Тишайший Бахревский Владислав

– Спасибо тебе, добрый человек! – Лазорев прижал обе руки к груди, поклонился Мехмеду.

В кофейню пришел меддах. Постелил коврик, попросил кофе, отпил глоточек и, раскачиваясь, повел россказни.

– Если масло горькое, то и пилав будет горький, если не у кого спросить, спроси у самого себя, если скажут, что на небе свадьба, – женщины попросят лестницу. Не бывает моря без волн, дверей без петель, девушек без любви. Было – не было, жил-был царь. Всем тот царь угодил, да только не было у него детей…

Анкудинов изредка переводил Лазореву на ухо несколько фраз, но переводил хитро.

Меддах рассказывал, как некий факир дал царю плоды инжира, и когда царь и царица съели эти плоды, то у них родился сын. Царь воспитывал его вместе с сыном пастуха, который родился в тот же день, а потом отдал обоих мальчиков на воспитание пастуху. В сказке было много приключений. Царевичу наговорили на пастушонка, и тот пожелал съесть его сердце, но ему подали сердце козла. А потом названый брат помог царевичу заполучить красавицу, трижды спас от смерти, но сам обратился в камень.

Анкудинов, хмыкая, нес чепуху, но глаза у него глядели трезво.

– У царя не было детей, но факир посоветовал царю положить в постель осла, и царевич родился. Только был тот царевич истинный осел, и царь отправил его на воспитание к пастухам… А царевич влюбился в заморскую корову… Один дурак взялся ему помогать. Помочь помог, но превратился в коровью лепешку.

Лазорев морщился и наконец легонько сверху стукнул Анкудинова по плечу.

– Хватит дурость пороть… Я, пока в Крыму жили, ждали корабля, малость по-ихнему научился. Хоть всего не понимаю, но что ты меня дурачишь – понял.

Анкудинов засмеялся, встал, подошел к меддаху, который, закончив сказку, собирал деньги.

– Меддах, дозволь мне залить! Если мою сказку пожалуют подаянием, до последнего акче тебе отдам.

Меддах показал жестом на свой коврик: попробуй, мол.

– Костя! – крикнул Анкудинов по-русски. – Ты нашему другу слово в слово за мной переводи.

Анкудинов сел на коврик, заиграл глазами.

– Не в бороде честь – борода и у козла есть. Ох, не буди спящего льва, но кто не падал с лошади, тот лошадь не оседлает. Было – не было, но ведь было! А что было, того не изжить. Эх, пока жеребенок не подрос, за него не дадут цену взрослой лошади. Жил-был царевич, да только про то, что он царской крови, знал его приемный отец-бедняк да один мулла. Самозваный царь той страны искал своего соперника, посылал верных слуг с черным словом в душе, с ножом за пазухой. Не нашли царские слуги царского сына. А когда тот вырос, мулла взял его к себе, стал учить грамоте да уму-разуму. Чего другие за год познают, царский сын – за день. Стал он гораздо умен и учен, тогда мулла женил его на своей дочери и, отпуская от себя в столицу, открыл ему великую тайну. Приехал царский сын в столицу, а там его не ждут, все места кормовые заняты, и попал он в писари. Трудился, царапал перышком, стали повышать по службе, да только опостылела ему такая жизнь. Все опостылело! Даже собственная жена. Запер он ее в доме, дом зажег и убежал в соседнее царство. В соседнем царстве поверили, что он истинный природный царь, но вспомнили, что его отец воевал против ихнего короля, – неласковый был прием чужестранцу. И бежал он тогда в Молдавию, молдавский князь напугался и отправил его ко двору великого падишаха.

Глаза у Анкудинова светились ровным синим огнем, но вдруг замерли, словно под лед ушли. Замолчал Анкудинов. Посетители кофейни вежливо ждали продолжения рассказа.

– Нет, меддах! Куда мне против твоих сказок! Забыл конец.

Анкудинов засмеялся, встал с коврика, подошел к Лазореву.

– Да и нет конца у моей сказки.

