы вчерашних сражений, встречается с мировыми знаменитостями, а Снесарев в это время воюет, и сырые задымленные окопы — его каждодневный быт.)
В «Войне против России», нет, ещё раньше — в «Слове предупреждения» Гедин рассуждает о казачьей угрозе (далась им эта угроза, скажем, ещё Наполеон предрекал: «Через полвека Россия будет либо под властью революции, либо под властью казаков», а Гедина-то во время снежной бури спас казак Чернов); ещё, возомнив себя геополитиком, предупреждает о якобы русской угрозе Швеции и Норвегии, о Российской империи, потерпевшей неудачи при выходе к Персидскому заливу, то есть Индийскому океану, к Тихому океану, а теперь стремящейся через незамерзающие скандинавские порты выйти к Атлантическому океану. С другой стороны, хорошо говорит о русских, выше, чем об английских джентльменах. Он же защищает Россию от клеветы при вторжении в Тибет и захвате Лхасы войсками английского экспедиционного корпуса Янгхазбенда в 1904 году; сотни британцами убитых, а угрожает Тибету якобы Россия: она усиливает своё влияние на Тибет и рассматривает его как плацдарм против англичан в Индии. Керзон обосновывал разбойничье нападение посланных им соотечественников «русской опасностью». Свен Гедин видит в этом «чистый вымысел» и, не боясь, что его статья «Английское наступление на Тибет» обойдётся ему в половину английских друзей, публикует её в берлинском еженедельнике.
(Побочное, хотя и остросюжетное, и даже значительное — Снесарев, ему знакомый Нотович, его тибетское путешествие, «Тибетское Евангелие»… Но это требует особого рассказа.)
Есть такое, что объединяет Снесарева и Гедина: они — одногодки, они за разное не любят Англию: Снесарев — за её лукавство и расчёт в политике, не считающейся с другими народами, Гедин — за измену «германскому» духу; думают о противоанглийском союзе Германии и России — Континент против Океана. Но один видел в истории тысячелетний натиск франко-германского мира на славянство и Россию, другой — натиск России и всего славянства на Западную Европу; и это когда ранними западноевропейцами были лишены земли и жизни поморяне, бодричи, полабские славяне. Снесарев воспринимал так называемое «Завещание Петра» как фальсификацию, Гедин, может, тоже понимал его историческую недостоверность. Но раз даже Наполеон использовал его против русских, почему бы снова и снова не запугивать им, тем более что именно первый русский император «нецивилизованно» обошёлся с непобедимым шведским королём. Гедину справедливо оценить Россию мешала Полтава, разгром русскими его любимого героя Карла Двенадцатого. Но и Снесареву пристрастность мешала во взгляде на труды и мысли выдающегося путешественника и скоропишущёго публициста. Дневниковая запись от 17 июля 1916 года: «Просматривал книжку Свена Гедина… Противная книга, скорее памфлет, написанная с целью оправдать немцев… Глава о Вильгельме приподнята и сладка до приторности: почти Бог — праведный, честный, великодушный, а гениален до крайности. Дальше в дифирамбах идти нельзя… А когда-то ухаживал за Женюшей. Свинья полосатая» — несколько разнится в оценке самого уровня книги в письме того же дня, но причина недоброжелательной пристрастности в письме доведена до энергической лирической и ругательской завершённости: «В одном из домов захваченной нами деревни найден труд Свена Гедина под заглавием “Ein Volk in Waffen” (“Вооружённый народ”), от прошлого года. Задача этого “израиля в шведской шкуре” защитить и оправдать немцев. Написано очень искусно. Я читаю только некоторые, наиболее пикантные куски. И странно, я ловлю себя на том, что к автору брошюры в глубине души во мне живёт ещё ревность, как-то забавно удержавшаяся в какой-то небольшой складке моего сложного сердца. Я ему могу простить и его брехливые книги, и его блестящую торговлю своими “научными” работами, прощаю даже брошюру, может быть, подсказанную искренними убеждениями — кто знает, но я не могу простить, что когда-то в глубине Азии в живописном уголке — уголке Бабура, прилепившемся на склоне массивов, он позволил себе ухаживать за моей будущей жёнкой… каналья, свинья этакая!»
Дал он волю пристрастным, резче сказать, неприязнью наполненным чувствам!
