Венецианский бархат Ловрик Мишель
Но еще бльшим преступлением в его глазах стал выбор книгопечатниками рукописей для публикации.
«Языческие невежественные авторы, – бушевал он, – растлители плоти, навязывающие эротические сочинения греков и римлян впечатлительным и неокрепшим умам венецианских обывателей».
Господь поразил Иоганна фон Шпейера, с торжеством отметил фра Филиппо, но, похоже, его братец вознамерился сохранить и расширить богопротивное дело.
В своих неистовых и бессвязных речах фра Филиппо все-таки сумел привести один убедительный довод: работа первых печатников сделала их уязвимыми для критики. Редакторы были слишком заняты, чтобы притормозить и тщательно проверить свои тексты на наличие ошибок. Наглое пиратство существующих изданий приводило лишь к дальнейшему умножению и распространению неточностей. Фра Филиппо, истый педант, мог с торжеством указывать на многочисленные ошибки, вызванные глупостью, небрежностью или самым обычным невежеством.
Следует признать, что сам он был кем-то вроде эксперта. Собранные пожертвования он тратил без оглядки, скупая своих врагов. Все книги, отпечатанные в Венеции, заканчивали свой путь на его столе. Он переворачивал их страницы щипчиками, не желая прикасаться к пропитанной грехом бумаге, и то и дело сплевывал, натыкаясь на очередную непристойность, глупость или описку. Он не сомневался, что похоть, распутство и неточности исходят из одного и того же места: вместилища дьявола.
Само же по себе количество книг, громоздящихся высокой кучей на полу, свидетеьствовало, что фра Филиппо столкнулся с сильным противником.
Фра Филиппо чувствовал печатные книги нюхом. Даже когда люди прятали их в рукавах, слабые миазмы, выделяемые страницами, не ускользали от его внимания, являясь столь же желанными для его горбатого и испещренного крупными порами носа, как предсмертный хрип новоиспеченной мертвечины для украшенных хохолком ушей стервятника.
Когда на его столе очутилась рукопись Катулла, фра Филиппо с криком схватил ее, и глаза его округлились от ужаса. Это дело не терпело отлагательств, поскольку его шпионы неоднократно доносили ему, что брат покойного фон Шпейера подумывает о том, чтобы опубликовать сей манускрипт. Фра Филиппо провел над ним целое утро. Пока он читал, с губ его срывались стоны и вскрики. Он сидел, чувствуя, как его иссохший член стал непривычно гладким и твердым у него между ног. Он схватился за перо, словно ребенок – за материнскую руку в минуту роковой опасности.
Ближе к полудню он показал рукопись своему помощнику Ианно.
– Вот против чего нам предстоит сражаться.
Фра Филиппо с неудовольствием отметил, что пожилой карлик столь же колченог и косолап, как briccola[139] на трех опорах, и что солнечный свет сияет между его ногами таким образом, какой едва ли можно назвать христианским.
Ианно пошевелил ушами, над левым из которых располагалось крайне необычное и отталкивающее родимое пятно. Это была опухоль розового цвета размером с улитку, сморщенная и изрезанная извилинами, словно грецкий орех, и напоминающая крошечный человеческий мозг. Когда Ианно приходил в возбуждение, она наливалась цветом и даже, казалось, подергивалась.
Фра Филиппо старался не смотреть на нее; она приводила его в смятение, поэтому он уставился куда-то поверх плеча Ианно, пока помощник шепелявил:
– Ваша честь, я хочу, чтобы вы знали: нынче утром мне пришлось сурово истязать себя, потому что я ощутил в своей душе желание прикоснуться к печатной книге в библиотеке. А еще потому, что заглядывал в некоторые из тех томов, что приношу ежедневно в ваш кабинет.
– Ты поступил правильно, Ианно, хотя и переусердствовал, пожалуй. Кровь на твоей тунике может показаться кощунственной в том смысле, что напоминает священную светлую душу Господа нашего в дни его страданий. А теперь возьми этого Катулла и прочти.
На следующее утро Ианно вновь предстал перед ним, покрытый свежими пятнами крови и шрамами. Когда он непослушным голосом заговорил о книге, мозг над его левым ухом налился алым, подобно лаве.
– Это и в самом деле козни дьявола.
– Это – дело многорукого сатаны. А теперь у нас появился еще и германский демон, который способен размножить эту грязь в трехстах экземплярах за один раз. Только представь себе, Ианно, – голос фра Филиппо поднялся и завибрировал, как у мальчика-певчего из хора, – что каждую из этих трех сотен книг может прочесть дюжина людей, а это означает, что более трех с половиной тысяч душ будут испачканы скверной и отправятся в ад благодаря этой отвратительной печатной проделке дьявола.
– Боюсь, никакое самоистязание не сотрет зло, которое эта книга причинила мне, – с горячностью подхватил Ианно.
– Задумайся над тем, что будет, если оставить эту книгу там, где ее может найти какая-нибудь женщина? Подумай о том возбуждении в ее лоне, которое она породит. Подумай о похотливом и безнравственном поведении женщин, воспламененных этой книгой.
– Уже думаю, – хрипло прошептал Ианно. Его левая рука потянулась кверху, как всегда случалось с ним в минуты волнения, чтобы нежно погладить свой маленький мозг.
Фра Филиппо поспешно отвернулся, чувствуя, как к горлу его подступила тошнота.
Он стал читать вслух:
- …Очи сладостные твои, Ювенций,
- Если б только лобзать мне дали вдосталь,
- Триста тысяч я раз их целовал бы.
- Никогда я себя не счел бы сытым,
- Если б даже тесней колосьев тощих
- Поднялась поцелуев наших нива.
Ианно громко застонал. Фра Филиппо сунул ему под нос оскорбительную страницу:
– Сегодня мне пришлось заняться кое-какими изысканиями, чтобы лучше понять эти тексты.
Ианно принялся переминаться с ноги на ногу. Фра Филиппо мимоходом спросил себя, уж не завшивел ли его помощник.
Он продолжал:
– Странное дело, однако же занятие оральным или анальным прелюбодейством не было чем-то аморальным для римлян, но по какой-то непонятной прихоти склонность к одному или другому считалась у них прегрешением.
