99 имен Серебряного века Безелянский Юрий
11 января 1933 года в «Литературной газете» Толстой сделал такое признание: «Если бы не было революции, в лучшем случае меня бы ожидала участь Потапенко: серая, бесцветная деятельность дореволюционного писателя. Октябрьская революция как художнику мне дала все…»
Да, Алексей Николаевич Толстой получил все: был удостоен всех мыслимых в советское время наград и званий и возведен в ранг классика советской литературы.
В ноябре 1936 года произошла встреча Алексея Толстого с Иваном Буниным в Париже, куда приехал по делам советского государства «красный граф». Вот что вспоминает об этом Бунин:
«„Можно тебя поцеловать? Не боишься большевика?“ — спросил он, вполне откровенно насмехаясь над своим большевизмом, той же скороговоркой, и продолжал разговор еще на ходу:
— Страшно рад видеть тебя и спешу тебе сказать, до каких же пор ты будешь тут сидеть, дожидаясь нищей старости? В Москве тебя с колоколами бы встретили, ты представить себе не можешь, как тебя любят, как тебя читают в России…
Я перебил, шутя:
— Как же это с колоколами, ведь они у вас запрещены.
Он забормотал сердито, но с горячей сердечностью:
— Не придирайся, пожалуйста, к словам. Ты и представить себе не можешь, как бы ты жил, ты знаешь, как я, например, живу? У меня целое поместье в Царском Селе, у меня три автомобиля… У меня такой набор драгоценных английских трубок, каких у самого английского короля нету… Ты что ж, воображаешь, что тебе на сто лет хватит твоей Нобелевской премии?..»
Действительно, Алексей Толстой в советской России преуспел, хотя Маяковский горячился и кричал о том, что Толстой не въедет в СССР на белом коне своего полного собрания сочинений, но он въехал. И даже гарцевал на этом белом коне. В 1928 году была опубликована вторая книга «Хождения по мукам» — «Восемнадцатый год». У Толстого была творческая особенность: по нескольку раз переделывать ранее написанное. Так вот, «Сестры» имели три редакции, в которых полностью изменилась политическая окраска романа. Начатый в эмиграции, антисоветский роман превратился, как бы в вывернутый наизнанку, роман просоветский. О направленности «Восемнадцатого года» и говорить излишне.
В 1929 году Толстой приступил к «Петру Первому», образ которого он нарисовал, исходя из концепции «исторической прогрессивности». И весь роман аккуратно наложился на современность. Таким же образом строил Толстой и пьесу об Иване Грозном, подыгрывая власти и оправдывая ее репрессивную политику. А популярный «Золотой ключик, или Приключения Буратино», которой писатель затем превратил в пьесу и фильм?.. Там все было построено прозрачно: золотой ключик к дверям «страны счастья», а «страна счастья» — это, естественно, «Страна Советов». И уж совсем подхалимским получился роман «Хлеб» (1937).
В депутатском архиве Толстого, а он был депутатом Верховного Совета СССР, сохранились письма-отклики на его «Хлеб». Вот выдержки из одного из них, написанного в ноябре 1937-го:
«Алексей Толстой!
Сегодня я сняла со стены ваш портрет и разорвала его в клочья. Самое горькое на земле — разочарование. Самое тяжелое — потеря друга. И то и другое перед вами. Я ставила вас выше М. Горького, считала вас самым большим и честным художником. Андре Жид писал: „…я хотел бы всю жизнь, при малейшем ударе издавать звук чистый, честный и подлинный: все люди, которых знаю я, звучат фальшиво…“ Вы казались мне тем инструментом, который никогда, ни в каких условиях не может издать фальшивую ноту. И вдруг я услышала вместо прекрасной мелодии захлебывающийся от восторга визг разжиревшей свиньи, услышавшей плеск помоев в своем корыте… Я говорю о вашем романе „Хлеб“… Мне стало стыдно, горько и очень-очень больно. Ведь вы наблюдательный, умный, чуткий человек с огромным сердцем, вы, написавший „Гадюку“, „Хождение по мукам“, „Морозную ночь“, вы, так умевший передать всю „милую тяжесть любви“, проникший в тайное тайных человеческой души и с опытностью мастера разбиравшийся в сложной технике Жизни… И вдруг вы вступили в свору завывающих с пеной у рта подхалимов, двурушников, разбивающих лоб от усердия кликуш… Неужели вы не видите объективной действительности? Где ваша орлиная зоркость? Андре Жид за два месяца пребывания в СССР сумел разглядеть то, чего не увидели вы, живущий здесь постоянно. Как не стыдно вам присоединяться к хору, вопящему, что „у нас светлая, радостная, счастливая жизнь, данная нам любимым Сталиным“. Неужели вы не чувствуете всей духоты атмосферы, в которой задыхается 170 000 000 советских людей? Неужели вы не видите буквальной нищеты во всем Союзе? Или вы оторвались от подлинной жизни?.. Страх — вот доминирующее чувство, которым охвачены граждане СССР. А вы этого не видите? Ваши глаза затянуты жирком личного благополучия или вы живете в башне из слоновой кости?..»
