Милюль Шильцын Вадим
Потом по результатам воздушной разведки командованию бригады сообщили, что между Новороссийском и Анапой лежит немецкая БДБ. Наших рук дело!
– Что такое БДБ? – спросила Милюль.
– Это, Любаня, быстроходная десантная баржа. Здоровая такая дура и очень вредная. В общем, то была первая удача за плаванье, которое прославило наш, тридцать седьмой катер и вошло в мою жизнь как самый главный и самый большой гвоздь. Случится ли что-нибудь похожее на то, что было тогда? Вряд ли. А если и случится, то не знаю, переживу ли подобную катавасию.
– Так вы… – Милюль запнулась, но тут же поправилась – так ты потопил эту баржу, и на том война закончилась?
– Глупая ты! – усмехнулся Павлик – Надо же такое сказать! Война была долгая, и топил я много чего. И меня подбивали и топили. Выжил чудом. Но главное, что всё остальное оказывается теперь не главным.
До сих пор то плаванье торчит над всеми годами войны, как шест посреди моря, как маяк. Вправо от него рябь, влево колебания. А это самый насыщенный какой-то этап жизни. Если бы на этой удачной атаке всё закончилось, плоскость событий осталась бы ровной. Ну, жил. Ну, воевал. Ну, выжил. Нет, та атака оказалась лишь началом. Никто и не мог подумать, как много мы наворотим за тот день и две ночи. Никому бы и в голову не пришла возможность такого везения.
Все люди воевали. Все рисковали, старались, проявляли качества. Но не всем везло, Люба. Отцу повезло, мне. Вот мы и живы. Хотя не только в везении дело. Чёрт знает, в чём ещё.
В общем, ушли мы из сектора боя. Хмарь рассеялась, забрезжил рассвет. Вижу берег на горизонте. Идём уже полным ходом, будто летим над морем. Позднее я узнал, что наши торпедные катера разрабатывал сам товарищ Туполев. Это неспроста! Умеет человек почувствовать полёт! Опять Паганини ко мне бежит, да я и сам слышу: взлетели.
– Вы взлетели? – переспросила Милюль.
– Не мы! – Павлик и глянул сурово. – Они взлетели, а мы услышали. Понимаешь, Люба, когда взлетают самолёты, их очень хорошо слышно. Разъясню. В портах Варна и Констанца Болгарии и Румынии базировались самолеты морской авиации Германии. Это были не простые самолёты, а торпедоносцы «Савойя». Они вылетали с мест базирования, садились на воду у наших берегов и ждали, когда пойдут наши транспорты, чтобы их торпедировать. Мы на торпедных катерах норовили подойти к ним, и если они не успевали подняться в воздух, могли расстрелять самолёт из пулемета. Поэтому, едва услышав наши моторы, они сразу срывались в воздух и уходили из поля зрения, чтобы, отдалившись на десяток миль снова сесть и продолжить поджидать наш транспорт. Такая стратегия.
Я опять приказал: «Стоп машина!» Катер шлёпнулся днищем на воду. В наступившей тишине, мы с Паганини прикинули, в какую сторону полетел этот «комарик». Радист сообщил на базу направление, в котором направился самолёт.
В ответ поступает: «В секторе наших судов нет. Уничтожить самолёт-торпедоносец». Дурацкий приказ. Я и представить не мог, как его выполнить. Еще бы! У него скорость в пять раз быстрее нашей. Но деваться некуда. Идём в том направлении, куда улетела Савойя. Я самого себя спрашиваю: «Как теперь его искать?» Он-то сто раз мог бы свернуть, отклониться от первоначального курса и сесть на воду не там, куда мы теперь мчимся, но левее или правее. Ну, думаю, варианта два, потому что предположить, что он сел, совсем не меняя курса это значит предположить, что пилот кретин. Но он же не кретин. Он должен был свернуть туда-сюда. Вопрос лишь: влево или вправо. Если бы знать!
Очень мне стало обидно, что узнать ответ на этот простой вопрос негде. Тут я подумал: боцман Сундуков, который Паганини, пошёл на нос не для того, чтобы «прощупать море», а для того, чтобы почувствовать надежду, и дать надежду другим. Где мне искать надежду теперь? Негде было мне её найти. Тогда достал я из кармана пять копеек и загадал: если орёл, то берём влево, а если решка – вправо. Подбросил – решка! Даю тридцать градусов вправо, и летим, как пальцем в небо, а небо всё светлее. Ещё минут десять и улетит фашист, где бы он не сидел! Улетит, хоть угадал я, хоть не угадал. Они всегда на восходе взлетали и уходили в свой порт.
Вдруг, вижу: Опять повезло! Вот он! Сидит на воде, как водомерка на болоте. Паганини уже бежит к пулемёту сам. Сундукову команда не нужна. Приближаемся, и он начинает стрелять. Рановато, конечно, но может и дострельнёт?
Немец тоже не дурак: завёлся и помчался взлетать. Эх, думаю, зря боцман не потерпел, а с другой стороны они и так бы взлетели. Не могли они не заметить, как мы на них несёмся!
Взлетел самолёт. Я за ним по инерции иду. Куда там! Разве догонишь? Эх, думаю, вспугнул боцман удачу! Злюсь на него в душе, хоть сам понимаю, что зря. Вдруг вижу: немец-то рассердился пуще моего. Разворачивается для атаки. Сразу даю команду: «Приготовиться к бою!» – и на полном ходу иду на сближение. Савойя прицеливается и открывает по нам огонь из всех пушек. От самолета отделяются светлячки выстрелов, а на воде вырастают такие вот фонтанчики.
Понимаешь, Люба, ощущение такое, будто расшевелил осиное гнездо. Торпедоносец Савойя – отличная боевая машина. Четыре двигателя, четыре скорострельных мелкокалиберных пушки. Еще у него есть бомбы и две торпеды на борту. По всем параметрам он сильнее меня. У нас против него только один крупнокалиберный пулемёт, где Паганини стоит, я за штурвалом, шесть моих членов экипажа, двести лошадиных сил двигателя и скорость не больше семидесяти пяти километров в час. У него-то скорость до четырехсот! У него возможность маневра в трёхмерном пространстве, а у меня только в плоскости. Он в таком преимуществе, что кроме надежды у нас опять ничего нет.
Есть! Есть, Люба! Пилот Савойи, видимо, оценил свои и мои возможности, он взвесил плюсы ситуации, и подумал, что все козыри на его стороне, да забыл про то, что я прав, а он неправ, про то, что это он пришёл на мою землю, а я её защищаю. Он не заметил того, что у меня на катере каждый человек как личность в сто раз больше, чем каждый член его экипажа. Вот, чего он, Люба, не знал. И я этого не знал и не думал об этом. Но оно было!
И вот идём мы встречным курсом лоб в лоб. Савойя стремительно приближается и лупит со всех стволов по воде. Боцман берёт на прицел самолет. За ним стоит наш радиоэлектрик с запасной лентой. Они вдвоём перед моим взглядом. В полный рост. Стоят, и каждая пуля из Савойи, это их пуля.
Савойя уже явно прицеливается, чтобы убить их: Боцмана-Паганини и молоденького электрика. Я резко бросаю катер вправо. Понимаю, что боцман за это будет на меня в обиде, но пули, которые лились из Савойи, не попали в него! Выходит, очень вовремя я рванул катер в сторону!