Ианно заплясал на одной ноге, словно ошпарив другую крутым кипятком.
– Я должен немедленно оставить вас, ваша милость. Мне невозможно более и дышать, не подвергнув себя истязанию.
Фра Филиппо не слышал его, увлекшись своими язвительными размышлениями.
– Гротескные прелюбодеяния языческих богов – включая все виды скотоложства! – направлены на то, чтобы возбуждать порочные фантазии в слабых и неокрепших душах…
Ианно проскрежетал:
– Нет, мне действительно лучше удалиться…
– Они – прелюбодеи, все до единого. Их верховное божество, Юпитер, что он собой представляет, как не главного блудника, насильника и неверного супруга?
Ианно проблеял нечто невразумительное, поспешно пятясь из комнаты.
– Когда ты вернешься, мы начнем писать письма.
Письма были написаны. Своим неразборчивым почерком фра Филиппо поднял настоящую бурю против Катулла. Его перо, казалось, не знало ни минуты отдыха. В Венеции не осталось вельможи, который бы не получил от него личное послание, клеймящее новое порождение порока, создаваемое Венделином фон Шпейером.
Следите за своими сыновьями! – метал громы и молнии фра Филиппо. – Посмотрите на их простыни, нет ли там преступных пятен, которые вы там обязательно обнаружите, если книги подобного рода и далее будут появляться в Венеции!
Известно ли вам, что теперь молодые люди отправляются на Calle di Catullo[140] близ площади Сан-Марко и предаются там развратным и похотливым игрищам во имя поэта, который и вложил эти идеи в их умы? Там они соревнуются в том, кто выплеснет больше семени в воды канала, и прикасаются друг к другу нечистым образом. Даже в субботу они поднимают тосты во имя Лесбии, развратной героини поэм, и, похоже, отыскали в Венеции чужеземную женщину, которая олицетворяет ее для них. Эта Сосия, двойная женщина, провозглашена ими новой Лесбией.
– Позвольте мне заняться ею, – прорычал Ианно, выслушав первый, черновой вариант письма. – Я знаю кое-каких людей…
– О нет, оставим ее в покое на время. Некоторым образом она может быть нам полезна, а сама тем временем будет распространять сифилис среди наших врагов.
И он отправил Ианно на рынок Риальто, чтобы тот посеял первые ростки слухов. То есть он поручил Ианно нашептать на ухо самым словоохотливым владельцам лавок: «Не волнуйтесь, в краске печатников не содержится вредного яда».
Он устроил так, что во время своих проповедей молодые люди перебивали его вопросами.
– Фра Филиппо, – дружно выкрикивали они, – правда ли, что печатникам нужны детские волосы для производства бумаги?
Фра Филиппо расцвечивал свои проповеди оживленной жестикуляцией. Чтобы подчеркнуть смысл, вложенный им в очередное обличительное слово, он откидывался назад и изгибался, словно лук, медленно выдыхая какую-либо гласную, а в финале проникновенно сутулился, заканчивая вздох согласной, словно спуская с тетивы стрелу, сопровождая ее характерным движением руки. Те, кто подражал ему, и те, кто смеялся, вольно или невольно, но распространяли изрекаемые им послания.
И его голос не остался незамеченным. Начатая им кампания очень удачно совпала с монетным кризисом. Уловив общие настроения, он повысил собственный авторитет и власть. Его положение лишь укрепилось, когда его усилия начали приносить первые плоды. Слухи, направленные против печатников, обернулись смертными приговорами.
Трое книгопечатников были арестованы: венецианец и двое итальянцев с материка. В печатные цеха пожаловали стражники, потрясая кандалами. Но пока никто не осмеливался тронуть немецкий fondaco: немцы приносили чересчур большой доход городу. Слишком многие вельможи сотрудничали с ними, выказав недвусмысленные намерения защитить свои вложения.
Доменико призвал Венделина к себе в палаццо и принялся успокаивать. Тяжеловесный словарный запас Венделина произвел на него неизгладимое впечатление, и он надолго задержал его у себя, чтобы немец мог услышать все, что требовалось.
Разумеется, тот, будучи чужаком и немцем, понятия не имел, что такое печатное искусство. Для Венделина буква алфавита так и оставалась буквой, а не маленькой поэмой самой по себе. Буква – она и есть буква, а когда их набиралось достаточно, они образовывали предложение, достаточное количество которых, в свою очередь, складывалось в книгу. А книга означала дукаты в его денежном ящике. Вот и все. Успокоить его коммерческие страхи было проще простого.
– Никто не принимает всерьез разглагольствования этого полоумного святоши, – мягко увещевал Венделина Доменико. – И что же этот де Страта предлагает городу взамен? Вы, немцы, принесли нам благосостояние, умения и деловую хватку, на которую мы сами оказались неспособны. Так что продолжайте свою работу. Я сообщу вам, когда настанет время пугаться, если оно вообще когда-либо настанет.
– Как насчет слухов о том, что типографы изготавливают фальшивые монеты?
– Хотел бы я знать, кто их распространяет? Но они настолько мудреные, что долго не продержатся.
– А Жансон? – не унимался Венделин. – Когда буря утихнет, он ведь по-прежнему будет здесь.
Доменико, похоже, остался весьма недоволен полным отсутствием деликатности у немца. Он не желал признавать, кого наделяет своим покровительством. Ему нравился Венделин. И не нравилось, когда его ловили на двуличности.
– Полагаю, у Жансона имеются собственные защитники. Да он ничем и не рискует. Подумайте лучше о себе. И помните, что я принял ваши интересы близко к сердцу.
Венделин повторил его слова своим людям, когда вернулся в fondaco, и те вновь принялись за работу.
Тем временем, стоя на кафедре, фра Филиппо опустил взгляд на подготовленную им речь, и лицо его вдруг показалось похожим на сложенный лист бумаги. Нос его являл собой обычную складку, а рот – строку в списке. Но из нее горохом сыпались имена людей, которых он желал бы проклясть.
Глава шестая
…Боги! Ужас! Проклятая книжонка! Ты нарочно ее прислал Катуллу, Чтобы он целый день сидел, как дурень, В Сатурналии, лучший праздник года!