И в конце этого бурно-негодующего письма: «Я вас, как художника, искренне любила. Сейчас я не менее искренне ненавижу. Ненавижу, как друга, который оказался предателем. И я плюю вам, Алексей Николаевич, в лицо сгусток своей ненависти и презрения! Плюю!!!»
Письмо не подписано, а стало быть, и отвечать нет необходимости. В глубине души Толстой, наверное, понимал, что он — всего лишь акробат в советском цирке, но публично, на людях, он провозглашал: «Да здравствует вдохновитель нашего советского творчества товарищ Сталин!» (выступление на митинге в клубе писателей 19 марта 1941 года).
Рабоче-крестьянский граф четко понимал, кто заказывает музыку и кто правит балом, и он был в первом ряду, в обслуге, «с салфеткой в руке», по выражению Аркадия Беленкова. Подвыпив, среди друзей Толстой бахвалился: «Меня Сталин любит!»
И еще пикантная деталь. На вопрос, в каком жанре ему приятнее всего пишется, Алексей Николаевич отвечал: «Больше всего люблю писать: сумма прописью…»
«Гиперболоид инженера Гарина» — фантастическая вещь. Но жизнь самого Алексея Толстого еще более фантастична.
И в качестве справки: в послевоенные годы вышло полное собрание сочинений в 15-ти томах, а всего за советский период произведения Толстого издавались 1 474 раза, они выходили на 78 языках народов СССР общим тиражом в 153,7 млн. экз. Эти данные всего лишь на 1982 год.
Хождение по мукам? Да. Но и по райским кущам тоже.
ЛЕВ ТОЛСТОЙ
Лев Николаевич, граф
28. VIII(9.IX).1828, Ясная Поляна Тульской губернии — 7(20).XI.1910 — станция Астапово (ныне ст. «Лев Толстой» Липецкой области)
Льва Толстого, конечно, странно причислять к деятелям культуры Серебряного века. Он — классик из XIX века, реалист золотой воды. Но как игнорировать то, что последние годы жизни Льва Николаевича (1900–1910) приходятся как раз на расцвет Серебряного века. Он жил в это время и творил свою толстовскую литературу.
«Жутко приближаться к Толстому — так он огромен и могуч; и в робком изумлении стоишь у подножия этой человеческой горы. Циклопическая постройка его духа подавляет исследователя…» (Юлий Айхенвальд).
«Это не человек, а человечище, Юпитер» (Антон Чехов).
- Ты как пророк явился к нам,
- Тебе чужды пороки наши —
- И сладкой лести фимиам
- И злом отравленные чаши.
- Ты хочешь небо низвести
- На нашу сумрачную землю… —
так писал Константин Фофанов. И Анна Ахматова в восхищении: «Силища какая. Полубог! Но весь из себя и через себя — и только…» Дмитрий Мережковский утверждал, что человеческий смысл творчества Толстого в том, что тот отважился смело заглянуть в «бездну плоти».
«Пока Толстой жив, — размышлял Александр Блок, — идет по борозде за плугом, за своей белой лошадкой, — еще росисто утро, свежо, нестрашно, упыри дремлют, и — слава Богу. Толстой идет — ведь это солнце идет».
До наступления Серебряного века были написаны Толстым «Казаки», «Война и мир», «Анна Каренина», «Крейцерова соната», «Исповедь»… В 1899 году был закончен роман «Воскресенье». Уже после смерти Льва Николаевича были опубликованы «Отец Сергий», «Живой труп», «Фальшивый купон»…
Толстой переписывался чуть ли не со всем миром. Он получил около 50 тысяч, написал сам 8 312 писем. В интервью в 1905 году он сказал корреспонденту газеты «Будапешт Хирлап» Густаву Шерени: «Вы можете спрашивать меня о чем угодно. Я отвечу в соответствии со своими убеждениями, потому что мой главный принцип — истина, и человек в ответе только перед Богом. Я не боюсь никого на свете и буду говорить правду, даже если меня снова предадут анафеме…»
Великому правдолюбцу и мудрецу вопросы задавали разные. «Дорогой граф, что мне делать?» — писали отовсюду, — из Америки тоже. Кстати, в Америке издан фундаментальный труд «Л.Н. Толстой и США», где собраны сотни писем простых американцев.
