Тишайший Бахревский Владислав

Дорогую соль покупали плохо. Рыба и мясо протухали. Людишки травились дурной пищей. Борис Иванович Морозов ухватился за пушкинский аршин, как утопающий за соломинку. Посчитал с Назарием Чистым прибыль и велел Пушкарскому да Ствольному приказам готовить клейма, аршины, весы, да чтоб в великой тайне!

Без тайны нет государства. Никакого доверия такому государству не будет, если ему нечего таить, все равно от кого – от чужих или от своих. Пускай она будет самая разничтожная, ненужная, пускай вредная и даже всему государству вредная, но без тайны никак нельзя. Трон ему поставь, поклонись ему – государственному секрету. Не было в Москве в те дни секрета большего, чем клейменый аршин Григория Гавриловича Пушкина.

Знали про него Морозов, Траханиотов, Чистый и сам Пушкин. Царь и тот не слыхал про аршин, который должен был спасти его казну.

Впрочем, один царь и не слыхал ничего.

6

Ночью жена Леонтия Стефановича Плещеева разрыдалась в подушку.

– Дашуня, ты чего? Али сон дурной приснился? – обеспокоился Леонтий Стефанович.

– Какое сон? Глаз не могу сомкнуть.

– Стряслось-то чего? Забрюхатела?

Дашуня упрямо замотала головой, взбрыкнула толстыми короткими ногами, скидывая с себя жаркое одеяло.

– О горе мне!

– Говори толком, что приключилось? – Леонтий Стефанович сел, ногами щупая пол. – Где чеботы, черт!

– Да не чертыхайся ты! И так в доме пусто! – Дашуня в сердцах тыркнула круглым кулачищем воздух перед собой.

– Вона ты о чем! – Леонтий Стефанович скинул поймавшийся было чебот и повалился на постель. – Ты же вчера у Траханиотовых была, у братца своего.

– Какие у Ираиды запоны: и перстни, и сережки, и браслеты! – в голос заревела Дашуня, но тотчас слезы вытерла и, загибая пальцы, принялась считать. – Убрус ей поднесли. Шитье золотое, а концы ладно бы жемчугом хорошим – алмазами низаны! Сундук мне свой показала, я чуть было не померла. Накладных ожерельев, бобровых – дюжина! Два кортеля соболиных, на бобровом пуху, да два кортеля горностаевых, крытых тафтой бирюзовой. Один опашень на куньем меху, зимний, другой из сукна аглицкого, червленого, а еще из шелку. Пуговицы все жуковины: и золотые, и серебряные, и с камнями. А ширинки! Все арабские, тонкие, с кистями золотыми. Башмаков двенадцать пар: и сафьяновые, и бархатные, и атласные, с жемчугом и с яхонтами.

Леонтий Стефанович обнял зареванную свою разнесчастную жену, но она упиралась, пыхтела, и тогда он больно плюхнул на мокрое лицо ее тяжелую ладонь и надавил:

– Замолчи же ты, корова! Тебя одевай не одевай, а все ты коровой будешь

Двинул в притихшее мягкое тело кулаком.

Дашуня не пикнула.

Нехорошо блестя глазами, Плещеев лежал руки за голову.

– Я для Петра Тихоновича старался, о себе не помня!

– Ты и для Морозова своего старался! Они теперь в две руки гребут! Чего им теперь о добрых людях помнить? – вскипела Дашуня.

Леонтий Стефанович снова обнял женушку, поцеловал.

– Не горюй! Борис Иванович меня не обойдет милостью. Уж больно много я знаю про него. Тут или прибить, или возвысить. А прибить ему меня нельзя – нужен я ему… Потерпи, Дашуня. Мы свое возьмем, Богом тебе обещаю: чего бы у Борисовой сестрицы, у Ираиды Ивановны, ни было, как бы братец твой для нее ни расстарался – у тебя будет втрое! Втрое! Богом тебе, Дашуня, клянусь – втрое!