…Дети мои, я пришел, дабы предостеречь вас от ужасной напасти, что свалилась на наши головы.
Ко всем нашим прочим горестям и несчастьям – похоти, чуме, вертячке[141] у овец и преклонению перед демонами – я должен добавить еще одну беду: книги.
Вы можете посмеяться надо мной, заявив: «Книга – всего лишь очередной предмет, не имеющий души, сродни капусте. Разве может книга быть опасной? Это всего лишь простая бумага в обложке, покрытая тонким слоем краски!»
А я отвечу вам, что книга опаснее самого Вельзевула. Простая бумага в обложке, говорите вы? Нет! Тысячу раз нет!
Вы не понимаете, что говорите о книгах, поскольку сами обмануты и соблазнены. Печатная книга в три раза хуже проститутки, это – сыр, полный червей, кои, незримые, извиваются в нем! Вы, сбитые с пути истинного ложью печатников, видите в ней лишь лелеемый предмет. Вы приняли в себя исходящую от нее порчу и находитесь от нее так близко, что не видите внутри моровой язвы.
Но среди вас есть и те, кто повинно опускает голову и признает, что видел грязный манускрипт этого языческого поэта, Гая Валерия Катулла. Я знаю, мои бедные дети, что в Венеции существует несколько экземпляров его сочащегося змеиным ядом сочинения.
Это нечестивый труд, бесстыдный и развратный, не имеющий вообще никаких достоинств. Он обрел некоторую репутацию лишь изза того, что приятно возбуждает низменные чувства молодых людей. Сотни лет он блуждает по Италии, чудовищный призрак, заражающий скверной всех, кто прикасается к нему. Но теперь нас поджидает еще большая опасность: я слышал, что эти варвары, немецкие печатники, вбили себе в голову, что должны опубликовать эту книгу. И, в соответствии со своими продажными и корыстными устремлениями, они намерены извергнуть из своего маленького грязного станка не одну, а целых три сотни копий за один раз.
Сам процесс печати тих и незаметен, как наводнение, но он, тем не менее, стирает с лица земли все следы трудов Божьих, унося с собой все и всяческие приличия и оставляя после себя лишь ужасные разрушения, пустыню, пораженную грехом, и выбеленные дотла жалкие подобия людей, копающиеся в грязи. Это – передовые стражи омерзительно богопротивной армии Тьмы, которая изгонит из книги последние следы божественного присутствия, превратив ее в исчадие зла.
Книги начинались как праведное и богоугодное дело, когда одна человеческая рука выводила слова Господа, дабы их читали и им внимали избранные. Писцы – люди добропорядочные и невинные, так что переписывание Господних заповедей было для них способом противостояния дьяволу. Писцы борются с Люцифером посредством слов, опровергая его смердящие измышления тем, что множат изречения Господа нашего. И при этом усердно трудятся не только их пальцы, но и тела! Беспокоятся ли они о том, что спины их ноют от долгого сидения, что почки болят, пребывая в животе в сдавленном положении, или о том, что их грудь и плечи сводит нестерпимой судорогой? Нет! Они живут только ради мига сладостного облегчения, когда выведут последние буквы и смогут представить свою работу на суд Создателя.
Печатники же, напротив, не шевельнут и пальцем, чтобы ясно показать то, что они делают. Они лишь кричат на трудолюбивых венецианцев, требуя, чтобы те перепахивали их ленивые страницы уродливой машинерией. Эти самодовольные, наглые немцы считают ниже своего достоинства заниматься простой черновой работой.
И вот, порожденные дурным семенем этих печатников, вокруг нас вырастают высокие стены скептицизма, цинизма и богохульства. В те времена, когда книги писались от руки, по одной в год, Мать Церковь могла оказывать свое милосердное влияние, останавливая распространение еретических или разрушительных сочинений и давя зло в зародыше. Но теперь труды дьявола выходят из-под контроля. И все изза печатников.
Достаточно лишь прочесть их титульные страницы, чтобы понять, насколько далеко зашло дело. Вплоть до недавних пор они редко вставляли в книгу титульную страницу, желая, без сомнения, скрыть свой позор за анонимностью. Но теперь в своей непомерной гордыне они превращают собственную страницу в самую броскую во всей книге, украшая ее гравюрами и вычурным шрифтом. А как они выбиваются из сил, стремясь обвинить и очернить друг друга! Они заявляют во всеуслышание, что конкуренты печатают тексты, которые являют собой невообразимую и бессмысленную путаницу слов, свидетельствующую об их моральном разложении. Они проклинают других печатников за жадность и за то, что под предлогом жалкой экономии те не желают исправлять допущенные ошибки. Но правда заключается в том, что никто из этих откормленных, словно на убой, немецких печатников не поставит точность сведений или приличие изложения превыше доходов. Я вижу, как настоящие ученые, которые слушают меня вместе с вами, горестно кивают в знак согласия.
Что вообще представляет собой печатная книга? Испещренная черными точками кипа тряпья и старого хлама, рядящаяся в личину искреннего друга! Это – жалкая замена настоящего творения, о которую можно порезаться, полная намеренных и непреднамеренных ошибок и злобной недоброжелательности, потому что те, кто печатает эти книги, делают это только потому, что у них нет более достойного занятия. То же самое относится и к тем, кто их читает.
Владение ечатной книгой – это признак крайней самонадеянности и гордыни! Оно поощряет пороки лени и праздности! Когда послушник спросил у истинного святого Франциска, нельзя ли ему иметь Псалтырь, святой дал ему праведный ответ: «Сначала тебе понадобится Псалтырь, потом – требник, а заполучив требник, ты возжелаешь сидеть на троне, чувствуя себя господином, и скажешь какому-нибудь брату: “Эй, ты! Ступай, принеси мне требник!”»
Эти печатные книги полны скверны так же, как яйцо – белка. И как это в духе наших немцев – возжелать напечатать самую постыдную и грязную рукопись, Катулла! Этот Катулл – непристойная ночная птица: пусть он летит прочь из Венеции. Да не навлечем мы на этот город позор, став первыми, кто напечатал его. Его творение – не произведение искусства, а порождение распутства.
