Тишайший Бахревский Владислав
Дела визиря были плохи. Поймать и потопить флот венецианцев капудан-паше Жузефу не удалось, а вот венецианцы и бури потрепали корабли Жузефа изрядно, болезни выкосили половину гребцов. Капудан-паша привел флот в Босфор не для того, чтобы тотчас идти в Черное море ловить донских и запорожских казаков, а чтобы передохнуть, залатать пробоины, поменять разбитые пушки.
Падишах Ибрагим о передышке и слышать не желал. Он отдал приказ закончить войну на Крите. Для этого нужно было перевезти на остров свежие войска и продовольствие.
План военной кампании принадлежал великому визирю Мегмету и евнухам сераля. Сераль мечтал о нарядах, великому визирю нужно было отослать из Истамбула янычар. Казна была пуста, войскам не платили, назревал бунт.
Капудан-паша воспротивился приказу Ибрагима.
– Только заклятый враг империи и падишаха мог предложить подобный план, – заявил Жузеф. – Наступила зима. На море гарцуют ураганы. Посылать в бурное море корабли с войсками – рисковать благополучием государства. Потерять флот можно за день, чтобы построить его – нужны годы.
В серале закрутилась юла интриги. Азем Салих-паша был на стороне капудан-паши и, значит, в противниках великого визиря Мегмета и евнухов, но не это пугало Азем Салих-пашу. Он не знал, какую сторону приняла Кёзем-султан.
– Ну что он торчит перед всем Истамбулом? – закричал визирь на своих слуг. – Приведите этого русского мошенника.
Тимошку привели.
– О чем ты просишь? – спросил Азем Салих-паша, не поднимаясь с ковра.
Тимошка тотчас сел.
– Мне, московскому царю, негоже стоять перед слугой падишаха.
– Я мог бы приказать, чтоб тебя выкинули из моего дома, – усмехнулся визирь, – но, видит Аллах, мне нужно поберечь силы… О чем ты просишь?
– Моего человека, Андрейку Лазорева, тайно бросили в тюрьму и держат безо всякой вины.
– Давно ли лазутчик московского царя стал твоим человеком?
– Он не лазутчик. Я пытал его огнем и, испытав, принял к себе на службу.
– Русский посол не хочет отправить гонца к донским казакам, потому я держу посла в строгости, не выпуская русских со двора, но они знают все, что делается в Истамбуле. Вот и обрубил я веревочку.
– Та ли веревочка?
– Говори, что тебе известно. Может быть, я и передумаю.
– Уши русских – архимандрит Амфилохий. Один монах, которого я ублажаю вином и деньгами, передал мне, что вчера во время службы, улучив минуту, посол Кузовлев спрашивал у Амфилохия: не дать ли ему взятку тебе, чтобы ты выдал меня головой. Амфилохий же не посоветовал давать тебе. «Люди в Истамбуле не однословны, – сказал он, – возьмут много, но ничего не сделают».
Визирь прикрыл глаза веками.
– Я отпущу твоего москаля. А тебе мой совет: принимай ислам, если хочешь остаться на свободе. Ты давно бы уже сидел в замке, если бы не мое заступничество. У царя Василия Шуйского не было детей.
– Были! Вот он я! – крикнул Тимошка.
Визирь засмеялся.
– Поглядись в зеркало. Тебе нет и тридцати, а самому младшему Шуйскому было бы теперь пятьдесят.
– Я внук! Я не говорил, что я сын. Я внук! – Тимошка схватился за голову, сжал ее, словно хотел раздавить.
– Ступай, мошенник, думай, о чем я тебе сказал.
От стен отделились люди, и Тимошка не стал дожидаться, когда его выкинут из дверей дворца.
В ту же ночь вместе с Конюховым он бежал, помышляя добраться до Молдавии.
4
Капудан-паша Жузеф получил от падишаха Ибрагима грамоту, на которой были слова: «Послушайся или умри».
Грамоту привез визирь Азем Салих-паша.