Самолет пролетает прямо над нами. Боцман разворачивает турель, пытаясь достать улетающий самолёт. Поздно. Лента закончилась. Пулемёт замолчал. Электрик подаёт Паганини новую ленту, а на катере в это время глохнут моторы.
Мы потеряли ход и катер встал. Оборачиваюсь, и вижу: над машинным отделением куча пробоин. Оказывается, разворачивая катер, чтобы спасти боцмана и электрика, которых я видел, я подставил под пули машинный отсек, который был у меня за спиной. Запрашиваю машинное отделение. Старшина первой степени Евдокимов отвечает: «Щас! Щас поедем!»
Не задумываюсь, что это значит, а верю механику и мотористам как себе. Мы все друг другу верим. Я позже узнал, что Евдокимов намотал на пальцы перебитые тросики управления газом и оборотами. Я позже узнал, что мотористы запустили двигатели, превозмогая полученные ранения. Быстро и не сговариваясь, они сделали то, что от них зависело. Они дали катеру ход, чем и спасли нас всех. Катер пошёл! Да еще как пошёл! Понёсся!
Разворачиваюсь. Если быстро двигаться навстречу самолёту, то время моего нахождения под обстрелом сокращается. Его же не сокращается, потому что боцман может вертеть свой пулемёт вперёд-назад. Тут наше преимущество.
Вот еще, Люба, важный нюанс: пока фашист разворачивался, он заметил, что мы потеряли ход, и решил, что мы теперь неподвижные. Это главная его ошибка! Если бы каждый у нас на катере сидел и ныл, они бы нас утопили. Если бы мы не чувствовали себя все как одно, я бы не рассказывал тебе эту историю, но я стою перед тобой живой и говорящий. Потому и думаю, что в тот миг решалась наша судьба. Решалась без оглядок на прошлое, но прошлым построенная и в сегодняшний день задвинутая.
Пока мы были без движения, пилот Савойи оценил ситуацию по-своему. Он решил атаковать нас, как неподвижную мишень. Меря весь мир по себе, он подумал, что мы уже не сможем…. он решил, что самое время нас бомбить.
От самолета отделились три бомбы. Паганини завел свой инструмент, и началась жесткая пулеметная дробь. Бомбы рвутся на том месте, где мы только что стояли. Ха! Это уже в трехстах метрах от нас! Веду катер и слышу, как на носу громко ржёт электрик, который стоит с запасными лентами. Думаю: «Чего это ему так смешно?»
Самолет опять пролетает над нами, но боцман всаживает крупнокалиберные пули ему в брюхо, прямо между поплавков. Мне видно, как они влипают в днище. Раз, два, три… всё! Машина, обладающая перед нами всеми преимуществами, оказалась поражённой. Мы победили её!
Оставляя за собой шлейф густого дыма, она летела над морем, и разворачивалась в сторону Варны, или там Констанцы… чёрт его знает… наверное, пилот надеялся – не всё потеряно, и он сможет долететь куда-нибудь, где он нужен…. нигде он был не нужен. Он проиграл при всех технических превосходствах. И теперь он дымил все сильнее и сильнее. Он летел к линии горизонта, надеясь дотянуться за той линией до своего спасения. Не дотянулся. Обрушился в море.
Никто его не найдёт на морском дне. Никто не принесёт ни его, ни экипаж на родину. Никогда не увидят его родные и близкие: ни жена, ни мать, ни отец. Так уж заведено: морские люди исчезают безвозвратно, не давая родным повода заниматься всякой ерундой, связанной с закапыванием мяса. Другое дело, его дети, если они есть, будут помнить, что их отец утонул и стал частью Чёрного моря, оттого, что ошибочно думал, будто это море – его часть.
Я не видел того человека, который хотел утопить меня. Сражался с ним, но не видел его лично, и он меня не особо разглядывал. Думал ли он обо мне? Наверное, думал, также как я о нём. Как теперь судить – рядить? Хотел ли я его смерти? Нет. Хотел ли он моей? Тоже нет. Мы бились, потому что нам была предоставлена такая возможность. Если бы нам была предоставлена возможность сидеть за столом и общаться, мы бы общались. Мы бы, может быть, веселились, подшучивали друг над другом, и никто бы не был обижен до такой смертельной степени. Что нас заставило убивать друг друга?
Павлик развёл руки. Его нелепая поза, удивлённое лицо, да весь он выражал гигантский знак вопроса, сплошное непонимание перед лицом неразрешимой задачки. Милюль вспомнила, как вчера такой же бравый капитан, тот же самый по сути человек стоял перед экипажем бронекатера, и никакого непонимания не было в его манерах. Она вспомнила, как он говорил о коммунизме, о каких-то неведомых ей пролетариях, которые должны обязательно кого-то победить. Милюль решила прийти на помощь и напомнить растерянному капитану о вспомнившихся со вчерашнего дня лозунгах:
– Быть может, всё так сложилось оттого, что должен победить коммунизм? – спросила она.
На лице Павлика отразилось некое сомнение, отбросив которое он возразил:
– Наверное, да. Только коммунизм тут ни при чём. Конечно, коммунизм несёт добро, а фашизм – зло. На земле добро всегда побеждает зло, только я, Люба, совсем про другое тебе рассказывал. Мы тогда победили не из-за коммунизма, и даже не из-за фашизма, каким бы зверским он не был. Конечно, у нас самое верное учение. Мы самое прогрессивное общество. Но в тот день всё это было ни при чём. Мы просто победили. Экипаж из семи человек победил экипаж из трёх. Может быть, их пилот оказался менее опытным, может быть, справедливость обернулась так, оттого, что нас было больше. Не знаю, почему. Никто не знает.
Я командую: «Глуши двигатели!» Катер встал, покачиваясь. После рёва моторов и кромешной стрельбы наступила тишина, и в это самое время далеко над берегом взошло солнце. Оно прорвалось сквозь разрывы в облаках, и лучи заплясали по рябой воде.
Даю приказ по катеру: «Всем наверх!» Экипаж вышел на палубу. Смотрю: мотористы ранены, один в плечо, другой в спину. Но не сильно. Царапины по военным меркам. Ну, думаю, второй бой за день, и опять, судя по всему, удачный.
«Боцман – говорю – достаньте из таранного отсека НЗ и выдайте команде по сто граммов спирта. Всем членам экипажа объявляю благодарность за умелые действия во время боя!»
Спрашиваю у радиоэлектрика: «Ты чего это ржал, когда на нас бомбы падали?» Он отвечает: «Когда я увидел, что бомбы прошли мимо, я в восторг пришёл».
Вот, думаю, чудак-человек: того гляди ко дну пойдём, а он, видишь ли, в восторг приходит. «Ладно – говорю – в восторг, так в восторг. А теперь обследовать состояние корпуса и механизмов».
Обследовали. Пробоины только над машинным отделением. Четырнадцать штук. Во всех отсеках сухо. Нос без повреждений. Рулевая система в строю. Старшина докладывает: «Для устранения повреждений по управлению моторами необходимо пятнадцать минут».
