Венецианский бархат Ловрик Мишель
– У тебя появились новые записи? – осведомился Фелис. – А почему там до сих пор нет меня?
Сосия покраснела.
Я не могу сама задавать вопросы о его личных делах, поэтому вместо меня справки наводят мои подруги. Катерина ди Колонья, которая правит в «Стурионе», получает известия обо всем вместе с утренней доставкой. Новости, которые считаются свежими в девять утра на Риальто, успевают зачерстветь в ее гостинице, куда их доставляют вместе с молоком на рассвете.
В конце концов оказалось, что Жансон вовсе не безгрешен! Он прожил здесь два года и уже произвел на свет четырех незаконнорожденных детей от шлюх и монахинь этого города.
Значит, у этого Жансона нет любящей жены, которая выслушивала бы все его тревоги. Он просто покупает шлюху, чтобы та на время заменила ему жену, а после бросает. Очевидно, он обещает, что в завещании после своей смерти позаботится обо всех своих отпрысках. Должно быть, он полагает, что таким образом избавится ото всех посягательств на его сердце, и подобное его поведение хотя бы не должно вынуждать монахинь топить своих детей.
Внутри у меня все вскипело от ярости, когда я узнала о такой его плодовитости, потому что мы с мужем пока что так и не смогли зачать ребенка. Новости о детях Жансона заставили меня удвоить усилия по обзаведению своими собственными. Нам нужен наследник stamperia! Любимый и законный сын! Дитя любви, он поможет нам победить француза. Жансон, который работает непонятно для чего и хранит в тайне свою личную жизнь, словно живет за непрозрачным стеклом, не сможет устоять перед нами!
Мне нравится думать о том, как и когда мы зачали нашего сына.
По крайней мере, я отыскала хоть что-то полезное в тех кипах бумаги, которые муж приносит домой в надежде поломать над ними голову и решить, стоит их печатать или нет. Когда он уходит на работу в stamperia, я прихожу в его кабинет, сажусь и начинаю читать. Больше всего мне нравятся руководства для супругов, в которых рассказывается, как и что нужно делать в спальне. Моему мужу вовсе не обязательно знать об этом, но я читаю все эти книги, причем куда внимательнее его самого.
Откровенно говоря, чтение меня не особенно привлекает – я думаю, что настоящая жизнь обретается в сердце, в доме и на городских площадях, – но в эти тексты я верю. В книги, в которых написано, как дать жизнь тому ребенку, которого вы хотите, и никакому другому.
Я делала все для того, чтобы ребенок получился мальчиком. Теперь, когда Ио умер, мой муж отчаянно желал иметь наследника stamperia, маленького мальчика, которого он водил бы по городу и показывал ему всякие интересные места. То есть делал бы то, чего никогда не сможет сделать для своих незаконнорожденных детей Жансон.
Акт любви должен иметь место, как пишут в книгах, на рассвете прохладного дня. Я постаралась, чтобы мы не забыли надеть ночные колпаки: они сохраняют тепло. Книги учат, что семя и жидкость должны быть горячими и свежими во время своего странствия к тому месту, где им предстоит соединиться. Муж должен лежать сверху, потому что это – наилучшая позиция для того, чтобы зачать сына, а уж я сделала все, чтобы мы смотрели в глаза друг другу во время всего акта. При этом наши души соединялись и дышали в унисон.
В тех же книгах я прочитала о том, почему зачатие оказывается неудачным. Некоторые мужчины не могут дождаться рассвета, когда вечерняя еда добирается туда, где зарождается семя. Стоит только не дотерпеть одного часа до рассвета, и случится вспышка неудержимой похоти, которая породит девочку. Хуже того, может получиться так, что родится мальчик, который должен был стать девочкой, и он будет ходить и разговаривать, как девочка, и любить будет таких же, как он сам. Это – риск.
Богатеи этого города сбились с пути истинного, идут к своему краху, слабеют и вырождаются, потому что не знают, как все должно быть сделано, и не желают терпеть! Они вкусно ужинают изысканными яствами, пьют вино, после чего отправляются в постель, где медленно занимаются любовью, не подозревая, что семя в этот момент – самое слабое. Вот у них и рождаются дочери. Бедняки же, напротив, пачками рождают сыновей, потому что приходят домой, едят простую и здоровую пищу и засыпают раньше, чем успевают коснуться подушки. На рассвете, отдохнув, они поворачиваются к своим женам, полные сил, желания и созревшего семени, и у них, разумеется, получаются сыновья.
Я считаю благословением то, что большинство женщин, и жены тоже, умеют читать. Те, кто ссорится, продает рыбу или любовь, – они не читают книг, конечно, но мы, у кого есть дом, жизнь и мужчина в ней, – читаем. По-моему, это означает, что примерно одна треть жителей нашего города может покупать книги моего мужа, и я от всего сердца хочу, чтобы они так и сделали, потому что как иначе мы сумеем прокормить и воспитать сына, ради зачатия которого я прочла столько книг?
Воробьи Бруно размножаться не желали.
Но у него рука не поднималась выбросить их бесплодные яйца. Вместо этого он проделал в них крошечные отверстия, удалил через них гнилое мясо, и получившаяся скорлупа положила начало его коллекции. Теперь он страстно выискивал новые. Яйца и перья птиц, водившихся в лагуне; белый и серый плюмаж серебристых чаек, черные головные перья озерных чаек, смуглые и жирные перья из хвоста больших бакланов. При первой же возможности он отправлялся на terraferma и охотился на зимородков.
Пока его не было, Сосия почти все время проводила с Фелисом. Она пришла в ярость, когда узнала, что тот навещает Джентилию на Сант-Анджело. Помимо всего прочего, это впустую потраченное время он мог бы провести с ней, Сосией.
– Я даже не подозревала, что ты знаком с ней.
– Я виделся с ней много раз. Бруно берет меня с собой, когда едет навещать ее. Иногда я отправляюсь туда один.
Сосия помрачнела.
– Чтобы повидаться с ней? Она – даже не человек. Она живет для других, а не ради себя самой. Хотя мужчину для себя ей никогда не найти. Я слыхала, что она уродлива, как летучая мышь.
Она хотела услышать подтверждение своих слов, но Фелис промолчал. Сосия побледнела. Неужели Джентилия – настоящая красавица? Она не заметила, как Фелис сделал небрежный жест рукой, отметая предположение о красоте Джентилии. Впившись взглядом в его лицо, она более ни на что не обращала внимания.
Фелис задумчиво протянул:
– Вот почему Бруно выглядит таким измученным. Джентилия вытягивает из него все соки, она паразитирует на нем, словно виноградный побег на дереве. Он вечно выглядит постаревшим на десять лет после того, как повидается с сестрой. Полагаю, он благодарен ей за любовь, но не слишком хорошо относится к ней.
– Думаю, что в глубине души он ее ненавидит! Она хочет его слишком сильно, и он не может не ощущать давления.
– Ты имеешь в виду, что она хочет его противоестественным образом? – спросил Фелис, удивленно приподняв брови. Сосия с удовлетворением отметила, что теперь он не сводит с нее глаз.
Он принялся рассуждать вслух:
– Сейчас, оглядываясь назад, я припоминаю, что она всегда казалась мне сладострастной и чувственной маленькой девочкой. Сколько же ей было, когда я познакомился с ней? Двенадцать? Нет, меньше, меньше, – сказал он, жестом показывая, какого она была роста. – Но даже тогда она слишком часто трогала себя в тех местах, где это считается неприличным. Бруно не желает признавать очевидного, но, даже будучи ребенком, она доставляла ему нешуточные неприятности.
– Выходит, с ней действительно что-то не в порядке? Я знала, что права.
– Семья надеялась, что с возрастом она избавится от своих маленьких странностей. Они полагали, что монастырь окажет на нее очистительное воздействие. Родственники Бруно понятия не имели, что представляет собой Сант-Анджело ди Конторта.