10
В мае 1915 года Евгения Васильевна получает от мужа письмо, пожалуй, неожиданное. Предваряемое зачином о бессонных соловьях, мол, как только начинается ночная ружейная и артиллерийская канонада, бурно и как по команде, поднимают они, сладкоголосые, неописуемо-заполошное пение, словно надеясь звуками жизни и любви если не победить, то хотя бы заглушить звуки гибели и смерти. А дальше — нечто просительное, говорящее о том, что в нём геополитик и военный мыслитель не сгорел в галицийских огнях: «Я был начальником штаба дивизии, теперь командир полка; это две разные точки зрения для операций на войне. Но мне хотелось бы посмотреть на неё с пункта, более высокого. Не можешь ли ты найти в Петрограде м-me Алексееву (она, вероятно, там) и через неё похлопотать за меня пред её супругом Михаилом Васильевичем. Дело в том, что рано или поздно мне должны дать генерала, а значит, разлучить с полком и дать какую-либо другую должность; было бы прекрасно, если бы новая ступень привела меня в такой пункт, из которого я мог бы осветить и объяснить многие вопросы с теперешних углов зрения мне тёмные и неясные. Война полна загадок, и нам, которые живут и мыслят в её сферах, хочется возможно глубже проникнуть в её тайники, как духовные, так и материальные. И странно, каждая война идёт со своими законами и правилами, ломает то, что было как будто бы и прочно установлено её предшественницей, создает новое полотно истин. Я часто часами ломаю голову над целой суммой вопросов и своё бессилие их решить объясняю недостаточно удобной перспективой моего положения… слишком у меня в моей работе мало стратегии и всё заполнено сплошной тактикой…»
Это как заброс удочки, впрочем, без надежды тут же вытянуть краснопёрку. На будущее — донести до начальника штаба Ставки М.В. Алексеева пожелание фронтового бессменного воина; Снесарев ещё раз-другой вернётся к этому. А военная страда идёт своей чередой. В мае проводит более чем удачный бой — общедивизионный успех: «Полк рядом штыковых атак выбил противника из сети сложных окопов, прогнал его и занял его позиции…» И это радовало, но даже и здесь горечь. «Дело было блестящее, пожалуй, что лучше прежних… Сегодня прошёл окопы и благодарил людей: довольны, смеются… потерял я много: 56 убитыми и 164 ранеными, потери, ещё мною с полком не испытанные. Мною, потому что у других потери бывают иные…»
Ещё же горечь — узнал о пленении Корнилова. «Я его близко знал и хорошо понял; в нём не было чего-либо выдающегося, но его трудолюбие, ясность военной мысли и принципиальная (не чиновничья) исполнительность всегда меня сильно подкупали. Чувствительны в нём были военный темперамент и ненасытимое честолюбие… оно-то его, по моему мнению, и довело до ранения и затем пленения. Мне жаль Лавра Георгиевича и как моего друга, и как военного целой головой выше многих и многих».
Хоть и нечастые, подворачиваются и радости. Нахлынули чувства донской родины, когда в первых майских днях нечаянно повстречался разъезд Сводной казачьей дивизии. Мало того, что сама дивизия оставила в нём светлый след и «пахнуло чем-то родным» при виде казаков, те ещё оказались донцами, да ещё и из Первого казачьего округа, из станиц, когда-то родных Снесареву, — Камышевской, Мариинской, Константиновской. Разговорились о Доне и сошлись на том, что сколь по-своему ни красивы Збруч, Днестр, Коропец, Прут, Сан, но и совокупно взятые не в силах они потягаться с тихим Доном протяжённостью, величавостью, меловыми гребнями да пойменными лугами и лесами.
В нескольких письмах к жене спрашивает о её приезде в Каменец-Подольск, и даже как о деле решённом: «Пиши мне определённо, когда ты направишься в Каменец, чтобы мне не писать… зря в Петроград…»
Немцы победно идут по Галиции, скоро вся граница затрещит, кажется, не час думать о приезде в прифронтовой городок, даже если Петроград и начинает вызывать опасения самого разного свойства. Есть станицы в Области войска Донского, где живут родственники, есть воронежский Острогожск — о них бы и думать как о возможных пристанищах. Да так и выйдет, что семье придётся обретаться именно там.
На целую психологическую повесть, исполненную трагедийного и непостижимого рока, — письмо от 23 мая 1915 года о неожиданной смерти штабс-капитана Мельникова.