– Потом вспомнишь, – утешил Анкудинова мастер Мехмед. – Давайте еще выпьем, и я пойду, заждалась меня Элиф.

Мастер Мехмед заплатил Сулейману за все выпитое вино и ушел.

– Вечереет, – сказал Лазорев. – Мне тоже пора.

– Нет, ты погоди! – Анкудинов, кривя рот, потянулся рукой к вороту Лазорева.

Лазорев отстранился.

– Я вспомнил, – сказал он. – О Тимошке Анкудинове говорили, что он побежал в Литву воровать. Ты и есть?

– Я и есть.

– Это про себя, что ли, ты сказку сказывал?

– Люблю догадливых. А в царях буду, всякому догадливому от меня награда будет. Поступай ко мне на службу, Андрюша. Ты веришь, что я природный русский царь?

– По таким, как ты, пушка плачет.

– Какая пушка?

– Обыкновенная, московская. Таких, как ты, надо в костер, а прах – в пушку, чтоб и дух развеялся.

Лазорев задвигал ногами, чтобы встать.

– Нет, ты погоди!

– Чего мне годить? За вино, чай, заплачено.

Лазорев встал и пошел на улицу, Тимошка кинулся за ним следом.

– Богом тебя прошу, погоди!

Лазорев остановился.

– Я думал, тебя подослали. – Анкудинов сдавил пальцами виски. – Не царский я выродок. Чего мне перед тобой, хорошим человеком, выламываться? Тимошка я, Демкин сын.

Они пошли рядом.

– Сломалась у меня жизнь – сам не заметил как. Смелости не хватило ответить за малую неправду, вот и накрыл ее неправдой большой, а большую пришлось в огне спалить… Эх, Андрюша, не горит в огне большая неправда. Вот я и впал в погибель.

– Покаялся бы.

– Ну что ты, мил человек! – Тимошка тихонько засмеялся. – Давай на горячий камушек сядем, на воду поглядим. Я как на воду погляжу, мне и легче. Эй, Костька! Ты смотри против друга моего не замышляй худого.

Лазорев оглянулся. Костька стоял у него за спиной, дрожал нехорошей дрожью.

– Кусты пойду поищу, перепил, – пролепетал Костька.

– Вот и пойди. А мы на воду поглядим. Вода течет, и жизнь течет. У воды дороги назад нету, и у меня дороги назад нету. Ты на меня, Андрюша, не серчай. Я – пуганая ворона, всего боюсь. За жизнь свою поганую боюсь. А начиналась моя жизнь не хуже, чем у других. Чего там! Удачлив я был очень. Ты сам посуди. Отец мой полотном торговал, скупал у крестьян и торговал. Мелкая была торговлишка, но отец у меня умный был человек. Разглядел, что сынок у него сметливый, к попу пристроил в учение. Грамоту я одолел быстро, а потом у меня голос оказался. Такие верха брал, что сам Нектарий приметил, архиепископ. Взял меня на службу, выдал за меня внучку… Я теперь-то жалею, бедную. Набелится, нарумянится, а все серая, как воробей. Да и была она – телушка яловая… У меня ведь сынок в Москве растет. Сережа. Со служанкой прижил. Я, брат, лихой наездник… Хочешь турчанку? Чего рдеешь? Двух турчанок? Говори честно, хочешь? Есть у меня друг – купец, мореплаватель, а жены его – все четыре – душа в душу живут. Пока муж – на паруса таращится, они, чтоб тоску заглушить… Прехорошенькие! Черноглазочки, кругленькие. Две тебе жены, две мне.

– Я человек венчанный.

– Эко! Да когда ты теперь ее облапишь, жену свою?

– Уж как Бог пошлет.