Читать Катулла – то же самое, что пить прокисшее вино. Его рукопись лишает воли, навлекает позор на виновника и его потомство и, наконец, отравляет даже воду во рту читающего: он более не способен ощущать святость, потому что нёбо его уничтожено.
Публикация Катулла откроет ворота для нечистот, которые хлынут в чистую реку, превратит плоть в гнилостную язву, лишенную повязки, чтобы ею питались одни лишь мухи. Это будет акт скотоложства, совершенный у всех на виду, который может осквернить невинных женщин и детей. Зловонное неприличие сего сочинения – ничто в сравнении с гордыней, которую выставляют напоказ и которой похваляются поэт и – в силу сопричастности – печатники, лишенные стыда и совести. А ведь, в сущности, его труд – не что иное, как клиническое подтверждение упадничества духа и вырождения сего молодого человека.
Читателя тайком проведут в самую убогую из всех спален, лишенную даже покрова пристойности, и обяжут принять участие в постыдных игрищах. Поверьте мне, эта книга из тех, что пробуждает похотливое поведение, даже если бы читатель предпочел остаться невинным.
Вы можете возразить мне, что Катулл совершенно безвреден: он-де пишет о любви и лишь подшучивает над телесными нуждами, что он заставляет нас смеяться и заставляет забыть о каждодневных неудачах и тяготах.
Это – одна лишь видимость. И пусть она не вводит вас в заблуждение.
Святой Иоанн Златоуст заклеймил непристойные песни как куда более отвратительные, чем вонь и экскременты, потому что мы не испытываем неловкости от такой распущенности. Мы хихикаем там, где должны сурово хмуриться, и радуемся, когда должны ужасаться. Вот и Катулл прикрывает свое полное моральное разложение весельем и шутками.
У того, кто любит Господа, Катулл и его собратья-поэты из языческого прошлого должны вызывать лишь омерзение. Лукреций, Овидий, Тибулл[142], Проперций[143] и Катулл, что хуже всех прочих, – кто они, как не распространители моральных отбросов?
Они погрязли в своих невоздержанных пороках, как свиньи валяются в грязи.
Эти книги – ядовитые выжимки сущности самого дьявола! В этой связи я позволю себе процитировать благословенного Тертуллиана[144]. «Подобно дьяволу, издатель намеревается сделать венерическую болезнь пристойной, предложив больному крепкий ароматный напиток, дабы проглотить лекарство. Он даже крадет несколько очень вкусных ингредиентов у Божественного аптекаря. И когда вы видите сладкие слова на бумаге, помните об этом! Смотрите на них, как на мед, стекающий с челюстей зловонной жабы или из ядовитого мешочка паука».
Я прихожу к заключению, как и должен, что все книги, содержащие материалы, кои отсутствуют в священной Библии, – опасные, а те, которые его содержат, – ненужные, поскольку у вас есть священники, которые объяснят вам все на чистом и понятном языке Церкви.
Посему давайте втопчем эти развратные и постылые рукописи в грязь.
А вместе с ними давайте избавимся и от печатников, этих презренных созданий! Задумайтесь о том, сколь нечестивыми путями попадают к вам их книги! Они выходят из варварского немецкого печатного станка и зловонным ручейком текут к морально разложившемуся купцу или перекупщику, в маленькие лавчонки на темных боковых улочках. Вы покупаете их не у всех на виду, в достойном месте, а в таких убогих дырах, куда наведываетесь только для того, чтобы обзавестись снадобьем для умерщвления собственной матери.
А когда вы прикасаетесь к ним, нечистая черная краска оставляет следы на ваших руках.
Говорю вам – будьте бдительны! Мои источники сообщают мне, что в этом, 1472 году от Рождества Христова печатные тексты уже превысили числом те добропорядочные книги, что написали от руки наши писцы.
Взгляните на свои пальцы, добрые люди, взгляните на них. Не запятнаны ли они новым злом?
Держитесь подальше от книжных лавок. В них таится зло.
Выйдя из церкви и направляясь домой, вы можете встретиться с печатником! Даже если он не скажет вам ни слова на своем гортанном наречии, вы узнаете его по нескладной огромной фигуре и едкому запаху металла. Отвернитесь от него! Лучшее, что вы можете сделать во имя Господа, – плюнуть на него, стараясь не коснуться.
Вы можете пройти мимо человека с ручной тележкой, продающего печатные книги. Не поддавайтесь на его уговоры и ложь. Лучшее, что вы можете сделать во имя Господа, – перевернуть его тележку. Если же вам захочется купить одну из его книг, заплатите ему ударами дубинки и бросьте ее в канал. Мир станет чище, если в нем окажется на одну печатную книгу меньше.
Глава седьмая
…Иль, обещанья забыв, священною волей бессмертных Ты пренебрег и домой возвращаешься клятвопреступным?
Заверения Доменико утешили Венделина совсем ненадолго. Обвинения в соучастии с фальшивомонетчиками накрепко приклеились к печатникам, словно опухоль, быстро растущая и пускающая злокачественные метастазы.
Одного за другим венецианских типографов забирали на допросы, жестокие ритуалы которых проходили в верхних палатах Дворца дожей, где никто не мог слышать их криков, которые мысленно раздавались лишь в головах тех, кто ждал их возвращения дома, плотно сжав губы и всхлипывая.
Исчезли семеро печатников. Учителя и книготорговцы, связанные с ними деловыми отношениями, были арестованы по обвинению в содомии, за которую в Венеции, в отличие от Древнего Рима, сжигали живьем на костре. Ну и, естественно, содомия была как раз тем сексуальным искусством, которое практиковали древнеримские и древнегреческие писатели, о чем с удовольствием напоминал своим прихожанам фра Филиппо, сопровождая для наглядности свои обличительные речи соответствующими жестами.
Книги и тех, кто их делал, одинаково сжигали живьем меж колонн на Пьяцетта[145]. Иногда даже очистительный костер складывали из книжных томов. Другие книги уносили в общественные уборные, где бумага использовалась по прямому назначению, или ею надраивали подсвечники, или чистили башмаки. Мародеры продали некоторую часть книг владельцам бакалейных лавок и торговцам мылом, а кое-что даже погрузили на корабли и отправили в дальние страны, для какой надобности – Бог весть. Добродетельные руки перелистывали страницы, вырезали картинки или выдирали обложки ради золотых застежек.