В гранатной перестрелке его ранило, и рана, на первый погляд, казалась лёгкою — осколок зацепил мякоть ноги. Раненый тут же мог ходить, не испытывая боли. Но вскоре поднялась температура, и в считаные часы его не стало. Лекари сошлись на том, что осколок, зацепив земли, захватил оттуда злокачественный, быстродействующий вирус. «Смерть покойного поразила и меня, и офицеров. Он имел уже Георгия и Георгиевское оружие, стоял на пороге хорошей карьеры и вызывал всеобщую зависть и пересуды. Друзей у него в полку почти не было, а недоброжелателей много; последние находили, что я к Мельникову несколько пристрастен, выделяю его и т.п. Даже первый слух о лёгкости раны вызвал старые толки о везенье… И разом небольшой осколок гранаты в союзе с микробом сказал всем, что все эти пересуды, зависть, говор… всё это пустота пред законами и велениями судьбы. И я, отправляя офицеров на панихиду, сказал им: “Молитесь усердно, многие из вас очень грешны пред покойником”. Он симпатичен, правда, не был, эгоист, замкнутый, хороший актёр и т.п., но искусный ротный командир и храбрый офицер, роту его я считал одной из лучших в полку. Получив Георгия, он сильно изменился… и мне было очень больно и обидно наблюдать это, но, увы, мы бессильны предвидеть такие психические изменения. Словом, смерть В.В. Мельникова вызвала много дум и много философии…»
«…Наша улица в Каменце, кажется, Зелёная?» — так заканчивается письмо мужа, почему-то надеющегося, даже верящего, что жена его в этот час, вернее всего, по дороге в Каменец. Какой там Каменец, когда Великое отступление приближается к внутренним пределам империи! Может, оно ещё и не называется так, но и Снесарев вовлечён в этот трагедийный отход, о чём месяцем позже скажет:«…мы постепенно отходим с Карпат… На Днестре, у Большого болота (деревни Долобово и Хлопынцы), мы задержались на целый месяц, а затем начали отступать далее. Этот отход вызывался какими-то неудачами то севернее, то южнее нас, ибо мы-то били противника систематично: за это время я захватил 11 пулемётов, до 40 офицеров и около 2 тысяч нижних чинов…»
11
Недолгое летнее затишье. Целые дни не слыхать канонады, разве что изредка с австрийской стороны гремят одиночные выстрелы, неприцельные и бесцельные, должные разве напомнить, что ничто ещё не закончилось, и самые страшные канонады впереди. Командиру полка удаётся выкроить время и на окрестные прогулки, и на чтение, поскольку полк как единый организм ровно живёт им отлаженной жизнью. Приезжал командарм Брусилов, и не без гордости Снесарев сообщает жене, что авторитетный в военных кругах генерал «…заметно выделил мой полк, приветливо поговорив с ребятами и раздав много Георгиевских медалей… Я доволен более всего тем, что блестящее боевое состояние полка достигнуто (насколько это зависело от меня, командира полка) моими мозгами и сердцем, теми принципами, которые я выносил в своей голове и которые оспариваются очень многими…»
На прогулках же — думы о семье, о родных. Жену наставляет: «…чувствую, что живёшь ты слишком нервной жизнью, этак, моя детка, ты у меня сгоришь через два года, если даже не раньше. Будь, моя славная, философом и бери себя в руки, а ещё лучше — базируйся на своё верующее сердце, помня “без воли Его и волос не упадёт с головы вашей”. Пишет ей о родственнике Серёже Вилкове, побывавшем у него в гостях. (Сережа Вилков, выпускник Петербургского университета и Артиллерийской школы, воевал тоже на Юго-западном фронте, на прикарпатских холмах. Но гибель свою нашёл на родине: вместе с отцом и братом был убит разбойными молодчиками хитрохваткого Киквидзе, командира-снабженца совнаркомовских семеек. Позже фамилией этого Киквидзе, большевистскими перьями вставленного в ряд кристальных и пламенных, назовут донской хутор Зубрилов, переназванный ли возвратно хотя бы ныне? Трудно было найти большего глумления над местными казаками, хлебнувшими горя от этого «кристалла» из молодых да ранних. Только пустеет нынешняя сельская Россия повсеместно, наверное, уже и хутора того с щедросемейными куренями нет, и что тогда в возвратной смене чужевнесённого волевого названия на изначальное?)