– Плохо тебе, парень, в жизни придется! – Анкудинов вдруг стал лицом серый, виски обеими руками потрогал. – Слышь? Завидую тебе. Жизнь твоя – дрянь. Ты вполовину того, в четверть не будешь иметь, чего я уже имел невесть за какие заслуги. А вот ведь завидую! Себе на удивление… Не любил я свою жену. Сначала терпел. Ночью все кошки серые. А потом возненавидел. И она тоже хороша. Чувствует, что отдаляюсь, – попреками образумить удумала. Все, мол, мои возвышения, все состояние – через нее. Так я и сам знал это. Служил я в приказе Новой четверти, у дьяка Ивана Патрикеева под началом. Иван – тоже вологодский, человек архиепископа. Был я тогда как родник чист, вот как ты. – Анкудинов захихикал, да так препротивно, что и сам из серого белым стал. – Чего в лице меняешься? Я небось один в те поры в Москве взяток не брал. И велел мне Ванька Патрикеев собирать деньги с кружечных дворов. Большие деньги через мои руки шли. А тут немочка одна дорогу передо мной юбкой подмела. Без памяти в нее втрескался. Иноземки захотелось отведать. И отведал. Когда подарочек ей принес. А потом пошло. Пил, в кости играл. Столько, брат, государевых денежек пустил по ветру, аж теперь вспомню и головой покачаю… Пришло время проверки. А я, казны не пересчитывая, знал – погублена жизнь. В яму-то неохота или в Сибирь. Побежал к куму, к Ваське Шпилькину, он в нашем приказе того же чина был, что и я. Набрехал ему, будто приезжает наш первейший вологодский купец. Дай, говорю, жемчуговое ожерелье твоей жены, а то моей перед таким гостем выйти стыдно. Дал он мне ожерелье, сережки золотые с изумрудами, два перстня: один с бирюзой, другой с алмазом. Взял я это все и продал. За большие деньги продал, а грешок свой все же не покрыл. Не хватило. Шпилькин подождал-подождал да и пришел назад свое просить, а я в глаза ему рассмеялся. Стыда я уже не ведал. В суд он меня потащил, а что суд, когда свидетелей у него не было, на честность мою, дурак, полагался. Тут жена меня принялась честить, пригрозила, что всю правду о моем беспутстве судье расскажет. Со зла ума хватило бы. Я в постель к ней в те поры уже с полгода не ложился. Вот и совершилось, злодейство. Подсыпал я грозильщице сонного порошку в квасок, сынишку отнес Ваньке Пескову, приятелю моему. Он на Лубянке в Разбойном приказе служил. Вернулся от Ваньки, собрал узел, дом запер и зажег. Мы с моей на Тверской жили, как раз возле шведского резидента. Слыхал потом – много домов погорело. Так я этого не хотел – на все ведь Божий промысел. Пусть Бог и отвечает. Пусть Он и за мое безумство отвечает. Я двадцать пять лет, как грудное дитя, невинен был перед людьми, перед собой и перед Ним, Господом Бoгом… Ты на небо не поглядывай, нет Его там. Нет Его, коли на такое человек способен. Али торопишься? Потерпи, скоро доскажу свою повесть. В другой раз такой сказки не дождешься. Плохо мне нынче… В Литву я удрал… Чтоб не выдали назад да чтоб приветили, объявил себя сыном царя Василия Шуйского. Я уже здоров был врать. Да только полякам поднадоели лжедетишки. В тюрьму меня определили. Побежал я к молдавскому князю. Его Волком зовут, по-ихнему Лупу. Да только не из волчьей он породы – из лисьей. Ох черно-бурый! Подержал он меня, порасспрашивал – и сюда, к визирю. Живу, заботы никакой не ведаю. Дом дали, слуг, кормят с визирева стола. Денег дают. – Анкудинов вдруг улыбнулся. – Чего, брат, поступай ко мне на службу. Погуляем по белу свету, да так, как никто не гуливал. Ты, я гляжу, не дурак.

Закричали с минаретов муэдзины. Лазорев вздрогнул.

– Интересная жизнь! Как петухи, только что крыльями не хлопают.

Бросил камушек в воду, встал, потянулся, окидывая взглядом огромный город.

– Что же ты меня о Костьке ничего не спросишь? – зло крикнул Анкудинов.