А потом был осужден один из приезжих типографов, сириец, человек, которого хорошо знали в fondaco, потому что он покупал шрифты в stamperia фон Шпейера. Он печатал преимущественно труды по эзотерике, каковые не составляли конкуренцию их собственным, и Венделин даже считал несчастную жертву, Иоганнеса Сиккула, кем-то вроде друга.
Известия об аресте дошли до Венделина и его людей, когда они стояли вокруг станка, готовя к печати второе издание трудов Святого Августина. В stamperia неверной походкой вошел Морто, и его крики эхом разнеслись по крытым галереям fondaco.
– Они взяли Иоганнеса Сиккула. Против него выдвинуто обвинение. Он признан виновным. Говорят, что его обезглавят и сожгут.
– Porca Madonna![146] – прошептал один из compositori.
Венделин пробормотал себе под нос:
– Почему Иоганнес Сиккул, а не Николя Жансон? – И тут же залился краской, устыдившись того, что пожелал столь страшную участь другому. – Спаси, Господь, его душу, – негромко проговорил он. – И наши тоже.
Но его никто не слушал. Работники, все, как один, ринулись к двери, сбежали вниз по лестнице и помчались на Сан-Марко, раздираемые противоречивыми чувствами: ужасом от предстоящей перспективы стать свидетелями страшной смерти своего собрата, к которому примешивалась потребность увидеть все своими глазами, чтобы поверить, что такое действительно возможно.
Весть о предстоящей казни разнеслась по городу, путешествуя в гондолах, рабочих баржах и корзинах для покупок, передаваемая из уст в уста шепотом и громкими криками. Печатники присоединились к толпе, двигавшейся в направлении Пьяцетты.
Площадь Сан-Марко походила на кусок сыра, столько у нее было входов и выходов. В лучшие времена Венделин полагал такое количество дверей еще одним свидетельством демократичности Венеции. Но сейчас оно представлялось ему зловещим. В этом потоке людских существ не было барьеров, отделявших аристократов от рыбачек, как не было и ничего, способного облагородить стремление каждого из них увидеть смерть другого человека. Все они толкались, сбившись в кучу, в узких переулках, и вонь и благоуханные ароматы смешались в слитном запахе человеческих тел, поднимавшемся над немытыми или уложенными в сложные прически волосами.
Это совсем не то, чего я хотела! Боже милосердный, что же я наделала?
Я не осмеливаюсь никому признаться в том, что замешана в этом деле. Я и подумать не могла, что распространяемые мною на Риальто слухи будут иметь столь убийственные последствия.
Это нечестно. Я всего лишь хотела навести подозрения на Жансона. Он – единственный из всех типографов, кто знает, как чеканить монеты. Но теперь все они попали в беду, и только он один оказался совершенно ни при чем. Очевидно, его сумели защитить благородные клиенты. Он подмазал нужных людей, и теперь никто не станет свидетельствовать против него.
Я отдала бы все сокровища мира за то, чтобы вернуть время вспять и не порождать слухов, которые столь чудовищным образом исказили мои намерения.
Мой муж не знает об этом, но сегодня я ходила смотреть на казнь. Нашего сына я оставила на попечение кормилицы.
– Fai il bravo, – сказала я ему. – Будь хорошим мальчиком и спи.
Малыш похныкал немножко, но вскоре успокоился. Молоко кормилицы было таким же жирным и вкусным, как и мое, даже еще лучше, пожалуй. В моем сердце больше не оставалось места для новых терзаний и чувства вины – оно было переполнено болью моего мужа и сожалениями о том, что я наделала.
Порожденные мною сплетни в конце концов осудили не Жансона, а бедного старого Иоганнеса Сиккула, который за всю жизнь не напечатал ни одной интересной книжки и даже мухи не обидел. Глаза мои превращаются в лужицы, когда я вспоминаю эту сцену на Пьяцетте, до отказа заполненной горожанами, с жадностью взирающими на чужеземного печатника, которому предстояло умереть.
Сначала его вывели в цепях и заставили подняться на помост. Он стоял, растерянно моргая и неотрывно глядя на море, словно надеясь, что вот сейчас из воды выпрыгнет гигантская рыба, подобно киту Ионы, и спасет его. Он был невысоким и смуглым мужчиной, этот Иоганнес Сиккул, не выше меня, но с желтой кожей, фиолетовыми губами, черными глазами и прямым носом с высокими ноздрями. Я не увидела на нем никаких отметин, поэтому, думаю, они знали, что он невиновен. В темнице его не били и не стегали плеткой. Муж всегда говорил, что этот Сиккул – хороший человек, и в глубине души я знала, что он не чеканил фальшивых монет, в чем его обвиняли. Этого вообще не делал ни один из печатников. Я все это выдумала.
Стражники выглядели мрачными и угрюмыми, что стало для меня лишним доказательством того, что обвинения против него выдвинуты фальшивые. Стражники любят убивать плохих людей: это придает их работе некоторое достоинство. Но когда они убивают хорошего человека, то стыдливо опускают глаза, потому что понимают: они ничуть не лучше тех, что убили Иисуса.
Сначала они стегали его плетьми, а потом щипцами откусили ему руки, точно так же, как бедную святую Агнессу лишили грудей. В ушах у меня до сих пор стоит щелканье стали и шипение горячей крови, струей ударившей о камни. Когда я подняла голову (потому что не могла смотреть на экзекуцию), то увидела, что они отхватили ему кисти рук по запястья, а обрубки прижгли горячими угольями на палках.
Сквозь крики Иоганнеса я расслышала, как вокруг меня шепчутся венецианцы, произнося слова, которые всегда говорят в минуты крайнего волнения:
– Dio cane![147]
– Dio boia![148]
Затем стражники защелкнули на его отрубленных кистях кандалы и повесили их ему на шею, после чего он взошел на плаху, где его заставили опуститься на колени: спиной к морю, а лицом к нам, чтобы всем было лучше видно. Шея у него оказалась твердой, поскольку чисто перерубить ее не удалось. Только после третьего удара голова его скатилась в корзину, а обрубок шеи в мгновение ока облепили стаи мух.