Радист сообщил радиограмму от командира дивизиона: «Следуйте в направлении Балаклавы». Катер лёг на заданный курс. Идем в Севастополь. Я стою в рубке и думаю: «Два боя подряд. Не миновать сегодня и третьего». Так всегда жизнь устроена: то ничего – ничего, а потом вдруг сразу и всё. Пока я размышлял, наступил ясный день. Вглядываюсь в бинокль. Когда же думаю, когда? Так мне и кажется, вот-вот самолет появится, или еще чего. Ничего. Море чистое и пустое.
На максимальных оборотах пролетели мы Чёрное море и подошли к Балаклаве. У входа в бухту встретили наших. Подошли к флагманскому катеру и отдали якорь. Я доложил командиру дивизиона обо всём. Он осмотрел наши повреждения, приказал принять на борт раненых красноармейцев и следовать на базу в группе из четырёх торпедных катеров, что мы и начали выполнять. Причалили, погрузили шестерых раненых в пустые торпедные желоба, и вышли из бухты.
Солнце село в море, когда мы в кильватерном строю шли обратным курсом. Крымский берег был в видимости, когда передний катер наскочил на мину. Взрыв! Столб пламени. Через мгновенье сбавляю ход, и вижу, на поверхности воды объятой огнем торчит таранный отсек катера, а на нём те, кто остался от команды. Бензин разлился вокруг и загорелся. Подойти вплотную и снять тех, кто спасся, мы не можем, потому что горит бензин, и если мы в то горящее пятно войдём, тут же сами загоримся.
Фашисты с берега увидали пожар и открыли артиллерийский огонь. То слева, то справа стали подниматься столбы от взрывов. Вот, думаю, ситуация. Идти нельзя: товарищи рядом гибнут, и стоять нельзя: того и гляди попадут по нам, а много ли нам надо? Те, которые на таранном отсеке, всё поняли и стали прыгать в огонь. Их шанс остался в одном: пронырнуть горящее пятно и вынырнуть за его пределами, чтоб мы могли их подобрать. Трое вынырнули. Им бросили конец и стали подтягивать к катеру. Одновременно я приказываю на малых оборотах дать задний ход. Так оттянули их метров на пятьдесят, и давай на борт затаскивать. А немцы-то всё прицельнее стреляют, всё ближе снаряды ложатся.
Я кричу радиоэлектрику, радисту и боцману: «Быстрей тащите! Сейчас все пойдём крабов кормить!» Вижу – двоих уже вытащили, а с третьим никак не справятся. Тут прямо в двух шагах от катера шлёп! Фонтан! Хочу дать команду: «Вперёд», ан слышу: этот хохотун мой опять ржёт, заливается. Отчего, думаю, у него на этот раз восторги? Только они того третьего затащили, я кричу: «Полный вперёд!» Двести лошадок подхватывают нашу скорлупку с места так, что нос задрался, и рвём мы оттуда на полной скорости. Давай, выноси!
Два других катера, как потом выяснилось, подняли ещё двоих матросов. Выходит, два члена экипажа погибли, и шесть раненных солдат тоже.
Уходим. Зову радиоэлектрика. «Шура – говорю – что тебя на этот раз на смех пробрало?» Он отвечает: «Это старшина первой степени Гаевский. Ему уже за сорок. Здоровый как лось! Никак его вытащить не могли. Он всё у нас выскальзывал, да как закричит: «Тащите меня за волосы!» Вот меня смех и разобрал». Тут и меня смех разобрал, потому что вся наша бригада знала старшину Гаевского. Где уж у него волосы водились? Но, что не на голове, так это точно.
Опять ночное плаванье. Теперь уже обратно. И видимость лучше. Мы разогнались, и море давай разгуливаться. Волны поднялись. Катер как блоха. С волны на волну прыгает. Вся команда на ногах пружинит. Все держатся руками, чтоб не биться о железо. Раненым в желобах вообще плохо.
Сбавляем ход, чтоб их не так сильно било. Мотористы на головы надели танкистские шлемы, чтобы башками о палубу не так больно было стучать, к тому же у них там жара и угарные газы, а оба с ранениями. Вот они и открыли люк машинного отделения. Для воздуха. Ну что ж, открыли, так открыли. Из машинного отделения вышел пар.
Слышу, вроде бы стрёкот в небе. Смотрю вверх. Там наш У-2 из эскадрильи ночных бомбардировщиков. Да, я её увидал, а она-то увидала меня тоже. Причём раньше, чем я успел подумать как это опасно. Открытый люк в ночи виден сверху светлым пятном. Вот она и сбросила пятидесятикилограммовую бомбу. В темноте бомба легла на воду впереди, метрах в пяти, наверное, по ходу катера, а взорвалась уже под кормой.
Как молотом по корпусу ударили! Я запоздало приказал задраить машинный люк, пригрозил кулаком в воздух. Что еще сделаешь? Тут смехотун Шурик появляется и спрашивает: «Товарищ старший лейтенант, разрешите открыть огонь?» «Совсем ты, старшина, одурел! – отвечаю – Отставить!»
Вот, думаю, без царя в голове! Как он мог такое придумать? Ну ладно она там, на верху, баба-дура, сбрасывает бомбы на всё, что внизу светится. Что же я буду её сбивать? Она ж своя!
Ход наш совсем замедлился, при этом нос стал всё больше задираться к небу, а корма погружаться в воду. Командую: «Проверить отсеки катера!» Проверили. Все отсеки целые и сухие. Только кормовой заполнился водой. Переборка, отделяющая кормовой отсек от бензинового – сильно прогнулась. Укрепляем переборку, пытаемся выкачивать воду из кормового отсека. Какое там!
В таком положении, носом к верху, мы и шли. Всех раненых перенесли на нос. Спасённые тоже на носу сидят. Толку – ноль. Нос так торчит, что весь обзор мне перегораживает. Полный ход дать нельзя. Того и гляди, на спину перевернёмся. Еле-еле ползём, болтаемся на волнах как Ваньки-встаньки.
Два часа катер медленно полз, продавливая море кормой и тыча носом в звёзды. Мне было ясно, что если усилится волненье, если подует встречный ветер, если случится любое «если», мы не дойдём. По сути дела жизнь команды, раненых и пассажиров висела на волоске. Все усилия, которые могли приложить я и команда, если и влияли на возможность спасения, то очень незначительно. Вообще не влияли. Я стоял у штурвала и, сверяясь с компасом, пытался выстроить маршрут так, чтобы волны не били в борт. В общем, я занимался простейшей геометрией в приложении к реальной ситуации. Для того чтобы нам хватило горючего, я должен был двигаться по прямой к Геленджику. При этом я был вынужден забирать немного южнее для того, чтобы нас не ударяло под прямым градусом в борт.
Занимаясь этими маневрированиями, я постепенно всё яснее сознавал, что шансы дойти до берега съедаются гораздо быстрее, чем мили до заветной базы. Помимо осознания того, что стёкшиеся атмосферные и технические обстоятельства играют против нас, помимо нарастающего ощущения, что при таком медленном и кривом движении горючего не хватит на дорогу, ко мне стал приходить страх любой неожиданности.
Я представил себе, что нам встретится такой же самолет торпедоносец, как тот, которого мы недавно победили. Я подумал, что наш курс может пересечься с курсом быстроходной десантной баржи немцев, хоть это было бы совсем невероятно. Мой рассудок, бывший до сих пор моим союзником, теперь рисовал одну картину беспросветнее другой, и в финале всех сценариев была гибель.