– Твоя драгоценная жизнь нужна империи, – начал уговоры Азем Салих-паша. – Я был твой сторонник, но нынче правят евнухи. Нужно перетерпеть. Как только у писаря не отсохла рука, когда он выводил эти ужасные слова: «Послушайся или умри»…
– Предпочитаю последнее. Так и передай падишаху Ибрагиму, драгоценнейший мой Азем Салих-паша. Капудан-паша Жузеф не желает понапрасну погубить в бурном море силу империи – лучшие корабли и отборные тысячи верных подданных падишаха.
– Неужели это твое последнее слово, отважный Жузеф?
– Так и передай. Предпочитаю последнее.
Дворцы великих стоят неподалеку от дворца падишаха.
В тот же час великий визирь Мегмет дрожащей рукой подписал приказ удавить капудан-пашу.
Великий визирь настаивал на посылке войск на Крит, но он не желал смерти лучшему полководцу империи. Он сам поехал уговаривать Жузефа покориться воле падишаха.
Капудан-паша выслушал речи великого визиря и ответил твердо и торжественно:
– Я рожден мусульманином, есмь подданный падишаха Ибрагима и потому умру с радостью, оплакивая несчастный жребий осужденных состариваться под таким государем, ибо неизбежно принуждены будут самовидствовать неистовства его и потрясения империи.
Попросил разрешения попрощаться с близкими, пошел к своей Туадже, у которой должен был родиться ребенок. Подарил ей семьдесят пять тысяч французских ливров – все, что у него было в наличности, легко и весело беседовал с ней, выпил кофе, поцеловал ее, прощаясь, в глаза. Потом он вернулся в большую залу, снял с чалмы алмаз и вручил его великому визирю в знак непримиримости и неподчинения верховной власти.
– Мегмет-паша, передай этот алмаз Ибрагиму. – Громко ударил в ладоши. – Палачи, займитесь вашим делом.
5
Солнце светило, словно бы прищурившись. Тепло было легкое, зеленела трава. С холмов, долин посверкивало – дожди угомонились всего за день до отъезда.
«Вот ведь какая благополучная земля!» – думал Андрей Лазорев, покачиваясь в удобном турецком седле.
Ученый монах с пятью мешками ученых книг маялся в арбе.
«У нас-то теперь уж, чай, завернуло, – улыбался Лазорев, думая о московской земле. – Бело теперь, вечерами сине».
И тут встало перед ним лицо Любаши, жены его. Чудное дело! Землю увидел белую, елки белые, а Любаша будто в сарафане.
«Господи! Да ведь я Любашу в шубке-то и не видел!» И решил: «Прежде чем в Москву показаться, домой заеду. По дороге, чай».
Щемило-таки сердце – не выполнил тайного наказа Бориса Ивановича. Отговориться можно: в тюрьме сидел, а потом злыдень убежал, но будет ли слушать отговорки боярин всемогущий…
– Авось! – сказал вслух Лазорев и стал глядеть на дорогу.
По дороге навстречу двигался конный отряд.
Оно хоть грамоты все в порядке, а тревожно. Чтоб турки не придрались, Лазорев велел арбе встать на обочине и сам спешился – гяур в Турции не должен быть выше правоверного мусульманина.
Отряд охранял такую же, как у Лазорева, арбу.
Андрей сам не знал, отчего сжало сердце; навострил глаза и разглядел в арбе двух людей. Предчувствие превратилось в уверенность. Нет, не ошибся Андрей – везли Тимошку и Костьку.
Тимошка увидал Лазорева и несколько раз прикрыл глаза веками: мол, вижу, но не хочу впутывать тебя в свою историю. Костька сидел спиной, не увидал Лазорева.
Отряд медленно поднимался на холм.
– Поехали! – распорядился Андрей. – Поехали-поехали! Дорога кружная, через Молдавию. Когда дома будем, одному Господу известно.
6
Визирь Азем Салих-паша разглядывал алмаз на своем перстне. Сколько света вмещается в этой прозрачной капле! Азем Салих-паша открыл ларец с драгоценностями; все это сверкающее чудо можно выменять на жизнь, на свою собственную жизнь. Отнести Кёзем-султан и упросить ее заступиться перед падишахом – донские казаки гуляли под Трапезундом. Но в голове стояла сверкающая надпись, каждая буква будто бы алмазами выложена: «Несчастный жребий состариваться под таким государем».
