Генерал Снесарев на полях войны и мира Будаков Виктор
…Между приказанием и исполнением — пропасть.
…Редкие люди мыслят идеями или определёнными ранее созданными понятиями; большинство мыслят настроениями (о них спорят, ломают копья)…
…На войне есть часть боевая (огневая) и часть административно-хозяйственная. Во второй лошадь должна быть чиста и накормлена, телега цела, прибыть вовремя и куда нужно — точно, строго, неизменно. На пути — лень, забывчивость, слабость и т.д. Всё должна побороть дисциплина… Но в боевой… дисциплины недостаточно, нужно что-то иное: постоянное (воспитание, убеждение, организация, предусмотрение) и моментальное — личное влияние, пример, риск, огненное слово, шутка… Вот та демаркационная линия, которая отделяет огневую тактику от прочих…»
Предусмотрение, упреждение, указание для последующих поколений — эти понятия терминологически политической и военной направленности Снесарев наполнил такими рассуждениями, размышлениями, пророческими заглядами в будущее, что они стали поистине «снесаревскими». И его мысли об Антанте, Афганистане, судьбах России, будущем доминировании (не вечном) англо-саксонского мира, грядущем восхождении Востока предусмотрительны, упредительны, указательны настолько, что невольно думаешь: вот рядом с нами человек с панорамным и безошибочным видением происшедшего на избыве двадцатого века, происходящего в начале двадцать первого, и его оценки текущего звучат с точностью почти математической.
Картины войны столь подчас удручающи, что генерал словно забывает напрочь об огневой тактике, о теоретических и практических началах и концах войны и битвы и прибегает к слогу, совмещающему и информационное, и лирическое. Последующие из Хомякува, Иванюковки и близ Хорохолина августовские записи уходят от аналитического абриса фронтовой мысли и обстановки, в них выступает душевное состояние — чаще сожалеющее, минорно-лирическое:
…Какой кругом простор: холмы, зелень, перелески… Думаешь над тем, как было бы хорошо, если бы тело так же долго оставалось юным и восприимчивым, как и душа… а без него она так же дряхла и вяла, как и тело… Как мы, ходящие вокруг смерти, привыкаем и к ней и к мысли о ней. Одна сестра расставалась с офицером и спокойно договаривалась: “Будешь убит, и я покончу с собою”. Он спокойно: “Только проверив слух… не торопись. А если буду ранен, то жди результата”. Как будто разговор идёт об уплате рублёвого долга…
…Передумаешь, ходя без конца, вспомнишь друзей и недругов, тех, что любил, и тех, что на любовь ответили злобой и насмешкой, и, наконец, тех, что тебя любили и которых ты оттолкнул… Зачем, ты не скажешь, хотя по натуре добр и страшно жалостлив… Эти в тумане, казалось, лежали на той тропинке, по которой ты ходишь, смотрели на тебя грустно и ёжились от боли, когда ты переступал чрез них…»
(Снова и снова возвращался к мысли, что взаимные отношения таят роковые последствия, что если они весомы даже на такой предельно испытательной войне, значит когда-нибудь и война, и страна окажутся перед катастрофой. Надо, надо глубоко, неопровержимо написать об этих взаимных отношениях, коль от них — едва не половина наших потерь.)
16
1 сентября 1916 года целый день моросит дождь. На фронтовой полосе — затишье. Погода — кому водку пить, кому читать, но под дождь, сыпкий, затяжной дождь, никому не хочется покидать кров, какой бы он ни был. В этот день и за два предыдущих Снесарев прочитал и приложение к «Ниве» за 1913 год, и слабое сочинение про доктора Фаустуса, и более значительное — про древний библейский мир… а вокруг — война.
И всю ночь ему не спится. Не одна такая ночь, мысленно и шутливо прозванная им «философской», выпадет ему в жизни, когда он меньше чем за полсуток передумает о разном до бесконечности: что было в его жизни и жизни мира, что могло бы быть, что будет.
1 сентября его предки праздновали Новый год. Разумеется, иначе, чем в послепетровские времена, когда главной княгиней праздника стала сосна. Сколько их на Карпатах, сколько сосновых домовин опущено в могильные ямы! Два года длится война, или две тысячи лет, или двадцать тысяч лет, или сколько их там у человечества? Он бы мог понять пацифистов, каковыми были Кант, Вольтер, Толстой, но не мог принять их вневременные, внепространственные мировзывающие абстракции. Ибо действительность — война всех против всех. Хищных против мирных. Сильных против слабых. Слабых против сильных. Война-нападение. Война-защита. Он — защитник Отечества, его Отечество не объявляло этой войны, и он воюет, сражается, обороняется — и так будет — до последней пяди, до последней капли крови.
А возглашать, словесно ополчаться против войны — всё равно что размахивать картонным мечом перед водопадом в попытке прекратить его гулкий обвал или тем же мечом размахивать перед огненной лавой вулкана.
«ОРЛИНОЕ ГНЕЗДО» — ПЕРСТ, УКАЗУЮЩИЙ НА ВЕНУ.
1916
Девятая армия, восемнадцатый корпус. 64-я дивизия — одна из самых крупных в корпусе и армии. С сентября по декабрь 1916 года, четыре месяца Снесарев возглавляет эту дивизию: временно исполняет обязанности её начальника. Корпус медленно наступает в Лесистых Карпатах, мрачных, диких, почти неприступных. Приходится брать одну вершину за другой, карабкаясь без дорог, под проливным дождём, под снегом, часто без орудийной поддержки, почти всегда без горячей пищи, отбиваясь к тому же от весьма энергичных германских контратак.
Названия мест, где приостановилась дивизия, поэтические: Молдава, Конский завод Лучина. На этом поэзия кончалась: дивизия выдалась на редкость трудной. Десять тысяч штыков, а числилось вдвое больше, «между списочным составом и штыковой действительностью пропасть» обнаружил новый начальник. Куда подевались, куда разбрелись остальные, как их собрать? Завершал командование дивизией больной и старый генерал Жданко, действительно ждавший более спокойной, мирной жизни. В дивизии «всё брело, как могло», «не было видно общей руки».
Что может значить одна дивизия для всей страны? Снесарев хорошо помнил незначительную по меркам шедшей Первой мировой войны схватку более чем столетней давности австрийцев и французов у итальянского городка Маренго, когда именно дивизия генерала Дезе, подоспевшая вовремя, переборола австрийцев, спасла, казалось, уже проигранное Наполеоном сражение. Дезе погиб, а Наполеон с того дня зашагал к вершинам славы.
Через полтора месяца — сильные и победные бои дивизии, интенсивно подготовленной новым командиром, у реки Золотая Быстрица, Кирлибабы, «Орлиного гнезда». Представлен к ордену Святого Георгия третьей степени и через восемь месяцев увенчан им.
1
Армейская страда, штабная и окопная, хозяйственная и боевая. В письмах, дневниковых записях — жизнь и смерть, благодарность милостям судьбы (радуется тому, что Корнилову «удалось выскочить из плена»), родина и семья и, конечно же, заботы и мысли по управлению дивизией. Привычные и всё же новые — дивизионные — будни…
«Моя дивизия 64-я, — пишет он в письме от 13 сентября 1916 года, — пробивает дорогу к Кирлибабе; полки в ней: 253-й Перекопский, 254-й Николаевский, 255-й Аккерманский и 256-й Елисаветградский… Кроме моих четырёх полков в состав дивизии входит ещё один полк (Молодеченский), много артиллерии, два партизанских отряда, казачья сотня и т.п. Так смотри, моя золотая, на карте Кирлибабу, под которой полукругом сидит дивизия, а я со штабом от нее в 8 верстах; а по шоссе Молдава — Селетин раскинуты мои тыловые учреждения».
Ему, взявшись за переделки и поправки, действительно приходится вертеться белкой в колесе: «всё надо починять, везде поднимать, ломать, учить…» Посещать артбатареи, тыловые части, лазареты, перевязочные отряды, бывать в обозах, до всего доглядывая: от коломази и упряжи до коней и тыловых подчинённых. Внимательно осмотреть конный парк — в дивизии девять тысяч лошадей. Но прежде всего — окопы. И он бывает в них каждодневно, поначалу вызывая у солдат удивление и недоумение: генералы, разве что чудаки, разве что не до конца генералы, в окопы к ним обычно не заглядывают. Тем более в секреты — дозоры, совсем близкие к вражеским траншеям. Но скоро удивление сменяется уважением — солдаты начинают понимать, что такой командир, который уже успел их хорошо одеть и накормить, сумеет о них позаботиться во всём, и в бою их сберечь, а коль выпадет им густо погибать, то и он себя не побережёт.
Считает для себя непременным бывать на праздниках полков и, разумеется, на конфессиональных праздниках. В один из сентябрьских дней он присутствовал на мусульманском празднике, и ему было умиротворённо видеть, как верующие солдаты-мусульмане с Волги и Урала, на большой поляне обращенные к Мекке, «положив под ноги шинели… молились жарко, как молятся люди, соскучившиеся по молитве». Ему радостно было накормить их праздничным обедом, поблагодарить за службу, выслушать благодарность муллы и татар-офицеров.
Улучив свободный час, любит побродить окрестными полями и горными лесами, нарвать и послать жене осенних цветов — «последний вздох зелёных полей, последний привет холодеющих Карпат».
Полки, да ещё артиллерийский дивизион, сапёрные роты, перевязочные отряды, транспорты, хлебопекарни, воздухоплавательная рота, обоз… Всего более 30 тысяч человек. Едва не половину из окопных бойцов ещё найти надо, вернуть, ежели они живы и возвратимы, или, в противном случае, исключить из списков полков, чтоб никого не вводили в заблуждение «бумажные» батальоны. Начальник дивизии считал эту трудную поисковую работу первостепенно необходимой, прекрасно зная, что «можно перейти на войну с бумажными единицами… и проиграть дело», как то случилось с французами во Франко-прусской войне 1870 года.
Вскоре начальник дивизии собрал всех командиров полков. Были разобраны штатный, списочный и наличный составы полков, подготовлены соответствующие действительности списки дивизии, и тут же был издан давно необходимый приказ.
Без затяжки в дивизию «нагрянул» командующий армией генерал Лечицкии, осмотрел Елисаветградскии полк. Снесарев слыхивал про него не самое лучшее, мол, сух, строг и всегда ругается… Умные и порядочные люди сразу чувствуют сильные стороны друг друга, Лечицкии и Снесарев за каких-нибудь полдня прониклись взаимной симпатией.
Признание комдива в письме от 21 сентября 1916 года: «…Вчера он был и поразил всех своим “новым” и “необычным” поведением. До сих пор это была гроза, да ещё сухая (как мне говорили, может быть, и привирая), но я его нашёл спокойным, замечания делающим спокойным и достойным тоном, обращающим внимание на вещи, действительно заслуживающие внимания и подталкивания, а часто даже приветливым… Осмотрев полк, командующий остался, по-видимому, очень доволен и чувствовал себя всюду очень уютно и весело. И я это понимаю. Мысль послать в дивизию меня для коренного лечения принадлежит ему, и теперь он видел, что лечение началось и ведётся и что есть уже признаки начинающегося выздоровления. Конечно, и корпусный командир немало наговорил ему про мои посещения окопов, даже секретов, про моё постоянное нахождение под огнём, что в своё время корпусного командира (как я слышал) приводило в восторг. Да и сам командующий куда ни обращался его взор видел печать моего труда: в окопах, в резерве, на батареях, в тылу».
Вынесенное комдивом впечатление: прост, деловит, разумен… — не расходилось с мнениями высоких сослуживцев. Генерал Зайонч-ковский о Лечицком: «Человек с железной волей, выжимавший от войск на войне всё, что только они могли дать». Генерал Саввич: «Знаю его три с половиной года. Кроме военной службы, нет никаких интересов. Никому не сделал зла. Въехал в его армию и вижу, что она особенная: видны на всём труд, мысль и дисциплина». Стоящий над ними по служебной лестнице генерал Брусилов в своих мемуарах высоко отзывается о Лечицком: по душе ему был наступательный дух человека, который славно воевал в Карпатах, грустная кончина которого в 1923 году в Москве, в тюрьме, лишний раз заставляла думать, что у большевиков во врагах оказаться мог любой и каждый.