Я моряк неробкого десятка. И до и после в моей жизни случались сражения с превосходящими силами противника. Никогда я не трусил, ни боялся, ни пасовал. А вот теперь…. теперь я незаметно для себя потерял уверенность. Я не заметил, как надежда куда-то делась, куда-то исчезла. Её место занял страх: самый обыкновенный, противный и обычный. Я начал бояться. С каждой секундой я боялся все сильнее. Каждое движение мысли добавляло сил моему страху, и он рос буквально на глазах. Никто не видел этого, никто не замечал, потому что все были заняты своим делом, или страдали от ран. Но внутри одного члена экипажа, внутри самого главного члена экипажа, внутри командира катера, внутри меня – творилась самая настоящая паника.
Если бы я дал ей выйти наружу, хоть на секунду! Взял бы да сказал: «Ситуация не в нашу пользу», или: «Не доплывем мы до базы», или еще чего брякнул. Тут я понял, что единственное моё правильное действие: молчать. Вот я и молчал. Молчал, и пытался справиться с направлением волны, с маршрутом и с собственным страхом одновременно.
Постепенно я уступил страху, и окончательно начал бояться. Я уже ничего не делал, кроме того, что боялся каждого следующего мгновения. Я боялся лишний раз пошевелиться. Мне стоило невероятных усилий даже держать штурвал. Если бы кто-то видел, как малодушен был я в тот момент! Никто не видел. Но я… я был тем самым человеком, который до трясения в костях боится беззащитности своего корабля, боится надвигающейся и неминуемой смерти всем членам экипажа, всем раненным и спасённым.
Тут радист сообщает: «Из полученных донесений командиров катеров следует: оба катера вернулись на базу. Потерь нет». Запрашивают мои координаты, а я их из себя ели выцеживаю, потому что боюсь. Даже говорить боюсь! Шепчу координаты. Радист три раза переспросил.
Нет, чувствую, нельзя так. Молиться, что ли начать? Вот до какой дикости дошло. Я молиться не умею, и никогда мне такая глупость в голову не приходила. Тогда я как взял, да как запел гимн Советского Союза:
«Союз нерушимый республик свободных
Сплотила навеки великая Русь!
Да здравствует созданный волей народа
Великий могучий Советский Союз!
Славься Отечество наше свободное,
Дружбы народов надёжный оплот…»
Смотрю: вся верхняя команда гимн подхватила! Спасённые запели! Даже раненые губами шевелят. Может быть, ты не поверишь мне, но иначе как чудом, то, что случилось, я назвать не могу. Море утихло, болтанка прекратилась, и ветер как даст нам в спину! Как даст! Если бы мы под парусами шли, полетели бы как птицы. Но и так хорошо: добавил ветер ходу. Ничего, не переворачиваемся. Повеселело.
Так да сяк, а только к утру прошли мы Геленджик и вскоре уткнулись в берег Мезыби. Наш катер подняли, и начался ремонт. Пробоина в кормовом отсеке оказалась здоровенная. Метр в диаметре. Все, конечно стали нас поздравлять. Потом я отсыпался двое суток подряд, и меня наградили орденом.
Батя как услыхал эту историю, причём изрядно преувеличенную, так и решил, что я герой. На самом-то деле ничего героического. Просто плаванье выдалось насыщенное, ну и повезло. Он-то на севере не меньше моего хлебнул, и воевал не хуже на своей посудине. Так, что я эти разговоры про героизм – за шутку принимаю. Мы все одинаково немца били. Каждый человек изо всех своих сил.
– Вы что-нибудь поняли из этого рассказа? – спросил старый рак у присутствующих. Аудитория молчала.
– Так я и подумал – кивнул головой рак – вы ничего не поняли. Вот и Милюль тоже поняла лишь куски рассказанного: «молодой капитан» с кем-то бился, топил корабли, и самолеты, а те норовили потопить его. Милюль не знала и не могла вообразить даже половины того, о чем рассказывал ей Павлуша, как не знаете этого и вы. Непонятное ей летоисчисление, упомянутые города, порты и маршруты не рождали в её душе никаких ассоциаций. С таким же успехом Павел мог бы рассказывать ей о Персидском Конфликте, или о войне на Марсе.
Конечно, она сопереживала, она заражалась азартом, когда он рассказывал про первый и второй морской бой. Она волновалась за тонущих матросов и сочувствовала раненным мотористам, но всё-таки рассказ Павлика показался ей нагромождением жестоких дикостей. Особенно финал. Она живо представила себе, как это: «все одинаково» и при этом «каждый человек изо всех сил» бьют одного немца.
Наверняка немцу от такой экзекуции было совсем нехорошо. Вот Милюль и спросила:
– Павлик, зачем вы это делали?
– Что делали? – не понял вопроса Павлик.
– Зачем вы с отцом и другими людьми немца били?
Павлик отреагировал резко и неожиданно. Лицо его перекосилось, губы затряслись, а в глазах заблестели слёзы. В мгновение ока его облик потерял молодцеватую лихость молодого капитана. Дергая плечом и сжимая кулаки, он закричал на Милюль:
– Что ты себе знаешь? Что ты думаешь своей кочерыжкой? Ты тут как у Христа за пазухой жила. Ты бомбежку, наверное, только в киноновостях видела! А ты видела, как транспорт тонет? Ты видела, как тонула «Армения»? Там семьи с жёнами, детьми и все пошли на дно! Сорок тысяч человек, а дети малые, не такие надолбы как ты!
Ты хоть знаешь, как разбомбили Артек со всеми пионерами от восьми до шестнадцати включительно? На таких же, как ты бросали бомбы, и никто не спросил: «Зачем?» Никто не сказал, что это нехорошо. Прилетел немец и всё. И пустое место от Артека со всеми выдающимися детьми Советского Союза!
Не тебе оценивать: что хорошо, а что хреново! Вы все тут, кто сидел в тылу, над кем смерть не висела каждый день, вы все теперь здоровы о войне порассуждать. А с чего это? Вы о ней только и слыхали, что голос Левитана из репродуктора. А Левитан сам, такой же, как вы все! Тыловик. Так что сиди лучше молча и вари макароны!
Так же резко как начал, Павлик оборвал гневный монолог и сразу обмяк, поник, ссутулился, стал совсем похож на своего отца. Потом махнул рукой безнадёжно и сказал:
– Ладно уж, чего это я разошёлся как маленький? Не обращай внимания. Но макароны варить всё равно надо. Давай, что ли я тебе помогу тут?
Примирительный тон Павлика, а главное его предложение помощи показались Милюль не только конструктивными, но даже спасительными. Только что она лицезрела бурю и не знала: обижаться ей, пугаться, или взять да заплакать. Теперь же Милюль радостно согласилась:
– Давай! Тем более, если честно, я не помню что и как надо делать.
Формулировка «не помню» показалась ей уместнее честного «не знаю». Но и так вышло скверно. Павлик не проявил никакого сочувствия, а напротив, достаточно неуместно заржал:
– Может, ты, Люба, башкой ушиблась? Какую такую премудрость ты ухитрилась забыть? Тут ни квадратных корней, ни интегралов нету. Наливай, да насыпай. Или забыла, как керосинку разжечь?