В этот момент я вдруг заметила в толпе лицо моего мужа. Он стоял далеко от меня, в окружении своих людей. По его лицу я видела, о чем он думает: «Этот город убивает печатников». Я быстро пригнулась, потому что не хотела, чтобы он увидел меня здесь.
Когда голова ударилась о дно корзины, мы все закричали или ахнули в унисон: «Господи Иисусе!» – как это было у нас в обычае в то время, когда мужчины кричали громче женщин. Дети, которых собралось немалое количество, вообще не плакали. Ребенок иногда ведет себя храбрее своего отца. Думаю, это оттого, что они слышат много сказок, сидя на коленях у взрослых, ужасных сказок, в которых часто случается страшная смерть, – и поэтому им кажется, что все идет так, как и должно быть, когда приходит погибель. К тому времени, как мне самой исполнилось десять, я уже слышала о смерти от зубов волка и льва, о детях, умерших в лесу от голода или съеденных ведьмами, и от вида настоящей смерти, случающейся наяву, меня даже не тошнило, в отличие от моего дорогого мужа, сильного душой, но слабого желудком. А все потому, что в детстве он слушал мало сказок и не проникся ими, чтобы они защитили его.
Зрелище получилось трагичным и скорбным и отнюдь не было исполнено ужаса.
– Совсем не великая смерть, – рассудительно заметили стоявшие вокруг меня люди, – но и не жалкая при этом.
Не было ни мольбы: «Только не меня, пожалуйста», но и никаких благородных речей, которые бы тронули наши сердца и заставили бы нас прослезиться. Иоганнес выглядел так, словно не мог поверить в происходящее, в то, что судьба обошлась с ним так жестоко. Даже когда он протянул руки, чтобы ему отрубили кисти, на лице его читалось: «Я пришел в этот город с чистым сердцем. Вы ведь не поступите так со мной?»
Но с ним обошлись именно так.
И все изза меня.
Запах гари, сладковатый и кислый, дотянулся над водой до Мурано, где фра Филиппо до поздней ночи засиделся за столом, сочиняя свои проповеди. Он одобрительно потянул носом воздух и рассеянно улыбнулся. Чтобы размяться, он решил прогуляться по прохладным недрам церкви, но у двери замер, обнаружив, что она приоткрыта.
Внутри пред ним предстала неприглядная картина: Ианно, обнаженный, стоял у алтаря спиной к двери, воздев руки кверху. Его окружали свечи, и острые язычки пламени высвечивали каждое ребро, отчетливо выделявшееся на бледной коже. Неподвижный и бесцветный, он походил на анатомический рисунок трупа.
Глядя на него сзади, фра Филиппо видел ложбинку между иссохших ягодиц Ианно и клок волос, выбивющийся оттуда. На левой стороне черепа ярким малиновым светом горел маленький мозг.
И вдруг Ианно расслабился. Наклонившись, он взял из-под ног пучок изрядно измочаленных розог. По-прежнему держа одну руку высоко поднятой, он принялся методично истязать себя другой, испуская громкие стоны. Фра Филиппо молча смотрел, как Ианно стегал себя до тех пор, пока не выступила кровь, но и тогда помощник не остановился, хлеща розгами по еще нетронутой коже, так что вскоре вся его спина покрылась кровавыми ранами, став похожей на подгнивший инжир, разорванный птичьими клювами.
– Виновен! Виновен! Виновен! – выкрикивал Ианно, явно обращаясь к самому себе. – Вот тебе за твои грехи! Вот тебе! Вот! Во всем свете не найти другого такого грешника, как ты!
Качая головой, священник предпочел удалиться. Он бы с удовольствием нашел себе другого помощника, но знал, что только Ианно годится для выполнения тех особых поручений, которые требовала его служба.
Каждый день запах сожженных книг плыл над крышами, достигая Fondaco dei Tedeschi. Пока что Венделина и его людей оставили в покое. Очевидно, власти приняли во внимание то, что они печатают религиозные труды и, будучи христианами-чужеземцами, не подлежат скорому суду, как сами венецианцы и те представители языческого Востока, которые были казнены в назидание остальным. Кроме того, вельможи обещали им защиту; она трещала по швам, но еще держалась. Словом, Венделин чувствовал, что уголовное преследование ему не грозит, но это не могло уберечь его от ненависти толпы, которую умело раздувал своими острыми проповедями фра Филиппо де Страта, ни разу не упомянувший, вот странность, в своих обличительных речах Жансона.
В самом же fondaco типографы и сочувствующие им купцы собирались группами, приглушенными голосами обсуждая священника.
– Этот человек – полный кретин, – пришли они к общему мнению.
– Кретин-то он кретин, но при этом одержимый мечтой наихудшего толка, – возразил кто-то, и все опустили глаза, глядя себе под ноги на каменные плиты пола, будучи не в силах встретиться взглядами. Мечта фра Филиппо о мире без печатных машин и книг давила на них холодной сталью реальности. Но такому миру будут очень нужны те, кто продает веленевую бумагу, металлические застежки и обложки.
Наверху stamperia фон Шпейера продолжала печатать классические и дозволенные тексты. В охватившей их панике они выпустили слишком много и тех, и других. Бруно с тошнотворной ясностью понимал, что вина за это лежит на его padron[149], который своими же руками приближал собственный крах.
Он сидел в своем кабинете, в окружении непроданных сфальцованных листов. Люди боялись покупать книги. Повсюду шныряли шпионы фра Филиппо, проверяя содержимое книжных полок своих прихожан. Выходя из церкви, женщины и мужчины ради спасения собственной жизни старательно избегали убивающей душу и губящей чресла поэзии язычников-приапов[150].
Бруно, как только стало известно о том, что именно он редактировал эти манускрипты, подвергся преследованиям со стороны женщин, которые плевали ему вслед на улицах и всячески оскорбляли. Торговцы на Риальто, которых он знал с самого детства, отказывались обслуживать его и осеняли себя крестным знамением, когда он проходил мимо.