– Кое для кого чистота недоступна, – многозначительно заметила Сосия. – Особенно если против выступают…
Но Фелис не дал ей излить душу.
– Может быть, ты и права насчет Джентилии. Если убрать эти покорно опущенные долу глаза, осторожные и взвешенные слова, бесформенную фигуру под серым платьем, что мы получим? Еще одну жадную и хищную женщину, которая смердит и благоухает желаниями одновременно. И еще из нее горохом сыплются дети. – Фелис насмешливо взглянул на Сосию.
Она улыбнулась. Как приятно слышать, что Фелис оскорбляет Джентилию! Ей казалось, что от этого она становится ближе к писцу: два хитроумных заговорщика, злоумышляющих против нежеланных мужчин и женщин.
Но он быстренько развеял ее фантазии.
– А вот жена Венделина – совсем другое дело, пусть даже она сильно изменилась. Хотя она обзавелась огромным животом, в котором лежит ребенок, она по-прежнему остается настоящим персиком, маленьким абрикосом. Она прекрасна, почти так же прекрасна, как Бруно. И она ненавидит меня, что мне очень нравится. Она буквально искрится ненавистью.
– Я тоже тебя ненавижу, – сообщила ему Сосия, заставляя себя улыбнуться.
Но и на Сант-Анджело ди Конторта можно было жить скромно и целомудренно. Распущенные девушки держались вместе; тех же немногих, кто желал следовать своему искреннему призванию, подвергали остракизму или подчеркнуто не замечали. Сант-Анджело был местом, где дарили наслаждение, и опытные в этом деле монахини знали, что его нельзя навязать силой. И любые домогательства осуществлялись хотя бы с пассивного согласия монахини или девочки-подкидыша, вызвавших чей-либо интерес.
В возрасте семнадцати лет Джентилия Угуччионе по-прежнему сохраняла непорочность, хотя и против своего желания, будучи не в силах осознать, в силу каких причин ее исключили из счастливой блудливой жизни монастыря. Как следствие, она окончательно замкнулась в себе. Ее лицо стало настолько непроницаемым, что было уже невозможно сказать, красива ли она. Ее нельзя было назвать даже хорошенькой, но она умудрялась вести себя так, что ответить на этот вопрос однозначно было весьма затруднительно. Разговаривая с незнакомцами, она неизменно отворачивалась. В ее самоуничижении чувствовалась неподдельная искренность, отпугивающая даже тех мужчин, что, насвистывая, неприкаянно бродили по монастырю в поисках девственниц или хотя бы тех девушек, что искусно прикидываются неопытными. Джентилия и одевалась не по возрасту, отчего выглядела моложе, чем была на самом деле. Свои пухлые щечки она обрамляла кудряшками, которые завивала на пальцах, а губы складывала бантиком, как маленькая девочка-аристократка, чей портрет она однажды видела.
Чертами лица она очень походила на Бруно, но у нее они расплывались, словно у перекормленной свиньи, как если бы она превратилась в странный гибрид собственного брата и вышеозначенного животного. Например, ноздри ее при ближайшем рассмотрении ничем не отличались от ноздрей Бруно, зато носик настолько утонул в жирных щеках, что напоминал крошечный пятачок. Линия подбородка у нее тоже была изящной, как у Бруно, но, к несчастью, самих подбородков у девочки было несколько. Изгиб губ Джентилии отличался той же плавностью, но небольшая ретракция десен обнажала ее зубы несколько больше, чем нужно для того, чтобы счесть ее рот привлекательным. Мягкие и волнистые волосы Бруно превратились у Джентилии в жесткую щетину.
Джентилии нравилось сидеть в главном дворе, среди клеток с молящимися попугаями, склонившись над своим кружевом, являя собой живописную, как она надеялась, картину. Она делала вид, что не слышит мужских голосов и не замечает теней, которые отбрасывало их распутство на стены монастыря в лучах закатного солнца. Она сидела, связывая нитки и затягивая узелки, плетя белую патину, ниспадавшую ей на ноги, которые были прямыми и бесформенными, словно колоннада старой церкви.
В рукоделии Джентилия оставалась столь же исключительной, как и в своей непорочности. Сант-Анджело славился искусницами отнюдь не в домашнем хозяйстве. Тех кружев, что плелись в монастыре, едва хватало для нарядов его собственных священников или напрестольной пелены для алтаря. Работу Джентилии частенько выхватывали у нее из рук сразу же по окончании и с гордостью предъявляли посетителям, словно подобная маленькая демонстрация приличествующих порядочным девушкам занятий могла подтвердить добродетельную нравственность обесчещенного монастыря или, вернее, соблазнить пресыщенных мужчин, наведавшихся в него. Тех, кто жаждал изведать чувства, возникающие при нарушении общепринятых норм и правил, приятно возбуждал вид непорочно-белых кружев, чего нельзя было сказать о флегматичной маленькой монахине, которая плела их.
Опустошительные набеги подобных представителей мужского пола Джентилии не грозили. Ее застенчивость оттенялась жирным блеском кожи, присущим только среднему классу. Любой венецианец с легкостью мог прочесть ее родословную по веснушчатым скулам и крутым, широким бедрам: она вышла из коренастого и кряжистого рода простолюдинов, в жилах которых не текло и капли благородной крови, наделяющей яростной чувственностью и беспечным пренебрежением условностями. Более всего развратники ценили девушек-аристократок, ступивших на кривую дорожку.
Тем не менее Джентилия сумела вселить беспокойство и неудовлетворенность в мужчину, навестившего монастырь.
Когда она выходила из комнаты, он смотрел – чересчур долгим взглядом, чтобы тот оказался случайным, – как по ступенькам спускаются ее ноги в простых крепких башмаках, лишенных даже намека на изящный каблук. Икры у нее оказались на удивление волосатыми и испещренными следами комариных укусов, которые она расчесывала до крови. Острова вечно кишели москитами, припомнил посетитель, но не мог отделаться от мысли о том, что, как гласит венецианское поверье, насекомых привлекают только те, в чьей крови бурлит сладострастие. Изобилие комариных укусов со всей очевидностью свидетельствовало о наличии многообразных – и неутоленных – желаний.
Снова наступило лето. Солнце обжигает кончики ушей моего мужа, и они начинают рдеть алым. В дни и ночи, когда дышать становится чересчур тяжело, мы выходим в море. Подобная потребность появилась у меня с тех пор, как я забеременела, и теперь моя кровь должна ощутить соленый запах, который заодно прочищает и нос, но больше всего радуются глаза, отдыхающие при виде безбрежной дали моря. Сейчас, когда во мне растет другое существо, мне нужно отдохновение от каменного плетения городских стен и арок и рычания каменных же зверей. И хотя они доставляют радость взору, но одновременно и утомляют его – в приятном смысле, разумеется, подобно тому, как сплетение и борьба тел во время занятий любовью утомляют душу, пусть даже речь идет об удовольствии.
Итак, мы отплываем от берега на лодке. Иногда мы заходим в каналы, и во время прилива волна поднимает нас так высоко, что нам приходится распластываться на дне суденышка, чтобы проплыть под мостами. Мы цепляемся за подбрюшье моста руками, и холодный камень иногда царапает мой вздувшийся живот.
Чаще всего мы отправляемся к островам, где живут монахи и монахини, этот странный народ, что предпочел уединиться от всего мира ради общения с одним лишь Господом. Хотя уединение это оказывается весьма относительным, как иногда случается с теми, кто пустился во все тяжкие и окончательно сбился с пути истинного. Именно здесь, как говорят, в этих самых водах и плавают новорожденные дети, утопленные монахинями по ночам, словно Господь презрительно фыркает и отворачивается, не желая ничего знать, как и мужчины, зачавшие этих бедных малюток с монахинями или шлюхами.