Милюль кивнула, чем неожиданно разгневала Павлика. Настроение молодого капитана оказалось таким же переменчивым, как погода у моря:
– Ах, так! – возмутился он – ну, ладно, керосинку я разожгу, но знай, если ты и дальше будешь надо мной издеваться, я за себя не отвечаю!
Он довольно ловко разжёг обе конфорки, тут же налил в две кастрюли воды из медного крана и, поставив их на огонь, обернулся к Милюль:
– Ну? – не то спросил, не то скомандовал он, но Милюль не знала, что надо делать и продолжала испуганно молчать.
– Понятно – заключил Павлик – мы онемели и одеревенели. Хоть бы макароны потрудилась достать – скроив обиженное лицо, он совершил непонятные Милюль манипуляции: открыл фанерные дверцы, извлёк бумажные пакеты с торчащими из них серыми трубками и несколько стеклянных банок с коричнево-красным содержимым. Небольшим приспособлением с деревянной ручкой посрывал с банок жёлтые замасленные крышки и швырнул их в помятое ведро. Затем достал откуда-то снизу и побросал в раковину множество луковиц. Повернувшись к Милюль, спросил:
– Тебе не стыдно?
– Скорее, любопытно – созналась девочка.
– Вот сволочь! – обозвал он её и, чертыхаясь, покинул камбуз.
Милюль подошла к кухонному столу. Незнакомые предметы, извлечённые Павликом из шкафов, были мало похожи на еду, и всё-таки это была еда. Милюль достала из пакета одну длинную неровную серую трубку, повертела её, разглядывая, и попробовала откусить край. Трубка хрустнула, расщепившись косо вдоль. Милюль разжевала безвкусную мучную твёрдость и, проглотив, заключила: есть это трудно, но можно.
В железных кастрюлях грелась вода и Милюль осенила догадка: если трубки засунуть в воду, то они обязательно разбухнут и помягчают! Она взяла все, лежащие на столе пакеты и высыпала серые трубки в одну из кастрюль. Вода в кастрюле перелилась через край и зашипела на раскалённой плите.
– Ой, как много тут воды! – подумала вслух Милюль – как бы огонь не загасить!
Схватив висящий на стене здоровенный половник, Милюль пустилась спешно вычерпывать лишнюю воду из кастрюли и выливать её в набитую луковицами раковину. Когда вода в кастрюле понизилась до безопасного уровня, Милюль вдруг задумалась: что же теперь надо делать с этими самыми луковицами? Взяла одну, покрутила её так да сяк, содрала промокшую снаружи коричневую шелуху. Без шелухи луковица выглядела довольно аппетитно. Не долго думая, Милюль взяла, да и впилась зубами в блестящую луковую перламутровость.
Лук был не горький. Он вообще не горький. Он ядрёный на самом-то деле, но этот был особенно ядрёным. Ядрёность луковая моментально наполнила рот, кинулась в нос и в мозг! Слёзы так и брызнули из Милюлиных глаз. Проглотив отгрызенное, она широко открыла рот и несколько раз резко выдохнула. Не помогло. Тогда Милюль пальцем залезла в одну из стеклянных банок, зацепила прохладное красно-коричневое месиво и отправила его в пылающую пасть. Полегчало. Милюль ещё несколько раз попробовала содержимое банки. Это было тушёное мясо, точнее фарш, вполне пригодный для еды.
Милюль съела всё, что было в первой банке, и уже перешла на вторую, когда вспомнила про серые трубки, варящиеся в кастрюле. Заглянула в кастрюлю.
Густо помутневшая вода уже закипала, и её уровень опять показался девочке опасно высоким. Она вновь зачерпнула лишнюю воду и обнаружила, что серые трубки не варятся, делаясь мягче, а довольно подло растворяются, превращая воду в белёсый кисель. Милюль схватила большую дырявую черпалку и выловила несколько склизких остатков серых трубок.
Трубки выкатывались через края и плюхались обратно, в кастрюлю. Некоторые позволяли донести себя до пустого кухонного стола и вываливались на столешницу, распространяя вокруг себя премерзкие лужи.
Изгадив почти всю столешницу, Милюль возмутилась:
– Что за гадость! И зачем я это всё делаю?.. Разве такое можно есть?
Она схватила со стола одну из трубок, но та выскользнула между пальцев. С четвёртой попытки девушке удалось донести неизвестную еду до рта и зацепить зубами. Твёрдая начинка легко крошилась, а обволакивающая её скользкая субстанция имела привкус сырого теста. Не могло быть сомнения: получилась несъедобная гадость.
Без всяких надежд на улучшения, Милюль заглянула в кастрюлю и увидела, что в кипящей там серой массе трубки вовсе растворились. Зачерпнув большой ложкой бурлящей серости, она попробовала её на вкус и тут же обожглась. Выплюнула горячую безвкусицу, в отчаянии бросила ложку и, схватившись обеими руками за обожжённый рот, завыла.
Тут и вошёл пожилой капитан. Тот, который «батя», с бородой. Он оглядел кухонное разорение, заглянул в обе кастрюли (с кипящей чистой водой и с бурлящей серой гадостью) оценил заваленный склизкими трубками стол, мокрые луковицы в мойке, а также банки с фаршем и без. Укоризненно взглянул на Милюль и спросил:
– Нарочно бедокуришь?
– Нет! – отчаянно замотала головой Милюль – мне сказали кашеварить, а как – не объяснили!
– Ступай на корму – велел старый капитан – я уж за тебя докашеварю, а ты поглядишь, как рыба идёт. Сама же хотела.
Никак не припоминалось Милюль, чтобы она хоть когда-нибудь хотела смотреть как «идёт рыба». Насколько она знала, рыба в принципе никак не может «идти». Но и спорить со старым капитаном было не к месту. Она задумалась только на миг: надо ли выражать ему свою благодарность? Решила всё-таки выразить и, присев в книксене, сказала:
– Очень вам благодарна!
Капитан, оправдывая её сомнения, выпучился удивлённо и настороженно, потом вздохнул, махнул рукой и буркнул, отворачиваясь:
– Иди уже.
Топая по железным ступенькам, Милюль выбежала на палубу, прошла на корму, где тарахтела и скрежетала лебёдка, вытягивая из реки большую сеть. Сеть переваливала через борт подвижную искрящуюся массу. Пахло водой. Очень сильно пахло водой. Самой эссенцией воды, её духом… рыбой пахло. Два матроса в брезентовых ветровках и огромных сапогах, стоя по краям бункера, виртуозно перехватывали ползущую из воды сеть. Третий, орудуя деревянной лопатой, подгонял вываливающуюся из сети рыбу, а та, серебрясь неисчислимым множеством боков, лилась и лилась бесконечным живым потоком.
У Милюль даже дыхание захватило от такой красоты. Дремавший до поры голод проснулся и зашевелился во всём теле, и слюни потекли из открытого в восторге рта. Один из матросов глянул в её сторону, добродушно улыбнулся в бороду и крикнул второму:
– Игнатий, смотри, как наша Любаня обалдела!
– Хороший улов! – отозвался Игнатий, не расслышавший товарища сквозь грохот лебёдки и плеск бесконечного множества хвостов.