Из ответов американскому журналисту Джеймсу Крилмену (1901): «Когда добро и зло противоборствуют на равных, побеждает добро. Таков общий закон жизни».
Но, увы, на равных не всегда выходит, это почувствовал и испытал сам Толстой, когда в конце февраля 1901 года он был отлучен от церкви. Однако это отлучение вызвало обратную реакцию в народе: опальный граф был завален сочувственными телеграммами и письмами, резко возросло паломничество в Ясную Поляну. Лев Толстой окончательно превратился в идола просвещенной России. Игорь Северянин рисовал такую картину:
- Солдат, священник, вождь, рабочий, пьяный
- Скитались перед Ясною Поляной,
- Измученные в блуде и во зле.
- К ним выходило старческое тело,
- Утешить и помочь им всем хотело
- И — не могло: дух не был на земле…
А ходили ли к Толстому революционеры, террористы и большевики? Лично мне не хочется писать, как писали в советское время: «Революция, Ленин, Толстой», имея в виду статью Ленина «Лев Толстой как зеркало русской революции». Толстой критиковал социализм. Убеждение, что можно придумать наилучшее устройство экономической и социальной жизни людей, Толстой назвал суеверным устроительством. И говорил, что «вредно и тщетно устраивание жизни не только для других людей, но и самого себя… почти все зло мира от этого».
В обращении «Правительству, революционерам и народу» писатель убеждал, что для того, чтобы положение людей стало лучше, надо, чтобы сами люди стали лучше. Но никто не услышал Толстого. Никто не захотел исправляться и духовно совершенствоваться. Как жили во зле, так и остались во зле. Во зле и разрушали Россию…
Еще один крик Толстого «Не могу молчать» (1908) — против смертной казни, — тоже не был услышан.
Не был удостоен Лев Толстой и Нобелевской премии, что сегодня нам кажется весьма странным. Странным для нас, но не для Льва Николаевича, ибо он в конце жизни боялся только двух вещей: своей жены и Нобелевской премии. «Отказываюсь же я потому, что убежден в безусловном вреде денег», — отвечал Толстой всем, кто его уговаривал, что нельзя отказываться от Нобелевской премии. Деньги вредны? Да, Лев Николаевич — уж точно не Алексей Николаевич, тот, третий Толстой как раз очень любил «металл» и роскошь, связанную с ним.
Итак, Лев Толстой отказывался от премии. С другой стороны, Норвежский Нобелевский комитет трижды выдвигал Толстого на соискание Нобелевской премии, и трижды эта кандидатура была отвергнута из опасения прославить знаменитого «анархиста», чья «философия разбросана и бессистемна». Н-да… Чего только не бывает в этом мире!..
А тем временем Лев Николаевич продолжал работать, в частности, над книгой «Круг чтения». И как отмечал Юлий Айхенвальд: «Сквозь рассуждения и морализацию его позднейших книг прорывается, словно луч неугасимого солнца, прежняя сила художественных очарований».
Приведем выдержки из дневника Душана Маковицкого, непосредственного свидетеля жизни Льва Николаевича в Ясной Поляне:
27 мая 1905 года: «Л.Н.: На моих глазах народ испортился. Но я перед русским народом благоговею. У него религия, философия, искусства свои…»
10 марта 1906 года: «Л.Н.: Какое время! Много злобы, озлобления от революции. Но и пропасть добра: свобода печати, могут читать Герцена, декабристов…»
3 ноября 1906 года: «Л.Н.: Читаю Фихте и Руссо и прихожу в ужас… Потому что все это сто лет тому назад было высказано, а действия никакого».
8 августа 1907 года: «Л.Н., сидя на диванчике, вздохнул: — Как хорошо быть 80-летним! Не строишь планы: то и то сделать, а просто живешь».
13 апреля 1908 года: «Л.Н. очень усердно занимался. Софья Андреевна шла ему сказать, чтобы прервал, отдохнул. Л.Н. ответил, что ему всего спокойнее за писанием».
11 февраля 1909 года: «Л.Н.: Ох! Книг столько выходит! Тонет в этом мире всякая книга».
6 июня 1910 года: «Л.Н.: Надо читать литературу шестидесятых годов. Теперешние писатели сравнительно с теми — мальчишки».
А вот несколько отрывков из дневников Софьи Андреевны Толстой:
16 января 1909 года: «Положительно ничего больше не делала, все переписывала „Хаджи-Мурата“. Хорошо! Оторваться не могла».
1 июня 1909 года: «Лев Николаевич ездил верхом в засеку. Говорит сегодня: „Я далече ушел от чувства натурализма; меня интересуют не чисто русские вопросы, а всемирные — всего человечества“».