Успевая в затишные дни много прочитать, пишет о впечатлении от Мережковского: «Величина он не огромная, так… компилятор с целым кругом предвзятых идей, но писатель опытный, искусившийся, понимающий читателя… он не даёт результатов изучения истории, а прямо выдумывает. Но отдельные места, но божественная Флоренция, по которой я бегал с деткой, а эта площадь с палаццо Веккио и т.д. и т.д. Читаешь и несёшься туда вновь со своей жёнушкой, любуешься апельсинами и синевой воздуха, дышишь воздухом прошлого». Пишет о впечатлении, которое произвела на солдат присланная женою и обошедшая окопы икона Христа: «В народе нашем глубоко живёт уважение к старым иконам, к строгому и тёмному лику Спасителя».
Да, недолгое летнее затишье. Бывает так, что, обходя передовые полковые позиции, проходя целые вёрсты вдоль австрийских окопов, он не услышит ни одного выстрела с враждебной стороны. Вроде и нет войны, вроде навсегда закончилась она. Поля ржи и овса мирны, метёлки злаков переливаются под ветром, словно волны морские; можно сказать и — волны донские. Время крестьянской страды — и думы его крестьянские: «Рожь уже поспела, и мне жалко видеть многие из полос её, лишённые хозяина… колосья гнутся… ещё 2–3 дня — и зерно будет осыпаться… “где же кормилец, чего же он ждёт”».
Великое отступление тяготеет надо всем: над огненным полем обороны или атаки и над золотистым мирным полем, ржаным или ячменным клином, над деревнями и крестьянскими семьями, над крестьянскими душами — что завтра будет?
Если разлад в крестьянском мире, тревога народной души Снесареву ещё понятны, то для него решительно чужды как пораженческие, так и шапкозакидательские импульсы чиновной и общественной столичной верхушки, видать, позабывшей, откуда рыба гниёт. Он был против войны с германским миром, задолго и не однажды доказательно и проницательно объяснял пагубность и роковые последствия противоборства Российской и Германской империй, но коль нежеланная эта война началась, он по долгу и совести стал воевать, естественно, думая о победе, и ему мелки и порочны были многословные трибуны, сцены и кабинеты, разглагольствующие о войне, какой бы они окраски и направленности ни были: левой или правой, критикански-либеральной или пафосно-патриотической. Он пишет: «Нам смешон, например, и непонятен каркающий тон Меньшикова, который почему-то вздумал поучать российскую публику, как нехорошо быть побеждённым. Что это его надоумило? Почему ему приходит на ум распространяться о потере территорий, о выплате контрибуции и невыгодном торговом договоре? Можно ещё говорить о разуме вчинания войны, об её создании или принятии, но раз уже она начата, о чём можно думать, как не о конечной нашей победе и только о ней? И зачем мы будем думать о чём-либо ином? Нам это иначе не рисуется. Неужто у вас есть какие-либо течения или настроения, которые оправдывают поучения Михаилы Осиповича?..»
Так-то так, но на русском фронте недостаёт не то что тяжёлых батарей, но даже подчас и винтовок, и случались же дни, когда приходилось солдатам обороняться пиками и алебардами, и само явление «алебардистов», неслыханное, дикое в двадцатом веке, было каким-то чудовищным довеском к спорам «огнепоклонников» и «штыколюбцев» — военных теоретиков огневой или штыковой силы. Потому каких только настроений и словесных построений ни возникало в столице и провинции.
Прочитав о первом заседании Думы, Снесарев ещё раз убедился, что от этой сокровищницы многоговорений, и часто пустоговорений, добра стране не ждать. Особенно — от левых. Как и лево-правых. И от социалистов, и от конституционных специалистов. «Они думают, что человек создан для конституции, а не конституция для человека… и вообще, эта гадкая манера всякую нашу невзгоду сейчас же использовать для своих партийных целей. Это так и веет от речи Милюкова: России плохо, так дайте нам конституцию…».