Любаня же, напружинясь подобно охотящейся кошке и растопырив пальцы, приблизилась к бункеру, прошла вдоль края к тому бородатому матросу, который её заметил и, встав рядом с ним, одним ловким движением, выхватила из ртутно-серебряной струи целую живую рыбину.
Рыбина билась в её руках, норовила выскользнуть. Её полупрозрачный хвост совершал мощные движения, а чешуя так и мерцала, то серебрясь тускло, то вспыхивая радужными бликами.
Девушка посмотрела в глупые рыбьи глаза и хищно оскалилась. Она не только хотела есть, она чувствовала, что прямо сейчас и начнёт. Рыба бессмысленно пялилась сразу во все стороны, не соображая, как в двух, направленных на неё глазах буйствует и торжествует неумолимо надвигающаяся смерть.
– Ты это… отойди, не мешай!.. – крикнул через плечо бородатый матрос.
Милюль сделала два шага в сторону, отвернулась к реке, чтобы не привлекать к себе внимания, и впилась зубами в чёрную рыбью спину. Рыба задёргалась с удвоенной силой. Спинной плавник больно уколол Милюль в щёку. Чешуя облепила нёбо и язык, но, не смотря на боль в щеке, не смотря на чешую, на привкус сырой воды и рыбьей слизи, Милюль ощутила и вкус нежнейшего сырого мяса!
Урча, она вновь и вновь кусала и быстро, почти не жуя, проглатывала свежие куски. Это была настоящая еда! Не то, что луковица, безжизненный тушёный фарш и всякая гадость из сырого теста! Периодически Милюль сплёвывала надоедливую чешую и колючие рыбьи кости и всё ела и ела.
Неаккуратно обгрызенный скелет с бессмысленной головой полетел за борт. Милюль вновь повернулась к бункеру. Лебёдка прекратила греметь. Сеть опустела, и матросы укладывали её, выбрасывая в бункер запутавшуюся редкую рыбёшку. Милюль облокотилась грудью о край бункера и выхватила вторую рыбу. Тот, что с лопатой, заметил это и крикнул ей:
– Чего, Люба, нравится? Погоди, привыкнешь!
Конечно, он не ожидал увидеть, как юное создание, девочка-подросток, школьница, впервые вышедшая с папой на рыбный промысел, вопьётся зубами в живую рыбину и примется пожирать её, словно медведь, или ещё какой хищник, но совсем не как человек. От удивления рыбак открыл рот и чуть не свалился в полный рыбы бункер.
Пока он пялился, Милюль быстро и сноровисто ела. Она уже обрела некоторый навык и теперь не кололась о плавник и о кости. Как подсолнечную шелуху, она быстро выплёвывала чешую.
– Э! – наконец смог выкрикнуть ошалелый рыбак с лопатой – ты это чего?
Поднеся к губам указательный палец, Милюль сказала ему: «Т-с-с!» Это подействовало. Некоторое время матрос молча наблюдал за девочкой, но вскоре потоки прибывающего удивления развернули его сознание и прорвались в нарастающем вопле: «Эй! Ребята! Смотрите, чего она творит! Этого не бывает! Она нашу рыбу жрёт!»
«Рыбы ему, видишь ли, жалко» – подумала Милюль, и, выкинув скелет за борт, нагло улыбнулась. Выглянувшие из-за бункера матросы не увидели того, как Милюль кушает. Она стояла, спрятав руки за спиной и, как ни в чём не бывало, улыбалась миру.
– Чего орёшь, баламут? – обратился первый матрос к жадине – не видишь, мы работаем?
– А ты посмотри, Фёдор Николаич, у ней вся рожа исцарапана – не унимался этот.
– Ну и что? – резонно возразил Фёдор Николаевич – Мало ли чего?
И оба матроса снова скрылись за бортиком бункера. Милюль же выхватила третью рыбину и, нагло глядя на ябеду, вгрызлась ей в хребет у основания головы. Лопатоносец потерял дар речи. Он только молча хлопал ртом, как та самая рыба, которую стремительно поглощала Милюль. Рыба съелась в мгновение ока. Милюль схватила четвёртую и, оскалив зубы, громко рыгнула. Матросу, судя по всему, стало совсем не по себе. Он бросил лопату, спрыгнул на палубу и убежал, крича. Теперь никто не мешал девочке и она не спеша, ела вкусных рыб.
Милюль увлеклась трапезой, и не сразу заметила, как сейнер выключил двигатели и лёг в дрейф. Постепенно она почувствовала перемену ситуации, огляделась и увидала, что рыбаки, выбиравшие рыбу из сети, прекратили работу и молча смотрели на неё из-за бункера. С другой стороны приближались оба капитана и тот, жадный матрос. Показывая на Милюль пальцем, жадный кричал:
– Смотрите! Говорю же я вам, она одну рыбу за другой так и лопает, так и лопает! А рычит как лев!
– Опять ты, назола! – обратилась к нему Милюль, и бросила в ненавистного назолу скелет.
Скелет описал идеальную дугу над палубой и угодил головой ему в череп.
– А! Она бешенная! – заорал ушибленный рыболов, хватаясь за лоб.
– Доченька, что с тобой? – спросил бородатый капитан.
– Не мешайте мне – спокойно, как ей казалось, посоветовала Милюль – я обедаю.
– Видали? – не унимался назойливый жмот – она не в себе!
– Любка, кончай беситься! – крикнул Павлик.
– А может, её к доктору надо? – предложил тот матрос, которого звали Игнатием.
– Конечно надо – согласился Фёдор Николаевич – от сырой рыбы и заболеть можно.
– Да она сбрендила! – заявил ушибленный.
– А ну, тихо! – рявкнул старший капитан и, обращаясь к Милюль, вкрадчиво предложил – пойдём, Люба, я тебя спать уложу.
– Я не хочу спать – отказалась Милюль – и никакая я вам не Люба. Я Милюль.
Павлик охнул. «Батя» нахмурился, а ушибленный матрос вновь заверещал:
– Что я вам говорил? Она сбрендила! Её в дурдом надо!
Терпение у Милюль кончилось. Она решила прекратить пустые разговоры, подцепила очередную рыбу и вгрызлась в неё. Матросы же, как по команде, бросились к ней с обеих сторон. Может быть, они и ожидали сопротивления, но они никак не ждали того, что Милюль, держа извивающуюся рыбу во рту, с необычайной ловкостью вскочит на бортик бункера, наискосок прыгнет на другой бортик и окажется у них за спиной. Бегущие с разных сторон матросы врезались друг в друга и попадали, образовав маленькую кучу – малу.
Спрыгнув на палубу, Милюль снова взяла рыбину в руки и прокричала:
– Дадите вы мне пообедать, в конце-то концов?
Они не ответили. Наоборот, повскакав с мокрой палубы, неуклюже и коряво, падая и мешая друг другу, побежали вокруг бункера за ней. Только бородатый капитан не бегал. Он смотрел на неё с такой жалостью, будто она и впрямь была больной.
Но Милюль-то знала, что она не больна, что она куда здоровей и проворнее их всех. Ловко прыгая и уворачиваясь от поскальзывающихся мужиков, она домчалась до рубки и вскарабкалась на крышу. Матросы столпились внизу. Тот самый, ушибленный, полез, было за ней, но она снова ударила его в лоб. На этот раз пяткой.