19 октября 1909 года: «…читал „Русскую мысль“, стихи Сологуба и его рассказ „Белая березка“, ужасался на бессмыслицу, и решил, что теперешние писатели — сумасшедший дом». (Следует отметить, что в «Русской мысли» были еще стихи Блока, Брюсова, Белого, З. Гиппиус, Мережковского и повесть Бориса Савинкова «Конь бледный».)
Дневники — это часть толстовского бытия. Сам Лев Толстой вел дневники более 60 лет.
Природа была щедра к Толстому: она подарила ему полных 82 года жизни. Но вот наступил последний год его пребывания на земле — 1910 год.
Максимализм писателя не иссякал. 10 января 1910 года он записал в своем дневнике: «Для жизни необходим идеал. А идеал — только тогда идеал, когда он совершенство».
В его январских записях чувствуется настроение тоски и одиночества. 1910 год — год между двух революций, и Толстого охватывает тревога, он хочет научить, подсказать, предупредить всех о грядущем.
Март. Толстой перечитывает свое духовное кредо: «Чтобы жить честно, надо рваться, путаться, биться, ошибаться, начинать и бросать, и опять начинать, и опять бросать, и вечно бороться и лишаться. А спокойствие — душевная подлость».
Дневниковая запись от 14 апреля: «Читал свои книги. Не нужно мне писанины больше. Кажется, что в этом отношении я сделал, что мог. А хочется, страшно хочется». В том же апреле Лев Толстой встретился с Леонидом Андреевым, за творчеством которого очень внимательно следил, в свою очередь, Леонид Андреев считал Толстого своим учителем.
Май. Лев Толстой наблюдал за автомобильными гонками Москва — Орел, которые проходили неподалеку от Ясной Поляны. Один из автомобилистов, увидев среди зрителей Толстого, резко затормозил и помахал писателю рукой в перчатке. Остановка была столь неожиданной, что доктор Маковицкий замер от ужаса: машина могла сбить Льва Николаевича. Любопытно высказывание Толстого: «Автомобили нашей жизни чужды. У иных лаптей нет, а тут автомобили». Лев Николаевич вообще весьма отрицательно относился к техническому прогрессу, однако граммофон ему очень полюбился, и он с удовольствием слушал записи на пластинке — пение Паниной, Вяльцевой, Плевицкой и вальсы Иоганна Штрауса.
Июль. Обострение отношений с Софьей Андреевной. Она требовала дневники писателя, а он их прятал от жены и, уходя на прогулку, брал с собой.
28 августа — последний день рождения Толстого, на котором он присутствовал сам.
В сентябре к Толстому приезжал кинооператор Александр Дранков, он устроил для писателя «кинематографические сеансы», к которым Толстой отнесся с живейшим интересом и предсказал кинематографу «великую будущность в деле воспитания».
28 октября (по старому стилю) 1910 года Лев Толстой уходит из Ясной Поляны. Вспоминая об этой драматической теме, Анна Ахматова говорила Лидии Чуковской (запись от 8 мая 1954 года): «Какая гадость была Ясная Поляна! Каждый и все, все, и каждый считали Толстого своим и растаскивали его по ниточке. Порядочный человек должен жить вне этого: вне поклонников, автографов, жен-мироносиц — в собственной атмосфере».
А вот мнение Владислава Ходасевича: «Толстому невыносима была та жизнь, которую, вопреки своим убеждениям, приходилось ему вести подле Софьи Андреевны».
Трагедия Толстого состояла в том, что он оказался между маньяком и истеричкой, — отмечал Александр Дунаев, хорошо знавший атмосферу яснополянского дома на протяжении многих лет. Истеричка — это Софья Андреевна, а маньяк — Владимир Чертков, страдавший душевной болезнью. И, как написал современный поэт Сергей Мнацаканян в стихотворении «Бегство Толстого»:
- О том помыслил он с тоской
- и нежностью, старик суровый:
- бежать от суеты мирской
- к несуетной судьбине новой.
- От рукописей и вещей,
- жены, издателей, усадьбы:
- се от лукавого… В душе:
- на Божий суд не опоздать бы…
Уже покинув Ясную Поляну, Толстой спросил сопровождавшего его Душана Маковицкого: «Куда бы подальше уехать?..»
Лев Толстой умер на 10-й день своего побега. Как зафиксировал в медицинской карте железнодорожный врач — «пассажир с поезда № 12».
«Со смешанным чувством ошеломления, сострадания, скептицизма, иронии встретила Западная Европа бегство и одиночество Толстого, беспомощно глядя на это событие», — писал один из немецких журналистов, характеризуя впечатление на известие о таинственном уходе знаменитого 82-летнего писателя из дома.