И в то же время не от отечественных общественных палат и умов, а из-за границы доносятся слова благодарности жертвенной России, её духовной крепости. Из прессы узнал, что выступавший в Лондоне на площади Св. Павла английский епископ сказал о его Родине: «Россия никогда не будет побеждена, пока существует мир, и это не только благодаря обширности её территории, а главным образом благодаря величию духа русского народа». В тот день, раздавая поротно кресты, он говорил перед солдатами так проникновенно, что они «фыркали носами, как лошади на пыльной дороге; никогда мне мой язык и пафос не пригождались более, чем в сегодняшнем поле у колосьев хлеба с одной стороны и окопов — с другой…»
А Великое отступление продолжается. Из австрийского плаката, а не из родной Ставки Снесарев узнаёт, что немцы уже на Висле, в главном городе Польши. Варшава, а за нею теряющие русские вывески Ивангород, Новогеоргиевск, Брест-Литовск. Разумеется, люди его ранга знали, что по русским мобилизационным планам Варшава и близкие ей крепости могли быть оставлены уже в первые дни войны, а не год спустя. И всё же потеря Варшавы стала для него потрясением: «Моё бедное русское самолюбие страдало тяжко. Я никогда не думал, чтобы немцы нас могли одолевать в полевом бою, нас с татарской кровью на три четверти и с чистотою нравственного и физического состояния…»
Итак, Великое отступление 1915 года — едва не по всей западной границе Российской империи. И как при всяком наступлении противника (какой бы страны и национальности он ни был), едва не впереди шли грабёж, жестокое обращение с пленными, с оккупированным населением. Отбиралось всё, что можно было отобрать. Мирные жители выставлялись как прикрытие впереди атакующих. Разнонародные массы покидали родные города и веси и уходили с отступающими русскими войсками. А начался исход мирных поселений ещё по весне, с галицийских долин и нагорий.
Деникин в «Очерках русской смуты» пишет: «Помню дни тяжкого отступления из Галиции, когда за войсками стихийно двигалась, сжигая свои дома и деревни, обезумевшая толпа народа, с женщинами, детьми, скотом и скарбом… Марков шёл в арьергарде и должен был немедленно взорвать мост, кажется, через Стырь, у которого столпилось живое человеческое море. Но горе людское его тронуло, и он шесть часов вёл ещё бой за переправу, рискуя быть отрезанным, пока не прошла последняя повозка беженцев». Но Марков, будущий герой Добровольческой армии, в молодом, почти в пушкинском возрасте погибший, человек действительно беспримерных отваги и чести, был, может, один такой на весь фронт, его на каждой переправе не поставишь, и в столпотворениях у переправ, мостов, перекрёстков люди гибли в не меньшем числе, чем если бы под залпами орудий.
Великое отступление, обойденное великими летописцами из писателей, историков, поэтов и лишь вскользь упомянутое очевидцами, так или иначе продолжается и поныне. Теперь уже со всех сторон — геополитической, территориальной, духовно-нравственной, генетической, демографической…
12
Август, начало месяца. «В лесу есть маленький домик, вроде охотничьего, а возле него у дороги стоял кивот с иконой Богоматери “Mater Dolorosa”. В день нашего ухода, несмотря на дождь, мы пошли с моим начальником связи, чтобы посмотреть на Богоматерь; две слезы её, катящиеся по прекрасному лицу, произвели на моего молодого товарища такое сильное впечатление, что он видел их во сне. Мы пришли и пробыли несколько минут в тихом, уютном, давно покинутом месте. Лил дождь, кругом было пустынно, обрушенно, забыто. Плачущая Богоматерь чудно гармонировала с углом, в котором некогда жили весело и на который теперь слезливо проливал дождь свои лёгкие капли. Деревья качали своими верхушками…»
Картина благодати лесного уголка с иконой Богородицы умиляет, но успокоить надолго не может. Ибо война всё перебарывает и затмевает, она каждый день стреляет и убивает, да и не даёт забыть уже прошедшие фронтовые месяцы, в которых целые полки погибли, другие — были на волосок от гибели. А одиночная человеческая жизнь стала как жизнь птицы, на которую открылась беззапретная охота.
Уже годовщина… страшный, казалось, конца не имеющий августовский день под Монастыржеской, в котором он, Снесарев, под огнём находясь с утра до позднего вечера, уцелел чудом, благодаря милости судьбы: «Все эти картины, как живые, как вылепленные из мрамора, встают пред моими духовными глазами, и я оборачиваюсь на них с каким-то удивительным настроением: то я чувствую себя человеком, взирающим с того света — спокойно, холодно, то меня пробирает дрожь, когда я подумаю, что был так близко от конца…»
Год миновал, и снова август, и снова тяжёлый бой. Теперь командир полка на широкое наступательное движение австрийцев ответил противоходом — дружной полковой контратакой. Противник потерял около полутора тысяч солдат и офицеров, вынужден был также уступить свои позиции.