А когда дети кончают жизнь таким вот образом, то скажите мне, пожалуйста, какая разница, кто был матерью – проститутка или монахиня?
До сих пор мне не доводилось собственными глазами видеть ни одного трупика, но я много раз слышала подобные рассказы от тех, кто был лично знаком с очевидцами. Такие истории звучат на рынке все чаще, и я начинаю думать, что дыма без огня не бывает. Говорят, что эти малютки чуть ли не рождаются в море и оттого наполовину являются рыбами. Говорят, что у них на шее есть крошечные жабры, а на спине растут маленькие плавники. А у некоторых имеются даже хвосты. Они невесомо парят в воде, словно летают, шевеля бело-розовыми крыльями, как у птиц; и глаза у них синие, а не карие, потому что они – дети моря. Иногда какой-нибудь рыбак приносит на Риальто такого русалочьего ребенка, и весь город замирает в ужасе, а потом проходит много времени, прежде чем мы вновь начинаем нервно перешептываться. Но, по большей части, рыбаки оставляют их там, где находят, и никому не рассказывают об этом. Мы не хотим, чтобы нам напоминали о них самих и об их судьбе.
Сестра Бруно Джентилия – монахиня в Сант-Анджело, но, как мне говорили, она чиста и непорочна. Сама я с нею не встречалась. Бруно, похоже, стесняется ее, хотя и любит. (Бедный Бруно, он так исхудал! Когда он приходит к нам в гости, я пытаюсь хоть немножко откормить его и ставлю перед ним тарелки со всякими деликатесами. «Прогони морщинки со своего живота!» – говорю я ему, и он заливается краской. По его поведению я понимаю, что эта женщина, с которой он связался, начисто лишена чувства юмора, по крайней мере в том, что касается него, потому что в последнее время он стал просто ужасно серьезным.) И, хотя мы для него – как семья, Бруно ни разу не предложил нам познакомиться со своей сестрой, и она остается жить в уединении, повенчанная с Господом, и никогда не познает радости любви или материнства. Бедная девочка. Кроме того, я слыхала, что она совсем не красива, так что в Венеции, где красота значит все, она бы не жила, а существовала, да и то наполовину.
Но какой же разной может быть жизнь!
Своего ребенка я вынашиваю, словно хорошую шутку.
Меня никогда не тошнит, я ем все, что захочу, разве что в два раза больше прежнего. Меня все время переполняет радость, потому что я знаю: у меня родится мальчик. Я знаю, что уже совсем скоро мой муж почувствует, что у него опять есть родственник мужского пола и что Иоганн вернулся к нему в образе нашего малыша. Я знаю, что наш ребенок будет хорошим мальчиком, как знаю и то, что, когда он вырастет, станет достойным мужчиной.
Нося его в себе, я повадилась ходить на рынок, чтобы купить нам подходящего кота. Однажды я вернулась домой вместе с серым в полоску зверем – с розовым носиком, зелеными глазами и маленьким отвисшим брюшком. Но, самое главное, на лбу у него красуется буква «М», как у всех полосатых кошек, которых Дева Мария выбрала для того, чтобы они баюкали младенца Иисуса в колыбели. Жена рыбака, которая продала мне его, уверяла, что он отлично помогал ей ухаживать за детьми.
Теперь, когда уже стало поздно думать об этом, мне вдруг стало страшно рожать сына от мужчины с Севера. Я – всего лишь маленькая венецианка с пухлыми бедрами, но кости у меня хрупкие, как у птички. А он – высокий огромный мужчина с крепкими длинными костями. А что, если я умру, родив крупного, чудовищного малыша, который разорвет меня пополам?
Меня преследует и еще один страх: я боюсь быть матерью. Я не готова потерять себя, чтобы стать чьей-то матерью. Я боюсь, что во время родов моя душа переселится в ребенка, а я перестану существовать.
Глава третья
…Здравствуй, дева, чей нос отнюдь не носик, Некрасива нога, глаза не черны, Не изящна рука, не сухи губы, Да и говор нимало не изыскан… И в провинции ты слывешь прекрасной? И тебя с моей Лесбией равняют? О, не смыслящий век! О, век не тонкий!
Проклятье детских трупиков долгие годы омрачало берега Венеции. Нередко рыбаки находили в сетях вместе с уловом и разложившиеся детские тельца; особенно часто это случалось в водах, окружавших Сант-Анджело ди Конторта.
Через несколько месяцев после встречи с Рабино Симеоном Джентилию Угуччионе вызвали в покойницкую монастыря. Там ее нетерпеливо поджидала одинокая монахиня с неестественно светлыми волосами, тощая, как уличная кошка.
– Я слышала, ты умеешь шить, – резко бросила она.
– Да, немного.
– Ты сможешь сшить что-нибудь наподобие вот этого? – И монахиня приподняла крошечный саван, обтрепавшийся по краям. – Это для него, – добавила она, кивая на маленького ребенка с пустыми небесно-голубыми глазенками, похожими на прибрежную гальку, который лежал на одной из плит.
– Ддумаю, дда, – заикаясь, пробормотала Джентилия.
– Вот и прекрасно, – сказала монахиня. – Надеюсь, ты будешь шить быстро. Нам их нужно много.
Вот так Джентилия стала похоронной швеей в Сант-Анджело ди Конторта. Ее долгие дни теперь до предела были заполнены усердной работой. Светловолосая монахиня оказалась права: трупиков было много.
Со временем она стала вести себя с Джентилией уже не так резко и грубо. По прошествии шести недель она, похоже, поняла, что на молчание девушки можно положиться, или же, что тоже не исключено, узнала о том, что у Джентилии нет подруг, с которыми она могла бы посплетничать.
Мертвецов было так много, что временами светловолосая монахиня сама бралась за иглу, ругаясь на чем свет стоит, когда ей случалось уколоться. Чтобы скрасить скуку, она рассказывала Джентилии историю каждого ребенка, а если не знала ее, то выдумывала сама.
Некоторые из детишек, по ее словам, умерли естественной смертью. Другие же, судя по досужим россказням, были умерщвлены ведьмами, которые забирали их маленькие души, просто возложив на них руки. Минутного прикосновения пальцев ведьмы оказывалось достаточно, чтобы здоровый ребенок заболевал неизлечимой болезнью и вскорости умирал.
– Его пожрала ведьма, – скорбели матери, глядя, как уходят от них малыши. Иногда они приносили своих детей в монастырь для благословения, хотя спасти их все равно не удавалось.
Джентилия с жадностью внимала этим историям. Она забрасывала светловолосую монахиню вопросами, желая вызнать самые нелицеприятные подробности, пока наконец рассказчице не прискучивало и та не обрывала ее.
Джентилия продолжала свои розыски и в других местах, требуя ответов от Бруно и Фелиса, когда те приходили навестить ее. Они попытались было поднять на смех Джентилию с ее жутковатыми расспросами, но отделаться от девушки не удавалось. В конце концов Фелис согласился удовлетворить ее любопытство, дабы избавить Бруно от чувства неловкости, которое вызывала в нем сестра.
А Джентилия спрашивала о поистине странных и чудных вещах! Фелиса изумлял и даже пугал проявляемый ею ненормальный интерес, точнее, его направленность. Откуда-то она почерпнула поверхностные знания о колдовстве и не только. Грубая и непритязательная правда жизни ее ничуть не интересовала; юную монахиню привлекали лишь события необъяснимые и сверхъестественные.
Он, не терзаясь угрызениями совести, старался, как мог, удовлетворить ее жажду знаний и забавлялся, излагая ей жуткие и нелепые басни. Иногда он пересказывал ей истории, которые шепотом поверяли друг другу завсегдатаи в тавернах; в других случаях давал волю своему воображению.
Вскоре благодаря Фелису Джнтилия узнала, что некоторые ведьмы пускали в ход свое черное искусство, всего лишь измерив длину пеленки локтем или растопыренными пальцами.