«Неужто он осмелится исполнить свою угрозу?»
Усмехнулся: «он» осмелился уничтожить единственного толкового полководца.
Бесшумно вошел, стал на колени и поклонился слуга.
– Привели беглецов урусов.
Азем Салих-паша засмеялся вдруг, захлопнул ларец с драгоценностями.
– Пусть введут.
Их ввели обоих, Тимошку и Костьку.
– Салам алейкум, мошенник! Что же это ты оговорил доброго человека Лазорева? Будто бы он поступил на твою службу. Я, отпуская его в Московию, сам с ним разговаривал. Это верный своему царю слуга.
– Я не говорил, что Лазорев у меня служит, – я говорил, что взял его себе на службу.
– Как же это взял, когда он служит царю Алексею?
– Тот царь Алексей, а я царь Тимофей. Я волен брать на свою службу кого только пожелаю. Когда приду в Москву, Лазорев будет у меня боярином.
– Хорошо тебе живется, мошенник. А ты знаешь, я очень рад, что тебя поймали, не сегодня завтра меня позовут к падишаху Ибрагиму – казаки гуляют по Черному морю. Выйду ли я из сераля сам или вынесут, Аллаху известно. Ты мне нравишься, мошенник, но твоя беда в том, что мне пора позаботиться о своем спасении. Скажу тебе правду: я позвал Кузовлева, он с часу на час будет здесь, но знаю – не много от него добьюсь, а если не добьюсь, предложу тебя в обмен на гонца, которого русский посол отправит на Дон.
Тимошка улыбался, слушая визиря, но лицо у него стало белым как стена.
Появился слуга, приблизился к визирю, прошептал что-то на ухо. Азем Салих-паша весело рассмеялся.
– Посол пожаловал!
– О господин мой! – воскликнул Тимошка, падая на колени. – Я готов принять ислам. Позови муллу, я готов тотчас принять ислам.
– И я! – крикнул из-за Тимошкиной спины Костька.
Визирь печальными глазами разглядывал что-то на потолке.
– За кем правда в этой жизни? Один ради пользы государственной принимает смерть, другой ради своей жизни готов принести неисчислимые беды всему своему народу… Что ты мне на это скажешь, урус?
– Я не урус. Я швед. Я – Синенсис. Позови муллу. Я тотчас приму ислам.
– Все русские, каких я встречал, кроме тебя и твоего слуги, служат своим царям жизнью и готовы самой смертью послужить. Ты и впрямь не русский.
Визирь ударил в ладоши. Приказал слуге:
– Позовите муллу!
Нужные молитвы были прочитаны, чалма водружена. Обряд обрезания, по занятости визиря, отложили на следующий день.
– Ступай в дом, в котором ты жил до побега, – приказал визирь. – Жди решения своей судьбы, готовься к завтрашнему празднику обрезания.
7
Назавтра праздника не было. Азем Салих-пашу позвали утром в сераль и удавили. Тимошка и Костька разжились греческим платьем и в тот же день бежали на Афон.
Их поймали, обрезали, заковали в цепи и посадили в замок.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
1
После обеда Алексей Михайлович ездил в санках иней глядеть. До того удался, что и Москве в диковинку.
Всё в кружеве: деревья, терема, бороды, лошади, собаки.
В воздухе тишина. Деревья клубами легкими, пышными, иней посверкивает звездами, огонь в них синий, до самого сердца красотой пронзает.
Воротился государь во дворец довольный, румяный. Лошади тоже от инея закучерявились.
– Попоной закрой! – сказал Алексей Михайлович кучеру и пошел себе на крыльцо.
До последней ступеньки не дошел, засмеялись за спиной. Государь оглянулся: кучер что-то потешное говорил стрельцу. Кровь так и ударила в голову.
– Я повелел попону нести! – Государь сбежал с крыльца, ткнул кулаком кучера куда-то в бороду. – Высечь! Высечь!
Поднялся к себе уже без радости. Все в нем кипело: взяли моду царя не слушать.
В сенях перед его покоями истопник Фрол, стоя на коленях, накладывал в печь березовые дрова. Увидав государя, поклонился и снова принялся за дело. Дрова были круглые.