Но нет радости без горести: ранены ротные командиры, любимцы Снесарева — Чунихин и Писанский. В октябре Чунихин снова будет ранен — смертельно. И сколько раз командир вспомнит их с печалью и благодарностью!
13
На исходе августа 1915 года на пике отступления был отстранён от должности Верховного главнокомандующего великий князь Николай Николаевич, эффектный, импозантный, но то ли в растерянности от фронтовых неудач исчерпавший военно-предводительские возможности. Верховное командование принял на себя последний русский царь, духовный стоялец за Отечество, но не обладавший достаточными полководческими данными, повелевающей силой, военной харизмой; замена, действительно необходимая, вызвала раздражение и новую ненависть в Петербурге с его склонными к государственной измене, сплетавшими её министрами, думцами, Прогрессивным блоком, всевозможными союзами, клубами и ложами; да и высший офицерский корпус, не только в малой либеральной своей части, а и патриотический, монархический, испытал некое разочарование: может, и хорош был царь как духовный вождь, как символ стоицизма и жертвенности, может, даже являл поступки святого, но… не взялся же в своё время Сергий Радонежский возглавить русскую рать на поле Куликовом; он сделал большее: он её благословил на победительный подвиг.
Многим казалось, что за самоутверждённого нового Верховного главнокомандующего будет решать начальник штаба Ставки, в данном случае генерал Алексеев, хотя и кабинетный, канцелярский, но многоработящий и стратег не из худших; правда, и не из твёрдых, волевых, так что всё-таки было неясно, кто же будет держать кормило, но уже ясно, что не одна личность, а объединённые по-разному силы, очевидные и неочевидные.
В письме от 28 августа 1915 года Снесарев сообщает: «Веду дневник почти без пропусков… О событиях в дневнике я пишу мало, больше останавливаюсь на думах и впечатлениях, проверяю свои старые выводы и мало-помалу стараюсь разобраться в легионе поднятых войною тем. Она должна перевернуть всю Европу, перечертить государства, пересмотреть некоторые науки и дать новый тон искусствам; и нам надо суметь почерпнуть из неё все те поучения и выводы, которые только можно сделать, дабы по возможности облегчить плечи наших детей и внуков…»
Дневник Снесарев вёл и в предвоенные, и в послевоенные годы, пусть и не до конца своей жизни, но до конца ясности своей памяти. Сохранись этот совокупный дневник за полвека такой бурной и трагической русской жизни, он бы, при всей искренней субъективности, явил документ большой правды и панорамности. Но если текст большого дневника условно и хронологически разделим на дневники пространственные — «карпатский», «царицынский», «смоленский», «северный», то увидим, что полностью сохранился разве первый; в остальных недостаёт страниц и даже тетрадей.
В начале осени, как и в конце весны, у Снесарева в письмах к жене снова слышим просительные нотки: разузнать, могут ли ему в Петрограде временно предоставить «генштабовское» место с тем, чтобы он чуть «приотдохнул» от войны, а затем снова вернулся на фронт; надеется на высокие знакомства жены, когда она работала в Зимнем дворце, — быть может, кто-то посодействует.
Через несколько дней — опять: «…Не можешь ли ты сейчас же начать зондировать почву, чтобы мне в Петрограде или где-либо было предоставлено генеральское место (Военное училище, Азиатский отдел, место в Главном штабе или Главном управлении Генерального штаба и т.п.). Я на войне 14 месяцев и в сплошном бою… думаю, случай единственный в своём роде. Другие или позже явились, или были в отпусках, или в командировках, или, наконец, отдыхали за лёгкими ранениями. Моя мысль идёт к тому, чтобы немного отдохнуть и собраться с силами, а затем, если война затянется, я вновь махну на фронт…»
Просит он, как и в мае 1915 года, как и в предыдущем письме, разумеется, не корысти и не карьеры ради, но в убеждении, что, повидавший и южные, и западные границы, повоевавший и как штабист, и как командир-окопник, он и его военные практика, опыт и интуиция пригодились бы в высоких сферах Генштаба.