– О да, Джентилия, – вздыхал он, – любая ведьма, которая хочет съесть ребенка, всего лишь делает над ним кое-какие знаки, говоря: «Да благословит Господь этого маленького bocconcino»[126], – и все, отныне малыш обречен на медленную смерть, чтобы стать кормом для злобной старухи и ее кошки.
Вспоминая рассказы Фелиса, Джентилия вздрагивала от удовольствия и вновь склонялась над шитьем.
В конце концов все оказалось не так уж страшно.
Живот мой был не больше живота любой другой венецианки. Повитуха была доброй и славной. И ребенок выскользнул из меня за какие-то несколько часов, о которых я предпочла бы больше не вспоминать. Опасности не было никакой, хотя повитуха, как положено, приготовила спринцовку со святой водой, чтобы окрестить малыша в моей утробе, если ей покажется, что он может умереть раньше, чем выберется на свет. По пути к нам она заглянула в Сан-Джакометто, чтобы освятить ее, и, войдя в мою комнату, положила спринцовку рядом с моей головой, словно ради того, чтобы утешить меня в тягостных страданиях. Ничего подобного! Ее вид внушил мне решимость сражаться до последнего! Я смотрела на нее и повторяла про себя: «Нет! Ею не придется воспользоваться! Ребенок родится благополучно, я останусь жива, и святая вода нам не понадобится».
Потому что я знала: если умру, то стану одной из fade, тех прекрасных женщин в белом, которые являются молоденьким девушкам, обещая им такую же красоту, как их собственная.
Повитуха отослала моего мужа прочь. Он не хотел оставлять меня одну, но родильная комната считается грешным и нездоровым местом, неподходящим для мужчин. Все эти долгие и трудные часы мне его отчаянно недоставало. Если я съедала слишком много vongole[127] или мидий и у меня начинал болеть живот, только он умел обнять меня так, что боль сразу проходила. Он потирал мне живот медленными круговыми движениями, пока я не засыпала, точно так же, как делал в Альпах, когда меня тошнило от сливок.
Во время родов я снова и снова выкрикивала его имя.
Когда наш сын появлялся на свет, меня мучила такая сильная боль, что только объятия мужа, как мне казалось, и его дыхание на моем лице были способны унять ее. Да, и еще этот его мягкий ласковый взгляд, каким он всегда смотрит на меня, когда обнимает. Я увидела его тотчас, едва передала ему нашего сына. Он же не знал, куда смотреть, – то ли на новое бесценное сокровище, то ли на меня.
А вот сама я со страхом бросила первый взгляд на нашего мальчика, чтобы увидеть, не пожрала ли его ведьма, не страдает ли он желтушностью и нет ли на нем отметки самого дьявола. Нет, все было прекрасно. Искусная, пусть и уменьшенная копия моего мужа – те же самые легкие, как цыплячий пушок, волосики, те же голубые глазенки и крошечные бутончики гениталий. А вот нос у него, похоже, был мой, да и губы точно мои, потому что с них срывался не пронзительный крик, а легкий смех.
Несмотря на это, мы назвали его Джованни, в честь его достойного дяди. По крайней мере я называю его Джованни. Муж зовет его «маленький Иоганн». При крещении мы дали ему оба имени. Многие в этом городе верят, что привидения являются только тем детям, чьи крестные отцы запнулись, произнося их имя перед купелью, поэтому я практиковалась с Бруно до тех пор, пока он не выучил слова назубок и без запинки отбарабанил их в церкви.
Произведя на свет ребенка, я не утратила себя, чего изрядно опасалась. Теперь я знаю, что у меня есть моя взрослая сторона – материнская, и она ликует при виде малыша, и есть моя влюбленная сторона, и она наслаждается мужем, который стал любить меня не меньше, а больше после того, как я подарила ему сына. Ну, и еще у меня осталась незаметная духовная сторона, которая знает, что в этом мире есть вещи, не принадлежащие ему, и она уважает их и будет любой ценой защищать от них свою новую семью.
Он – истинное дитя Венеции, мой сын.
Днем он смеется и лепечет. Но по ночам, если не может заснуть, то кричит так, что способен разбудить мертвого. Ни вкус моего молока, ни мой палец у него во рту, ни прикосновение моих губ к его волосам, ни убаюкивание у меня на руках не способны успокоить его. Не может утихомирить его и мой супруг, даже когда начинает распевать свои странные колыбельные песни Севера (которые он поет не слишком мелодично, зато с большой нежностью) или когда делает колыбельку из своих огромных ладоней и поднимает его над головой, словно принося в дар Господу. Впрочем, иногда это помогает, и тогда колыбелька наполняется смехом, за которым вскоре следует негромкое сопение. Но все это оказывается бесполезным, когда наш сын просыпается среди ночи, одолеваемый страхами, словно услышав во сне, что наступили плохие времена, что ведьмы дерутся за обладание пальчиками его ног и что во всем мире для него более не найдется ни глотка молока или капельки любви. Я вижу, что он родился с ночными кошмарами Венеции, как это было и со мной.
Поэтому в такие ночи, заслышав нотки безнадежности в его крике, мы размыкаем объятия (медленно) и встаем с постели, не говоря ни слова, поскольку оба знаем, что должны делать. Муж прямиком спускается вниз, чтобы взять наши накидки и весла (мы не задерживаемся ради того, чтобы одеться, просто набрасываем накидки на голые тела), а я подхожу к нашему сыну, меняю ему пеленки и выхожу с ним наружу, к лодке, которая к этому времени уже ждет нас. На носу ее горит красный фонарь, а в лунном свете под капюшоном виднеется белое, как свернувшееся молоко, лицо моего мужа.
Я поднимаюсь на борт и кладу сына в ящик на носу. Как только он втягивает носиком запах дерева и масла для лампы, то моментально начинает успокаиваться; его пронзительный крик переходит во всхлипывание, он задирает ножки к звездам и смотрит на них, а в глазах его все еще блестят старые слезы. Потом он начинает перебирать ножками, словно хочет направить лодку к серебряным искоркам высоко в небе.
Муж ногой отталкивается от берега, совсем как заправский гондольер, но в следующий миг нас подхватывает и несет море. Мне кажется, что это не муж отталкивается шестом, а волны передают нас друг другу, с гребня на гребень.
Мы пускаемся в путь по темным каналам. Мой муж гребет очень хорошо, его научил этому искусству лодочник stamperia. Я сижу у его ног, обняв его одной рукой за колено, и осторожно поглаживаю, а иногда утыкаюсь в него носом и легонько трусь, как кошка, которая будит спящего хозяина, напоминая, что настало время кормить ее.
Нос маленькой, залитой серебристым светом лодки рассекает волны, словно чья-то ловкая рука раздвигает вязкие чернила в корыте. Вокруг царит тишина, нарушаемая лишь плеском воды о борта и нашим дыханием: хриплым – мужа, потому что он отталкивается шестом изо всех сил, мягким – моим, и всхлипами нашего сына, которые перемежаются легкими вздохами.
Вокруг нас спят дома. Не слышно ни звука шагов, ни голосов; лишь слабо плещутся волны, игривые, как молодые мыши. Иногда мы выходим в море, заплывая к самому острову Сант-Анджело ди Конторта, но, завидев его серебристый силуэт на фоне темного неба, я прошу мужа повернуть назад. Мне не хочется искушать судьбу, привозя нашего малыша в такое зловещее место.
Как-то ночью, уже на обратном пути, моим глазам предстало чрезвычайно странное зрелище. В темном уголке, неподалеку от Сан-Сальвадора, я увидела, как женщина о чем-то шепчется с мужчиной. «Тайные любовники, – такой была моя первая мысль, – и достаточно взрослые, чтобы не делать подобных глупостей», – ведь я видела, что оба они не отличаются молодостью. Они стояли, уперев руки в бока, в полушаге друг от друга, словно нарочно показывая, что между ними нет интимной близости, но чем еще они могли заниматься на берегу в такое время ночи?