Биограф и переводчик Толстого, директор шиллеровского центра в Берлине Р. Левенфельд сказал корреспонденту газеты «Русское слово»: «Я нисколько не удивлен отъездом Толстого. Для подобной личности это вполне последовательно, логично и естественно. Нам, обыкновенным, заурядным человечкам, уход его кажется безумием. Между тем Толстой поступает как гений, как натура, неспособная жить в разладе с совестью, мириться с пошлым оппортунизмом…»
Австрийская поэтесса и драматург Мария делле Грацие сказала: «Каждый из нас — немного Толстой. Каждый хотел бы воздвигнуть хотя бы тонкую стенку между собой и миром, ради покоя и возможности сосредоточиться на себе…»
На этом можно, пожалуй, поставить точку. Но чуть повременим. Книга эта посвящена деятелям и творцам, тем, кого мы по привычке называем интеллигенцией. А как к ней относился Лев Толстой? В одном из интервью он так обозначил свою позицию: «Я не понимаю, как это интеллигенция составляет отдельный класс… Интеллектуальная сила всюду: и в душе простой крестьянки, и на верхах… Раз человек живет вопросами духа, прислушивается к своей совести, то и интеллигент». Этот ответ Толстого помещен в газете «Раннее утро» в 1909 году.
И последняя — пятая толстовская заповедь:
«Не делайте различия между разными народами и любите чужих так же, как своих».
Вот на этом и завершим краткий рассказ о Льве Николаевиче Толстом.
ТЭФФИ
Надежда Александровна ЛОХВИЦКАЯ,
в замужестве — БУЧИНСКАЯ
9(21).V.1872, Петербург, по другим данным — в имении в Волынской губернии — 6.X.1952, Париж
Знаменитые сестры Лохвицкие: старшая Мирра писала стихи и удостоилась титула «Русская Сафо», младшая, Надежда, сочиняла юморески и фельетоны и стала самой популярной в России «юмористкой». Чтобы отличаться от сестры, взяла себе псевдоним из Киплинга — Тэффи.
Сама Тэффи так объясняла принятие псевдонима: «…Почему русская женщина подписывает свои произведения каким-то англизированным словом? Уж если захотела взять псевдоним, так можно было выбрать что-нибудь более звонкое или, по крайней мере, с налетом идейности, как Максим Горький, Демьян Бедный, Скиталец. Это все намеки на некие поэтические страдания и располагает к себе читателя… Прятаться за мужской псевдоним не хотелось. Малодушно и трусливо. Лучше выбрать что-нибудь непонятное, ни то ни се. Но — что?..»
Она выбрала Тэффи. Короткое, звонкое слово, а когда вошла в моду, появились в честь сочинительницы и духи «Тэффи», с неповторимым оригинальным запахом. Тэффи начала публиковаться в газетах «Биржевые ведомости» и «Русь», а затем стала постоянным автором «Сатирикона» и «Нового Сатирикона». В 1910 году вышли стихотворный сборник Тэффи «Семь огней» и два тома «Юмористических рассказов».
Как отмечает Ирина Одоевцева, слава Тэффи в дореволюционной России была огромна. Ее читали, ею восхищались. Когда при составлении юбилейного сборника, посвященного 300-летию царствования дома Романовых, почтительно осведомились у царя, кого из современных русских писателей он желал бы видеть помещенными в нем, Николай II решительно сказал:
— Тэффи! Только ее. Никого, кроме нее, не надо. Одну Тэффи!
И с явным неудовольствием после долгих уговоров царь согласился, чтобы в юбилейном сборнике появились имена и портреты других поэтов и писателей во главе с Гиппиус и Мережковским.
Чем брала читателей Тэффи? Удивительным сочетанием смешного и печального, сопряжением анекдота и трагедии, точностью бытовых деталей («едва ли самый наблюдательный из наших писателей» — так оценил Тэффи Георгий Адамович), изящным подтруниванием над мещанскими нравами и вкусами. И еще тем, что владела, по выражению Михаила Зощенко, «тайной смеющихся слов». И, конечно, прекрасным русским языком. Так, Александр Куприн отмечал присущие ей «безукоризненность русского языка, непринужденность и разнообразие речевых оборотов речи».
Два примера:
«Тема была самая оригинальная: одна молодая девушка влюбилась в одного молодого человека и вышла за него замуж. Называлась эта штука „Иероглифы Сфинкса“» (рассказ Тэффи «Талант»).
«…Потом сели обедать. Ели серьезно и долго. Говорили о какой-то курице, которую где-то ели с какими-то грибами. Иван Петрович злился. Изредка пытался заводить разговор о театре, литературе, городских новостях. Ему отвечали вскользь и снова возвращались к знакомой курице…» («Отпуск»).