21 сентября 1916 года Снесарев побывал на празднике Елисаветградского полка, сказал простую, всем понятную, горестную и горделивую речь. Смысл её — на всё происходящее гляжу с печалью и радостью: с печалью — не все вернутся; с радостью — ни одному поколению не пришла такая великая доля, как нам, «положить жизнь за други своя». Целые поколения будут пользоваться сохранёнными ценностями, наслаждаться, из-за пустяка лить потоки чернил. Но чтобы жизнь, какая б она ни выдалась, продолжалась, на охранной черте стояли рыцари окопа, солдаты и офицеры, в том числе и Елисаветградского полка.
Между тем в дивизии многое выползает наружу, скрытое под спудом из-за недосмотра одних, лености других и злоупотребления третьих. Да, великая война убивает жизнечеловеческие миллионы, а кому-то приносит миллионы денежные. Для кого-то — святое дело, для кого-то — прибыльный гешефт. В дневнике за 28 сентября 1916 года — запись о панихиде по погибшему офицеру Аккерманско-го полка и о встрече с близкими убитого: «За телом приехали старик-отец со старой матерью и сестра-курсистка. Мать дрожит, пьёт воду, говорит больше других. Единственный сын, поддерживал их… Сестра оказывается молодой женой (урожденная Мальцева), во время вскрытия гроба потеряла равновесие, бросилась целовать, но удержали… Шёл за гробом с версту, родители ехали, жена шла за гробом, держалась, но всё в ней дрожало (писала ему 2 раза в день). Когда на литии стали поминать “раба Божия Витовта, живот свой положившего за Царя и родину”, вся вздрогнула… Сергей Иванович Соллогуб много её успокаивал, гладил по голове, когда она плакала: “Увидим лучшие дни, вы молоды… хорошо, что у вас детей нет”. Она: “Мне очень жаль, всё была бы от него память…” Женщина с красиво очерченным лицом, с несомненным волевым элементом… Офицеры сделали из австрийской проволоки венок покойному и сказали матери: “Это память от нас ему, погибшему у проволоки…” Всё вышло трогательно и хорошо: проводили с оркестром, дали старикам лошадей. Удалось внимание сочетать с осторожной тактичностью… Таких картин — сколько их! И если бы их все пережить, как эту, сегодня, сердце давно лопнуло бы от грусти и страданий…»
2
Женщины, теряющие близких. Женщины, готовые потерять себя. Быть убитыми физически, но не запятнанными нравственно. В октябрьском дневнике 1916 года — целая гроздь записей о сестрах милосердия, их высоком и жертвенном служении.
«…Вчера устраивали прощальный вечер 3-му хирургическому передовому отряду… Вечер прошёл смешливо-грустно, проводили сестёр до их дома и ещё долго говорили у их порога… Много было шуток вообще и остроумных бросков, но все они, как плющом, были перевиты грустью: мы взаимно привыкли друг к другу, а они… сироты, выброшенные на простор и риск боевого поля, где они найдут такой приют, ласку без мужских притязаний, шутку без сальностей, возможность довериться без риска погибнуть?.. Где? Нигде. И они это чувствуют, и дарят нас улыбкой благодарности, и грустят глубоко, расставаясь с нами…
Сестры на войне страшно ценят внимание, особенно тогда, когда под его покровом не скрывается ни опасность оскорбления, ни посягательство на честь. Все на них смотрят как на своих полевых жён, смотрят часто глазами дикарей, только без умыкания или набрасывания втихомолку; такова психика людей, ежедневно видящих смерть и дышащих запахом крови. Жертвуя всем и никогда не ручаясь за приход последнего дня их жизни, эти люди не могут ни понять, ни снизойти к “маленькой” и “малодушной” мысли уберегания чести женской или сохранения девственности, они готовы всё отдать, они, над которыми завтра висит меч смерти: здоровье, семью, честь, жизнь… и они не могут понять, как другие могут отвлекаться разными пустяками. И сестры понимают эту притязательность людей morituri и согласны, что в ней много правды, но… те-то могут умереть и умирают, но они-то мало имеют шансов на это… На вопрос, готовы ли они умереть, большинство ответят словом “да”… И мечутся они между двумя скалами, из которых на одной написано “горе погибшей, которая будет жить”, а на другой — “отдайтесь нам, которые завтра могут умереть”… Как охотно они пойдут на ласку, но чтобы она не переходила пределов, как убеждённо и тепло говорят они, что они должны служить не одним раненым, но и тем, которых могут ранить… Но как? Они смущаются и отвечают: “Уютом, ласкою”… и встречают со стороны morituri насмешки: “Скажите, мы всё на карту, а они… наше боевое измученное сердце хотят питать леденцами”».
Сестры, рискуя жизнью и страдая в непривычной среде, получают медали — достаточная ли награда их бескорыстного труда, их жертвенности? Ольга Лобанова-Ростовская, Мария Мегорская, Констанция Орловская, Полина Развезева, Вера Старк, Елена Чарторижская, сестры милосердия 12-й пехотной дивизии награждаются Георгиевскими медалями четвёртой степени… малая степень для большого подвига.
Снесаревские строки о сестрах на войне — это целая поэма. Поэма о женщине. О молодой, сострадательной, милосердной, преданной. Сколько верного взгляда, чуткого сердца, понимания и внимания! Где бы он ни был, он понимает психологию сестёр — быть ближе к опасности, к передовой, где больше огня, а значит и раненых, которым надо оказать первую помощь. Придя в 64-ю дивизию, он отдал распоряжение, чтобы сестёр в дни боёв направлять «на передовые перевязочные пункты полков — идеал сестёр и большое облегчение для раненых». Он бы их всех готов обнять, не как праздный бунинский герой всех молодых наташек в вечерней тёмной аллее, но как воин — подвижниц, которым надо пройти крестный путь без обычного сна, отдыха и лживых наслаждений, а пройдут — даст Бог, всё образуется!
3
Во второй половине сентября в дивизии побывал помощник английского военного агента майор Торнхилл. Он родился в Индии, всю жизнь прослужил там, и, естественно, Снесареву с ним было о чём поговорить в диалоге на индийскую тему, вполне устраивавшем обоих, поскольку англичанин снесаревские труды не читал. «К удаче для меня, мои литературные работы ему неизвестны», — шутливо оценил встречу русский генерал. При прощании англичанин подарил книгу К. Чуковского «Заговорили молчавшие»… с надписью «Генералу А.Е. Снесареву, привет от английской армии». В дневнике 11 октября 1916 года Андрей Евгеньевич заметит: «Книга написана с искусством, но очень пристрастно. Конечно, англичане как купцы о себе говорить умеют, и деловито-хвастливый тон их писем и заявлений производит впечатление, но грустно наблюдать, как далеко поддался автор этому впечатлению… до национального безразличия и самоунижения. Достаточно сравнить “потери” в письмах с потерями в действительности или вспомнить книгу Хоккера… Всё это, в корне корней, то же торгашество, хотя и замаскированное, а также аристократизм нации».
В начале октября дивизию посетили итальянцы: генерал-адъютант короля граф Ромеи Лонгена, подполковник маркиз Ориго, скульптор, известный и в России: его проект памятника Александру Освободителю отмечен был второй премией, и капитан Дебертини, о чём и сообщает Снесарев жене в письме, не лишённом юмористической окраски, от 7 октября 1916 года: «Графа Ромеи Лонгена мне удалось дотащить до окопов… на наблюдательном пункте нас обстреляли; граф видел австрийские окопы с проволокой в 300 шагах впереди… всё это привело его в такой восторг, что он обещал донести на другой же день своему монарху, а Государю Императору обещал рассказать при первом же случае. По адресу моего хладнокровия под огнём и “полного презрения к смерти” он говорил такие вещи, что если он Государю расскажет половину только, не миновать мне корпуса. Мне он обещал выхлопотать у короля какой-то крест на шею с зелёной лентой, соответствующий нашему Георгию 3-й степени. Ужин прошёл у нас блестяще. Я сказал по-французски короткую здравицу за короля Италии, после чего граф произнёс длинную речь по-итальянски, на которую я ответил длинной речью по-русски… Уехали наши гости пьяными и 7 вёрст пели не то русские, не то итальянские песни. Словом, с моим появлением всё радикально меняется: шлют британцев, шлют итальянцев, скоро присылают румын…»
Иностранцы приехали-уехали, и вся недолга, а что посерьёзнее — так это кадровые рокировки, переходы и замены. Корпусный командир Крузенштерн, высоко ценивший Снесарева, пострадал при поездке на автомобиле и взят в Военный совет. Корпус принял генерал Саввич, почти незнакомый. Пройдёт несколько недель, Саввича переведут заведовать снабжением Северного фронта, а на корпус будет назначен Зайончковский.
Ещё серьёзнее обозначилось то обстоятельство, что с начала октября корпус и его дивизия из Девятой армии Лечицкого переведены в Восьмую армию Каледина. Как если бы приходилось начинать всё сначала. Лечицкий, с которым Снесарев близко сошёлся в вопросах военно-воспитательных, весьма выделял его из генеральской чреды и полагал его дивизионный пост скромно малым по его военным дарованиям, а возвращение дивизии в Восьмую армию делало положение Снесарева вновь неопределённым, поскольку не было ясности, сочтёт ли Каледин целесообразным видеть его на посту начальника дивизии.
4
Осенью 1916 года Снесареву выпадает встречаться со многими известными военачальниками и фронтовыми чинами: Платоном Алексеевичем Лечицким, Алексеем Максимовичем Калединым, Николаем Федоровичем Крузенштерном, Анатолием Киприяновичем Келчевским, Сергеем Сергеевичем Саввичем, Андреем Медардовичем Зайончковским, Алексеем Степановичем Потаповым, с Георгием Ивановичем Кортацци, с которым служил в Главном управлении квартирмейстерства, бывшим до Снесарева командиром Симферопольского полка, а в это время дежурным генералом штаба армий Юго-западного фронта…
9 октября 1916 года в Лучине и в Брязе с утра всё пришло в движение. Полки 64-й дивизии сменили полки 78-й дивизии, которая крайне неудачно выступила на этом участке фронта, потеряв часть окопов, а главное — более пяти тысяч штыков, тысячи пропавших без вести. Позиция имеет в длину до восемнадцати вёрст; штаб в Брязе.
В начале октября в штабе соседней дивизии Снесарев встретился и беседовал с новым корпусным командиром генералом Саввичем. Первое впечатление двойственное. Чувствуются воля, трудолюбие, усердие, но, как сперва ему покажется, «нет сияния мысли». К тому же ему «странно видеть полного генерала без статутных наград».
Через три дня в дневнике записывает: «Саввич начинает проявлять свою мысль и волю. Он является сырой и старой тактической величиной, которая умеет требовать, но слабо знает, что нужно требовать; отсюда нажим по каждому поводу… Ещё новый тип (после бездельника Экка или неподготовленного, хотя и храброго и пробующего что-то Кознакова) корпусного командира, который может только нервировать… и мешать спокойному и планомерному ходу работы… Недаром нет статутных наград!»