Матрос грохнулся бы на палубу, кабы его не поймали остальные. Глядя на растерявшихся преследователей, Милюль съела добычу и задумалась о том, как бы ей опять добежать до бункера. На палубе тем временем царила суматоха. Дважды ушибленный выл и катался, держась за голову. Фёдор Николаевич пытался оказать ему помощь, а Павлик с Игнатием подпрыгивали и уговаривали её слезть, при этом Павлик совершенно нелогично обещал надрать ей жопу ремнём.
Наконец, Милюль придумала, как добраться до заветной цели и, встав на ноги, сообщила: «Пойду кораблём рулить, а то, смотрю, никто не рулит» – тут она развернулась и двинулась в сторону носа.
– Беги в рубку, Павлик! – раздался сзади и снизу голос Игнатия – а я её тут догоню!
Молодой капитан побежал вдоль левого борта. Милюль же кошкой спрыгнула на правую сторону и устремилась назад, к бункеру. «Очень мне надо рулить вашим тазом» – пробормотала она на бегу.
Игнатий карабкался на крышу и не успел уследить за Милюлиным манёвром. В три прыжка она вновь оказалась у бункера, схватила сразу две рыбы и оглянулась назад. Старший, бородатый капитан, который не гонялся за ней, не ругался, а лишь печалился, так и стоял, глядя на неё. Погрозив на всякий случай ему рыбой, Милюль спряталась за бункером и продолжила обед.
Она ела самозабвенно. Каждый кусок рыбьего мяса, откушенный и проглоченный, рождал в ней неописуемое чувство восторга. Она ощущала, как он тает во рту, как проваливается в пищевод и движется там, оставляя за собой прохладный и вкусный след. Она чувствовала, как он падает в желудок и только там окончательно исчезает, превращаясь в неуловимую частицу сытости, наполняющую всю Милюль целиком.
Сытость приходила так же медленно, как медленно заполняется нижняя колба песочных часов. Может, и прав был тот, ушибленный, насчёт того, что заполнить пустоту мог только весь сегодняшний улов. А может, и улова было бы мало? Может, во всей этой реке нет того количества рыбы, которое ей, Милюль, надо обязательно съесть?
Симфония гастрономических чувств маленькой обжоры была безобразнейшим образом прервана. С обеих сторон выскочили тихо подкравшиеся рыбаки и попытались её поймать. Наверное, они думали загнать её в тупик. Они не подозревали, что за кормой сейнера, за задним бортом, который они считали краем и границей поля игры, открывается бескрайний простор возможностей! Их сознание было замкнуто пределами судна, но Милюль знала куда больше них! Мир её был тысячекратно шире этой облупленной палубы! Она управляла ситуацией, а не эти ограниченные инвалиды в больших сапогах!
Дико хохоча, Милюль вывернулась из засады, прыгнула к бортику и, обернувшись, крикнула: «Простофили!»
– Куда?..
– Стой!..
– Утонешь, дура! – неслось ей вслед, когда спина девочки коснулась воды.
Вода упругим толчком встретила её и расступилась, впуская в себя. Холодная, она обожгла лицо и кисти рук. Морозным потоком устремилась за шиворот и сомкнулась над ней. «Сейчас я буду тонуть – подумала Милюль – должно быть, это очень неприятно». Будто подтверждая эту догадку, вода хлынула в нос и рот. Она обожгла бронхи, скручивая их в болезненные жгуты. Ужасом вода ворвалась в самый мозг тонущей девочки и мгновенно парализовала волю. Милюль видела свою тень, движущуюся рядом, в желтоватой мути. Она видела пузыри воздуха, покидающие её. Чувствовала, как они, словно прощаясь, мимолётно щекочут щёки и уходят вверх. Безвозвратно. Навсегда. Милюль стало больно и очень обидно за что-то. Крайняя степень одиночества навалилась на неё неизмеримой массой, но очень быстро унеслась вслед за пузырями. Стало всё равно. Вместе с гигантским равнодушием наступил конец и обиде. Обида перестала жить в её душе, и одиночество удалилось, как нечто мелкое и бессмысленное. Следом так же уменьшилось и растворилось равнодушие. Что за равнодушие такое? Нет никакого равнодушия. Всё прекратилось.
Глава пятая Среда
– У Милюль выросли ноги. Довольно длинные. Гораздо длиннее рук. Хвост всё же оставался привычнее и удобнее ног, поэтому ноги, хоть и выросли, но непонятно зачем. Изредка Милюль ими дёргала. Что ещё с ними делать? И думать о них нечего.
Задуматься о себе заставляли растущие руки. Но чтобы задуматься, надо остановиться, замереть неподвижно среди толстых стеблей и изобильной ряски, там, где никто тебя не заметит, не съест. Она задумывалась о руках. Висеть неподвижно и думать значительно удобнее, если при этом зацепиться рукой за стебель, или облокотиться о твёрдое дно. Руки не только требовали, чтобы о них думали, но и оказывались очень даже полезными для того, чтобы думать о них, о руках.
Какой-то замкнутый круг получался. По большому счёту выходила полная бесполезность. Надо было бы так простроить ход мысли, чтобы вырваться из замкнутого круга. То есть мысли о руках не должны заставлять её, Милюль, замирать в убежищах. Эти мысли должны происходить как-то иначе и тогда они позволят додуматься до чего-то ещё. Или начать с рук? Может быть надо проследить, чтобы руки не только позволяли зацепиться за что-либо, но и что-то ещё такое совершить? Но если не зацепиться, то думать об этом катастрофически нельзя. Вынесет на открытое место, а там того и гляди, тебя кто-нибудь съест, пока ты в задумчивости. Всегда надо спешить, чтобы оставаться в живых. Так и вертелась её мысль, не находя никакого проку ни в ногах, ни в руках, ни в думах о них.
Древнегреческий мудрец Сократ однажды заявил: «Человеческое сознание вечно будет направлено на осознание самого себя во вселенной и так же вечно эта цель будет недостижима». Он говорил о человеческом, потому как сам был человеком, а не раком. Ему и невдомёк было, что каждое живое существо на Земле, не взирая на объёмы своей памяти и силу интеллекта, обязательно впадает в такой же замкнутый поток.
Разница между нами, раками и лягушками состоит лишь в количестве приводимых аргументов и отвлечённых образов, кои никакой пользы не приносят, а лишь ещё больше запутывают мыслящего.
Для примера можно сравнить человека и медузу. Осознавая себя, человек может вспомнить трёхколёсный велосипед с красивым сиденьем, окружающие его детство пейзажи и ситуации. Медуза может вспомнить солнечные блики на воде и… и всё. Нет у неё ни ситуаций, ни велосипедов. Но, не смотря на это, результат потуг её мысли оказывается, как правило, таким же, как у «царя природы». Повертев себя так и этак в окружающей вселенной, прикинув соотношение величин, продолжительностей, случайностей и прочего, медуза приходит к такому же выводу, что и среднестатистический человек: «Хватит вспоминать. Надо жить дальше». По сути дела результат этого процесса называется: «Ничто».