Писала Тэффи и стихи. Как определял их Николай Гумилев, «подлинные, изящно-простые сказки средневековья». Вот «Черный карлик»:
- Ваш черный карлик целовал вам ножки,
- Он с вами был так ласков и так мил,
- Все ваши кольца, ваши серьги, брошки —
- Он собирал и в сундучке хранил.
- Но в страшный день печали и тревоги
- Ваш карлик вдруг поднялся и подрос —
- Теперь ему б вы целовали ноги,
- А он — ушел… и сундучок унес…
Салонно? Жеманно? Да. Но Тэффи писала и на злобу дня; так, в октябре 1905 года она пригвоздила генерала Трепова за его хрестоматийный приказ «Патронов не жалеть» в стихотворении «Патроны и патрон», где в конце говорилось:
- — Трепов! Не по доброй воле ли
- С места вам пришлось слететь?
- Сами вы учить изволили,
- Чтоб патронов не жалеть!
И все же главное в творчестве Тэффи не стихи, а ее проза, точнее, ее юмористика. До революции издавались ее многочисленные сборники: «Карусель», «Дым без огня», «Миниатюры и монологи», «Житье-бытье» и другие. Плодотворной оставалась Тэффи и в эмиграции, достаточно назвать такие книги, как «Восток» (Шанхай, 1920), «Тихая заводь» (Париж, 1921), «Черный ирис» (Стокгольм, 1921), «Книга Июнь» (Белград, 1931), «О нежности» (Париж, 1938), «Все о любви» (Париж, 1946). Особняком стоят «Воспоминания» (1931) о тех, кого знала писательница в пору сверкания Серебряного века. И еще книга «Ведьма» (Париж, 1936) о древних славянских богах, — книгу эту высоко оценили Бунин, Куприн и Мережковский.
Эмиграция не сломала Тэффи, но избежать острой ностальгии по родине ей не удалось. В 1920 году Тэффи покинула Россию. В одном из последних эссе, написанном в Одессе, она писала: «Увиденная утром струйка крови у ворот комиссариата… перерезывает дорогу жизни навсегда. Перешагнуть через нее нельзя. Идти дальше нельзя. Можно повернуться и бежать». Тэффи и «побежала» — через Константинополь в Париж. На корабле, поглядывая на беспокойные волны Черного моря, Тэффи написала стихотворение, которое потом Александр Вертинский включил в свой репертуар:
- К мысу радости, к скалам печали ли,
- К островам ли сиреневых птиц,
- Все равно, где бы мы ни причалили,
- Не поднять нам усталых ресниц…
Изведав горечь эмигрантской жизни, Тэффи сделала скорбное признание: «Боялись смерти большевистской — и умерли смертью здесь… Вянет душа, обращенная на восток. Думаем только о том, что теперь ТАМ. Интересуемся только тем, что приходит оттуда».
Не все было гладко в личной жизни. В молодые годы Тэффи вышла замуж за юриста Владислава Бучинского. После рождения второй дочери Елены разошлась с ним в 1900 году, то есть в 28 лет. А дальше одна? Вот что по этому поводу писала Ирина Одоевцева в воспоминаниях «На берегах Сены»:
«Женские успехи доставляли Тэффи не меньше, а возможно, и больше удовольствия, чем литературные. Она была чрезвычайно внимательна и снисходительна к своим поклонникам.
— Надежда Александровна, ну как вы можете часами выслушивать глупейшие комплименты Н.Н.? Ведь он идиот! — возмущались ее друзья.
— Во-первых, он не идиот, раз влюблен в меня, — резонно объясняла она. — А во-вторых, мне гораздо приятнее влюбленный в меня идиот, чем самый разумный умник, безразличный ко мне или влюбленный в другую дуру».
В этом ответе — вся Тэффи. В Париже судьба свела ее с П. Тиксоном, с которым они прожили вместе до самой его кончины. Однако брак свой не регистрировали. Последний мужчина Тэффи был тяжело болен, и писательница нежно за ним ухаживала и продолжала писать свои веселые рассказы. Публика любила смеющуюся Тэффи. За ее смех она платила деньги. Тэффи это прекрасно понимала и не меняла своей тональности.
Галина Шаховская в своих мемуарах вспоминает: «Тэффи, в сущности, была единственной „дамой“ литературного Парижа — не „литературной дамой“, а очаровательной, хорошо воспитанной и „столичной“ дамой. Может быть, несколько суховатая и чрезвычайно умная, Тэффи, мне кажется, не интересовалась политикой или мировыми вопросами. Интересовали ее человеческие типы, дети и животные, но трагическую участь всего живущего она не только понимала, но и чувствовала ее на своем собственном, прежде всего, опыте.