Как-то во вторник, спустя два дня после очередной проповеди фра Филиппо, Бруно шагал по улице, уныло понурив голову. А ведь раньше он гордо держал ее высоко поднятой, вертя ею направо и налево, приветствуя многочисленных друзей-торговцев. Сейчас же ему оставалось утешаться тем, что он хотя бы не лишился возможности бывать здесь, – так паломник в чужой стране втягивает носом запахи чужого города, надеясь, что они напомнят ему о родине. Теплый воздух вокруг него пах кровью и перьями, словно пухлые, покрытые прыщеватой кожей грудки кур и гусей, висящие у дверей мясных лавок, все еще вдыхали и выдыхали его. На дольках разрезанных арбузов сидели голуби, словно вылупившись из них. Торговцы фруктами хором издавали гортанные крики, расхваливая свой товар.
Из винных лавок вырывались пары мускателя, греческого вина и мальвазии; приближение торговцев оливками ощущалось по резкому и насыщенному аромату масла. Бруно мучила жажда, но в последнее время он не рисковал заходить в винные лавки; дочь продавца оливок отвернулась и закрыла лицо фартуком, когда он проходил мимо. А ведь совсем недавно она ласково улыбалась ему и предлагала отведать оливок из собственных рук. Сейчас, завидев его, ее мать сердитым шлепком отправила дочь с глаз долой, в глубину лавки.
Он сел на паром, идущий на Сант-Анджело ди Конторта. Он отчаянно нуждался в Джентилии или, по крайней мере, в обществе какой-либо родственной души. Он стоял на палубе лодки, следующей прихотливым изгибам Гранд-канала, и смотрел, как перед ним разворачивается соблазнительная панорама города. Из головы его вылетели все посторонние мысли, когда он любовался палаццо, перед каждым из которых красовалось небольшое зеркало воды, словно для того, чтобы дворец мог полюбоваться своим отражением. Ласточки росчерками острых крыльев взрезали голубизну небосвода, легкой дымкой повисшего над каналом. Среди них кружили и морские чайки, жадно глотая воздух, загустевший от насыщенной синевы птах поменьше.
Проходя мимо Locanda Sturion, Бруно поднял голову, надеясь увидеть в одном из окон Катерину ди Колонья, которая скрасила бы ему унылый и мрачный день. Но волшебная фея так и не появилась, и он вдруг понял, что разочарован этим самым непонятным образом. Он никогда не встречался с ней, но Феликс буквально прожужжал ему все уши рассказами о ее необыкновенной красоте.
Войдя в монастырь Сант-Анджело ди Конторта, он поспешно зашагал по двору. Заметив его, смазливая, но вульгарная маленькая монахиня послала ему воздушный поцелуй и сказала:
– Я немедленно приведу ее, carissimo[151]. А что я получу взамен?
Бруно зарделся и опустил глаза, глядя себе под ноги, пока эхо ее легких шагов не замерло вдали.
Он принялся расхаживать по двору, ощущая устремленные на него взгляды и испытывая легкое смущение от хихиканья и вздохов, доносившихся изза задернутых занавесей в кельях у него над головой. Непрестанное же бормотание попугаев раздражало его.
Наконец появилась Джентилия с кружевным вязаньем в руках. Она увлекла его в дальний угол двора, где никто не мог увидеть их, и обвила руками за шею. Объятия получились слишком жаркими, и спустя некоторое время он убрал ее руки со своих ягодиц, которые она страстно мяла пальцами, и отстранился, чтобы взглянуть на нее. Она вытянула шею, подставляя губы для поцелуя, но Бруно лишь отпрянул в сторону. Прошло всего несколько часов с тех пор, как Сосия касалась его невесомыми поцелуями, и мысль о том, чтобы стереть ее отпечаток губами младшей сестры, была ему неприятна.
Джентилия, словно впавшая в транс, очнулась и пришла в себя. Кажется, она вдруг осознала, что их свидание в столь укромном уголке выглядит неприлично, и повела Бруно на залитую солнечными лучами сторону клуатра. На мгновение она склонилась над своим рукоделием, воткнула иглу и подняла глаза на брата, тут же позабыв о кружевах.
Бруно поведал ей о своей безотрадной прогулке по рынку сегодня утром. Рассказывая, он окинул ее внимательным взором. «Почему Джентилия вечно носит то, что ей совсем не идет?» – подумал он. И почему ее кожа выглядит синюшной и шершавой, влажной и горячей, так что он не мог заставить себя дотронуться до нее, несмотря на всю свою любовь к сестре? У Сосии же, invece[152], губы выглядели полными и сочными, кожа на руках была мягкой и нежной, и даже ногти на ногах отливали соблазнительным блеском. Говорят, что у Катерины ди Колонья кожа светится приглушенным сиянием, словно внутри нее горит нежная лампа. А маленькая жена Венделина цветом лица похожа на спелый персик…
Эти мысли отвлекли его, и тут Джентилия схватила его за руку и сжла его пальцы. Запрокинув голову и глядя на него снизу вверх, она сказала:
– Я слышала, что Венеция разлюбила печатников.
– Нас ненавидят далеко не все! Мы навлекли на себя гнев одного полоумного священника из Мурано тем, что напечатали кое-какие языческие манускрипты. И теперь он пытается всеми возможными способами настроить против нас толпу.
– Ты говоришь «мы». Ты действительно настолько замешан в этом деле, Бруно?
– Да. Я стал его частью. И, что бы кто ни говорил, я по-прежнему уверен, что мы должны опубликовать поэмы Катулла и его друзей.
– Катулла?
– Это римский поэт; он пишет о любви и… и физическом влечении.
– Я могу прочесть его? Бруно, принеси мне его стихи, пожалуйста.
Он резко отмахнулся от нее.
– Этому не бывать! Для монахини это совершенно неподходящее чтиво!
Джентилия с любопытством взглянула на него.
– Ты, кажется, не столько испуган, сколько рассержен, Бруно? Быть может, тебе стоит наложить проклятие на того священника.
– О чем ты говоришь, Джентилия?
– Пойди к ведьме, и пусть она наложит на него чары.
– Ты нездорова? Быть может, позвать кого-нибудь, сестру например?
– Разъедающее заклятие, чтобы оно пожрало его изнутри.