Плещеев соскочил с постели, подбежал к образам, истово покрестился и поцеловал Спаса Нерукотворного.

– Леонтий Стефанович, перед Спасом-то зачем? Больно страшно! – таращила глаза Дашуня.

– Большие люди большим богам молятся, – сказал Плещеев, ложась и закрывая глаза. – Давай спать, женушка.

Засопели, но Дашунин носок вдруг примолк.

– Правда, что ли, на корову я похожа?

– Со зла это я, – подкатился под пухлый бочок Плещеев. – Лапуня ты моя, мягонькая.

– Ох, господи! – перевела дух Дарья Тихоновна, родная сестрица Петра Тихоновича Траханиотова.

7

Алексей Михайлович припал к потайному оконцу.

Меньшая Золотая царицына палата была светла и пуста, но дверь отворилась и через всю палату прошла боярышня. Она стала, как ее учили, возле высокого застекленного окна, чтобы свет ложился на лицо, и замерла. Высокая, гордая, брови с надломом, но к вискам взлетающие. Нос точеный, глаза пронзительно строгие, черные, рот маленький, губы словно коралловые ниточки.

Стояла, тревожно вскидывая глаза то на двери, то на стены, словно ждала недоброе, да не знала, с какой стороны грянет. Вспомнила, видно, что пройтись велено. Сорвалась с места: стан гибкий, руки резкие. Прошла три шага – осеклась, закрыла лицо платком, но тотчас выпрямилась и словно бы оледенела.

Алексей Михайлович на цыпочках отпрянул от потайного оконца.

Тотчас мимо пошла было, но, увидав царя, склонилась в нижайшем поклоне Анна Петровна Хитрово, по прозвищу Хитрая. Ее взяли в терем казначеем царевны Ирины Михайловны еще в 1630 году. Поклониться – поклонилась, а глазками в царские очи стрельнула – все поняла.

Вторую деву царь глядел на другой день. И тоже на цыпочках от окошка отошел, и опять встретился с Анной Петровной. На этот раз, правда, не одна была, с царевной Ириной Михайловной.

Терем жил своей жизнью, скрытной, за дверьми, за ширмами, за крепкой стеной, отгородясь от мира, а то и от света небесного.

В тереме обретались в те поры три сестры: Ирина Михайловна – двадцати лет, Анна Михайловна – семнадцати, Татьяна Михайловна – одиннадцати. При царевнах состояли их мамки, приезжие боярыни, казначеи, ларешницы, учительницы, кормилицы, псаломщицы, боярышни-девицы, карлицы, постельницы, комнатные бабы, мастерицы-рукодельницы, портомои.

На масленицу устраивали царевнам скатные горки, на Троицу водили они с боярышнями хороводы. Ирина даже качели велела себе в сенях устроить. По монастырям ездили и даже на охоту соколиную, но обычное человеческое счастье им было заказано. За своего, русского князя, царевну замуж было нельзя отдать – унижение царскому титулу. А может, больше, чем унижения, смуты боялись… Народит царевна детей – роду они, стало быть, царского. Значит, и на престол могут поглядывать. Заморские принцы в Москву не ехали, а приехал один, за Ириною, так унижения всяческого натерпелся.

До богословского спора дошло, Иван Наседка в том споре верховодил.

– Напал на нас узол, – говорил, – надобно его развязать.

– Нет никакого узола! – кипел князь Семен Шаховской, друг королевича Вальдемара.

– Есть узол! Королевич не хочет в православную веру перекрещиваться.

– Надо ввести королевича в церковь некрещена! – настаивал Шаховской.

Тут уже Наседка вскипал, и с ним все духовные. Решили перекрещивать королевича не в три погружения, а только чтоб тот проклял папешскую веру и принял московский «Символ веры», поклонение иконам и посты.