Лазорев повернулся к нему, спокойный как само небо.

– Твоя жизнь вроде отхожего места. И у дружка у твоего небось не лучше.

Анкудинов опустил глаза, быстро вздохнул, в груди у него свистнула застарелая простуда.

– Пойду, – сказал Лазорев. – Прощай.

И пошел.

– Слышь, Андрюха! – шепотом позвал Анкудинов. – У тебя ничего нет… московского? Может, сухарик какой завалялся?

Лазорев остановился.

– Я погляжу…

– Приходи завтра к Сулейману.

– Больше я пить не буду. Сегодня так уж получилось, ради встречи.

– Не будем пить. Приходи с утра. Город тебе покажу.

– Может, и приду. Прощай покуда.

Разошлись.

5

«Сухарик попросил, – сокрушенно вздыхал Лазорев, шагая через город к монастырю. – На тебе сухарик, а это тебе в бок… Злодея жизни лишить издали было ахти как просто. А злодей-то мучается, злодей – человек».

– Человек ведь! – сказал вслух и остановился.

Ужин Лазореву принесли в келию, но он ни к чему не притронулся, подождал, когда закроется за послушником дверь, и повалился на ложе, не снимая сапог. Голову словно на столб насадили, все в ней одеревенело, даже губы не слушались, веками пошевелить и то больно.

– Подсыпал какой-нибудь дряни этот Тимошка, – простонал Лазорев. – Дождется он у меня.

Его стало покачивать, и все сильней, сильней.

– Ничего, я терпеливый! – прошептал Лазорев. – Любаша, я все перетерплю.

И вдруг заснул.

…А Тимошке Анкудинову не спалось той ночью. Только забудется – погоня. Сон отлетит – шорохи какие-то, тени. С ножом в руке лежал, ждал. Да с ножом спать худо, сам себя заколешь.

Измучившись, распорол Тимошка пуховик да и нырнул в перья.

6

Проснулся Лазорев – солнце по келье гуляет. Потрогал голову – не болит! Встал – земля под ногами твердая.

– Так-то! – сказал Лазорев с удовольствием.

И вспомнил Тимошку. Вспомнил – и радость как рукой сняло. Сел на постели, лицом к серой стене повернулся, поставил перед собой столбиком совесть.

«Без тебя не обойтись. Я в такую скверну, сестричка, по уши нырнул, что боюсь не вынырнуть».

Совесть, как цыпленок, синенькая, дрожит. Лазореву и поглядеть на нее стыдно, но ведь не в молчанку позвал играть.

«Будет Тимошка по городу меня сегодня водить, дворцы басурманские показывать, чудеса всякие, – стал рассказывать Лазорев. – Их тут, чудес, много. Столбы каменные, столбы медные – талисманами зовут».

«А нож у тебя за пазухой, наготове», – подсказала совесть.

«То-то и оно! За пазухой наготове. Будем мы пить вино хмельное за здравие. Он – за мое, я – за его».

«А нож у тебя, за пазухой, наготове».

«Вот я и спрашиваю тебя, чем же я после этого лучше Тимошки? Такой же злодей? Да в тот же самый миг, как занесу над ним руку, его черные грехи отлетят от него!»

«И станет он чист перед Богом, а люди его пожалеют», – сказала совесть.

«Так ведь нельзя мне пощадить Тимошку. Боярин Борис Иванович не за тем меня за море посылал, чтоб вот с тобой калякать. Пощажу Тимошку – урон царскому престижу».

«Твой боярин до того исхитрился, что и не видит уже, где сидит. А сидит он не в приказе – в своей блевотине. Россия от веку правдой жила, правдой была сильна. Не боярскую блевотину, солдат, блюди, блюди правду русскую. За правду и помирать пойдешь – оглядываться не станешь».

«Сам ведь все знаю, а поговорил с тобою – полегчало», – сказал и вздрогнул: в дверях архимандрит монастыря, грек Амфилохий.