Впору сказать: дались Снесареву эти статутные награды, будто они не только награды, о которых ещё Суворов говаривал, что они людьми даются, а люди могут обмануться, но некие индульгенции на ошибки или гарантии на будущую безошибочность. По счастью и справедливости, отношения наладились, стали уважительными и даже доверительными, о чём вполне свидетельствует пространная запись в дневнике от 13 октября 1916 года: «В 12 часов приехал корпусный командир Саввич Сергей Сергеевич. Много говорили о делах, а в конце он разошёлся и заговорил о пережитом. Иванова (Николай Иудович) называет невеждой, лукавым и неискренним человеком. “Зимнюю кампанию (в декабре 1915 г.) спроектировал и обдумал я, а Иванов испортил: кисло доложил Государю, прибывшему для командования кавалерийской группой Абраму Драгомирову бросил фразу «из этого ничего не выйдет», когда уже всё было готово, сказал, что запасы по ту сторону Днепра… Занимался сплетней, подхалимничаньем и девчонками: армии лишал всякого порыва… Всё вертел, что Брусилов плох. Николай Николаевич: «Николай Иудович, если Брусилов так плох, удаляйте его хоть сейчас…» Иванов выслушал, но… не сделал. Приехал Трепов и привёз ему приказ Государя подать на покой «по болезни». Вероятно, это сделал Михаил Васильевич (Алексеев), который хорошо знал Иудовича. «Человек, у которого, кроме бороды, нет ничего русского»… Брусилов — человек настроения. Во время отступления бежал, и нельзя было остановить, впал в панику (Трусилов) … Хотели офицеры Генерального штаба его арестовать и приволочить во фронт. Пролом весною 1916 года не его мысль, это сделали 7-я и, особенно, 9-я армия, предоставленные совершенно своим силам. Брусилов ломил на Ковель, уложил гвардию; видя успех на юге, не поддержал его, продолжая долбить всё туда же, пока не стали у него отбирать корпуса… Алексеев — труженик… Сам слаб, много влияний….”»
Вот гримасы судьбы. И Саввич, и Снесарев — державники, монархисты. Но… через полгода: на станции древнеславного города Псков в вагоне императорского поезда, где генерал-лейтенант Рузский понуждает царя к отречению, волею обстоятельств присутствующий Саввич тихо плачет — оплакивает Отречение, не в силах что-либо изменить. Снесареву же через полтора с небольшим года придётся выступать на стороне красных, вожди которых ещё задолго до прихода к власти как могли расшатывали многостолетний ствол самодержавного государства.
19 октября 1916 года (через полгода после дивизионной характеристики, данной Ханжиным) Саввич составил на Снесарева корпусную аттестацию. «Несмотря на кратковременное нахождение в составе корпуса аттестуемого в качестве временно командующего 64-й пехотной дивизией, он зарекомендовал себя храбрым, с большим боевым служебным опытом, в высшей степени деятельным, знающим, очень требовательным и заботящимся о вверенных ему частях и чинах. Это даёт мне право аттестовать его выдающимся начальником, достойным выдвижения на должность начальника пехотной дивизии “вне очереди”».
А ещё не было обороны «Орлиного гнезда», сечи у Золотой Быстрины, Кирлибабы.
Хорошими дивизионными помощниками Снесареву становятся начальник штаба Сергей Иванович Соллогуб, душевно открытый, разумный и смелый человек, поэтически настроенный, хорошо владеющий слогом, одинаково искусным и при написании штабных бумаг, и при написании экспромтных посвящений сестрам милосердия; командиры полков Александр Георгиевич Лигнау (с которым он потом разделит дни северной ссылки), Николай Маркович Побылевский, Василий Кондратьевич Криштопенко, Матвей Константинович Романико, Михаил Александрович Стугин; командиры батальонов Андрей Агапитович Гавриленко, Василий Васильевич Лихачев, Владимир Георгиевич Латий, Владимир Георгиевич Шепель, начальник артиллерийского дивизиона Николай Дмитриевич Невадовский.
А были и ещё и меньшего ранга подчинённые, которые, как, например, начальник конвоя, «осетин, простой человек, солдат храбрый и исполнительный», надёжный воин, дослужившийся до прапорщика, заслуживший полный комплект солдатских Георгиевских крестов, вызывали в Снесареве чувство благодарности и вспоминались не раз уже в другой, невоенной жизни.
Он взял за каждодневное правило посещение полков. «Вчера я был в одном полку… — пишет в письме от 15 октября 1916 года. — В бытовом отношении интересно, что делает людская масса (или некоторые её члены), чтобы удалить себя от окопов, как многое распыляется, но в направлении назад, а не вперёд. Вот где можно бы изучать еврейский вопрос во всей его наготе, бесцеремонности и гибкости, вот где он ясен как на ладони, а не на фоне нашей “общественности” или печати».
Между тем его положение по-прежнему остаётся неопределённым. Пошёл уже второй месяц, как он командует дивизией. Чуть было не отправили его начальником румынской дивизии с придачей русской стрелковой бригады, да Лечицкий не решился: некому поручить дивизию; позже снова возникла мысль отправить его в румынские войска — уже инструктором, но командир корпуса Саввич заявил, что дивизия занимает самый ответственный участок в его корпусе и сдать её другому генералу он не может; на это скоро последовал ответ, что командировка в Румынию вовсе отменяется.
Однажды наткнулся на «Киевскую мысль» октябрьского дня и в письме жене не без полуудивления-полувопроса иронически пишет: «Что-то у вас там происходит, и все вы очень нервничаете; выходит, в окопах-то у нас много спокойнее и яснее: вышел цел и невредим, вечером поблагодарил Бога, и всё просто, а у вас заботы конца-краю нету: Россию надо перестраивать, и каждому хочется на свой лад, а она не даётся — я, говорит, строилась тысячу лет русскими людьми, строилась в поте лица, на крови и белых костях… Что сделаете с этой строптивой и грубой бабой! Я, конечно, на стороне культурных интернациональных просветителей, и мне глубоко их жаль, что они втяпались в эту грязную историю с непросвещённой дикаркой».
«Сегодня ехал в слякоть, холод, метель, — запись от 7 октября 1916 года, — аллеей в лесу и думал, зачем я маюсь… Ведёт что-то, что выше и глубже нас…»
Снесарев, как и прежде, приказал благоустраивать могилы павших и делать надписи. Он сочинил сам основную надпись, которая по необходимости лишь частично видоизменялась: «Воинам благочестивым, кровью и честью венчанным, нижним чинам 64-й пехотной дивизии, погибшим геройской смертью в бою 4–6 сентября 1916 года. Мир праху вашему, дорогие защитники. Спите спокойно в Карпатских горах».
Но даже и горы не дают спокойствия. И в горах погибший не может чувствовать себя навсегда нетревожимо. Прах его может быть настигнут на горных склонах, высотах, перевалах; и не на могилах ли Первой мировой войны нарезала свои траншеи Вторая мировая! Но и не только очередная война — угроза погибшим воинам, покоящимся в братских или одиночных могилах. Тут невольно приходят на память русские классики. Скажем, пророчески-поэтические строки Лермонтова, любимого поэта Снесарева, о человеке — предпринимателе и приобретателе, полагающем себя властелином земли: «Он настроит дымных келий по уступам гор; в глубине твоих ущелий загремит топор…»
В летопись военной страды в Лесистых Карпатах словно бы впаивается эпизод из фантастической повести Андрея Платонова «Потомки солнца», в которой главный герой озабочен — экий вселенский размах! — радикальной перестройкой земного шара. Своё оружие — «сконцентрированный ультрасвет» — он применяет в уверенности, что совершает благо для земли и человека. Забыта малость: ни земля, ни человек не спрошены, хотят ли они этого бесчеловечного, насильственно внедряемого «блага».
Подопытная часть земли велика и территориально, и исторически — Карпаты. Испытание, исторгающее «апокалипсические» сполохи и ураганы, кончается тем, что «от Карпат не остаётся и песчинки на память». Сметена не только часть земной территории, но и часть всемирной души, всечеловеческой памяти и истории. Чей замысел? Что за сатанинская воля подсказывает и направляет?
Какое уж тут «присоединённые без злобы»!
5
В снесаревских строках замелькали названия: Бряза, Кирлибаба и новорождённое — «Орлиное гнездо».
21 октября 1916 года начальник дивизии издаёт приказ по «Орлиному гнезду», в котором констатируется предписанное им прежде укрепление обороны, так как австрийцы не оставят попыток овладеть небольшим, но остронацеленным на них выступом: «В течение последних дней выдвинутый фас 253-го пехотного Перекопского полка подвергался неоднократному обстрелу тяжёлой и лёгкой артиллерии неприятеля. Вчера, 20 октября, я обошёл совместно с начальником штаба окопы этого фаса, дабы на месте выяснить положение вещей. Слабое место обороны выдвинутого фаса — это возможность изоляции его от остальной боевой линии путём огня неприятельской артиллерии и вероятность больших потерь при артиллерийской подготовке к атаке. С радостью увидел, что мои неоднократно даваемые указания об увеличении обороноспособности этого важного участка, дающего возможность наблюдать Кирлибабу, проведены в жизнь командующим полком со многими ценными дополнениями…
В виду возможности полнейшей изоляции этого участка с началом боя, когда участок уподобится осаждённой крепости, командир 2-го батальона штабс-капитан Гавриленко назначен командующим полком комендантом выдвинутого фаса с подчинением ему всех рот, занимающих там позиции… По справедливости можно теперь назвать выдвинутый фас “Орлиным гнездом” и штабс-капитана Гавриленко комендантом “Орлиного гнезда”… Связь “Орлиного гнезда” со штабом полка налажена хорошо…»
При осмотре с наблюдательного пункта вид Кирлибабы с её костелами в долине Золотой Быстрицы предстал взору Снесарева как дивный, и он сожалеюще подумал, что война не пощадит ещё один живописный уголок, веками радовавший проживавших здесь. В городке Кирлибаба австрийцы расположили свои батареи, превратив его в военный лагерь, и с «Орлиного гнезда» всё это очень хорошо просматривалось: батареи, кухни, биваки, ещё не охваченные огнём…
Непривычный — благодарственный — приказ от 30 октября 1916 года за подписью командира Перекопского полка Побылевского: «Не успели австро-германцы навалиться на наши передовые окопы, на наблюдательный пункт прибыл Его Превосходительство начальник дивизии. В течение двух дней боя, 23 и 24 октября, Его Превосходительство безотлучно был с нами и лично руководил боем, подымая дух бодрости у защитников “Орлиного гнезда”…
За бои 23 и 24 октября Его Превосходительство изволил пожаловать и лично приколоть к груди более отличившихся нижних чинов 4 георгиевских креста 3-й степени, 13 георгиевских крестов 4-й степени и 6 георгиевских медалей 4-й степени.
Объявляя о таком внимании и сердечной заботе о нас, Его Превосходительство уверен, что перекопцы не останутся в долгу и новым своим делом постараются порадовать Его Превосходительство».
После раздачи крестов и медалей Снесареву был поднесён снарядный металлический стакан, перевитый проволокой, украшенный ножами, с подвешенными часами. Батальонный командир подполковник Лихачёв, вручая подарок, прочитал: «Нашему лихому боевому орлу генералу Снесареву, вовремя прилетевшему к своему “Орлиному гнезду” и защищавшему его с беззаветной храбростью и доблестью от нападения злых хищников австро-германцев 23 и 24 октября 1916 года. Благодарные и крепко любящие его перекопцы. 26 октября 1916 года. “Орлиное гнездо”».
Снесарев был столь обрадован, даже растроган пришедшимся по сердцу подарком — изобретением подчинённых, что не раз повторял: «Есть Георгий сверху, а это был мой Георгий, поднесённый снизу… Пусть заслужат и дождутся другие».
6
Три ночи после кровавых трёх суток на «Орлином гнезде» он плохо спал и после коротких полузасыпаний, с открытыми ли, закрытыми ли глазами, снова и снова видел картины противоборства, переживал происшедшее, каждый шаг, каждый час. Даже малейшие подробности вставали как образы кровавого месива, мужества, его надёжного руководства.
Этот скалистый выступ, на высоте почти полутора километров, названный им в приказе «Орлиным гнездом», глубоко врезался в австрийские позиции, естественно, далеко отходя от своих, — был чем-то вроде маленькой «Курской дуги» грядущей войны. Выступ, крайне для австрийцев неудобный, их раздражавший, ими названный: «палец, указывающий на Вену»; и, конечно, им не терпелось отсечь его, уничтожить его опасную нацеленность. Окружив гребень почти со всех сторон, они его каждодневно обстреливали из пушек, тревожили атаками, так что ранее находившаяся здесь 78-я дивизия генерала С.К. Добровольского (будущего участника Белого движения, командовавшего войсками Черноморского побережья, в 1923 году вернувшегося в Советскую Россию) даже хотела без огня уступить австрийцам этот «проклятый палец».