Давно уже королевич уехал из России, а дело его только днями кончилось. Заступника его, князя Шаховского, поставили перед Посольским приказом и прочли смертный приговор. Казнь была назначена самая жестокая – сжечь на костре. Да молодой царь по милосердию своему заменил казнь высылкой в Сольвычегодск.

Видно, для того все делалось, чтоб другим принцам неповадно было за московскими царевнами ездить.

Но в эти дни выбора царем невесты, когда под пятками обитателей терема пол дымился, были забыты и качели, и обиды, и молитвы.

…В третий раз припал оком к потайному оконцу царь Алексей Михайлович. На положенном месте, на свету, уже стояла претендентша на его, царево, сердце. Стояла и, поднявшись на носки, заглядывала в окно. Что-то ей за окном интересное угляделось, а ростом не больно высока для кремлевских окошек. Оперлась руками о подоконник, оглянулась – не видит ли кто ее шалости – да и подпрыгнула. Когда оглянулась, у царя сердце сошло с ровного хода. До чего ж веселые глаза у девушки! До чего ж она легкий человек!

Подпрыгнула и смутилась, испугалась даже, отошла от окошка, поглядела по сторонам и тихонько вздохнула. Брови у нее, как у матушки, у Евдокии Лукьяновны, покойницы, – только не черные, собольи, а куньи, и ресницы куньи, густые, длинные. (Девушек показывали царю в естестве, ненамазанных: без белил, румян, без сурьмы на бровях, без черненых белков.) Видно, поняла девушка вдруг, нутром поняла, что ведь на смотринах, что каждый жест ее, каждый поворот головы цену свою имеют, и зарделась. Горят щеки! Она огонь ладошками унимает, а он пуще. Она к стеклу холодному, к оконному, ладони приложила и опять к щекам.

Кинулся тут Алексей Михайлович от потайного оконца к дверям в палату, а у дверей Анна Петровна.

– Нельзя заходить, великий государь!

– Можно! – Алексей Михайлович платок достал и кольцо, показывает Анне Петровне. – С этим можно.

– Великий государь! – кинулась на колени Хитрово. – Не торопись, великий государь! Еще три девы тебе надо поглядеть. Самые лучшие на потом оставлены. Погляди всех, а там и решишь.

– Решил я уже все!

Прошел мимо замерших людей терема в царицыну палату.

Девушка увидала – входит, опустила руки, опустила голову, и он тоже оробел. Издали свои подарки протягивает:

– Возьми.

А девушка никак не осмелится глаза поднять.

– Возьми, это тебе!

Тут она посмотрела все-таки на него, и опять обрадовалось царево сердце. Глаза ее – дом света. Не отраженного от солнышка, своего. Слезы застили, заливали тот свет, но ни затенить, ни залить не могли, а только прибавляли силы и ясности ему, дивному свету.

Алексей Михайлович положил девушке в руки платок и, готовый расплакаться от смущенья и от счастья, нашел ее ладонь, теплую, сухую – Господи, родную – и положил в нее кольцо.

8

Благовещенский протопоп, духовник царя, Стефан Вонифатьевич, Федор Ртищев, Иван Неронов собрались в монастырской келии Новоспасского архимандрита Никона в великой радости. Престарелый патриарх Иосиф, всего боящийся и желающий одного только покоя, уступил молодому напору ревнителей благочестия и дал свое благословение указу, по которому с 17 января 1647 года всему русскому народу запрещено было работать в воскресные дни. По воскресным дням русским людям вменялось посещение божьих храмов. Победа была худосочная, патриарх Иосиф согласие дал на малое дело, а на большое не дал. Отказывать тоже не отказывал, но и никак не решал вопрос о единогласии в церковной службе.

– Теперь надо школу открыть! – говорил за трапезой Федор Михайлович Ртищев.

– Да ведь один раз чуть было не открыл, – напомнил Стефан Вонифатьевич о прошлогоднем конфузе: приехал царьградский архимандрит Венедикт, взялся было школу открывать, да в постные дни маслице кушал; прогнали его и попросили учителем впредь не называться.