– Я сегодня буду разговаривать с послом Кузовлевым, нужно ли что ему передать?

Лазорев встал, пятерней поскреб затылок.

– Скажи ему, с Тимошкой, мол, повстречался, да только при нем неотлучно слуга Костька Конюхов. Буду уговаривать их вернуться в Москву… Только все это нужно не Кузовлеву, а первому послу передать, Телепневу.

Архимандрит перекрестился на иконы.

– Прими, Господи, душу раба твоего.

– Это чего же? – испугался Лазорев.

– Вчера в первый час ночи Телепнев преставился.

Лазорев вдруг заплакал. Телепнев человек был хоть и пожилой, но спесивый, с людьми разговаривал с посольского своего верха, а то и вовсе не удостаивал: послушает и отвернется… Затосковал душой Лазорев. Не потому, что все там будем, а уж так он ясно представил себе вдруг будет один лежать толстый Телепнев в чужой земле. О Господи! И о Тимошке тотчас подумал, и о себе… Co всяким ведь может приключиться… Господи! Как одиноко, как невозможно лежать русскому человеку в чужой земле.

– Поплачь, сын мой! – раздался голос архимандрита. – Слезы облегчают душу. – Возложил сухие легкие руки на голову Лазорева. – Перед смертью Телепнев велел тебе с Тимошкой не спешить.

Амфилохий ушел.

«И этот все знает, – сокрушенно покачал головой Лазорев. – А коли знает, давно бы управился тут».

– Да пропади он, Тимошка, пропадом! – взъярился Андрей. – Сам он себя казнил… Не пугайся, Любаша! Твой муж ножа за пазухой никогда раньше не носил и отныне носить не будет.

Достал нож с груди, положил за образа.

– После-то этой же рукой детишек своих по головам гладить! Не прогневайся, Борис Иванович. Ошибся ты во мне, да и сам я в себе ошибся… Взял да и поумнел себе же небось на беду.

7

Тимошка Анкудинов встретил Лазорева на монастырском православном кладбище. Все уже разошлись – кто на поминки в монастырь, кто на посольский двор под стражу.

– Вот он почему к Сулейману не пришел, – показал Анкудинов Костьке свежий крест.

– Родне никогда и не добраться досюда, – горестно прошептал Лазорев.

Тимошка удивленно хмыкнул.

– Нашел о чем думать!

– Ты-то вот тоже сюда приплелся.

– А я не к нему… Я за тобой. Услыхал, что посла хоронят. Думаю – вон почему Андрюха слово не держит. Чего на поминки не пошел?

– Не люблю я этого…

– И я не люблю! – признался Тимошка. – Пошли отсюда.

Звенел сверкающий металл: чеканщики чеканили узоры на высокогорлых бронзовых кувшинах, на оружии. Горели в глубине лавчонок горны, плыл дым.

– Какая улочка! – удивился Лазорев. – Куда мы идем?

– Да уже пришли.

Они втиснулись в каменную теснину боковой улочки. Лазореву плечи мешали, шел боком.

– Уже не к турчанкам ли ты меня ведешь? – спросил Лазорев, сбавляя шаг.

– Ишь, какой любопытный! – хихикнул Костька Конюхов.

И тут Лазорева схватили сзади за плечи, дернули, ударили под колена, и он опрокинулся, покатился по каменным ступеням в темноту. Успел подумать: «Неужто Тимошка перехитрил меня?»

Очнулся – лампа горит. Подвал. Привязан к столбу, руки назад не заведены, но связаны. «А ведь я пощадил его, дурака», – додумал свою мысль Лазорев и услышал голос Костьки Конюхова:

– Нет у него ножа. В кошельке не густо. Пять курушей, полгорсти пара. Сухарь какой-то.

– Сухарь? – прозвенел голос Тимошки. – Дай сюда. Приблизился. В одной руке свеча, в другой сухарь.

– Москаль проклятый! На лапотную свою родину заманиваешь? Корочкой? – Засмеялся.

– Корочкой! – схватился за живот Костька. – Заманивает!