А потом луч лунного света упал на их лица, и я увидела, что это были Паола ди Мессина и тот рыжеволосый мужчина, которого я уже видела раньше.
Значит, Паола обманывает мужа, а ведь поженились они совсем недавно. Какой позор!
Я открыла было рот, чтобы обратить на них внимание мужа, но потом мне пришло в голову, что подобное поведение бывшей супруги его покойного брата причинит ему боль, поэтому я ограничилась тем, что прикоснулась губами к его колену мягким и щекочущим поцелуем.
Когда мы вернулись домой и уложили малыша в постель, я исполнила все, что обещал тот поцелуй.
– Разве у Жансона есть что-нибудь подобное? – спросила я мужа, когда мы переводили дыхание, приходя в себя. А потом тут же пожалела о своих словах, упомянув имя француза в пылу нашего наслаждения, потому что лицо мужа осунулось и помрачнело.
Он отвернулся, и вместо губ я видела лишь его профиль. Мне показалось, что я заметила отчаяние в линии его носа и тусклом блеске глаз.
Моя маленькая кампания, направленная против Жансона, еще не успела принести плоды. Я начала осторожно распускать слухи о том, что его успех покоится на фундаменте дурных поступков. До того, как стать типографом, он чеканил монеты. Поэтому, хвастаясь, будто сотнями продает книги, он на самом деле выплавляет монеты, чтобы заплатить за новые материалы. А ведь всем известно, что для печати книг и изготовления монет используется одно и то же сырье: даже я могу без запинки перечислить металлы, из которых изготавливаются печатные штампы и деньги. Они совершенно одинаковы.
В Венеции если уж везет, так во всем. Я намекнула, что Жансон считает нас чересчур доверчивыми и легковерными в этом смысле. А ничто не приводит венецианцев в большую ярость, чем мысль о том, что кто-то полагает их не такими коварными, как калиф из Константинополя. Здесь, в Риальто, я завариваю свою маленькую кашу слухов, направленных против француза.
Глава четвертая
…Значит, веришь и ты, что я мог оскорбленьем унизить Ту, что мне жизни милей и драгоценнее глаз? Нет, – а если бы мог, не пылал бы столь гибельной страстью.
Мой муж часто поминает удивительную и диковинную Мадонну с печальными глазами в доме Доменико Цорци. Таким людям, как мы, редко удается полюбоваться на великие работы Беллини. Вельможи берегут его картины для собственного удовольствия. Но муж однажды сводил меня в его студию, и теперь я никогда не забуду лица, которые там увидела. Разумеется, я и сама совсем недавно стала новоиспеченной матерью, но его Мадонны перевернули мне душу.
Эти Мадонны Беллини, они такие… у меня нет слов, чтобы выразить свои чувства. Теперь я понимаю, что тем, кто владеет ими, нет нужды ходить в церковь. Они просто преклоняют колени перед своей Девой Марией или младенцем Христом, и это превращается в акт любви к Господу. Вот какие они потрясающие и насколько полны святости.
Беллини прекрасно умеет передавать даже мельчайшие подробности, вкладывая в них особый смысл. Например, ножка младенца Христа стоит на низком уступе. Это означает, что эти славные розовые пальчики пребывают в нашем мире, и вам кажется, что вы можете поднести их к губам и поцеловать или зарыться лицом в сгиб его пухленькой ножки и вдохнуть его детский запах – мышей, яиц и сладкого ликера…
В общем-то, осознание того, что Христос находится в вашем мире, а вы – в Его, вызывает шок. Дистанция между вами и Богом очень невелика, и вы можете оказаться участником драмы, свидетелем злодейской гибели младенца, думая о том, что однажды эти розовые пальчики будут окровавленными свисать с креста. Вы чувствуете Господа так, как чувствуете собственные зубы и ночную корочку, склеивающую ваши ресницы. Вы становитесь Его частью, а Он – частью вас.
Как только вы проникаетесь его искусством, то начинаете понимать, что Беллини заставляет вас острее чувствовать природу вещей. Глядя на Деву Марию, вы видите, что происходит, если оказаться рядом с Господом во плоти. Там, где ее руки касаются младенца Христа, кончики ее пальцев обретают розовый оттенок рассвета. Я сама это ощутила: легкое покалывание, а потом и жжение в кончиках пальцев, когда впервые прижала к груди своего маленького сына.
И вновь, теперь уже в страшных сценах окончания Его жизни, вы видите, как Дева Мария целует Его уже хладное взрослое тело. Глядя на них, я отчетливо понимаю, как бы я себя чувствовала, скорбя над трупом своего сына или мужа. Разумеется, я бы рыдала и даже выла в голос, но слезы Девы Марии застыли в ее глазах. Она не может дать волю своей печали, потому что несет в себе скорбь всего человечества, а не просто маленькое личное горе. Но, когда я смотрю на нее, то чувствую ее скорбь как свое личное страдание.
В студии Беллини есть и другие картины, но мне они совсем не нравятся. Они называются аллегориями и полны колдовства и зла. Коротко взглянув на них, я отвернулась, словно в ноздри мне вдруг ударил отвратительный запах. Какие-то жуткие и кособокие дети и мужчины, вылезающие из стромбид[128], или старухи с пожелтевшей кожей, притворяющиеся красавицами!
Мой муж часто бывает в студии Беллини, поскольку Джованни, с некоторой натяжкой, можно назвать его ближайшим другом в этом городе. Но в последнее время дела свинцовыми цепями приковали его к рабочему столу, и он буквально не отходит от него, разве что когда возвращается домой, ко мне, или, точнее, возвращается его раковина, потому что мне кажется, что душа его остается в stamperia.
Сосия смотрела, как Беллини окунает кончик кисти в киноварь. Рука его ни разу не дрогнула: он всегда тянулся только к тому цвету, который был ему нужен, словно безошибочно выбирал самую красивую розу на кусте. Она взглянула в его мягкое лицо, осунувшееся и бледное, растерявшее краски жизни и переполненное чувствами, начисто лишенное самовлюбленности, верящей в собственную красоту, что позволяло ему самым естественным и обезоруживающим образом проецировать ее даже на самые невыразительные черты.
«Беллини не похож на других мужчин, – подумала она. – У него такое лицо, что сразу видно: он не оцарапает щеку женщины своей щетиной, не начнет обжираться колбасками, когда время заниматься любовью, и не станет глазеть в окно вместо того, чтобы любоваться мной. У него практически нет лица, потому что нужно смотреть не на него, а из него. Вот этими глазами он вбирает красоту и передает ее красками».
Сосия чихнула. В комнате стоял резкий запах уксуса, белого свинца и медянки. Беллини всегда наносил белый свинец поверх гипсовой грунтовки, которой шпатлевал свои доски, чтобы те не поглощали свет. Он должен был только отражаться.
Интересно, каково это – лечь в постель с мужчиной, начисто лишенным эгоизма? Который не станет скулить о какой-то там любви, как Бруно, или неуклюже скрести ее кожу, словно для того, чтобы высвободить жар любви, подобно Малипьеро, и не будет отстраненно холоден, как Фелис – вечно глядящий поверх ее плеча на собственное безупречное отражение в зеркале? Нет, Джованни нежно сжимал бы ее в объятиях, словно пузырь с красящим пигментом ляписа; он бы разворачивал ее медленно и бережно, словно слой краски, и осторожно выжимал бы из нее сладость и наслаждение.
А Джованни смотрел на ее живот, определял на глаз соотношение розового и желтого. Она представила, как его благородная рука ложится ей на живот и легонько нажимает на него.