– Отчего неколотыми топишь? – спросил государь Фрола.
– Чего их рубить? – ответил истопник. – Сгорят.
– Лень-матушка! – снова обиделся Алексей Михайлович на слуг. – Эти убери, принеси колотых.
И ушел в свою комнату, а дверь, впрочем, не затворил до конца.
Снял шубу и шапку, подкрался к двери.
Фрол стоял перед печью, раздумывая, как ему быть.
И снова неодолимая ярость накатила на Алексея Михайловича, выскочил в сени, схватил полено.
– Я сказал – убрать!
В сени на крик царя ворвалась стража.
– Убрать! – махал поленом царь на Фрола. – Плетей ему и вон! Из дворца вон!
– За что? – кричал Фрол под плетьми. – За что?
Палачи не знали, за что даны Фролу плети. И никто не знал. Да хоть и не за что. Так велено.
Словно в отместку царю, погода вдруг сразу испортилась. Ветер подул, повалил снег.
– Согрешил, – покаялся сам перед собою Алексей Михайлович. – Пойти тюремным сидельцам милостыню раздать, все на душе легче станет.
2
Крутила зимушка. Снег летел снизу вверх.
– Господи! Тащиха какая! – простонал Васька Босой, прикрывая лицо варежкой.
Лицо прикрывал, а ноги и впрямь босые.
– Васенька, может, вернулся бы! – спохватился Алексей Михайлович. – Я ж тебя Богом молил обуться.
– Государь! Светик! – Васька запрыгал на снегу, вскидывая пятки чуть не к голове. – Мои ножки не жалуются. А вот попадет снег взашей – брр! – словно бы собаку, всего так и встряхивает. Нет, я не захолодаю! Ножки мои по снегу-то заскучали уже. Отгадай, государюшко, загадку: «Наш порхан по всем торгам порхал, кафтан без пол, сапоги без носков».
– Больно легкие загадки государю загадываешь! – оглянулся шедший впереди кравчий государя Семен Лукьянович Стрешнев.
Стрешневы опять пошли в гору. Василий Иванович, привезший из Варшавы подтверждение мирного договора и признание титулов московского царя, был зван государем отобедать на Верх, награжден землями.
Вот и теперь на тайное государево дело приглашен не кто-нибудь – Стрешнев: Алексей Михайлович шел раздать милостыню тюремным сидельцам.
В московском тюремном дворе было восемь изб: опальная, барышкина, заводная, холопья, сибирка, разбойная, татарка и женская. Каждая изба за высоким тыном, в каждой свои порядки.
Были и другие тюрьмы: каменные, в монастырях и крепостных башнях, земляные, при Разбойном, Земском, Стрелецком приказах, при Костромской Чети. Была особая бражная тюрьма. Те, что попадали сюда по второму разу, сидели подолгу и обязательно получали кнута.
– В какую, государь, пойдем? – спросил Семен Лукьянович.
– Так чего ж в какую? – удивился Васька Босой. – Сегодня святая Катерина. В женскую пойдем.
Возле тына женской тюрьмы не было ни души. Стрешнев постучался в дверь притюремка. В ответ по-кошачьи всплакнула вьюга. Снег уже летел и снизу вверх и сверху вниз, да с каждым мгновением все резвей. И вдруг небо обвалилось – белая стена встала между землей и небом.
Семен Лукьянович в сердцах заколотил в дверь посошком. И за дверьми что-то наконец заворочалось, зыкнул дурной спросонья голос задвижки, и засовы засипели, заскрежетали, да с такой поспешностью, что Семен Лукьянович отступил от дверей, опасливо прикрывая царя: этак со сна, осердясь, саданут по башке…
– Какого лешего? – Дверь приоткрылась, и мимо ойкнувшего Семена Лукьяновича просвистело здоровенное полено.
– Государь-царь, державный свет! – задохнулся от гнева и ужаса Семен Лукьянович: вон как тайно-то ходить! Пошли бы со стрельцами, а то одни.
Дверь заскрипела, распахиваясь шире, и в черном проеме показался свет и огромное, на полдвери, лицо.