Снова и снова возвращается к бою от 24 августа — трагическому для его полка бою. «Как много на войне зависит от счастья — есть оно, всё идёт прекрасно, покинуло — в один момент можно потерять не только жизнь, но и доброе имя. Это наблюдаешь всюду, и это более всего на войне угнетает».
«…Конечно, всё горе в том, что ты стала на наиболее тяжкое предположение, что твоего супруга разжалуют, — пишет жене в письме 9 сентября 1915 года. — Ты права, у нас так устроено, что за неудачу или за прямое несчастье, бывает, что и разжалуют, но… меня пока представили в генералы. Мне же лично страшно не это разжалование, а мысль, меня удручавшая несколько дней и сверлившая моё сердце, а именно: не виновен ли я чём лично, не упустил ли я что-либо, не был ли небрежен или слишком доверчив и т.п. И я работал целую неделю над этим… расспрашивая всех, кто мог осветить дело, ставя себя на положение обвиняемого, делая себя и других прокурорами… Теперь всё это миновало, и я смотрю на прошлое уже успокоенный… мне ясна эта сложная, но глубоко драматичная картина. Я сделал всё, что мог, вплоть до 8-часового пребывания под адским огнём, присутствия на всех наиболее угрожаемых пунктах, контузии и ухода с поля с последними цепями на глазах неприятельских цепей, следовавших в 200 шагах за мною…»
Терзания от неудачи в бою долго не оставляют его сердце и ум. Позже (в письме от 18 октября 1915 года) пишет, что в беседе с командиром дивизии тот, на удивление, по поводу несчастного боя 24 августа «приводит много моих доводов, которые некогда мне трудно было ему привить. Когда-то я говорил ему о подавляющих силах врага (1–2 дивизии), о невозможности подводить резервы по огневым полям, о необходимости своевременно удалить некоторые части и т.п. Теперь он повторяет всё это, выдавая за свои выводы. Дело в том, что найден был австрийский документ, из которого увидели всё то, о чём я тщетно говорил им. Я страшно рад, что поведение полка вырисовано теперь в самом блестящем свете, так как он боролся с восьмерными силами и погиб с честью. Никто не смеет теперь бросить в него камень осуждения».
Его размышления — как кто из начальников держится и удерживается или выпроваживается из армии — словно добавления к пережитому им и его полком. Письмо через полгода — от 4 апреля 1916 года: «…нам известно, что в Австрии за время кампании прогнано большинство генералов. Люди стоят пред мудрым делом, результаты видят, но причин понять не могут и резкую неудачу валят на первую причину, которая представляется их куцему уму… А этой причиной часто является человек… и его гонят… держат таких, за которых только их прошлое, связи и кумовство». А один из «таких», и конечно же, не один, может быть, является крупной, пока скрытой, причиной больших грядущих неудач.
Когда Черчилль во время немецких бомбардировок на одной из пресс-конференций наставлял британских журналистов, дескать, они должны позабыть все темы, страсти и слова, кроме одних, — германская авиация ежедневно бомбит Англию, — и писать только эти слова ежедневно во всех газетах, он не был ни вызывающ, ни оригинален. Сколько сходного говорилось до него в соответственной национальной обстановке. Нечто подобное говорил и русский царь в дни мировой войны. «Что естественнее и глубже слов Государя, сказавшего, что теперь надо думать о войне и пока больше ни о чём, — пишет Андрей Евгеньевич в письме жене от 7 сентября 1915 года, — а между тем у вас начинают думать о чём хотите, только не о войне… “Русские ведомости”… утверждают, что теперь насущное время для коренных реформ… Это во время войны-то?.. Кто же перестраивает корабль, когда вокруг него хлещут бури и раскатываются волны! Только думают о непогоде и спасении. Стихнет буря, придут в гавань, тогда перестраивай и перекрашивай корабль хоть сверху донизу!»
(Сентябрь — октябрь 1915 года. Отпуск, встреча с семьёй. Это первая встреча во время войны. Жена — в ускоренной военными невзгодами грустной поре — предшественнице женского увядания, хотя в этой поре она ещё более мила и обаятельна. Часто бывали на Неве, в Летнем саду, в тех памятных уголках, в которых они любили отдыхать по переезде из Ташкента в Петербург. Но ссор избежать не удалось, как бывает у глубоко любящих людей, жаждущих быть едиными во всём.)