Сатирики и юмористы (за исключением Мятлева) почти все ипохондрики, от Гоголя до Дон-Аминадо и Зощенко. Как все они, Тэффи смеялась „горьким смехом“, без злобы, но с предельной зоркостью отмечая, и для наглядности их увеличивая, нелепости быта и людские слабости.
Когда я ее знала, ее здоровье уже требовало болеутоляющих средств, а иногда и возбуждающих, и мне приходилось ее видеть то блестящей и остроумной, то совершенно потухшей, превозмогающей себя и жизнь. И вдруг, оттого что кто-то находился рядом с ней, таившаяся в ней искра вспыхивала снова, и фейерверком рассыпались меткие замечания, остроумные рассказы, живые воспоминания.
Очень любила Н.А. балы и выходы, следила за своей внешностью, одевалась, как могла, элегантно, я никогда не видела ее непричесанной и неподтянутой…»
А вот что вспоминала Ирина Одоевцева: «…И тогда, и после войны Тэффи была очень бедна. Последние годы долго и тяжело болела, но даже перед смертью не теряла своего удивительного дара — чувства юмора. Обращалась к своим знакомым за денежной помощью так: „Прощу в последний раз. Обещаю, что долго не задержусь на этой земле. А вы уж, пожалуйста, дайте мне сейчас те деньги, которые все равно потратите на цветы, когда придете ко мне на похороны“».
Незадолго до кончины Надежда Александровна Тэффи, оглядываясь на свой жизненный путь, отмечала: «Принадлежу я к чеховской школе, а своим идеалом считаю Мопассана. Люблю я Петербург, любила очень Гумилева, хороший был и поэт, и человек. Лучший период моего творчества был все же в России».
Тэффи успела отметить свой 80-летний юбилей и навсегда покинула, как она выражалась, «остров» своих «воспоминаний». О смерти, как о Хароне, она написала заранее:
- Он ночью приплывет на черных парусах,
- Серебряный корабль с пурпурною каймою!
- Но люди не поймут, что он приплыл за мною,
- И скажут: «Вот луна играет на волнах»…
- Как черный серафим три парные крыла,
- Он вскинет паруса над звездной тишиною!
- Но люди не поймут, что он уплыл со мною
- И скажут: «Вот она сегодня умерла».
Итак, серебряный корабль увез в серебряную даль одну из ярких представительниц Серебряного века — Надежду Тэффи…
ФОФАНОВ
Константин Михайлович
18(30).V.1862, Петербург — 17(30).V.1911, Петербург
После смерти Фофанова его горячий поклонник Игорь Северянин воскликнул:
- Погасли пламенные похороны
- Поэта, спящего в мечте…
- Да озарится имя Фофанова
- В земной пустыне и тщете!..
Не озарилось. Фофанов так и остался в тени Серебряного века, более поэтом XIX века, нежели XX.
- Звезды ясные, звезды прекрасные
- Нашептали цветам сказки чудные;
- Лепестки улыбнулись атласные,
- Задрожали листы изумрудные…
Слишком все просто и слишком однозначно, без подтекста и второго плана. Серебристы писали иначе. И поэтому Фофанов разошелся с литературными искусниками и аристократами, считая, что они «разрушают» дело Пушкина своим кривляньем.
- Прочь, князья уродства,
- Душен ваш бесчувственный огонь… —
писал Фофанов в стихотворении «Декадентам».
Константин Фофанов родился в семье мелкого купца, достаточного образования не получил. Рано увлекшись чтением, пристрастился к поэзии и в 13-летнем возрасте начал писать стихи, чему не находил сочувствия в семье. Порвал с родными и ушел из дома, став поэтом-профессионалом. Впервые его стихи «Из библейских мотивов» появились в газете «Русский еврей» от 8 июля 1881 года. С этого момента начал печататься регулярно. В 1887 году вышла первая книга стихотворений, на которую откликнулся Чехов в письме к Григоровичу: «Из поэтов начинает выделяться Фофанов. Он действительно талантлив».
Первая книга стихов Фофанова выдвигалась даже на соискание Пушкинской премии. В 1889 году вышла вторая книга, в 1892 году — третья «Тени и тайны», лучшая из всех фофановских книг. Последующие сборники («Иллюзии», «После Голгофы») были значительно слабее в художественном отношении. Как отмечал Брюсов, «прекрасные стихотворения у Фофанова чередуются с совершенно ничтожными».