– С греками нужно ухо востро держать! – петушком крикнул Неронов. – Ох, востро!

– Греки всякие бывают! – не оспорил, а как бы рассудил Никон. – Православие мы от греков приняли, и теперь нам есть чему у них поучиться. В книгах переписчики столько за века-то ошибок наваляли, что без ученых людей не разгрести кучу. А куча сия – не зловонием страшна, но соблазном, погубляющим души.

– Не везет нашему царству с учением, – повздыхал Ртищев. – Мне рассказывали: царь Годунов троих отроков посылал в Англию учиться, и ведь все трое выучились. Значит, есть в нашем народе способность к учению!

– А где же они, эти ученые отроки? – удивился Никон.

– Один, Никифор Олферьев, стал попом английским, другой – в Ирландии – королевским секретарем служил, а третий, я слышал, в Индии – купцом.

– Вот оно как за чужим умом посылать! – воскликнул Неронов. – Слава богу, что не вернулись души православных людей смущать.

– Дома будем учить! – сказал Никон, да так, будто по его слову все и сделается само собой.

– Я послал киевскому митрополиту письмо, чтоб прислал ученых монахов и певчих, – признался Ртищев.

– Борис Иванович Морозов будто бы за справщиком книг в Царьград человека своего отправил, да что-то не едет, – сказал Неронов.

– И книги нам исправлять нужно, и школу открыть нужно, и пению учиться нужно, – согласился Стефан Вонифатьевич.

– Совсем мы свое захаяли! – покрутил головой Иван Неронов. – И книги-то у нас нехороши, и темны мы, и петь не умеем. Господь наш, Иисус Христос, на Тайной вечере пел и нам петь завещал. И поем мы, как Иоанн Дамаскин, как отцы наши пели и отцы отцов, а все новые украшательства разжижают твердь веры. Какая может быть вера у греков, если они под басурманским султаном живут, с его стола кормятся…

Иван Неронов говорил, побрызгивая слюной, и Никон тревожно взглядывал на лица Стефана Вонифатьевича и Ртищева.

– Мы не спора ради собрались, а радости ради, – сказал он. – И о чем нам спорить, когда мы все хотим одного: чтоб Дом Церкви нашей был устроен и украшен по достоинству.

В дверь поскреблись. Никон встал, вышел, тотчас вернулся.

– Великий государь назвал невестой Евфимию Всеволожскую.

– Как так? – вскочил Стефан Вонифатьевич. – Еще три дня смотринам. – Сел.

– Кто они, Всеволожские? – спросил Ртищев.

– Из Касимова они, – ответил Стефан Вонифатьевич, нехорошо щуря глаза.

Все почуяли, что Стефан Вонифатьевич царским выбором недоволен.

– Неустройства всякие пойдут! – объяснил царский духовник свою нерадость. – Новые люди вверху, новые неурядицы. Раф Всеволожский, отец невесты, человек горячий, сначала сделает – потом плачется. Сын у него есть, Андрей. Гордец.

«Видно, протопопу Всеволожские дорогу когда-то перешли», – подумал Никон.

– Лишь бы царю радость, – простодушно сказал Неронов. – А передраться за места у нас и родовитые умеют. Еще как умеют. Нам, грешным, все видно, кто у большого пирога сидит.

Стефан Вонифатьевич глянул на Неронова из-под бровей: проверил, искренне ли говорит Неронов, и вздохнул:

– Тебе, Иван, легко.

– Не у дел, что ли? – встрепенулся Неронов. – Верно, не у этих я дел. Маленький я человек, когда куски делят, но я очень даже у дел, когда за правду голопузенькую надо стоять. Когда за веру надо стоять. За русскую землю надо стоять!

– Чего шумишь? – успокаивая, улыбнулся Ртищев. – По домам пора. Спасибо вам всем, что были тверды перед патриархом и что устроилось богоугодное дело. О праздновании Воскресенья говорю.