Но Снесарев, сразу оценив достоинства «Орлиного гнезда»: возможность постоянного панорамного обзора, возможность основательно потревожить Кирлибабу, которую австрийцы самонадеянно, не подумав о жителях, превратили в военный лагерь с незамаскированными батареями, — сразу укрепил его самыми сильными ротами самого сильного полка.
Противник не замедлил себя ждать. 19 октября после полудня он буквально накрыл «гнездо» движущейся армадой артиллерийского огня, не умолкавшего до сумерек. Двое были убиты, пятнадцать ранено; и самое опасное, самое тревожащее: в этом многочасовом аду, где деревья взлетали вверх, зависая корнями на высоте, где окопы и блиндажи перевертывало вверх дном, двое солдат сошли с ума.
На другой день Снесарев вместе с Соллогубом в семь часов утра отправился к чреватому гибелью выступу. Заведомо смертельные места, простреливаемые отовсюду, миновали почти в тишине… противник спал после артиллерийского многочасового надсадного огня. Но когда начдив и начштаба на самом «гнезде» стали обходить окопы, огонь австрийцев, окопы которых кое-где располагались в ста метрах, заполыхал со всех сторон… Снесарев обошёл окопы, здоровался, благодарил солдат и офицеров, находил ободряющие слова. Разумеется, для солдат это было новое потрясение, но уже радостное, духоукрепляющее: «Чего же страшно, когда сам начальник дивизии к ним в гости пришёл».
Возвращались по узкой перемычке, отделявшей полуокружённое австрийцами «Орлиное гнездо» от основных дивизионных позиций, под свист ноющих ищущих пуль («жалится — душу ищет», солдатская примета), под ружейным и артиллерийским огнём. Разумеется, его могли убить. Но это был как раз тот случай, когда начальнику надлежало побывать в самом пекле, чтобы быть спокойным за оставшихся там. Только так можно было предотвратить ливень паники в скором бою.
И новый бой, теперь уже с атаками многочисленных австрийцев, начался действительно скоро.
А день 23 октября задался яркий, солнечный, ничем, на первый погляд, не грозивший, не обещавший железного гула и грохота. Снесарев с утра решил привести в порядок бумажные дела, но в восемь утра австрийские батареи обрушили на Перекопский и Николаевский полки прежде невиданный здесь огонь. Эскортируемый казаками начальник дивизии поспешил на угрожаемый участок. Прибыл и узнал, что полки атаку отбили, но передние окопы «Орлиного гнезда», после нескольких штыковых схваток заваленные русскими и австрийскими погибшими, а ещё поверху комьями земли, сломанными деревьями, ветвями, пришлось оставить и отойти в следующие. А артиллерийский огонь перерос в беспрерывный, австрийцы явно готовились ко второй, теперь широкозахватной атаке. Начальник дивизии снова почувствовал необходимость побывать в пекле «Орлиного гнезда», но оно оказалось под сплошным пологом артиллерийского огня, а мост-перемычка — в развалинах, и рота, направленная на помощь «Орлиному гнезду», была не в силах туда пробиться.
Мимоходом зашёл он на артиллерийский наблюдательный пункт, где осмотрел весь левый фланг атакуемого «Орлиного гнезда», отдал распоряжения и пошутил с артиллеристами, уверявшими, что надо смотреть в их трубы, тщательно укрывшись, а не в бинокль, высунувшись за бруствер… Тут подошёл командир Перекопского полка полковник Побылевский, и с ним Снесарев поспешил в четвёртый батальон, на правый фланг атакуемых. У штаба батальона встретил командира, принял рапорт, поздоровался с резервными, а потом узким ходом сообщения прошёл в окопы рот, которые отбили первую атаку. Солдаты успокоились, но были ещё возбуждены и приподняты недавним. Начальник дивизии поблагодарил их, вновь почувствовав, как много значит его благодарственное, ободрительное слово.
В полдень — новая атака, несколько суженная — на роты Перекопского полка. И эта атака — как круто взявшая разбег волна, вынужденная при ударе о прочную преграду откатиться. «Орлиное гнездо» — как утёс, разбивающий волну атакующих.
После повторной неудачи австрийцы решили сузить сектор атаки и артиллерийской подготовки и обрушиться единственно на «Орлиное гнездо». Опять загрохотали пушки, казалось, что их подвезли сюда со всех Карпат, — грохот стоял невообразимый, стрельба тяжёлая, сокрушительная: ни одного уцелевшего блиндажа, окопа, повалены деревья, повреждена связь, кухонные котлы разбиты… Андрей Евгеньевич временами переговаривался по телефону со своим тёзкой Андреем Агапитовичем Гавриленко, командиром первого батальона, и радовался, что тот духом не падал.
После пятнадцати часов пошла третья атака на «Орлиное гнездо». Австрийцы продвинулись почти до штаба батальона. Во всех ротах — потери. В передней части «Орлиного гнезда» направленная на поддержку и каким-то чудом успевшая пробиться часть шестой роты приняла удар в штыки и, не отступив, в схватке почти вся погибла. Противник взошёл к окопам оборонявшихся, захватил пулемёт, но из резерва устремилась вторая рота с ротным командиром Спеваковым и младшим офицером Воробьёвым… и завязалась штыковая бойня, пулемёт был отобран, и австрийцы сброшены вниз. Но горькая весть: Спеваков и Воробьев пали в штыковой схватке.
Два взвода первой роты, выдвинувшись на тысячу шагов вперёд, в заставе, отбиваются от обходов и атак, укрощая наступательный дух нескольких австрийских рот. В сумерки орудийный огонь затихает, австрийцы выматываются: они уложили склоны «Орлиного гнезда» сотнями убитых, потеряли не один взвод пленными, истратили до двадцати тысяч снарядов, но не взяли, что называется, ни пяди желанного выступа.
Для окончательного успеха требовалась ещё и контратака на вытянутые внизу австрийские позиции. На атаке настаивали из штаба корпуса: «Люди, вне крови ходящие, думают только исполнительно». Но командир батальона, он же комендант «Орлиного гнезда», не спешил сломя голову исполнить приказ, заботясь прежде всего о том, как привести в порядок окопы, а главное, успокоить, пусть и от победы, нервно-возбужденных, усталых солдат.
На следующий день при поддержке заградительного орудийного огня атака удалась, австрийцы и вовсе были оттеснены от «Орлиного гнезда». Победа была полная и громкая. Дважды дивизия попала в сведения Ставки, звонили и благодарили по связи командующий Восьмой армией Каледин и командующий Юго-западным фронтом Брусилов — последний пространно и тепло.
Как развивались события у Золотой Быстрицы, у Кирлибабы, поблизости от «Орлиного гнезда» и непосредственно в «Орлином гнезде», словом, в тех местах, о которых и треть века спустя вспоминали фронтовики (об этом пишется, например, в мемуарах маршала Василевского «Дело всей жизни»), — подробности находим и в дневнике Андрея Евгеньевича, и в его письмах Евгении Васильевне.
Письма к жене от 20 октября и 25 октября 1916 года, в которых рассказывается об «Орлином гнезде», разделяет неожиданно небольшое, весьма выразительное письмо-выпад против «бестолковщины в постановке принятого на себя дела Союзами городов и Земским… Какие-то безусые мальчишки (как и большинство наших уполномоченных Красного Креста) разъезжают на экипажах или автомобилях… Эти все уполномоченные всяких этих союзов — бездельники и ненужные люди с точки зрения дела, безнравственники по своему уклонению от окопов в великую нашу войну. А у вас крик о недопущении общественных сил к служению на войне! Кого они дурачат или обманывают, а может быть, зачем сами так слепо ошибаются?»
(Была гора Орлиное Гнездо в Порт-Артуре, которую японцы заняли в декабре 1904 года, а Снесарев оборонял «Орлиное гнездо» в октябре 1916 года, почти через двенадцать лет и за тысячи вёрст от Порт-Артура.)
Через долгие месяцы придёт достойная награда. 27 июня 1917 года Снесарев получит телеграмму: «Дармия. Начдиву 159 пехотной. Генералу Снесареву. Приказом 15 июня № 17450, Вы пожалованы Георгием 3. Поздравляю. 17450. Архангельский».
Официальное опубликование приказа с описанием подвига появится в газете «Армия и флот свободной России»: «Командующему 159-й пехотной дивизией Андрею Снесареву за то, что: 1) временно командуя 64-й пехотной дивизией в бою 23 октября 1916 г. в районе Кирлибабы, когда противник после сильной артиллерийской подготовки повёл атаку с целью прорыва нашей главной позиции в направлении высот 1318–1527, лично руководил отбитием атак на решительном участке 253-го пехотного Перекопского полка, а когда с наступлением темноты противнику удалось закрепиться в двух наших полуразрушенных окопах, внезапной штыковой атакой в ночь на 24 октября выбил противника из наших окопов, отбросив его за линию его исходного положения. Трофеи: 3 офицера, 185 солдат, 3 пулемёта, 3 бомбомёта и 2 миномёта; 2) командуя той же дивизией, после ряда личных разведок под действительным огнём противника разработал план прорыва позиций противника, прикрывавших участок шоссе Кирлибаба — Якобени; перед самой уже атакой воодушевил людей, находясь в передовых окопах, а в момент движения рот в атаку, презрев очевидную опасность и находясь под сильным и действительным огнём противника, лично стал во главе наступающих рот и направлял их в атаку. Когда же наша пехота, преодолев сильное сопротивление противника, прорвала позицию последнего, лично повёл в атаку 2-й батальон 255-го пехотного Аккерманского полка, чем закрепил наше положение, отбив ряд контратак сильных резервов противника. В результате этих действий наши войска овладели позицией противника и прекратили движение по шоссе на участке Кирлибаба — Якобени. Трофеи: 19 офицеров, 863 солдата, 11 пулеметов, 4 бомбомёта и 2 штурмовых орудия».
В конце октября в дивизию заехал инспектор артиллерии Михаил Васильевич Ханжин, и Андрей Евгеньевич со щемящей тоской на-всегдашнего расставания почувствовал, сколь сильно он любит друга-сослуживца, простого, искреннего, скромного. Ханжин говорил, что «главное теперь — начальники дивизий: полки — малая единица, быстро исчезающая, а дивизия что-то более устойчивое; корпус — далёкая инстанция, к тому же у корпусного командира нет воспитательных влияний и функций; где начальники дивизий хороши, там и дело идёт. Для “хорошего” надобны храбрость, общение (окопы) и честность в труде».
Как эти мысли созвучны были мыслям Снесарева о дивизии — оптимальной фронтовой единице, мобильной, насыщенной, сильной. Три дюжины таких дивизий в силах решить исход не только битвы, но и войны. Разумеется, когда дивизионный командир соответствен и ответствен.
За короткий срок Снесарев вывел вверенную ему «единицу» в лучшие, он много размышлял о её духе и живой плоти — о солдатах и офицерах, которым в любой миг может выпасть гибель; его строки о дивизии, на которую распространяются общие законы войны, огневой тактики, в которой есть свои особенности и незаурядного искусства требует управление ею, исполнены точности, широты взгляда, глубины всестороннего анализа сугубо военно-полевого, психологического, педагогического.
7
Последние дни октября — затишные. Разумеется, фронтовые хлопоты не отпускают. То бумаги, то окопы, то постройка дороги, близкой к передовой. И всё же удаётся и почитать, и предаться воспоминаниям, и даже поспорить об исторических взглядах Ключевского с нервной, но необидчивой и внимающей курсисткой. У неё задиристо детское представление об отечественной истории, почему бы ей и не подсказать нечто существенное, коли слушает? Снесарев с молодых лет стремился постичь движение и тайные начала отечественной истории, он прочитал бездну и зарубежных, и отечественных историков, из русских более других ценя Карамзина, Погодина, далеко не всего Ключевского, а при чтении соловьёвской «Истории России с древнейших времён» испытывая нечто подобное тому, что испытывал Толстой, недоумевавший: «Читаешь эту историю и невольно приходишь к выводу, что рядом безобразий совершилась история России. Но как же так ряд безобразий произвели великое единое государство?»