– Батюшка государь! Ахти мне, бабе глупой! А снег-то какой!
В притюремнике горела печь. Стряхивая снег с одежды и с обуви, все трое вошли в башенку. Тюремная баба смиренно опустилась на колени.
– Смилуйся, государь-батюшка! Одна на карауле, стрельцы по домам, видно, разбрелись.
Баба была огромная – плечами, животом, лицом.
– Четвертовать тебя мало! – тоненько, как жеребенок, закричал Семен Лукьянович.
– Виновата! – простонала сторожиха. – Ведь лезут, как мухи на мед! Из начальства иной раз лезут. Сиделки-то у нас… всякие.
Алексей Михайлович вспыхнул и, чтоб не заметили его краски, сильно потер ладонями щеки словно бы от мороза.
– Не шуми, Семен Лукьянович, – попросил кравчего. – Она ведь не знала, что мы идем с милостыней.
– Вестимо, не знала! – возрадовалась баба.
– Я милостыню пришел раздать, – объяснил тюремщице государь. – Сегодня день святых мучениц Екатерины, Василисы и преподобной Мастридии-девицы.
– Отец наш родной, о всех помнишь! Пошли Господи тебе, царь-государь, жену хорошую, деток здоровеньких.
– Болтлива ты больно. Показывай сиделок! – стукнул посошком об пол Семен Лукьянович.
– Дверь-то запру! – сказала баба, вздымаясь с колен и запирая задвижки на двери. – Сиделок-то будить?
– Не надо, – переходя на шепот, сказал Алексей Михайлович. – И смотри не говори никому, что я приходил.
– Да это я знаю. Милостыня Господу угодней, когда втайне подана.
В огромной комнате на топчанах спали женщины. Царь бесшумно шел между топчанами и на каждый занятый клал по два-три алтына.
– Иди сюда, милок! – Пухлая рука потянулась к Алексею Михайловичу. – Погрею.
– Ужо я тебе, Агашка! – страшным шепотом проскрежетала тюремная баба, и Алексей Михайлович со стучащим в висках сердцем просыпал денежки на пол, дошел-таки до последнего топчана и прилетел к дверям, где его ждали.
– Сатанинское племя! – фыркнул Василий Босой, встряхивал своими цепями.
– Всех, что ли, оделили? – спросил нетерпеливо Семен Лукьянович у бабы.
– Есть тут у нас еще одна… Ключ я только позабыла взять. Она у нас на запоре. Сходить мне за ключом?
– Ни к чему, нам возвращаться пора!
– Семен Лукьянович, миленький, потерпи! – попросил Алексей Михайлович.
– Так я пойду тогда, за ключом-то, – решила баба.
– Мы подождем тебя, – часто закивал головой государь.
Их встретили огромные вспугнутые глаза.
Свет факела в руках бабы-тюремщицы высветил прекрасные обнаженные плечи, распущенные светлые блестящие волосы, тугую грудь и чмокающего губами младенца.
Женщина подалась вперед, прикрывая телом свое дитя.
Щеки у Алексея Михайловича снова запламенели. Он глядел на обнаженную грудь и не мог отвести глаз. Стоял, смотрел и не знал, как ему быть.
– Милостыню тебе государь принес! – нашелся Стрешнев.
Алексей Михайлович вздрогнул, опустил глаза, достал ефимок и боком, отворачиваясь, подошел к женщине. Чтоб не подумали, что он бросает деньги, Алексей Михайлович нагнулся и, кладя ефимок на постель, опять увидал грудь и темный, как вызревшая ягодка-ежевика, сосок, от которого отлепился, почуявши неладное, ребенок.
Женщина замотала головой, зарыдала. И Алексей Михайлович попятился.
– Ей деньги теперь не нужны, – сказала баба-тюремщица, запирая дверь на замок. – Разве панихиду заказать? Не сегодня завтра закопают по шею.
– Она, – ужаснулся Алексей Михайлович, – убийца?
– Мужа прибила… Бесприданницей взял, за красоту. Говорит, измывался. Не верил, что его дите. Стар он был. Любовалась она своим ребеночком, а он вырвал его из рук да в бадью и кинул. Она дите выхватила и мужу по голове, что под руку попало, а попал мужнин костыль с железом… Ее давно бы закопали, ждали, когда дите от матери отнять можно будет.