– С единогласием патриарх Иосиф тянуть будет, боится он попов возмутить, – сказал Стефан Вонифатьевич. – Но запрета скоморошьих игр я добьюсь. – Перекрестился на иконы.

– Тут мы тебе все помощники! – сказал Никон, ударяя на каждое слово: ему хотелось, чтоб за его словами три смысла видели. В церковных новшествах мы все, мол, едины, но, однако, едины не во всем, за слова о Всеволожских ты один, протопоп, ответчик. А можно все и по-другому истолковать: мы во всем едины и во всем твои помощники, ибо ты – царский духовник, тебе одному ведомы душевные тайны царя.

– Господь с тобой! – Борис Иванович Морозов поднялся со своего креслица и обратно сел: оставили силенки.

В приказ при всех-то дьяках, подьячих и писарях явилась Анна Петровна Хитрово.

Анна Петровна хоть и была бела как снег, но окинула взглядом комнату, увидела, что одни, и уж потом только опустилась на колени.

– Беда, Борис Иванович!

Борис Иванович и сам видел, что беда, но никак не мог сообразить – какая.

– Избрал, – прошептала Анна Петровна.

– Как так избрал? – навалился на стол Борис Иванович. – Еще три дня смотринам.

– Прочих смотреть не пожелал, – сказала Анна Петровна серым голосом.

Борис Иванович глядел на нее, не беря в толк ее слова.

– Три дня еще смотринам, – повторил он, а про себя подумал: «Ну вот, судьба перехитрила хитрого».

Из шести девиц две были Милославские, дочери Ильи Даниловича, ездившего извещать о восшествии на престол нового царя в Голландию. Борис Иванович устроил так, что обеих красавиц должны были показать царю напоследок, чтоб затмили. Борис Иванович только вид делал, будто весь в делах, что до выборов невесты он не касается. До всего касались длинные руки Морозова, но промахнулся.

– Всеволожские? – спросил Борис Иванович самого себя и услыхал:

– Всеволожские.

Он подошел к Анне Петровне, поднял ее с полу.

– Я тебя награжу! До конца дней своих будешь благодарить, но сделай что-нибудь.

На белом лице Анны Петровны сверкнули капельки пота.

– Послужу тебе.

– Будь добра, – прошептал Борис Иванович, улыбаясь растерянно и жалко.

Хитрово повернулась, чтоб идти.

– Погоди!

Он вышел первым и объявил счастливым сладким голосом на весь приказ:

– С избранницей! Ступайте все по домам веселиться. Государь Алексей Михайлович назвал невестой Евфимию Федоровну Всеволожскую.

Анна Петровна радостно кивала головой, подтверждая радостные слова Бориса Ивановича.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

1

Снег падал густо, а не теплело.

«Суровая зима – жаркое лето», – думал Борис Иванович Морозов.

Сказавшись больным, он не ездил в приказы, но дела от себя не отставил: дьяки приносили ему грамоты, столбцы, и он все читал, обо всем знал, и не только – как оно есть, но и как оно будет.

Перед Борисом Ивановичем лежало дело Тимошки Анкудинова, а думал боярин о прежнем царе, о Михаиле Федоровиче.

«Неразгаданного ума человек! – думал о царе Борис Иванович. – Слушался бояр, как ребенок. Ничего-то сам никогда, кажется, не решил, но, что бы там ни говорили, своего добился. Остались Романовы в царях.

Алеша тоже характером слабоват. Смышлен, как не смышлен! С пяти лет читать научился, в семь – писать. В девять знал церковное пение не хуже священника. Ему бы настоятелем, а он – царь…»

– А уж так ли я знаю Алешеньку? – спросил себя вслух Борис Иванович. – Он ведь тоже Романов. Пока все хорошо – и вы, бояре мои ближние, хороши. А плохо будет – вам и отвечать своими головами, потому все от вас. Вы правили.