– Просчитался, москаль! Мне лапотная Русь не дорога, ибо я не русский. Моя родина на холодном море. Истинное мое имя Иоанн Синенсис. – Тимошка понюхал сухарь. – Я никогда не был на твоей родине, москаль! Это ее запах? – Попробовал сухарь на зуб. – Кисло и горько. Нет, я не хочу быть царем в стране, которая пахнет прокисшим.

Тимошка бросил сухарь на землю.

– Чего с ним делать-то будем? – спросил Костька.

– Сначала отпустим наших друзей. Расплатись с ними, Костька.

Мелькнули две фигуры, пробормотали что-то, ушли.

– Твоими расплатился, – сказал Тимошка Лазореву. – Ты не огорчайся. Тебе деньги уже не понадобятся. Да и какие это деньги? Сколько тебе заплатили за мою жизнь? Костька! – Подскочил Костька, огрел Лазорева плетью. – Бей, пока не сознается! – прохрипел Анкудинов. Костька полосовал справа и слева. – Довольно! Сколько тебе заплатили? Я хочу знать, какая цена моей голове у московского подкидыша? Молчишь?

Тимошка сунул свечу в бороду Лазореву.

– Ма-ма! – вскрикнул Лазорев.

Тимошка уронил свечу.

– Больно? – Кинулся ладонями студить обожженное место. – Костька, беги масла принеси. Беги!

Тимошка встал на колени перед Лазоревым.

– Прости меня!.. Меня таким сделали. Ко мне трижды убийц подсылали. В Литве. Я потому и бежал оттуда. Где сухарь?

Шарил по земле руками, нашел, обдул, откусил.

– Избой нашей пахнет. Господи! Хлебушек! Черненький! Драгоценный. Скусно-то как!

Тимошка спрятал сухарь на грудь, упал лицом на землю, заколотил ладонями около своей головы. Вскочил, подполз на коленях к Лазореву, поднял поочередно его сапоги и поцеловал подошвы.

– На этих сапогах частичка моей утерянной навеки земли. Лазорев, Андрюшка! Будь мне братом! – Вытянул из-за голенища тонкий нож, чиркнул себе по руке, схватил руку Лазорева, чиркнул по ней, соединил раны. – Вот! Теперь мы кровные братья. Теперь никуда не денешься. Кровные. Братик мой!

Лихорадочно разрезал путы. Принес глиняную корчагу.

– Пей!

Лазорев припал к корчаге. Это было виноградное кислое молодое вино. Оно утоляло жар.

Примчался Костька. Лазорева усадили на коврик, помазали ожоги.

– Пошли ко мне, брат мой! – Голос у Тимошки был полон дикого восторга. – Костька, этот человек – мой кровный брат. Ни один волос не должен пасть с его головы. Ну что ты молчишь, Андрюша? Пожалуй нас хоть одним словом.

– Жалко мне тебя, парень!

– Костька, братик жалеет меня. Пошли отсюда. Скорее! Здесь темно, здесь пахнет паленым. Костька, беги за носильщиками. Пусть нас отнесут в паланкине.

Лазорев оттолкнул припавшего к нему Тимошку, по крутой лесенке вышел в теснину проклятой улочки, выбрался на улицу ремесленников. Нырнул в толпу…

На монастырском дворе его окружили чауши. Связали руки, больно стукнули между лопаток рукояткой ятагана, повели.

«От русской тюрьмы Бог избавил, а турецкой, видимо не миновать», – подумал Андрей и не ошибся: посадили его в земляную тюрьму.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

1

Над Истамбулом прошли осенние дожди. Трава опять позеленела. Установилось ровное тепло. Пролетели перелетные птицы. Потемнело море. Вернулись в покойные гавани боевые корабли.

Жизнь на зиму и у природы, и у людей тишала.

Падишах Ибрагим, много лет просидевший в земляной тюрьме, ненавидел холода. Отменить зиму даже турецкому падишаху не по силам. Но зиму можно в сердце не пустить.