«Я могла бы полюбить этого мужчину, – подумала она, – я могла бы любить его так, как люблю Фелиса, но он бы того стоил».
– Пожалуйста, чуть-чуть поверни голову направо, – вежливо попросил Беллини.
– А мне можно посмотреть? – поинтересовалась Сосия.
Джованни не заметил масла, меда и сахара в ее обычно сухом и резком тоне. Он сказал:
– Прошу прощения, Сосия, ты уже долго стоишь в одном положении. Давай сделаем перерыв, чтобы ты могла немного передохнуть. Хотя я почти закончил с тобой.
Он осторожно повернул мольберт лицом к ней. Она вдруг замерла в напряжении и поджала губы. Быстро отвернувшись, Сосия потянулась за своим платьем. Она не могла смотреть на картину, не имея защиты хотя бы в виде своего платья.
Он пририсовал ей обвисший живт и толстые, как колонны, ноги. Он изогнул ей нос крючком и слегка свернул его на сторону. Ее глаза превратились в щелочки, а на губах заиграла идиотская улыбка. Груди ее были похожи на мелкие пустые раковины, накрепко приклеенные к доске; даже волосы ее выглядели грубыми и жесткими, словно пенька.
«Ублюдок! Рыбья морда!» Она в замешательстве пыталась придумать самое болезненное оскорбление для него. «Я больше никогда не стану тебе позировать!» – вот что ей хотелось выкрикнуть ему в лицо, но слова почему-то не шли с губ. Они застряли у Сосии в горле, больно царапая его. Вместо этого, как случалось всегда, когда ее охватывала дикая ярость, она обратилась к родному языку.
– Krvavu ti majku jebem, чтоб ты сдох вместе со своей затраханной матерью, – громко прошипела она.
Джованни покраснел. Хотя он не понял ни слова, чувства Сосии явственно отражались на ее побагровевшем лице и в сузившихся глазах.
– Неужели ты хочешь, дорогуша, чтобы я нарисовал тебя в образе Мадонны? – мягко осведомился он. – Ты же знаешь, что это – не портрет, а аллегория, не так ли?
Она яростно затрясла головой и спрыгнула с возвышения. Один из мальчиков-моделей, стоявших на постаменте, покачнулся и едва не упал. Она повернулась и подняла ногу, чтобы ударить его.
Джованни сказал:
– Не бойся, пни его, если хочешь. Но не забывай о том, что ты и сама когда-то была маленькой, а по твоему лицу я вижу, что ты знаешь, каково это, когда тебя бьют.
В это мгновение она ненавидела его лютой ненавистью, в основе которой лежала ярость, помноженная на разочарование и дошедшая до омерзения.
Джованни, сообразила она, решил, будто может позволить ей вспышку гнева, словно возомнил себя Богом, имеющим дело с жалким червяком.
Она опустила ногу. Срывать зло на ни в чем не повинном мальчишке было бессмысленно – Беллини так не отомстишь. Она уже поняла, что должна сделать: изуродовать что-либо.
Сосия ощетинилась; ее душила злоба. Она чувствовала себя так, словно вернулась домой. Несколько часов позирования, во время которых она думала, что может полюбить художника, были недолгой экскурсией в другой мир. А теперь она вновь возвращалась в свой собственный.
Она уже успела понять, что Беллини ни в чем не виноват. Он был всего лишь проводником, через который в мир приходили красота или аллегорические послания, чтобы сделать его красивее. А порчей, воплощенной на холсте, она была обязана Фелису, который целыми днями простаивал рядом, отпуская злобные шуточки и злорадствуя, пока Беллини творил, и не потому, что ему так нравилось ее общество, а потому, что в любую минуту в студию мог войти Бруно.
Когда мой муж каждое утро уходит на работу, ко мне является одна и та же мысль, назойливая, словно дождь, стучащий в окна: «Он – мой, мой, мой».
Я очень сильно скучаю по нему, но у меня есть свои обязанности, которые заглушают тоску. Я должна идти на Риальто, где продолжаю распускать слухи и недомолвки, словно роняя капли лимонного сока, о Николя Жансоне и его прошлом, в котором он чеканил монеты. Я уже заметила, что слухи расходятся все шире, как круги на воде, даже в мое отсутствие. Мои слушатели приняли их, как свои собственные, и теперь раздувают их своими выдумками. Очень хорошо. Потому что у меня есть и другие дела.
Я ухаживаю за нашим сыном и нашим котом, который требует больше внимания, чем сын, потому что в его маленькой голове теснятся самые дикие желания. Эта рыбачка всучила мне никчемный товар. Метка Мадонны у него на лбу – фальшивая! Он ничуть не заботится о ребенке, а думает только о себе.
Он изволит выражать недовольство, если я, заслышав его раздраженное мяуканье, даю ему креветку или кусочек хлеба, намазанный рыбьим жиром. Он желает дать мне понять, что его утонченная натура достойна большего. Иногда – (я должна догадываться об этом сама, без его помощи) – он начинает орать, требуя, чтобы я зажгла стеклянную лампу или дала нашему сыну погладить его. Сама я настолько занята, что мне некогда обращать внимание на всякие мелочи, поэтому он, возомнив себя истым художником в доме, делает это за меня: такова его точка зрения.
Когда он чувствует, что обделен вниманием, то начинает рисовать узоры в своем ящике с песком, который служит ему уборной. Он воображает себя Беллини среди котов!
Он считает себя аристократом, но в его жилах течет дурная кровь. Он ворует! Причем совсем не то, что положено красть обычному коту – сыр там или сливки, – нет, он предпочитает шелковые шарфики и кружева, как и все сработанное из сандалового дерева, которое он способен нюхать часами.
Он обзавелся привычкой садиться на притвор двери, привлекая к себе восторженные взгляды прохожих. Он строит им глазки, широко открывает пасть, не издавая ни звука, или потягивается, так что они задирают головы, чтобы полюбоваться на него. Они хотят погладить его или накормить, а кое-кто даже готов умереть изза него!
Однажды он протянул лапу и сорвал шляпу с головы мужчины, после чего удрал в дом и улегся прямо на нее, пролежав так несколько часов, прежде чем я нашла его. Когда я же попыталась забрать у него шляпу, он зарычал на меня, словно горный дьявол, так что мне пришлось отступиться.
– Как тебе не стыдно! – сказала я ему, но он сделал вид, что не расслышал.
Вся эта жажда стяжательства у него – не игра, а потребность. Я следила за ним и видела, как он охотится. Стоит ему заметить развешанное для просушки белье, как у него буквально начинают чесаться лапы. Кот охотится на него так, словно это мыши. Он подкрадывается к нему и прыгает – на десять или даже двенадцать футов, а ради шарфика с золотой бахромой он готов и на большее!
Подпрыгнув, он вонзает когти в ту вещь, что ему нужна, и ждет, пока под весом его тела она не соскользнет с веревки. Иногда он падает прямо в канал, но ему плевать. Он плывет к берегу, зажав в зубах добычу, и приносит ее мне, чтобы я высушила ее у огня. Он знает, что я не откажу ему в этом.
Поначалу я думала, что все эти вещи он крадет, чтобы подарить мне, но вскоре поняла, что это не так. Как только они высыхают, он хватает их зубами и тащит в свое лежбище, которое устроил у очага, яркое и блестящее, как Византия, потому что там лежит золотая парча, шелка и все такое прочее. Вот там он и сидит, довольный, как Господь Бог в день Страшного суда. Когда мы подходим к нему, грозно хмуря брови, он напускает на себя самый невинный вид и не трогается с места. Мы бормочем всякие глупости и удаляемся.
Мы опасаемся закона, ведь что мы скажем стражникам, если они получат жалобы, придут сюда и обнаружат эти вещи?
Что это наш кот украл их?