Конечно, есть уникальные личности, которым удалось прорваться сквозь замкнутый круг пустых мыслишек и жизненных необходимостей. Этим уникумам удалось систематизировать химические элементы, расщепить атом, построить космические ракеты и даже красиво разукрасить матрёшки. Но даю клешню на отсечение, даже эти люди порой смотрели на вселенную, сравнивали себя с нею и пытались осознать неосознаваемое. Рано, или поздно, каждый из тех, кто смог прорваться сквозь бесконечный шквал условностей, домыслов и баек наподобие тех, которые я рассказываю вам, приходили к той же мысли, которую изначально знает каждая кристаллическая частичка кварца, называемая песчинкой: они говорили себе: «Я – песчинка во вселенной».
Тем не менее, мы с вами знаем: Ломоносов, Менделеев и Циолковский – потому и незаурядны, потому и вышли за пределы общепринятого, что нашли отгадку неразрешимого и помогли другим расширить мир.
Что может быть интереснее, чем найти отгадку какого-нибудь вопроса? Что может быть ценнее, чем разорвать замкнутый круг мысли: «Зачем мне руки, если они помогают лишь думать о руках?» Выход из замкнутого круга находится где-то на самой его грани. В том месте, где мысль сталкивается с необходимостью её реального применения.
Милюль о грани не думала. Она ощущала своё бытиё так же, как ощущает его каждое живое существо, каждая бактерия, зерно, или каждый кристалл камня. Она занималась собой, так же, как большинство существ. Все вокруг занимаются тем же.
От того и выросло на Земле всеобщее непонимание. Мы, раки, не понимаем песчинок. Они – нас. Мы не понимаем людей, люди – всяких живых тварей. Но мало того! Люди не понимают ещё и друг друга. Порою один человек видится другому как некое нелепое и неуместное существо, либо даже предмет. Даже друг в дружке никто не желает увидеть отражение вселенной. Чего уж тут говорить о камнях, о лягушках и о нас, раках-отшельниках? Нечего говорить. Вот я говорить и не буду.
А буду я рассказывать про маленькую девочку, которой пришлось пронестись сквозь целый век жития человечества. Ей довелось промелькнуть яркой звездой на фоне разных эпох. Удастся ли ей осознать себя, понять, в конце концов, где она находится и чего ради её туда, неизвестно куда, занесло?
Даже если удастся, то не зря ли? Думаю, что не зря! Не зря и не задарма проживаем мы свои маленькие жизни. Не зря мы собираемся и беседуем на этом морском берегу. Даже самое утлое судёнышко не зря выходит в море. И Вселенная не зря крутит галактики и планеты.
Вон там, под водой, находится огромная колония, под названием коралл. Это целый город, построенный массой одинаковых на наш взгляд зверьков. Каждый из них рождается, строит себе домик, рожает детей и умирает. На его маленьком домике дети и внуки строят свои домики и тоже умирают. Так продолжается до тех пор, пока не случится чудо. То есть, пока нефть не выльется из большого танкера. Но она обязательно выльется и тогда всё прекратится. Колония кораллов задохнётся под большим нефтяным пятном, и всё. Миллионы существ, годами строящие домики и, если хотите, цивилизацию, вдруг, в считанные дни задыхаются. Коралл становится мёртвым.
Позже на опустевшую ветку заселятся всякие полипы. На ней начнут гнездиться мелкие ракушки. Жизнь не исчезнет совсем. Может быть, через несколько лет поблизости появятся новые колонии кораллов. Только вот та самая колония, о которой я говорил, больше не возродится. И всё из-за какого-то нефтяного пятна, из-за чуда, необъяснимого и непостижимого никем из погибшей цивилизации. Чудо, друзья мои, это чаще всего трагедия, выпавшая из понятных её участникам причинно-следственных связей.
– Как же? – возразил рак интеллигентной наружности – сами же сказали, колония погибла из-за нефтяного пятна!
– Да. Из-за пятна. Но это пятно видели мы. Это мы знаем: танкер – ни с того, ни с сего – сбросил нефть. Кто из жителей коралловой колонии мог это знать? Кто из них мог предвидеть причины и оценить следствия?
– Могли бы, будь они полюбознательнее – пробурчал интеллигент.
– Ерунда, ерунда, и ещё раз ерунда! У всякого мыслящего существа, как и у каждого сообщества, есть пределы возможных знаний. Сколько человеческих цивилизаций разрушилось за время бытия нашей планеты? Сколько колоний, муравейников и других видов жизни бесследно исчезли? Нет им числа. Неужто вы думаете, что гибнущие в наводнении муравьи имели возможность найти объяснения постигшей их неприятности?
– Конечно да! – радостно воскликнул интеллигентный оппонент пожилого рака – для этого и придуманы науки, история, философия. Для этого создана письменность и выработана система передачи знаний от одного поколения другому. В конце концов, для этого создано искусство!
– Вы правы, коллега, всё это есть – согласился старый рак, и тут же добавил – да только зря. Много ли вы прочли литературных произведений, созданных трилобитами? Эти существа обитали на планете миллионы лет. Их раковины могли бы рассказать нам куда больше, чем ракушки рапанов. Однако теперь вы их нигде не найдёте. Трилобиты вымерли, а все прекрасные произведения их, трилобитового искусства, покоятся вдали от современной береговой линии.
Да что нам углубляться в подобные дебри? Вот, например, цивилизация инков существовала многие тысячелетия. Невероятные глубины человеческой мысли хранились на их узелковых письменах. Инквизиция отыскала и уничтожила все узелковые письмена до единого. Вот и всё. Никакой письменности не осталось. На мой взгляд, это такая же история, как и с нефтяным пятном.
– Ну, коллега, вы опять окунаете нас в мир людей – развёл клешнями интеллигент – люди постоянно только и разрушают собственные цивилизации. Они безумны.
– Может быть и безумны – покрутил усом старый рак – может быть. Но я рассказываю не о безумии. Это мне неинтересно. Я-то, как раз, склонен предполагать, что они, как и мы, как и все твари на Земле, пытаются осмыслить личное и даже общественное бытиё. Пытаются и не могут понять: что за необъяснимые пятна заставляют бесследно исчезать одну страну за другой? Что за невидимый, но ощутимый рок раскалывает империи и лишает смысла труды множества рук и голов?
По идее они должны догадываться о божественных сущностях, влияющих на их жизнь извне, но параллельно они пытаются найти объяснения произошедшим бедам в причинно-следственных связях. Занятие это бесперспективное, хоть и увлекательное. Всё равно, как лягушке пытаться осмыслить для чего вдруг у неё отросли руки, когда и понимать тут нечего. На самом то деле, кроме чуда никаких движущих сил вселенной нет и нет кроме него никаких объяснений всему живому и сущему.
Ну, так я вернусь к нашей Милюль. В конце концов, дурацкие мысли о выросших руках оказались лишними, и отошли сами собой. На смену им пришло нечто иное.
«Всё-таки достали» – подумала Милюль, ощущая холодную влажность на лице. Открывать глаза не хотелось. Милюль помнила, как она только что тонула в мутной, холодной реке. Она помнила, как перед тем гонялись за нею бородатые рыболовы, и ей совсем не хотелось снова видеть тех жадных дядек. С другой стороны тот факт, что она не утонула, не мог не радовать Милюль. И Милюль решила радоваться.