Каждый новый день Ибрагим начинал теперь с беседы со старейшей своей наложницей. Ее имя было Кесбан.

После ссылки и гибели бывшего кизляр-агаси Кесбан стала доверенным человеком падишаха. Ибрагиму все казалось, что его обманывают, скрывают от него красавиц, и тогда он начал действовать по своему разумению. Даровал Кесбан право свободного выхода из сераля и поручил ей тонкое и наитайнейшее дело – высматривать в банях красавиц.

– О великий падишах! – докладывала старая наложница об очередном своем походе по баням. – Ты можешь смело озолотить свою верную Кесбан.

– Нашла?! – Ибрагим всплеснул ручками, колыхнулся и замер, глядя Кесбан в рот.

– Нашла, величайший из величайших!

– Какова же она? – прошептал Ибрагим, ловя пальцами поползшую с краешка губ слюнку.

– Она прекрасна!

– О-о! – простонал Ибрагим.

– Волосы у нее по щиколотку, цвета спелых плодов каштана. Груди у нее…

– Подожди! – прошептал Ибрагим, закрывая глаза. – Волосы у нее по щиколотку! Цвета спелых плодов каштана.

– Да, мой изумительнейший падишах! Цвета каштана, по щиколотку. Груди у нее тугие, как нераспустившиеся бутоны белой розы, а каждый сосок – пламенеющая почка, из которой рождается солнце.

– Подожди! – воскликнул падишах, покрываясь потом. – Каждый сосок – как пламенеющая почка… Аллах! Я могу быть счастливейшим из смертных.

– О великомудрый! То ли тебя ожидает впереди. У нее родинка!

– Родинка? Где же?

– О падишах!

– У меня кружится голова. – И падишах Ибрагим лишился чувств.

Когда он пришел в себя, перед ним стояла валиде Кёзем-султан.

– А где Кесбан? – спросил Ибрагим.

– Сын мой, до нашего слуха дошло – донские казаки около Синопа ограбили и сожгли несколько селений.

– Матушка, сжалься надо мной: я смертельно болен. Любовью. У нее родинка!.. Прикажите позвать Кесбан. Кесбан не сказала мне, где у моей возлюбленной родинка.

– Великий падишах! – Кёзем-султан улыбалась сочувственно. – Я понимаю, сколь это важно для судеб вселенной – доискаться, где родинка. Ибо покой падишаха – покой в подлунной, но, драгоценный мой сын, почему же империей не управляют твои визири? В каких снах пребывает Азем Салих-паша? Это ведь его дело – заботиться о мире на Черном море…

– Эй, слуги! Позвать ко мне визиря Азем Салих-пашу!

– Убежище веры, я уже посылала за визирем. Он ждет твоих приказаний.

2

– В следующий раз после подобного известия ты уже не выйдешь из сераля! – Ибрагим затопал ногами на Азем Салих-пашу. – Донские казаки – зло, от которого мы желаем избавить нашу империю.

– Великий падишах! – Визирь пал в ноги рассерженному повелителю. – Я заклинал Аллахом капудан-пашу Жузефа, чтобы он послал корабли на Черное море, но капудан-паша ждал зимы. Зима пришла, но обещание не исполнено. Как, скажите мне, защитить Синоп и другие города побережья, не имея на Черном море кораблей?

– Я не знаю как, но если ко мне будут приставать с жалобами, я успокою жалобщиков, приказавши задушить нерадивого визиря. Убирайся!

В тот же день Азем Салих-паша брызгал слюной и топал ногами на молчаливых русских переводчиков. Визирь позвал к себе на расправу Кузовлева, но тот сказался больным.

– Если только Донские казаки еще раз выйдут в Черное море, ни вам, ни послу живым не быть! – кричал визирь. – С меня за казачьи шалости голову снимут, но перед смертью, будьте уверены, я посла вашего и вас на рожнах изжарю. Нам с послом вместе нужно думать, как избежать беды. Пусть посылает гонца на Дон, я этому гонцу дам охрану до Азова-города.