В те дни, когда карманы наши были полны монет, а души – гордости, мы могли бы посмеяться над его проказами, но сейчас наше чувство юмора подточено тревогой, словно дырявые носки в руках у слишком рьяной служанки.
Иногда муж переводит взгляд с меня на кота, и по его глазам я вижу, как ему кажется, будто здесь что-то нечисто. Ему кажется, что между мной и котом существует некая связь, что нас объединяет нечто женское, кошачье и сугубо венецианское, в любом случае, непостижимое для него. С тех пор, как я бросила его во Фрайбурге, его одолевают сомнения на мой счет, потому что там я продемонстрировала ему такую сторону своей натуры, понять которую он до сих пор не в силах.
Самое печальное, что он не воспринимает мою любовь к историям всерьез и полагает, будто она угрожает нам, – например, в последние дни мои рассказы о привидениях, которые я приношу с рынка, все чаще заставляют его недоуменно хмуриться, хотя я вижу в них нашу защиту.
Бруно, подстегиваемый ободряющими взглядами Венделина фон Шпейера, рьяно взялся за Катулла, и теперь поэт жег его изнутри, задавая вопросы, ради избавления от которых он и ходил на работу.
Венделин пытался относиться к Бруно так же, как и ко всем остальным сотрудникам stamperia, но не заметить его расположения и привязанности к юноше мог только слепой. Лишь сыну или жене он улыбался с той же лаской и любовью, которой одарял Бруно. И именно молодого человека он вырал в качестве крестного отца для маленького Иоганна.
Любой, кто приносил в stamperia дурные вести, обращался к Бруно, чтобы тот сообщил их сам, зная, что неприятности в изложении юноши будут выглядеть не столь удручающими.
Это Бруно передавал Венделину просьбу того или иного работника предоставить ему отпуск или выдать вспомоществование на оплату медицинских расходов.
– Ты полагаешь, я должен удовлетворить ее? – спрашивал у него Венделин.
И Бруно кивал в ответ. Он быстро научился беспокоить своего capo только по достойным поводам, мысленно оценивая их перед тем, как обратить на них внимание Венделина.
Вечерние уроки в доме у Венделина приносили Бруно удовольствие, к которому примешивалась боль. И в то время как его работодатель делал успехи в освоении чужого языка, его семейное счастье отравляло завистливую душу Бруно. Он мрачно следил за супругой Венделина, которая не считала нужным скрывать свою любовь к мужу. Когда она смотрела на него, то не отводила глаз. Она глядела на него мягко и неотрывно. А если малыш, улучив момент, собирался устроить мелкую каверзу, то она, подобно всем матерям, имеющим глаза на затылке, ласково сообщала ему: «Не думай, родненький, что с ручки снято заклятие» – когда сын за ее спиной тянул шаловливую пухлую ручонку к выдвижному ящику комода.
И Венделин отвечал жене тем же неослабным вниманием. От завистливых глаз Бруно не ускользало, как он мимоходом гладил супругу по руке или внезапно заключал ее в краткие объятия, когда та проходила мимо. А если она надевала накидку, то Венделин неизменно оказывался рядом, чтобы выпростать золотистую копну ее волос из-под воротника и расправить их струящейся волной.
Бруно был благодарен Венделину за его доброту. Правда, он не рискнул бы утверждать, что любит своего работодателя, потому что теперь смотрел на все сквозь призму своей страсти к Сосии. Когда он услышал о том, что Венделин лишился брата, то первой его мыслью было: «А теряла ли братьев или сестер Сосия?» Но та лишь небрежно отмахнулась от его расспросов.
Снаружи пошел дождь, холодный и крупный, как прибрежная галька. А в stamperia синхронно опускались и поднимались локти двадцати мужчин.
Бруно читал предисловие Скуарцафико, отмечая ошибки и отряхивая крошки с отсыревшего манускрипта. На собственном опыте он уже успел убедиться, что эти крошки охотно впитывают чернила. На бумаге возникали гигантские кляксы, если они ловили каплю, сорвавшуюся с кончика его пера.
«…Валерий Катулл, поэт и лирик, родился во время 163й Олимпиады на год раньше Саллюстия Криспа[129], в страшную эпоху Мария и Суллы[130], в тот день, когда Плотин[131] [так!] начал преподавать в Риме латинскую риторику. Он любил Клодию, высокородную девушку, которую в своих стихах называл Лесбией. Он отличался изрядным сладострастием, в чем сравниться с ним могли немногие, а в стихосложении и экспрессии ему вообще не было равных. Особенною элегантностью отличались его шутки и розыгрыши, но в серьезных вопросах он не позволял себе легкомыслия. Его перу принадлежат многочисленные эротические стихотворения, равно как и брачная песнь Манлия. Он скончался в Риме на тридцатом году жизни, и в день его смерти в городе был объявлен траур».
Глаза Бруно устремились к случайным словам манускрипта, которые привлекли его внимание на перевернутых гранках, лежавших на его столе.
«…Сколько, спрашиваешь, твоих лобзаний надо, Лесбия, мне, чтоб пыл насытить?» и «…Лесбия всю и у всех переняла красоту».
Были здесь и пассажи куда менее лиричные: например, описание бессилия старого мужа.
«…мягче пуха кроличьего иль нитей паутинных, дряблее плоти старческой иль самой мочки уха…»
Так Катулл отзывался о Таллии, но Бруно уже отвернулся от текста, сколь бы забавным тот ему ни казался. Ему хотелось читать лишь поэмы, посвященные Сосии. Глупец! Неужели он действительно мысленно произнес «Сосия»? Разумеется, он имел в виду Лесбию и поэмы о любви и ненависти.
Тут в голову ему пришла неожиданная мысль, и он принялся поспешно перебирать листы бумаги на столе. Хлопнув себя ладонью по лбу, Бруно даже покраснел от досады. Он отправил в набор поэму, в которой вместо «Лесбия» было написано «Сосия»! Он лишь зря потратил время и деньги Венделина, да еще и выдал имя Сосии злорадно пересмеивающимся мальчишкам, которые устанавливают буквы в печатные формы. А если теперь он попросит их исправить ошибку, то лишь привлечет к ней ненужное внимание.
Бруно спросил себя, действительно ли Венделин намерен напечатать рукопись, или же он поручил редакторам поработать над нею только для того, чтобы успокоить собственные нервы? Пока весь манускрипт еще не был набран шрифтом, они не более чем забавлялись с ним. Бруно отдавал себе отчет в том риске, на который они шли, собираясь опубликовать его, и начал встречную торговлю.
На самом же деле он и не подозревал, чем все это для них обернется.
Глава пятая
…а у Катулла Весь кошель затянуло паутиной.
В Венеции внезапно куда-то исчезли все монеты. Они утекали из города, как вода из дырявого ведра. Десятилетиями венецианцы охотились на живописные символы своего благосостояния. Они жаждали порфира, агата и серпентина, святых мощей и серебряных реликвариев[132], дабы украсить ими свои церкви. И заплатить за всю эту красоту можно было только одним способом: деньгами. Кошель серебра для мавра с грузом азиатских шелков. Мешок медяков для смердящего монаха с мумифицированной ногой маленького святого Трифона[133] в корзине. Мешочек золота для торговца мрамором из Каррары с холодными глазами. Немногочисленные серебряные и медные копи La Serenissima истощились.
В безденежной Венеции воцарилась зловещая тишина. Звон монет, казалось, канул в вечность.
На Риальто множились слухи о фальшивомонетчиках. Шепотом из уст в уста передавались рассказы о полуночных выплавках в Fondamenta Nuova[134] и о заговоре, направленном на то, чтобы разрушить государственный строй, а честных горожан лишить заработанных тяжким трудом средств к существованию. Те немногие монеты, что еще оставались в обращении, внимательно рассматривали при ярком солнечном свете, их обнюхивали и даже пробовали на зуб. Никто не знал в точности, какие именно признаки коррупции выискивает, вынюхивает или пробует на вкус, но любая монета вызывала подозрение.