Молча и быстро шли по тюремной избе, потом через двор, а в притюремнике Алексей Михайлович сказал:
– Пусть ее отпустят! Сегодня же пусть отпустят! Вот и пригодится ей моя милостыня.
Баба-тюремщица ухнула на пол и поцеловала царев сапожок.
Васька Босой заплясал, запел и всю обратную дорогу бегал вокруг Алексея Михайловича и Стрешнева большими кругами – так бегает выпущенная на волю насидевшаяся на цепи собака. Семен Лукьянович шел улыбаясь: «Как государь на грудь-то бабью воззрился. Эк как воззрился! Ведь женить пора!» И, не в силах унять свои веселые мысли, вспомнил вслух:
– Господи! Ведь на все Божий промысел. В народе-то нынешний день как прозывается?
– Как? – спросил государь.
– Катерина-женодавица! – И радостно засмеялся.
Перед глазами Алексея Михайловича встали белые плечи, спелая ежевика. Он покраснел, но ни полсловечка против не сказал.
3
Семен Лукьянович просиял на целую неделю. Хлопотал, летал, нашептывал. Все по секрету, по страшному секрету, но каждому, у кого дочь на выданье.
Через неделю собралась Дума решить наиважнейшее государево дело: объявить всей русской земле, что великий государь желает жениться…
Как земля без дождя, сер, в морщинах-трещинах, безмолвен сидел на этой радостной Думе Борис Иванович Морозов: обошли его Стрешневы. Последним узнал о желании государя.
То польский посол приехал, то бунты посылал усмирять – соляная пошлина всей России поперек горла. Посады городские устраивал, о завозе табака пекся. Продажа табака стала монополией казны, при Михаиле Федоровиче за курение в Сибирь посылали, носы резали. Купеческие жалобы пришлось разбирать. Поехал один ярославский гость с соболями, с черно-бурыми лисицами, с белкой через Ригу в Амстердам, а голландские купцы, сговорясь, ничего у него не купили и ничего ему не продали. Три страны проехал и вернулся домой с кулем насмешек. Возвращался на немецком корабле через Архангельск, и в Архангельске те же голландцы взяли у него товар с большой прибылью. Морозов понимал: торговать, с другими странами – желать благополучия своей стране. Изгнать иностранцев, даже за их козни, нельзя. Однако, чтоб вконец своих купчишек не обидеть, поднял пошлину на все иностранные товары вдвое.
– С наших людей свое возьмете, – утешал иноземных купцов Борис Иванович, разрешая им повышать цены на ввозимые товары.
Вторым человеком в государстве быть – крест и крест. Пока старался об общей пользе, за столом у государя редко сиживал, на охоты с ним не езживал, в церкви рядом с ним не стаивал – оглянулся, а второе место уже, поди, у другого.
4
На смотрины собрали двести девиц.
Алексей Михайлович в первый же день смотрин умчался с Матюшкиным Афонькой да с другим приятелем детства, с Артамошкой Матвеевым, на медвежью охоту в звенигородские земли.
А на медведя тоже не пошел. На санках с гор катался.
Жил Алексей со своими товарищами в охотничьей избе. По утрам молился вместе с местными пустынниками, днем надевал снегоступы и шел в сосновый бор глядеть на зимнюю красу, слушать дятлов.
На горку царь приходил на закате. Снежные утесы полыхали неземным фиолетовым огнем. Мороз надирал за день солнцу щеки, и оно, пристыженное, пылая красиво, да не горячо, садилось на вершины дальних сосен, тихохонько садилось, как на гнездо – яичко выводить, но под тяжестью светила лес прогибался, солнце тонуло, цепляясь красными лучами за пустое небо, на котором в синей стороне невежливо, до захода, проступали сильные звезды.
Царь Алексей приходил на гору со своими санками. Ложился на них лицом вверх, толкался ногой и укатывал в снежный простор. Когда под полозьями начинало поскрипывать и оставалось, только вздохнуть от пережитого счастья полета, санки ухались с береговой кручи на реку и долго еще скользили по льду.