Через два дня Кузовлев передал визирю письмо: посылать ему гонцов на Дон непригоже, спрашивать с посла за казачье воровство нечего, падишаху ведомо, что казакам на Черное море московским царем ходить заказано. Да только казаки – воры-изменники, никого не слушают и не боятся. С послами же ни в каких государствах бесчестья не бывает, и в Царьграде никогда того не бывало, что теперь делается: держат взаперти, корму не дают, грозят и к государю назад не отпускают…

Азем Салих-паша на длинное письмо ответил кратко: «Только появятся казаки на море, сожгу в пепел. Если хочешь быть жив, посылай гонцов».

3

Повадились к Лазореву матушка с Любашей во сне приходить. Стал он их увещевать:

– Ну что вы слезы по мне проливаете? Чай, не помер! Вины за мной нет никакой. Для острастки посадили… А ежели заждались, так и тут ничего не поделаешь. Человек я служилый. По секрету сказать, мне это даже на руку, что в тюрьме сижу… Помолиться за меня, конечно, помолитесь, но сердце попусту надрывать ни к чему.

– Горюшко ты наше! – всплеснула руками мать, а Любаша согласилась со словами мужа и увела матушку.

Лазореву в те дни худо было. На дворе захолодало, дожди, земля сыростью напиталась, пошли по всему телу у Андрея чирьи: ни сесть, ни лечь.

Тут и объявился в один прекрасный день Тимошка.

– Обыскался, – говорит, – тебя, братик. Ну, теперь еще немного потерпи. Не будь я Шуйский – вытяну тебя отсюда.

Голос, конечно, Тимошкин, а самого не узнать. Стоят над решеткой два важных турка. Что-то сказали стражнику, тот решетку отомкнул, отодвинул. Лазорев во все глаза глядит: один турок в серебре, другой – в золоте. У того, кто побогаче, Тимошкин голос.

– Сейчас я тебя, братик, подкормлю.

Опустили в яму бронзовый поднос с дымящейся чашечкой кофе, с пловом, с другой вкусной едой.

Тимошка стоит над ямой, руки на животе сложил, хоть живота и не нажил – гончей породы дядя. Что-то смешное сказал; серебряный турок рассыпался, как пшено по столу, а Тимошка глянул в яму и, скалясь, цыкнул:

– Ешь, пока я здесь. Уйду – отберут. Что ты, не знаешь их!

Лазорев сначала и впрямь себя хотел показать, а тут смекнул: прав Тимошка. Глотнул кофе в один глоток – заиграла кровь.

– Кувшинчик не пропусти, – подсказывает Тимошка, а сам с турками гогочет, и Лазорев понимает – для него старается.

В кувшинчике оказалось вино. Выпил Андрей, плова поел. Тут Тимошка стал прощаться с турками, горсть монеток стражнику высыпал в ладони, да так, чтоб и сиделец видел.

«Такого прибил бы! – подумал Андрей, глядя на сафьяновые Тимошкины сапоги. – Для меня старается, но прибил бы его, о совести не помня».

Вечером того же дня Тимошка стоял перед дворцом визиря Азем Салих-паши с зажженной лампадкой на голове – требовал справедливою суда. Визирю о Тимошке доложили, но он не торопился принять «московского истинного царя».

Страницы: «« ... 910111213141516 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

«Мой приятель и компаньон Перси Пиккерт сидел на камбузе нашего старого «Гермеса» и печально бурчал ...
«Против наших каслинских мастеров по фигурному литью никто выстоять не мог. Сколько заводов кругом, ...
«Наши старики по Тагилу да по Невьянску тайность одну знали. Не то чтоб сильно по важному делу, а та...
«Наше семейство из коренных невьянских будет. На этом самом заводе начало получило.Теперь, конечно, ...
«У Данилы с Катей, – это которая своего жениха у Хозяйки горы вызволила, – ребятишек многонько народ...
Тридцатидевятилетняя Мария Гончарова попадает в дородовое отделение одной из петербургских больниц в...