– Джентилия!
– И, раз уж мы об этом заговорили, пусть оно пожрет и ту, что ест живьем тебя.
Бруно попятился, не сводя глаз с сестры. А та принялась с силой втыкать иголку в свое кружево, приговаривая:
– Пожрет! Пожрет! Пожрет! – Ткань быстро пропиталась кровью, и Джентилия отшвырнула ее от себя и протянула Бруно окровавленный палец, как делала всегда, когда они еще были детьми.
– Забери у меня боль, – высоким детским голоском приказала она.
Светловолосая тощая монахиня с острыми чертами лица подбежала к ним и обняла Джентилию за плечи.
– Она слишком много работала в последнее время, – сказала она Бруно и поспешно увела его сестру прочь.
Глава восьмая
…Что же, что ж я натворила! Как ужасно ныне казнюсь!
Теперь мы крепко держимся друг за друга не только из любви, но и от страха. Этот священник из Мурано распял бы моего мужа, если бы мог. Пошли слухи, что он нанял разбойников, дабы те запугали печатников и книготорговцев. Но пока что эти угрозы остаются невидимыми, и нам не с чем идти к стражникам жаловаться. Мы знаем, что не можем ничего сделать.
Мои искусные маленькие слухи, призванные причинить вред одному лишь Жансону, удвоили и утроили силу своего яда. Я не понимаю, как это вышло. Теперь ходят упорные разговоры о том, что краска в книгах вызывает язвы на коже. Разумеется, в доказательство предъявить нечего, но страх ширится и даже становится сильнее именно изза отсутствия надежных свидетельств, потому что воображаемая язва куда опаснее настоящей опухоли.
Теперь случаются целые дни, в течение которых моему мужу не удается продать ни единой книги, тогда как раньше он обходил книготорговцев и те хвастались ему, как сбыли с рук дюжину или даже две его печатных изданий. В такие дни он приходил домой, переполненный гордостью.
А вчера вечером, вернувшись домой, он поинтересовался у меня, не пришло ли нам время отказаться от услуг кормилицы.
– По-моему, мальчик уже достаточно взрослый, чтобы обходиться без нее, – заметил он.
Он был слишком горд, чтобы прямо сказать мне: мы более не можем позволить себе платить ей и кормить ее. Я знала, что сэкономленная сумма будет очень мала, но таким образом он давал мне понять, в каком критическом положении мы оказались. А ведь он до сих пор не знает, что во всем виновата я!
– Разумеется! – мило лгу я. – Тем более что он почти перестал слушаться ее. Завтра я скажу ей об этом.
С того дня я начала высматривать мясо подешевле и перестала покупать кусочки стекла для украшения дома, как и всякие деликатесы, если цены на них кусались. Я пообещала себе, что отныне буду вести смиренный и скромный образ жизни.
Кроме того, в последнее время я стараюсь не думать плохо о быстрых книгах. Я просто страшно жалею о том, что сделала. Я хочу, чтобы они вновь начали преуспевать. В голову мне пришла еще одна интересная идея, а я пока не разучилась доверять своим идеям и потому предложила ее своему мужу.
Вот в чем она заключалась: мы должны опубликовать Катулла, причем как можно быстрее. Я была храброй и отважной, как Паола, когда говорила ему об этом.
– Что, сейчас? – Он едва не повысил голос, настолько его поразило мое предложение. – Когда у нас и так полно других неприятностей? – И он с недоумением взглянул на меня.
– Именно поэтому, – ответила я. – Хуже все равно не будет.
И тогда он рассказал мне кое о чем, что долго носил в себе, утаивая от меня (похоже, у нас обоих есть свои секреты!). Несмотря на громкие вопли этого священника из Мурано, вельможа Доменико Цорци настойчиво советует ему напечатать Катулла, обещая купить сразу четверть первого тиража. Нашелся и еще один аристократ, Николо Малипьеро, который тоже приходил к нему в кабинет, и тоже по этому самому поводу. Он просил его опубликовать эту книгу и пообещал купить сразу двадцать экземпляров, если они будут напечатаны на отличной болонской бумаге. Но не вызывает сомнений и то, что под этими красивыми словами таится угроза. Хотя об этом они и не говорили вслух, их улыбки означают следующее: «Если вы не дадите нам то, что нам нужно, мы найдем это в другом месте». Эти люди известны тем, что тратят огромные деньги на шлюх и даже путаются с иноземными женщинами, поэтому я сомневаюсь в их мотивах. По крайней мере я думаю, что они имеют очень слабое отношение к литературе, зато прекрасно объясняются со снедающей их похотью.
Мы с мужем не говорим о таких вещах, потому что заботы о хлебе насущном вновь бросили между нами маленькую тень, и мы уже не так открыты и беспечны друг с другом, как раньше. Мы чувствуем себя подавленными оттого, что упали в глазах всего мира.
Мне очень хочется облегчить душу и признаться в своем преступлении, но всякий раз, едва только слова уже готовы сорваться с моих губ, чья-то рука у меня в горле запихивает их обратно, в глубины колодца моей вины.
Книги перестали сжигать на кострах. Прекратились преследования и казни.
Искупив свою вину очищением, печатная индустрия, хромая, неуверенно и робко двинулась дальше, не считая Николя Жансона, который по-прежнему процветал.
Шрифт его был настолько красив, что Венделин не мог отделаться от мысли, что конкурент подбирает текст, который отличался бы величественной красотой, достойной быть им напечатанной. После него, после его римской и греческой ротонды[153] всем остальным ничего не оставалось, кроме как подражать ему.
И публиковать то, что не осмеливался печатать Жансон.
Венделин решил обсудить свои проблемы с невесткой. Если Паола, отличавшаяся недюжинной проницательностью и хладнокровием, сочтет разумным решение опубликовать Катулла, тогда он будет считать, что заручился благословением самого Иоганна.
Он принес ей несколько страниц гранок с поэмами о воробьях и стихами о поцелуях. Хотя самые непристойные пассажи он взять с собой не осмелился, его охватило смущение, когда он смотрел, как она читает интимные строки. Венделин стоял молча, чувствуя дрожь в коленях в ожидании ее вердикта.