Были и куда солиднее спорщики, нежели случайная курсистка. Артиллерийский чин, сослуживец Василий Фадеевич Кирей, будущий участник Белого движения, в разговоре любит ссылаться на полководцев и знатоков военного дела ушедших столетий, и в одну из их прогулок приводит изречение Чингисхана — какое высшее счастье в жизни: «Гнать перед собою бегущего врага, топтать его поля, ласкать его женщин». У Снесарева, как молния, вспыхивает название одной из многих задуманных книг — «Философия войны». И это изречение — именно туда. И дать ему первую оценку именно здесь, на холмистой карпатской тропинке, кстати, ископычены ли именно эти холмы монгольскими туменами? Быть может, Чингисхан и не знал про Нагорную проповедь. Но человечество сделало не один шаг по дороге нравственности и милосердия со времён монгольских нашествий. Гнать бегущего врага — это ещё понятно. Но истаптывать поля — от дикости и злобы души и тела, а не от нужд войны… Тем более ласкать женщин, не могших без смертного отвращения испытывать надругательную вражескую плоть. (Легенда, быть может, — Темучину-Чингисхану трёхчастное изречение, с заключительной посылкой о ласкании чужих женщин, диктовал некий комплекс: его молодая жена была уведена вождём одного из соседних племён и возвратилась через девять месяцев, так что старший сын будущего завоевателя полумира оказался не родным ему по крови.). Но если, засмеялся оппонент-сослуживец, убрать истаптывание полей и на-сильное ласкание женщин — кто же будет гнать врага? Вот такое высшее счастье…
8
Новый месяц — ноябрь — начинался с известий не веселящих. Ладно бы — новое и непонятно куда назначение. Во всяком случае, на дивизию, которой он два месяца откомандовал и которая заслужила известность и признание от соседних дивизий до Ставки Верховного главнокомандующего, назначают временно командовать генерала Эрдели, начальника 2-й гвардейской кавалерийской дивизии. Для Эрдели — понижение, хотя, может, и так: принять столь отлаженную и проявившую себя в испытаниях дивизию кому не хочется! Но и Снесареву её никому отдавать не хочется.
Другое известие — совсем из неприятных, как бы рукопачкающих: военно-полевой суд над двумя артиллеристами, обвиняемыми в грабеже и изнасиловании. Снесарев почти убеждён, что суд приговорит нижних чинов к расстрелу, и думает об этом спокойно: «Мы все ходим перед смертью, и она нас не страшит, не нервирует. Она чаще всего выступает как искупление, или для достижения боевого успеха, или за грех некоторых для назидания многим. Ведь какой-либо промах при решении боевой задачи — и мы предаём смерти сотни людей… лучших и храбрых, ибо они скорее её находят…»
Тогда же, в начале ноября, в письме к жене дает необходимые разъяснения насчёт статута ордена Святого Георгия: «Статья 58 Статута (императорского военного ордена Святого великомученика и победоносца Георгия…) гласит: “Имена и фамилии всех Георгиевских Кавалеров увековечиваются занесением их на мраморные доски, как в Георгиевском зале Большого Кремлёвского дворца в Москве, так и в тех учебных заведениях, в коих они воспитывались”. Говоря обо мне, эта статья должна затрагивать: Новочеркасскую мужскую гимназию (Нижне-Чирской прогимназии уже нет), Московский университет, Алексеевское пехотное училище (в Москве) и Военную академию. Про последние два заведения как военные думать не приходится — они сами следят, а в первые два можно написать… Хочу это не для самовосхваления, а для того чтобы гражданские заведения знали эту статью и подумали над нею… Я думаю, ты можешь прямо сказать: считаю необходимым сообщить, что супруг мой, кончивший ваше заведение тогда-то, в эту великую войну получил орден… за то-то, а в конце ссылка на 58-ю статью Статута. А там они, как знают».
И сколь зловещей бывает ирония судьбы, проявляющаяся в событийных, времясводящих, именных, цифровых совпадениях. В Российской империи 58-я статья — оценка мужества и ратного подвига воина, в СССР 58-я статья — политическая, жёсткоприговорная: или расстрельная, или лагерная. В начале тридцатых именно по этой статье Снесарев три благодатных для творчества года вынужден будет «посвятить» Соловкам, Свирским и Кемским лагерям.
В начале ноября снова выпало недолгое затишье, изредка лениво переругивались пушки, изредка раздавались явно без определённой цели ружейные выстрелы, даже частые здесь ветры примолкли, иногда даже падал украдочно-робкий, хотя и хлопьями, снег, осенние дни располагали к прогулкам по окрестным холмам, к раздумьям, к молодым воспоминаниям и поэтическому настроению, благодаря которому вдруг и без спроса являлись на память стихи. Чаще всего лермонтовские. Вспоминались «Ангел», «Русалка», «Нищий», «Тучи», «Ветка Палестины», «Воздушный корабль», «Дума», «Бородино», «На севере диком стоит одиноко…», «Утёс», «Парус», «Сон», «Когда волнуется желтеющая нива…», «Выхожу один я на дорогу…». Раньше, в гимназические и университетские годы, знал наизусть «Демона», «Песню про купца Калашникова», да с той поры не однажды Дон унёс свои воды в море и словно бы память унёс. Вернее, утекающая жизнь и всепомнящую память уносит.
Юный поэт сказал так и столько, словно прожил вдвое больше гениальных своих лет. А он, воин и военный мыслитель, действительно по годам вдвое старше Лермонтова, ещё не написал и малой части того, что задумал и считал необходимым для геополитически беспечного, непросвещённого человечества. Но ведь и Лермонтов, внешне малорослый, а по духу великан, даже не с колокольню Ивана Великого, как писал Белинский, а подоблачный, космический, с мятежными и проникновенно-покаянными заглядами в небо, разве всё задуманное исполнил?
Но неоднократная дуэль, зачем? Зачем он искал гибели и смерти? Или то был крик безусловной солидарности с Пушкиным? Дуэль уже тем преступна, что на ней убит Пушкин. Что бы там ни говорил философ Соловьёв о полной воплощённости пушкинского гения в отпущенные ему годы, никому не дано знать, что поэт-пророк унёс с собой в могилу вместе с ранней физической гибелью. Вечный Пушкин. Невольник чести. А сколько бесчестных бретёров, ловких прицельников жили да и поживают припеваючи и без угрызений, убивая на дуэли лучших? В этом смысле дуэль в Японии намного честнее, Снесарев, во всяком случае, был в это. убеждён, размышляя: «Дерутся на шашках (это “красиво”) чаще всего и всегда до смерти одного из участников, а остающийся в живых делает себе харакири. Это дуэль, которая влечёт за собою две жертвы и является актом глубоким по смыслу и твёрдым, чисто волевым по исполнению. Тут нет ни лукавства, ни трусости, ни водевиля, ни игры в гордость или честь. А у нас вокруг одной попытки на дуэль наговорят столько вздору и напустят столько словесной вони, что только плечами разведёшь. Дуэль как веру можно чувствовать, носить в себе как что-то. Официально она строго связана с вашим внутренним бытием, а раз это испарилось, нечего и поднимать об этом вопрос… словами духовной дыры не залатаешь. Александр III хорошо говорил по поводу дуэлей: “При моём деде дуэли строго запрещались, а люди шли на них, рискуя и жизнью… при отце на дуэли смотрели сквозь пальцы, но люди уже меньше дуэлировались; я разрешил дуэли, а людей к барьеру и “канатом не притянешь…” Просто, человечно и ясно, как и многое, что говорил этот простой и прямой Царь».
К середине ноября в дивизию приехал генерал Эрдели, в скором будущем один из главных военачальников Белой армии, а покамест меняющий или вынужденный сменить кавалерийскую дивизию на обычную пехотную. В том-то и песня, что дивизия за два месяца из обычной превратилась в выдающуюся. Снесарев прибытие своего преемника принял без обиды и горечи, спокойно; два генерала даже нашли в разговорах немало точек соприкосновения. Правда, подчинённым, не только привыкшим к начальнику дивизии, но и полюбившим его за открытость и мужество, за едва не каждодневное посещение окопов, основательное, рабоче-созидательное, а не миговое, рекламно-пафосное, за умение ободрить солдат, даже в трудный час встать впереди, умение всё взвешивать и поступать по разуму, умение беречь офицера и нижнего чина, расставаться с ним тяжело.
«Слушайте все» — обращение, может быть, и не из лучших, не самое уместное, даже претенциозное, но Снесарев не стал его менять. 15 ноября в штабе Перекопского полка он вместе с Соллогубом подписывает приказ. Полкам, батальонам, ротам раздаются листки: «Слушайте все! Сегодня, 15 ноября, чуть рассеется туман, грохот наших пушек возвестит, что настала давно жданная минута. Знайте, что в ту минуту, когда неприятельская артиллерия откроет ответный огонь по нашим окопам, я также сижу вместе с вами в окопах 15-й роты Перекопского полка и слышу, как бьются ваши сердца! Со мною… в окопах представитель доблестной союзной японской армии капитан Куроки, которого вы уже видели у себя на боевой линии и который шлёт вам пожелания успеха и победы. Когда вы двинетесь неудержимо в атаку, то знайте, что я с любовью и верой слежу за каждым вашим шагом и вовремя подведу резервы, дабы развить ваш успех. Батареи! Помогайте пехоте. Полки! Помогайте друг другу и равняйтесь по передним. Итак, перекрестясь, вперёд за правое дело! С нами Бог!..»
Но серединный день ноября и особенно последующий за ним не стали звёздными днями дивизии. Бывают такие бои, когда нет ни поражения, ни победы, и для противоборствующих сторон такой бой — разочарование, угнетающее дух не меньше поражения.
С самого утра Снесарев, начальник штаба Соллогуб, российского Генерального штаба подполковник Инютин, японского Генерального штаба капитан Куроки оказались очевидцами и едва не жертвами взаимной артподготовки, когда неподалёку взлетают и падают вырванные с корнем деревья и земля мириадами брызг разлетается кругом.
В одиннадцать утра роты поднимаются в атаку, но не все, недружно, одни покидают окопы с криками и без, другие заминаются, потом первые под густым огнём залегают, последующие роты выжидают, мнутся в окопах, пока начальник дивизии и начальник штаба не вскакивают на бруствер, подавая пример, словно выдёргивая магнитом остальных своими первыми наступательными шагами, и так поступают трижды. Роты вроде бы удачно штурмуют высоту, а затем откатываются назад — несколько раз за день.
«Начал накрапывать дождь, прибывают пленные; 1307 — занятая нами — переходит из рук в руки…» — так завершается первый боевой день в глазах и меланхолических словах начальника дивизии. Но всё-таки победа за его ротами. Потери в дивизии были малые, несравнимые с австрийскими, да и много пленных захватили наступавшие.
На следующий день — «туман с проморзлотою». В такую непогодь трудно солдату подняться из окопа, трудно начальнику воодушевить подчинённых бежать куда-то в глухую пропасть тумана, в никуда, да ещё когда воины измучены предыдущим днём, а артиллерия не помощница, да и невозможно увидеть плоды её помощи в такую туманно-молочную непроглядь. Его верные помощники — командиры батальонов, изреженных рот — словно надломились вчерашним днём, их словно подменили, и Полтанов, и Шепель, и Петров по духу и отдалённо не напоминают погибшего на «Орлином гнезде» командира роты Спевакова, который в нужный миг первым делал наступательный шаг, отважен был неизменно, никогда не заботился о наградах, и ответ которого на скорогрозящий ему Георгиевский крест: «Ну какой там придётся — Георгиевский или деревянный» — вспомнил Снесарев в этот туманный день, как ещё десятки раз вспомнит за свою жизнь.
В этот день, согласно приказу сверху из корпуса, надлежало взять и удержать высоты 1318 и «Голый пуп». Поскольку на командиров батальонов и рот словно нашло непривычное и небывалое прежде оцепенение, начальник дивизии посылает начальника штаба организовать атаку, напутствуя не горячиться и беречь себя. С его помощью австрийцев удалось сбить с «Голого пупа», но вскоре он был ранен, наступательное движение застопорилось, пришлось возвращаться в свои окопы. Начинались сумерки, впрочем, весь день был как сумерки. Тягостное чувство Снесарева, вынужденного по приказу сверху участвовать в заведомо безуспешном предприятии, усугублялось тревогой за судьбу раненого Соллогуба.