Тащить назад санки было далеко, но на то он и царь, чтоб жить удобно и приятно. Санки за него таскали Афонька Матюшкин или Артамошка Матвеев, один санки везет на гору, другой на реку с горы спешит.
Царь спугнул с любимого места ребятню: была там неподалеку деревенька на дюжину дворов.
Ребята знали: в синей шубе, который санок не возит, – сам царь. Прибегали поглядеть с другой горки. Никто их не гонял, сами боялись, а все же сыскался и среди них смельчак. Как царь умчал в очередной раз под гору, тот смельчак со своими саночками на цареву горку забежал да и покатил по наезженному следу. Царь уже в обратную сторону шел, а тут на него – снежный вихрь, в сугроб пришлось отступить.
Алексей Михайлович оглянулся-таки – далеко ли укатил мальчишка? Смотрит: за его, царев, след заехал!
Государям спешить не к лицу, неторопко с Афонькой на гору поднялись. Мальчишка их догнал, но обогнать не решился.
Алексей Михайлович на этот раз не ножкой толкался: разогнал санки на горе, прыгнул на них лицом вниз и покатил. За середину реки уехал.
Мальчишка за гору забежал и тоже разогнал саночки-пушиночки, полетел, как пичуга какая, по цареву следу, а потом и по целине, и дальше бы ехал, кабы в другой берег не ткнулся.
На этот раз санки Матвеев тащил. На горе Алексей Михайлович говорит ему:
– Ну-ка, Артамон Сергеевич, разгони меня хорошенько!
Артамон Сергеевич постарался: летел государь с горы – в ушах свистело, на льду санки поворотил и вниз по реке покатил, покуда не стали. Оглянулся на свой путь – засмеялся. Очень далеко уехал.
Стоят они с Афонькой Матюшкиным, мальчишку ждут. Совсем уже вечер засинел, но еще видно. Порхнул с горы черный колобок, покатился. Катит, словно на ногах! С речного обрыва нырнул, поворотил на царевом повороте и проехал мимо царя да Афоньки еще сажень на десять.
– Ишь ты! – удивился царь.
Афонька не удержался, подбежал к мальчишке и давай тому уши драть. Больно крутит, а мальчишка не орет.
– Ишь ты! Царя первее задумал быть?! – В раж вошел царев слуга, может, и открутил бы ухи, но Алексей Михайлович заступился.
– Наказал, и будя! Ты лучше санки его погляди, да пусть мне такие же сделают.
Ночью местные мужики ладили для царя новые санки, но поутру прискакал гонец: из двухсот девиц боярская комиссия отобрала шестерых для самоличного царева просмотра. Алексей Михайлович словно и не слыхал гонца, но Артамошка Матвеев велел закладывать лошадей, принес тулупы, и царь поехал, слова не пророня.
5
Борис Иванович Морозов никакого участия в том великом действе не принимал. Правителя Московского царства будто и не заботило, кто станет царицей, чей род возвысится.
Боярин со всеми говорил об одном: времена наступают неспокойные, Владислав – польский король – болен, шляхта короля не слушает; турки Венецию никак не одолеют, – самое время государскую мышцу растить.
В дни кремлевских больших хлопот, страшных бабьих скандалов и пересудов – кому неохота царя в зятья! – боярин Морозов провел указ о назначении судьей Оружейной палаты и Ствольного приказа только что пожалованного в бояре Григория Гавриловича Пушкина. Григорию Гавриловичу надлежало печься о мушкетном деле, о всяческом мастерстве, об иконописной мастерской, но он, желая отблагодарить за свое боярство всю Россию и сверх всякой меры, а заодно и показать, что боярства он достоин, и, может, более других, которые давно в боярах, – придумал верный и неиссякаемый доход для казны.
Мысль эту Григорий Гаврилович, возможно, в заграницах подхватил, в Швеции, куда ездил извещать королеву о восшествии на престол Алексея Михайловича, а, глядишь, на заграницы и грешить нечего, сам расстарался. Придумал он поставить государево клеймо на всякий аршин и на всякие весы. Старые долой, неслухов – на дыбу, а за новые, клейменые аршины да весы взимать по ефимку.