Борис Иванович досадливо шевельнул бровями и заставил себя читать Тимошкино дело. Некий друг московского престола сообщал, что польский король Владислав объявил Тимошку Дмитрием – сыном царевича Дмитрия.

– Тьфу ты! – плюнул Морозов; дела давно минувших дней.

Перекрутил бесконечную ленту бумаги. Нашел последние вести. Из Царьграда писали, что русский посол Телепнев умер и что Тимошка из Туретчины убежал.

Борису Ивановичу вспомнился было Лазорев, но, себе на удивление, боярин отшвырнул от себя Тимошкино дело.

– На кой мне черт все это сдалось!

Нет, ни о чем другом, кроме царских смотрин, не мог думать Борис Иванович. Ведь в таком деле промахнулся! И никак теперь того дела не поправить.

Чугунная тоска прищемила сердце Бориса Ивановича.

– Господи! Только гляди да гляди!

Семена Шаховского свалил, Шереметевых свалил. Стрешневы, как тесто, пучатся, а теперь Всеволожские полезут из щелей, тараканий выводок!

И вдруг подумал: а ведь того, кто замешан в таинственную историю убиения царевича Дмитрия, тоже звали Борисом.

И новый всплеск тоски: думал про все это. Тысячу раз думал.

– Освободи мою голову, господи!

2

В комнату, распустив полы кафтана, вбежал управляющий имениями Моисей.

– Царь приехал!

– Шубу! – крикнул Морозов, выбираясь из-за стола, на бегу просовывая руки в рукава и натягивая боярскую шапку. Государя за воротами надо встречать.

В глазах Алексея Михайловича зайчики кувыркались. Собирает губы, чтоб чин соблюсти, а они растягиваются от уха до уха. Кинулся к Борису Ивановичу, не дожидаясь приветствий, поцеловал, шепнул ему на ухо:

– С Матюшкиным Афонькой на женскую половину лазили. Полный подол Евфимушке пряников насыпали. Она обмерла от страха, а мы ей в оконце потайное показались. Уж так хорошо смеялась Евфимушка! А зубы у ней – как снег под солнцем. Жени ты меня, Борис Иванович! Поскорей ты меня жени. Люблю несказанно Евфимию Федоровну.

Морозов засиял ласково глазами:

– Да уж считай, что женили. День назначен, недельку всего и подождать.

– Когда ж она проскочит, неделька! Заходить уж к тебе не буду, не посердуй. Радостью приезжал к тебе поделиться. В поля мы с тестем собрались, на лисиц поохотиться.

– Смотри не заморозься! Велел бы крытый возок заложить. Хочешь, мой возьми! – говорил Борис Иванович, а сам цапнул глазами Рафа Всеволожского, стоявшего возле санок.

– Ах, Борис Иванович! Ах, Морозов ты мой милый! Ничего со мной не содеется дурного.

Борис Иванович по-отцовски, чтоб Раф это видел, благословил своего воспитанника, подошел к саням. Всеволожский, высокий, узколицый, с собачьими, пылающими изнутри глазами, поклонился почтительно Борису Ивановичу, но глаз не опустил.

– За рыжими шубами? – спросил его Морозов.

– Люблю погонять. Особенно огневку. Так и летит по снегу-то! – настороженно, но уже дружески заулыбался Раф.

– То-то мне говорят: Москва ноне порыжела! – улыбнулся широко и ласково Морозов.

У Рафа мочки ушей набухли фиолетовой кровью.

– Черно-бурых лис ни под Москвой, ни в Касимове у нас не водится, – сказал тихо, с достоинством.

– С богом! Ни пуха ни пера! – весело махнул рукой Борис Иванович сановным охотникам.

3

– Моисей! – позвал Морозов, воротясь в свою комнату. – Моисей, мне нужна твоя наука.

– О господин мой! Я провожу дни мои в усердных трудах, и каждое твое поместье дает теперь двукратный доход. Я хочу забыть о старом…

– Мне нужна твоя наука, Моисей.

– Повинуюсь, господин! – Управляющий поклонился. – Возьми, господин, меня за руку.