Узнав о ранении начальника штаба и не зная, какой оно тяжести, Снесарев на миг поддался такой тоске, словно потерял родного брата. Неужели ещё одним дорогим именем пополнится список его «личных» утрат?
По счастью, обошлось. Хотя могло трагически кончиться и уже после ранения. О чём Соллогуб и поведал Снесареву через несколько дней, при отъезде на лечение. Его, раненного в голову, беспомощного, несли на носилках, а когда совсем близко разорвался снаряд, с перепугу, непроизвольно бросили оземь живую тяжесть, и начштаба скатился под уклон. Затем, стонущего от боли, его снова водрузили на носилки, и он попросил: «Вы уж меня, братцы, тихонько опускайте!» Под взрывами пришлось ещё несколько раз останавливаться и припадать к земле, но теперь уже носилки не бросали, а бережно опускали. Соллогуб крепко держал в руке образок Сергия Радонежского и молился, молился. Когда впереди показались нечёткие фигуры, все подумали: австрийцы. У начштаба не оказалось на тот час револьвера, яд был далеко под шинелью, у солдат не было винтовок, чтобы по его просьбе-приказу покончить с ним. Он поцеловал образок и ещё крепче прижал его в руке к груди. К доброй для всех развязке это оказались не австрийцы, а знакомые сапёры.
Снесарев представил Соллогуба к ордену Святого Георгия. Его верный и мужественный помощник уезжал в тыл на лечение. Расставаясь, двое сильных мужчин чуть не расплакались. Вскоре Снесареву передали письмо: «Ваше Превосходительство, дорогой начальник и учитель, уезжая с мест, где наши жизни и интересы шли, переплетаясь друг с другом, я не могу не бросить тоскливый взгляд назад, т.к. Вы здесь остаётесь. Эти 11 недель будут самым лучшим моим воспоминанием. Спасибо Вам за всё: за учение, за расширение военного моего горизонта, за привитие мне навыков огневой тактики, за последнюю, наконец, Вашу ласку… за моё представление. Дай Вам Бог успеха и да сохранит Вас Господь. Искренно преданный и сердечно любящий Вас Сергей Соллогуб».
А ещё недавно было 9 ноября 1916 года, обоих вызывали в корпус, которым теперь командовал новый генерал (после войны Зайончковский и Снесарев станут друзьями, в Москве станут часто бывать в гостях друг у друга, станут единомышленниками на военно-теоретическом поприще).
«В 3 часа прибыл генерал Зайончковский, которому я был представлен… Зайончковский говорил главным образом о пережитом в Румынии… “Кошмар”, — как он повторял… Делал всё, чтобы освободили, ругался, писал дерзкие телеграммы, не исполнил приказа короля и т.п. Просил прислать русских штаб-офицеров, ему отказали; французы прислали генерала и 50 офицеров Генерального штаба, и теперь там захвачено влияние… отметил неудачную с политической точки зрения мысль послать Сербскую дивизию (сначала дрались хорошо, а потом стали уходить с позиции, когда заметили несерьёзность решения задачи… “нас обязательно расстреляют”): пленные болгары говорили, что у каждого болгарина дрожала рука, когда он поднимал ружьё на русского, но когда рядом с ним они увидели презренного торгаша румына, а с другой стороны своего исторического врага серба, то они подняли руку и на русского. “Можно ли так по-детски решать вопрос?..” О румынской армии говорит с полным презрением. Трусы, болтуны и полны самомнения; врут сколько влезет. Дисциплина слабая: позицию займут аванпостами, а всю дивизию оттянут вёрст на 15 назад, в деревню: холодно, мол… Попробуешь соединиться — мадам Минареско говорит с мадам Подареску… и ничего не поделаешь.
Насколько всё это отвечает истине, сказать трудно: много личного элемента, немало хвастовства, но большая наблюдательность, политическая подготовленность и природный разум…»
Десять дней спустя Снесарев и Зайончковский снова встречаются — теперь уже комкор приезжает в дивизию, излагает суть обстановки. Катастрофа в соседней дивизии: погибло почти десять тысяч человек, а на участке корпуса, в створе между дивизиями, требуется наступление. Кто его возглавит?
Зайончковский рассказывает о разговоре с Калединым. Сначала комкор предложил на разбитую дивизию направить Снесарева, чтобы сколь можно быстрее поправить положение, а сюда — уже намеченного Эрдели. На что командующий армией возразил: «Не годится. Тут будет незнающий Эрдели, там незнающий Снесарев». Тогда Зайончковский предложил усилить 64-ю дивизию несколькими полками и артиллерийскими дивизионами и Снесареву поручить главный удар на участке корпуса. Каледин, спросив, остались ли резервы, согласился.
Снесарев обрадован и воодушевлён, обедая с Зайончковским, теперь полностью принимающими, радушными глазами смотрит на своего начальника и доброго вестника, находя его очень живым и остроумным.
9
«А теперь дело стоит так, — не без гордости пишет он жене в письмах от 21 ноября и следующего дня, — так как у меня был большой успех, а на главном ударе нашего корпуса — неуспех, дают мне силы, и я буду работать…
На остальных участках армии должны были мне помогать демонстрацией, а я должен был наносить удар… Мне сказали, что 25 ноября, вероятно, будет атака, почему ночью я подтянул все части своего “отряда” (так как неудобно было его назвать корпусом и дать в подчинение генерал-майору, который по канцелярским расчётам не дорос ещё до дивизии, то создалось такое лукавое, но, если хочешь, и лестное название “Отряд генерала Снесарева…”) и к рассвету занял предбоевое расположение. И вот утром я получаю известие, что всё отменяется и что три полка с некоторой артиллерией я должен немедленно отдать. Мои полковые командиры, офицеры и ребята были в таком отчаянии: так всё было продумано и так было много шансов на блестящий успех; когда я по телефону отменял свой приказ, то мне в ответ слышались слёзы. Но что делать: подлые романешти отдали Бухарест, и нужно было им на помощь посылать то, что было под рукою».
Вот и торжество случая — благоприятного или неблагоприятного — на войне. В данном случае — неблагоприятного. Всё было готово к тому, чтобы состояться большой победе. Но не состоялась. Румыны сдали свою столицу — помогай румынам, как прежде бывало не раз у России, помогавшей всем своим чаще мнимым союзникам.
Оставалось одно: успокоить своё воинство и вернуть ему прежний наступательный дух — передать дивизию другим на той высоте, какой она, ещё недавно «слабая числом и духом», достигла его трудами, его волей, его душой. Ещё недавно растрёпанная — теперь лучшая дивизия в армии. Не отступающая, а наступающая. Не теряющая своих пленными, но берущая в плен (за два месяца пленены сорок офицеров и две тысячи нижних чинов, да ещё трофеи: тридцать пулемётов, бомбомёты, прожектора — в их лучах хорошо ночные карпатские холмы просматриваются…).
Снесарев называет свою дивизию своим детищем, своей Ейкой, по ласкательному имени дочери Женечки. И приходится всё это оставлять и на других холмах, с другими полками осуществлять военное миропонимание.
А его военное миропонимание — уже целая энциклопедия, которую хранят память и мозговые клетки. И на всём останавливается его проницательный взгляд. Скажем, он давно уже видит, что между пехотой и артиллерией — пропасть, что, поскольку артиллерия, прикрываясь своей особой миссией, не хочет подчиняться, но желает быть в барском положении и воевать по своему настроению и пониманию, надо восстановить единоначалие и единоответственность.
А насколько кровнотрепетна его мысль о сбережении унтер-офицерского корпуса, которому он ещё со времён ранней службы придавал высокое значение. Теперь же, после действительно невосполнимых потерь, он пишет в дневнике так, как если бы это была докладная записка начальнику Генерального штаба: «В Перекопском полку при выступлении было около 90 унтер-офицеров на роту (подпоручик на взвод, фельдфебель — отделение и унтер-офицер через 2–3… в рядах); все они легли зря, и потом на 250 — два унтер-офицера, а позднее и ни одного… То же и с офицерами: 19-я дивизия под Рогатиным, 24–30 августа Львовские бои и затем под Перемышлем… вся легла, на взводах погибли опытные штабс-капитаны, будущие не только батальонные командиры, а и полковые… остались прапорщики… Таким образом, отсутствие организационной предусмотрительности лишило нас в первые же два месяца всякого запаса офицеров и унтер-офицеров… глупее глупого. А между тем этот запас должен был бы быть распределён по разрядам, так же как и общий имперский состав пополнений, дабы на каждую сотню рядовых пополнения было бы, скажем, 1–2 офицера и 5–6 унтер-офицеров… и так до окончания войны…»
Отсутствие организационной предусмотрительности — почти роковое упущение, но если бы только это отсутствие…
В начале ноября 1916 года умер польский писатель Сенкевич, автор знаменитого романа «Quo vadis». Камо грядеши? Куда идёшь? А в начале эры Христовой христианский мир, ныне разделённый, был един, он ещё помнил Христа, он был беззаветен, и апостолы, и пастыри его шли на мученическую смерть. Для Снесарева роман был по-настоящему значимым; не без интереса прочитал он и «Крестоносцев» — из более поздних, уже не римских, а славянских времён.
Смерть Сенкевича даже на фоне великих потерь мировой войны ощущалась как духовная утрата европейского континента.
Через несколько дней скончался престарелый австрийский император Франц-Иосиф, не доживший самую временную малость до гибели своей монархии, но уже видевший её конец.
А в Брязе, как и на всём пространстве русских фронтов, отмечают праздник Святого Георгия. «Настроение славное, чувствуешь, что принадлежишь к семье храбрых, к специальной аристократии духа (другие — ума, денег, таланта, происхождения и т.п., т.е. ума, таланта или денег — в прошлом. Идея историческая: деды поработали и сделали почти всё, что положено их роду, дети отдыхают, но пользуются благами); нас потом затрут другие аристократии, когда минует военная гроза, но ведь мы работали не для толпы и печати; мы делали своё дело по внутреннему голосу, и с минованием войны мы скромно станем в сторону, создав для других жизнь, которой некогда мы умели рисковать…»
10
Воистину — Запад есть Запад, Восток есть Восток… Снесарев в течение долгих недель мог убедиться в этом, наблюдая двух «наблюдателей» — японца Куроки и англичанина Пирса.
Куроки, капитан Генерального штаба японской службы, племянник знаменитого генерала-однофамильца, командующего на полях Маньчжурии Первой японской армией, владельца шашки, которой тысяча лет, был неизменно симпатичен Снесареву, хотя после войны он слышал, что Куроки-племянник приложил свою руку к пропаже «золотого вагона» Колчака; впрочем, привязка — на уровне слуха, а не документа. Да и что золото! Снесарев понимал, что двум странам ещё придётся жёстко столкнуться, и грустно чувствовать, что на противоположной стороне окажутся симпатичные тебе люди.
На полмесяца к вверенной Снесареву дивизии прикомандирован англичанин профессор Пирс (Пэре) из Ливерпульского университета. Его занимает санитарное состояние и снабжение русской армии. Интерес всесторонне расширился, когда он поговорил со Снесаревым и поразился энциклопедическим знаниям русского фронтового генерала, в том числе и знаниям по истории Британской империи, его широте взглядов, проницательности и открытости. И когда в конце командировки, в начале декабря Пирс, благодарный за гостеприимство, придёт прощаться, они проговорят долго и искренно. И главная и объединяющая мысль обоих — величие русской жертвы и честного ратного труда.
А вскоре после приезда Пирса Снесарев пригласит его на обед в штаб Перекопского полка. И начальник дивизии, и командир полка скажут щедрые слова в честь английского гостя, на что профессор Пирс ответит пространно и взволнованно, дескать, они, англичане и французы, по-настоящему не знали России. И только теперь стало им ясно, что она, Россия, их спасла наступлением в Восточной Пруссии и в Карпатах. И они, англичане и французы, в неоплатном долгу перед русскими, так как они дают металл и технические средства, а Россия самое дорогое — сынов. Они только теперь поняли величие и самопожертвование восточной союзницы — великой страны России, и они преклоняются перед гением её народа и её культурой и искренне кланяются её несравненной армии.