Каждый день с торговых прилавков распространялись все новые слухи. Говорили, что проклятые миланцы, вечно действующие исподтишка, наладили производство фальшивых монет в Венеции. Еще одним темным источником неправедных денег, по всеобщему мнению, стали турки и генуэзцы. Истерия, как чума, захлестнула горожан и достигла небывалого накала. Не имея денег на еду, люди вообще перестали покупать книги. Венделин и его люди продолжали работу, надеясь на то, что рано или поздно наступят лучшие времена или кризис разрешится сам собой.
Двадцать второго мая 1472 года в одной из лавок хозяин отказался принять деньги у покупателя. Тот, не стерпев нанесенного ему оскорбления, выхватил кинжал и заколол его.
Венеция была парализована этим новым ужасом. В самом сердце ее кровеносной системы случилась закупорка. Рыба гнила на Риальто, поскольку люди не рисковали открывать свои кошели, чтобы купить ее.
На следующий день Совет Десяти постановил изъять из обращения все серебряные монеты. Вместо них в оборот запускалась новая денежная единица, лира Трона, названная в честь тогдашнего дожа, уродливого, но добродушного и сердечного вельможного купца Николо Трона, которому, так же как и всем остальным, грозило разорение вследствие сего странного и полного отсутствия монет.
Но Венеция по-прежнему выжидала, затаившись. Венделину еще никогда не приходилось видеть город погруженным в такю тишину. Создавалось впечатление, что Венеция лишилась чувств и упала в обморок. Зловещее молчание некогда шумных улиц нарушали лишь крики перепелок в клетках. Венецианцы всегда отличались каким-то нездоровым стремлением к поеданию этих маленьких птичек с пухлыми грудками, продолжительность жизни которых в том году возросла четырехкратно. Перепелки счастливо избегали покупателей до тех пор, пока лира Трона не доказала свою платежеспособность.
А потом Николо Трон развернул жестокую борьбу против фальшивомонетчиков. Осужденных преступников, пообещал он, привяжут меж колонн Пьяцетты, где им отрубят кисти рук и выколют один глаз. Именно такому наказанию подверглись 29 мая 1472 года двое миланцев, обвиненных в изготовлении фальшивых денег. Вскоре арестовали еще сорок девять человек. Ублаготворенная видом крови и отрубленных конечностей, венецианская публика начала понемногу успокаиваться. Лира Трона крепла и процветала. Из шелковых кошелей и кожаных мешочков вновь стали появляться монеты. Чужеземные купцы прослышали об этом и снова снарядили свои корабли, прибывая в гавань Венеции.
Но для печатников тяжелые времена не прошли даром.
С самого начала кризиса платежеспособности слухи, которых более всего опасался Венделин, становились все настойчивее. И сейчас они прорвались наружу боевым кличем.
Жена Венделина тоже хранила странное и непривычное молчание, но от своих людей он знал, что говорят на Риальто. Печатники оказались замешанными в скандал с изготовлением фальшивых монет. Уж слишком похожи были орудия их труда на преступные инструменты мошенников. Вдруг стало очень опасно признаваться в том, что ты имеешь дело с металлами… Punzone[135] печатников по форме и назначению почти ничем не отличался от штампа или чекана монетных дел мастеров. Пошли разговоры о том, что даже металлы, используемые для литья печатных форм – смесь олова, свинца и сурьмы, – очень похожи на те, что были обнаружены в тигелях схваченных фальшивомонетчиков.
Никто из работников ничего не понимал, и Венделин – меньше всех. С чего бы вдруг венецианская публика выказывала такой интерес и поразительную осведомленность в сугубо технических аспектах? До сих пор венецианцы не проявляли ни малейшего любопытства к таким совершенно незрелищным процессам, как печатное дело или литье, предпочитая занимать себя исключительно вопросами вкуса и стиля уже готовых изделий.
А теперь все откуда-то узнали о связи печатников и чеканщиков монет, тыча обвиняющими перстами в производителей книг или бормоча злобные обвинения в их адрес, когда те проходили по улице.
Дома Венделин и его жена тоже хранили подавленное молчание. Похоже, они обсудили эту тему со всех сторон и говорить им более было не о чем. Но когда Люссиета попыталась внести разнообразие в их распорядок и принесла с Риальто новую историю о привидениях – байку о волшебной птице, которая могла разговаривать голосами давно умерших злых духов, – Венделин повернулся к ней, выставив перед собой руку, и необычайно резко оборвал ее:
– Неужели ты думаешь, что это призраки разоряют меня? Или у меня мало врагов, которые распространяют за моей спиной злобные слухи и расхаживают по городу в человеческом обличье, живые и здоровые?
Люссиета опустила голову и метнула быстрый взгляд на ящик гардероба, в котором хранила белье.
Венделину, как всегда, пришлось сделать над собой усилие, чтобы подавить иррациональный всплеск раздражения при мысли о содержимом этого выдвижного ящика. Люссиета неизменно складывала белье, руководствуясь ведомой только ей одной птичьей логикой, и ни разу не прибегала к простым и удобным способам истинных немок.
Дожа осаждали безграмотно написанными петициями, требуя изгнать печатников из Венеции. В хоре негодующих голосов зазвучал новый, куда более властный и настойчивый. Он принадлежал клирику фра[136] Филиппо де Страта. Для священника, ненавидевшего книгопечатников, скандал с фальшивыми монетами стал буквально манной небесной.
…Кому мы обязаны своими неприятностями? – нацарапал он неразборчивым почерком в письме к дожу и всем остальным, кто умел читать. – Пьяным варварам с Севера. Почему они вообще притащились сюда, эти грубые и невоспитанные немцы? Потому что в нашем мягком южном климате любая похоть и сладострастие процветает куда изобильнее, чем в суровой северной природе, под порывами ледяного ветра.
Но им мало публичных домов и увеселительных заведений Венеции. Они набросились на наш город, подобно могильным червям, и принялись эксгумировать безнравственность и грязь прошлого. Они не только начали распространять труды язычников – полные ошибок, кстати, – но еще и выгоняют честных, благочестивых и трудолюбивых венецианских писцов на улицы, где те должны отравлять свои души нечестивыми занятиями и еще Бог знает какими грехами.
Фра Филиппо принадлежал к ордену доминиканцев. Мужчиной он был непривлекательным – лицо его вечно выглядело так, словно его только что окунули в ледяную воду, – но его грозные и осуждающие речи сделали его популярным воскресным проповедником для жадных до развлечений венецианцев. А вот вне пределов амвона его любили куда меньше. Его вспыльчивость и раздражительность, да еще исходящий от него запах сушеного мяса превратили его в изгоя в собственном ордене. И тогда, чтобы заработать на хлеб насущный, он вместе со своим помощником Ианно прибился к бенедиктинской общине Сан-Киприано ди Мурано, состоящей почти сплошь из почтенных старцев, коих он угрозами подчинил себе до полного повиновения.
Фра Филиппо ненавидел все новое: не только книгопечатание, но и новые направления в искусстве, новомодную органную музыку, обновленный интерес к литературе языческого прошлого и даже новую архитектуру, исподволь завоевывающую позиции в Венеции. Со своего насеста в Мурано он с ужасом наблюдал за возведением мраморного здания, спроектированного Мауро Кодусси[137], на близлежащем острове Сан-Микеле в 1469 году. Камальдулы[138], подрядившие Кодусси, стали первыми клиентами немецких печатных станков, а один из сыновей острова, брат Николо да Мальгермини, уже работал над переводом Библии на итальянский для фон Шпейера. Фра Филиппо пришел в ужас. Библия на родном языке, в отсутствие священников, подобных ему, которые бы тщательно просеивали и очищали интерпретацию некоторых сомнительных пассажей, непременно смутит и развратит людские души.