Моисей засучил рукав кафтана и подал боярину голубоватую свою руку, – видно, никакие харчи не могли избавить чародея от худобы. Морозов взял большой белой рукой холодное запястье и как бы притаился.

– Думай! – приказал Моисей; на висках его набухли жилы. – Думай. – Струйки пота поползли по его длинному лбу. – Позволь мне удалиться, боярин, к себе. Я принесу тебе ответ.

– Ступай. Да скажи, сколько ждать тебя?

– Не больше получаса, господин.

Через полчаса Моисей вошел в комнату боярина.

– Ну, чего? – спросил Морозов.

– Тебе поможет женщина. Тебя возвысит женщина, но все здание, тобою возведенное, разрушит женщина.

– Разрушит, говоришь?

– До основания, господин.

– Но сначала поможет?

– Поможет, господин.

– Ну и ладно, коли поможет. Разрушит-то не теперь же?

– Нет, господин. Не теперь.

– А мне «теперь» дорого. Ступай, Моисей, занимайся своими делами. Я на тебя не нарадуюсь.

Моисей откланялся.

– Погоди! Поди сюда.

Моисей вернулся.

– Встань на колени, больно длинный, у меня силы нет в ногах.

Моисей покорно опустился на колени. Борис Иванович высвободил плечи из-под собольей своей шубы, набросил шубу на Моисея.

– Носи!

– О господин! – Моисей коснулся лбом вельможной ноги. Поднялся, пошел, держа шубу перед собой на вытянутых руках.

Вышел и тотчас вернулся.

– Господин, в немецкой слободе беспорядки. Большая драка, господин.

– Плещеев, что ли, пожаловал?

– Плещеев.

– Позови.

Леонтий Стефанович Плещеев, маленький, улыбчатый, остановился у порожка.

– Проходи, Леонтий Стефанович! – пригласил Морозов. – Чего там приключилось?

– Да подрались.

– Кто же подрался?

– Посадские с немцами.

– Ну, расскажи.

– Андрей Всеволожский, родной брат царской невесты, в кабаке «Под пушками» кричал, что он, Андрейка, избавит русских купцов от немецкой напасти.

– Кто же это его надоумил купцов защищать? Кто у него за столом сидел?

– Разные люди сидели. Да и я, грешный, тоже с ним сидел, – потупил скромные глаза Леонтий Стефанович.

– А драка как же приключилась?

– Сначала Андрейка грозился купчишек немцев избавить, как сестра обвенчается, а потом переменился. «Я, – говорит, – тотчас вас избавлю от немцев. Пошли на слободу стеной!» И пошли.

– Не зашибли Андрея Федоровича? – спросил Морозов.

– Зашибить не зашибли, но побить побили. Большая драка случилась. Сотен шесть было немцев.

– Шесть сотен! – вскочил Морозов со скамьи.

– Да ведь и посадских с купчишками было сотен никак семь, а то и все восемь.

– Стрельцов послали – унимать? – быстро спросил Морозов.

– Без стрельцов обошлось. Немцы так славно дрались, что пришлись нашим по сердцу. Купцы на мировую дюжину бочек выкатили и с пивом, и с медом.

Страницы: «« ... 1112131415161718 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

«Мой приятель и компаньон Перси Пиккерт сидел на камбузе нашего старого «Гермеса» и печально бурчал ...
«Против наших каслинских мастеров по фигурному литью никто выстоять не мог. Сколько заводов кругом, ...
«Наши старики по Тагилу да по Невьянску тайность одну знали. Не то чтоб сильно по важному делу, а та...
«Наше семейство из коренных невьянских будет. На этом самом заводе начало получило.Теперь, конечно, ...
«У Данилы с Катей, – это которая своего жениха у Хозяйки горы вызволила, – ребятишек многонько народ...
Тридцатидевятилетняя Мария Гончарова попадает в дородовое отделение одной из петербургских больниц в...