«Присутствие иностранцев у меня в дивизии и у меня за столом, — пишет Снесарев в конце ноября, — делает нашу жизнь разнообразнее, а офицеров дивизии более гордыми: “Вот, послали к нам, знают, что мы не ударим лицом в грязь” или “иностранцы все к нам жалуют, значит, у нас интересно…”»
С японцем Куроки у англичанина Пирса всё время — пикировки по разным поводам, особенно возмущал британца обычай харакири: «грубый, отсталый азиатский обычай», на что Куроки застенчиво отвечал: «Вы так на харакири нападаете, потому что сами не можете, а у нас, если так надо, то хорошо; это хорошо, пока люди могут». По мнению Андрея Евгеньевича, «Пирс и Куроки — антиподы; первый — парламентарий и хитроумный Одиссей, второй — монархист и чёрный. Пирс называет Куроки каменным человеком, на что тот отвечает: “Хорошо, так и надо…” И так без конца: и не могут они договориться, и чует англичанин, что ему японца не сдвинуть с места, чует, что его страна уже пережила такое время и стоит на других устоях: политика, деньги, хитрость…»
Запись в дневнике 30 ноября 1916 года: «На пути перед высотою 1527 встречаю англичанина и японца. Они заметно враждуют друг с другом. Японец говорит, что англичанин хитрый, а японец — простой и храбрый, а англичанин говорит: он, вероятно, не был в Европе, поэтому он немножко “наивный”… Сыны двух стран-контрастов, похожих только тем, что они расположены на островах, но одна — упадающая и базирующаяся на мозги и хитрость, а другая — восходящая, могущая базироваться на сердце… Бернард Пирс… Кто он такой? Профессор русской литературы (официально), или корреспондент, или шпион, или контролёр, или связник (“будить союзническое настроение”)? Не догадаешься, да и не нужно пробовать. Англия — страна умная и практичная, она имеет свои вековечные приёмы. Начать с Вильсона, бывшего при Кутузове! Пирс хороший наблюдатель, болтун, занимательный рассказчик, хотя масштаба узкого, более технического. Сегодня мы с ним много говорили, и он мне рассказал немало любопытного…»
Пирс, узнав, что за два года войны русскими потеряно более трёх с половиной миллионов человек, сообщил эту цифру премьеру Ллойд Джорджу и маршалу Китченеру, последний бросил все свои расчёты и ответил: «Теперь начнёмте думать сначала»; в Англии даже у верхов нет ясности, чего стоит России держать тысячекилометровый фронт, а русский посол в Лондоне почему-то скрывал цифру действительных потерь.
В последний день ноября, перед близким своим отъездом, и Пирс, и Куроки также были на позициях, но на опасные точки Снесарев их не взял: не дай бог подстрелят.
Тема двух наблюдателей, двух разных, далеко удалённых миров несколько раз возникает и в письмах к жене: «…Это два антипода: один сын законченной и, вероятно, умирающей страны, базирующейся на ум, политику, деньги, и другой — сын молодой страны, страны растущей, базирующейся на доблесть, сердце и способность самопожертвования своих сынов. И нужно видеть в это время, как крепки у японца черты лица, когда он говорит это, и как упорно бывают направлены куда-то его глаза… Ясно, человек не зря говорит, а что говорит, то и сделает. А англичанин, наоборот, производит впечатление человека хотя во много раз более интеллигентного, учёного и опытного, но виляющего, взвешивающего и осматривающегося.
И какой японец монархист! Когда ему дают какую-либо задачу, очень трудную, то, поводя немного глазами, он вдруг как по вдохновению отвечает: “Император прикажет — и будет сделано…”
…Сегодня от меня уехал Куроки, уехал с печалью в сердце и выражая мне на прощание тысячи благодарностей, трогательных своим тоном и нескладным русским языком. Я привык к этому, может быть, дикому, но гордому и храброму самураю, когда-то моему врагу, а теперь самому лояльному и искреннему союзнику. И он привык ко мне, может быть, даже полюбил, ценя во мне многие качества боевого начальника; он умел простить мне, как не все мои подчинённые, некоторые мои боевые эксцессы и риски, упорно повторяя, что всё это “надо, это хорошо”. Он много мне рассказал интересного про свою молодую страну, про её будущий восход и розовые горизонты. Он боялся только одного, что американские или английские идеи проникнут к ним слишком скоро и глубоко, убьют седые заветы, предадут забвению старину и под обольстительной вывеской культуры сделают его народ слабым, уступчивым и трусливым. И я не посмел даже его разуверять, потому что всё это будет, будет как неизбежный закон природы, как течение ручья, бегущего с камня на камень, как рождение снега глубокой осенью и исчезновение его под солнцем весны».
11
Запись в дневнике 3 декабря 1916 года: «В Москве на случай бунта, готовы пулемёты, пулемётчиками при них молодые купчики Москвы, уклоняющиеся от германских пулемётов… Я узнаю тебя, либеральная передовая Москва!..»
О Москве — либеральной, красной, радикальной — он напишет и резче, ранимо видя частые, как ядовитые грибы, наросты и текущего, и более отдалённого верхневластного временщичества.
«Сегодня ко мне в руки попало несколько газет, — пишет жене
4 декабря 1916 года. — Я их умудрился прочитать одну за другою подряд и в конце чтения почувствовал, что я обалдел форменным образом: лампу стал принимать за умывальник, а свою скромную походную кровать за какую-то рыжую корову. И я вполне понимаю, что вы все там, имеющие несчастье питаться этим бумажным навозом, окончательно все одурели и очумели, и убеждён, правую руку мешаете с левой…»
Запись в дневнике 4 декабря 1916 года: «Теперь в тылу все политиканствуют и на страданиях страны хотят построить новый порядок и своё благополучие… Армию — эту жертвующую собой, умирающую, лучшую часть России — не слушают, её мнения знать не хотят. Её похваливают, как некогда хвалили гладиаторов в цирке…»
Срок командования дивизией заканчивался. Дивизия выправлена и считается лучшей в корпусе. В ближайшее время должен приехать новый начдив — генерал Эрдели. Снесарев прощается с дивизией — то с одним полком, то с другим, то с артиллерийским дивизионом; ему кричат «ура» при входе, а когда уезжает, несут на руках до коня или экипажа. Ему подносят стихи. На проводах Андрея Евгеньевича
5 декабря 1916 года ему подарили Георгиевскую шашку с надписью: «Нашему доблестному, бесстрашному орлу-командиру с ангельским сердцем генерал-майору Снесареву в память славных боев 64-й дивизии в Лесистых Карпатах 1916 г. В.К. Криштопенко, Н.Д. Невадовский, М.А. Стугин, Н.Н. Полтанов, В.Г. Шепель, В.В. Лихачев, С.И. Соллогуб».
Последний служебный день в дивизии — 9 декабря. В этот день в дивизии должен был побывать великий князь Георгий Михайлович, родной внук Николая Первого и, что для Андрея Евгеньевича было существенней, управляющий Русским музеем имени Александра Третьего. Достойно встретить гостя царственной фамилии командир корпуса Зайончковский попросил Снесарева, который формально был уже вне дивизии, но оставался для неё непререкаемым авторитетом.
Великий князь прибыл в первой половине дня, оказался прост, естествен, искренен, вне даже малой тени подчас демонстрируемой в таких случаях избранности. Вопросы его были дельны, и он умел выслушивать отвечающих. Трогательно, без пафоса и спешки, раздал он Георгиевские кресты, и для воинов-окопников радостно было получить награду, да ещё из рук «Царева вестника милости». Затем он роздал кресты раненым, и хотя исполнял это отнюдь не впервые, но признательность офицеров и нижних чинов была столь очевидно выражаемой, что великий князь даже разволновался. «Награда не morituris, mortuis».
Затем в штабе — завтрак, общение с офицерами и сестрами милосердия, которые растаивают начальный ледок, и завтрак затягивается, полный радушия, гостеприимства, взаимной доверчивости и, наконец, веселья, подбивающего на кавказские песни.
«Свита говорит, что так нигде не было, и великий князь заметно доволен. Я сижу против, и мы много говорим… Нехорошо, что его все хотят просить о наградах и др. Я стараюсь уклониться, а надбавок крестов (как у других) решительно отказываюсь выпросить. Великий князь охотно говорит обо всём и не политиканствует. О Государе тон почтительно-тёплый… Обо мне он всё узнал (лично спросил, как я ходил в атаку) и кое-что записал…
Зайончковский меня целует за смотр и низко кланяется. Смотр прошёл прекрасно, великий князь обещал в тот же день телеграфировать Государю».
Что же до искусства, Снесареву удалось поговорить с князем не столько о Русском музее, сколько о Верещагине, художнике, который оказался дорог и князю именно суровым запечатлением истории Отечества, а верещагинская картина «Наполеон в Кремле во время пожара» у обоих — среди выделенных.
(В начале 1919 года великого князя Георгия Михайловича вместе с тремя другими великими князьями — Николаем Михайловичем, Дмитрием Константиновичем, Павлом Александровичем — расстреляют в Петропавловской крепости. Что вменялось им в вину? За что их расстреляли? «В порядке красного террора» и в ответ на «злодейское убийство в Германии товарищей Розы Люксембург и Карла Либкнехта». Повешенные на кронверке Петропавловской крепости декабристы, «замышлявшие на цареубийство», теоретически расправлявшиеся с царской семьёй, в лице большевиков нашли своих не обременённых нравственными терзаниями преемников, которые в Екатеринбурге, Алапаевске и Петропавловской крепости оставили кровавые следы расправы над царской династией.)
На другой день Снесарев уже в Черновцах. Дивизионная страда позади, через неделю он приедет проститься.
12
В Черновцах остановился в гостинице. Холод, неуют. В штабе армии узнал, что один из его приказов рекомендован как образцовый всем корпусам и дивизиям. Здесь познакомился с членами армейской «Думы Георгиевского оружия» — полковниками Шпаковским, Кривицким, подполковниками Антипиным, Самохваловым, Рацуцким. Ещё Арсений Петрович Петровский — добрый старый знакомый.
Всегда строгий, малоулыбчивый Каледин встретил Снесарева очень радушно, за завтраком сидели рядом и говорили охотно, непринуждённо, как сто лет знакомые, как единомышленники. Нечаянно всплыл Дон, и когда заговорили о родной для обоих реке, с неизгонимой хмурью лицо Каледина просветлело, даже тревожные складки на лбу и в межбровье словно бы разгладились.
Несколько дней плотной, с утра до вечера, увлечённой работы в армейской «Думе Георгиевского оружия». Рад был хорошей, свободной и честной обстановке. Вопросы о награждении решались обстоятельно, взвешенно, по совести, тщательно выискивались и отметались ложные представления, подмены, мошенничество. Рад был, что при строгом отборе не был «отодвинут» его помощник и друг Лихачёв: все сошлись на утвердительном слове «достоин». А сколько их, недостойных, всякого рода «стрелков», вёртких честолюбцев, ловких штабников, всякого рода опекаемых и продвигаемых жаждало заполучить высокие награды, которыми бы по справедливости должно отмечать отважных, честных, ходящих по краю пропасти, умеющих беречь чужую жизнь и готовых свою жизнь положить за други своя.
«Страшнее всего воровство боевой награды; это воровство крови, чести и гордости… А мы встречаем на каждом шагу: командиры артиллерийских дивизионов — у командиров батарей, командиры батарей — у младших… начальники штабов дивизии — у кого придётся. Делается это назойливо, с брехней, даже с унижением и критикой обворовываемых».
«Вчера вечером провёл время с Эрдели и Покровским. Первому характеризовал полки и командиров их, а второй нам рассказывал о своих прошлых мытарствах с Мёртвой головою…»
Мёртвая голова, он же Мишель Вейс, он же Михаил Алексеевич Беляев. Все трое — и Покровский, и Эрдели, и Снесарев — знают о нём, канцеляристе, ещё со времён Русско-японской войны, рутинном штабном начальнике, незаслуженном генерале, бесполезном представителе русской армии в румынской главной квартире (как возмущался последним Зайончковский!); но, разумеется, никто и предположить не может апофеоза его карьеры: в начале семнадцатого по настоянию царицы он будет назначен военным министром. Правда, министру не дадут ни поработать, ни отдохнуть. Февральские власти арестуют его и посадят в Петропавловскую крепость. Большевики его выпустят и — не пройдёт года — расстреляют.
16 декабря Снесарев приезжает в Брязу. В последний раз подписывает наградные листы, сочиняет прощальную телефонограмму, говорит по телефону с командирами полков. Ночевать ему приходится в одном доме с Иваном Егоровичем Эрдели, его преемником, его в некотором роде соперником-вытеснителем. Но, разговорясь, они найдут их сближающее и проговорят до полуночи. Вынесенное из затянувшегося разговора впечатление: «Он говорлив и уступчив, не уловить, во что он верит и чего желает…»
Наутро в Брязе — прощание с дивизией. Со всеми помощниками, друзьями распростился — обнялся, расцеловался… На пути выстроились батальоны Перекопского полка, оркестр играет и звучит беспрерывное «ура!». Снесарева только и хватает на несколько фраз — перехватывает горло. Подходят батальонные командиры, подходят офицеры, и никто не прячет слёз. Он едет вдоль фронта, отдавая честь… «чувства много: они меня любят, эти серые представители любимого мною полка… А там пролетели дома Брязы, и всё осталось в прошлом… и былой труд, и бои, и пережитый риск, полный пафоса, и любовь людской массы, и думы, и боевые мечты… Всё мимо, всё туда, в ту пропасть, что зовётся прошлым…»
Под вечер он возвращается в Черновцы, встречается с графом Гейденом. О нём уместно сказать здесь несколько слов. Граф Дмитрий Фёдорович Гейден (1862–1926) — после Русско-японской войны вышел в чине полковника в отставку. Депутат Государственной думы. В Первой мировой войне исполнял должность дежурного генерала в штабе Восьмой армии. В революцию принял сторону белых, служил в Добровольческой армии. В июне — августе 1919 года был начальником гарнизона города Царицына. Знал, разумеется, что годом назад красными войсками командовал здесь Снесарев. Говорили о нём по-разному, но обычно — уважительно, как о человеке чести. Кроме разве большевиков. Не о нём ли писал Ленин в стиле ругательном, как это он чаще всего делал со всеми, кто был иных, чем у него, воззрений и жизненных правил?
В долгой беседе Снесарев делился своими излюбленными мыслями об огневой тактике. Главное — духовное начало: с подчинёнными надо сродниться; пойдут в атаку только за таким командиром, которому верят, которого постоянно видят в окопах, который делит с ними хлеб-соль, который всё делает для того, чтобы как можно меньше их полегло в бою, для чего тщательно и аналитически изучает местность, предусмотрительно готовит в свои союзники скорое боевое поле.
Наутро Дмитрий Фёдорович Гейден, «истинный и искренний либерал», предоставляет автомобиль, чтобы довезти до Каменец-Подольска. Погода дождливая, что согласно примете, для Снесарева почти безусловной, к удаче. Но на душе уныло. В полдень автомобиль доставляет его в Каменец-Подольск, и пока он идёт от вокзала до дома близкого ему Евстафия Константиновича Истомина, встречает нескольких знакомых, и никто его не узнаёт — «война людей меняет, делая их иными».
А 23 декабря он прибывает в Петроград, где отпуск его прихватывает и неделю следующего года — семнадцатого, рокового… Первое и безошибочное впечатление от столицы находим в дневниковых записях.
«Петроград интересен как тыловой центр в дни тяжкой и великой войны. Он нервен, полон пересудов и сплетен, лишен нормальной, уравновешенной перспективы. Конечно, война — дело большое и трудное, она несёт с собою различные лишения, но всю эту трудную и сложную картину надо понимать, надо уложить в ясные рамки, чтобы создавать верные выводы. Путаница причин с последствиями, смешное расширение размеров тех и других, создание новых причин, смешных и карикатурных по своему содержанию… Это всюду, на каждом шагу. Например, взять одного Распутина. Сколько легенд с ним связано, сколько силы (и политической, и половой, и какой угодно) ему приписывается. Может быть, он в действительности является марионеткой какой-то скрытой, но определённой и большой силы? Теперь он убит; по естеству вещей ему должна найтись замена…
Второй пример: сумма слухов и гаданий вокруг молодой Государыни… слух о передаче в её руки всего внутреннего управления как несомненный венец сплетнического творчества Петрограда… Этих двух примеров достаточно, чтобы представить нервную и нравственную физиономию Петрограда; откуда что идёт, кто, чем и для чего дирижирует, какая основа для слагания всяких слухов и сплетен, кто на это может дать определённый ответ?»
Его развёрнутый вопрос и есть ответ. В одной из недавних «молодогвардейских» книг о Распутине высказывается предположение, по крайней мере, в других случаях двумя-тремя столетиями подтверждаемое, об английском следе. Может, шире — о масонском следе. Известно, что Распутин (здесь не рассматривается его тёмная сторона, его, может, и блудливо-похотливая одержимость) решительно был против того, чтобы Россия воевала с Германией, он даже слал царю отчаянные телеграммы из Сибири, находясь там в летние дни начала войны; быть может, он непостижимым чутьём чувствовал, что традиционные угрозы, исходящие от Англии, сработают и на этот раз, и — погибельно.
Из дневника узнаём, что Новый год встречают Снесарев с женой на службе в соседнем монастыре… Там же пишет, что отношения с женой «не без шероховатостей, возникающих спорадически». Подчас — словно на разных берегах, на разных языках. Об «искусственности», об условности и «неестественности» брака — социально несовершенного установления, может, впервые заговорит именно в отпуске. Тем не менее брак, а строже и глубже говоря, повенчанность мужа и жены — несомненная ценность, в конце концов, и часто счастливая привычка, отсюда и страх разрушить пусть и крепкое, но всегда хрупкое здание — семейное гнездо. Говорит и о «бессознательном выравнивании прав», о которых сознательно-нацеленно трубит пресса, словно околдованная феминистками, суфражистками, боевистками…
Было время обдумать темы будущей книги «Огневая тактика». Последняя, как часть общей тактики, являет ясно отмежёванное поле идей, исследований, правил и действий. Здесь всё имеет значение — положительное или отрицательное — и действительное или мнимое военное воспитание, и способность или неспособность командира в нужную минуту встать под смерч смерти, и духовная, физическая, моральная подготовленность или неподготовленность нижнего чина. А разве не существенные недуги, приходящие в армию из общества, — «карьеризм (сначала личная удача, а затем общая), враньё, отсутствие чувства взаимной выручки (даже злорадство по поводу неудач), гражданское малодушие…»?
Дневник — россыпь мыслей и наблюдений для «Огневой тактики». Делающий заметки убеждён, что понятие это широкое и предполагает многое: «Чтобы поднять человека на бой, сделать его боеспособным, нужна широкая захватывающая система, в которой ни от чего нельзя отказываться и в которую бы входило привитие долга, внушение страха, привычка к порядку, вызывание понимания…»
По мнению испытанного военачальника, неудача любой операции — это непродуманность её внизу, то есть в сфере огневой тактики… «Всегда чувствуется какая-то демаркационная линия между общей тактикой и огневой тактикой… по законам первой — приехал начальник и завтра ведёт солдат в бой, а по второй он должен ответить: пушками и местностью я возьмусь распоряжаться хоть сейчас, а сердцами людскими — нет, для этого дайте время; я должен их понять, а они меня… Разве первые дни так смотрели на меня офицеры и солдаты, как теперь? Нам история оставила в наследство кукареку и причуды Суворова, белого коня и белый китель Скобелева, приёмы других… всё это — область огневой тактики: поднятие настроения и связь начальника с подчинёнными…»
Снесарев, за долгие месяцы войны пройдя через окопы и высоты, проведя десятки боёв, вынес глубокое убеждение, что прежде чем начинать какое-либо дело, надо его рассмотреть с разных сторон, осмыслить главный путь и поле боевой страды, семь раз отмерить, чтобы отрезать: «И вся подготовка к бою сводится к массе разных расчётов — духовного, материального, топографического, организационного и т.д. содержания. Нет и тени чего-либо возвышенного, красивого, гениального. В основе успеха — труд упорный и всепроникающий, конечно, при знании дела вообще и солдатской души и тела, в частности…»
Он мысленным взором окидывает древние времена и в мирный, и в немирный час, он видит, что «дисциплина начиналась с пелёнок и не была тяжела, так как была второй натурой».
Уже отвоевав более двух лет, глубокой осенью 1916 года Снесарев скажет: «…Вообще, мы не только воюем, мы много мыслим, анализируем и рассуждаем; целая семья вопросов, ходящая вокруг явлений войны… волнует наши мысли и ждёт от нас тех или иных решений. И воюя, отвлекая нашу мысль и нервы боевой работой, мы не забываем, что на нас в те же минуты лежит обязанность наблюдать и делать выводы… они так нужны будут после войны. Иначе загалдят другие, которые смерть видели разве во сне, а не лицом к лицу, и о боевых полях, о том, как люди живут, двигаются на них и достигают победы, они станут говорить под диктовку своей нездоровой и малодушной фантазии».
И чтоб упредить этих тыловых публицистов-историков, малодушных фантазёров, всякого рода «оценщиков-стрелков», он, во время отпуска так надеявшийся перечитать страницы мировой литературы, откладывает в сторону любимых Гомера, Данте, Шекспира, Гёте, Пушкина, Тютчева, Гоголя, Лермонтова, Достоевского. Он просматривает военные книги, мемуары полководцев, вспоминает недавний фронт, делает записи.
КНИГА ВТОРАЯ
РУССКИЙ ИЗЛОМ. 1917
В январе 1917 года Снесарев назначен на должность начальника штаба Двенадцатого корпуса Девятой армии. Девятая армия — одна из самых крепких и стойких. Другие армии тоже могли бы подтянуться, имея достаточную огневую мощь, и она ожидалась.
И снаряды, и патроны теперь производились в преизбыточной численности, их хватило бы для долгих, затяжных сражений. Начало года, сложись всё по-хорошему, обещало России успех. Но…
Независимо от того, какой переворот (февральский или октябрьский, выпестованный февральским,) имел в виду Черчилль, но слова его — грустная оценка происшедшего с Россией в 1917 году: «Ни к одной из наций рок не был так беспощаден, как к России. Её корабль пошёл ко дну, когда гавань уже была на виду…»
1
8 января 1917 года Снесарев трудно расстаётся с семьёй: и дети и жена не отпускают его до последнего мига, словно втайне надеясь, что он опоздает на поезд и таким образом опоздает на все поезда, уходящие на фронт. Но вечером он уже в купе, и синий экспресс увозит его в неизвестность, вернее на фронт, ещё вернее — в Ставку, которая, вынужденно оставив Барановичи, перебралась в Могилёв — город со столь потусторонним внежизненным названием, столь неуместным для высшего военного органа Российской империи. Большая радость: едет с ним его младший, неизменно верный друг Сергей Иванович Соллогуб, и они до полуночи говорят о недавнем былом и как сложится дальше.
В Могилёв поезд приходит утром. Мирный городок, хотя и переполненный военными.
Но здесь есть сравнительный смысл взглянуть на Могилёв грядущий, из другой войны, глазами писателя Платонова, который в репортаже «Город на Днепре», опубликованном в «Красной звезде» в июне 1944 года, писал: «Могилёв стоит на возвышенном правом берегу Днепра. Летнее солнце освещает сейчас его печальные строения — каменные стены без крыш и окон, обезглавленную каланчу, мёртвые руины. Гарь пожаров стелется… Из города группами выводят пленных. Мы всматриваемся в их лица. Иные… выражают смертное отчаяние, иные фаталистическую обречённость, подобную спокойствию, иные — затаённую ненависть к победителям». Что ж, ненависть к победителям — чувство, знакомое побеждённым во всех войнах и во всех веках, только, как часто случается в беге истории, победителей-то нет. Есть разве что победители на час.