Разбирая творчество Фофанова, Игорь Северянин писал: «Творчество Фофанова полярно: с одной стороны, жалкая посредственность, с другой — талант, граничащий с гением:
- Скорей в постелю, поэтесса…
и:
- Я сердце свое захотел обмануть,
- А сердце меня обмануло… —
написано одним и тем же автором! Этому поверить трудно, однако это так…» И далее Северянин упрекает Фофанова в «вопиющей небрежности, необдуманной наскорости». Но всю эту недоработанность Северянин прощает Фофанову за его удивительную талантливость, за особую пленительность строк, таких, как эти:
- Быть может, тебя навестить я приду
- Усталой признательной тенью
- Весною, когда в монастырском саду
- Запахнет миндальной сиренью?
Или других строк:
- Едва-едва забрезжило весной,
- Навстречу вешних дней мы выставили рамы,
- В соседней комнате несмелою рукой
- Моя сестра разучивала гаммы.
- Духами веяло с подержанных страниц, —
- И усики свинцово-серой пыли
- В лучах заката реяли и плыли,
- Как бледный рой усталых танцовщиц…
Фофанов жил как бы в «двух мирах», о чем он недвусмысленно признавался:
- Блуждая в мире лжи и прозы,
- Люблю я тайны божества:
- И гармонические грезы,
- И музыкальные слова.
- Люблю, устав от дум заботы,
- От пыток будничных минут,
- Уйти в лазоревые гроты
- Моих фантазий и причуд…
А пока Фофанов старался укрыться в «лазоревом гроте» —
- Столица бредила в чаду своей тоски,
- Гоняясь за куплей и продажей;
- Общественных карет болтливые звонки
- Мешались с лязгом экипажей…
И эти жуткие автомобили — порождение грохочущей цивилизации —
- Мелькают, как птицы, моторы
- И пыль по дороге кружат,
- И слепнут прохожего взоры,
- И кажется, камни дрожат…
Представьте, в каком ужасе пребывал Фофанов, этот человек природы, а отнюдь не городской жизни, как ему было неуютно, тоскливо, противно:
- Мы при свечах болтали долго
- О том, что мир порабощен
- Кошмаром мелочного торга,
- Что чудных снов не видит он…
А Фофанову хотелось иного — сна наяву:
- Дорогая моя! если б встретиться нам
- В звучном празднике юного мая
- И сиренью дышать, и внимать соловьям,
- Мир любви и страстей обнимая, —
- О, как счастлив бы стал я любовью твоей,
- Сколько грез в моем сердце усталом
- Этот май — баловник, этот май — чародей
- Разбудил бы своим опахалом!
Однако и с «дорогой» у Фофанова не получилось так, как хотелось: солнечно и беззаботно. Еще будучи гимназисткой, Лидия Тупылева пришла к Фофанову и попросила его написать стихи ей в альбом. Позднее эта Лидия, выпускница Смольного института, стала женой поэта и «подарила» ему 11 детей, из которых двое умерли в раннем возрасте. Большая семья плюс постоянные болезни, которые одолевали Фофанова, плюс неравномерность литературных заработков, и отсюда тихое отчаянье:
- Мой друг, у нашего порога
- Стучится бледная нужда…
Нужда до такой степени, что однажды поэт пытался дать объявление для газеты: «Желаю получить место швейцара, дворника или полового».
Ну, и, конечно, пагубное пристрастие к алкоголю. В «Медальоне», посвященном Фофанову, Северянин писал:
- Он, суеверный в сумерки влюбленный,
- Вином и вдохновеньем распаленный,
- Вливал в стихи свой скорбный виноград.
Константин Фофанов шел по стопам Аполлона Григорьева, да и других русских поэтов, загубленных вином. Ужасно было и то, что и жена была подвержена этому недугу и было непонятно, кто на кого дурно влиял — Фофанов на жену или жена на Фофанова?.. «Фофанов был обаятельным, мягким, добрым, ласковым и сердечным человеком, очень нравственным, религиозным и даже застенчивым по-детски», — вспоминает Северянин. Но в пьяных загулах был Фофанов, конечно, иным.
За две недели до смерти Фофанова Игорь Северянин с другом поэта посетили Фофанова: «Застали мы его в постели, как всегда без гроша в доме. Он жаловался на боли в левом боку, кашлял, но был весел и оживлен, по обыкновению много шутил и развлекал нас остротами и эпиграммами преимущественно на высочайших особ. Он потребовал, чтобы жена распорядилась послать за водкой, и, несмотря на наши протесты и на доводы о вреде вина во время болезни, водка все же была добыта, и мы вынуждены были, скрепя сердце, выпить с ним несколько рюмок…»
Фофанов умер в больнице от воспаления легких при общей истощенности организма, да еще при психическом заболевании, в возрасте 49 лет. Очевидно, сам Фофанов чувствовал свой приближающийся конец и поэтому написал траурную «Элегию»:
- Мои надгробные цветы
- Должны быть розовой окраски:
- Не все я выплакал мечты,
- Не все поведал миру сказки.
- Не допил я любовных снов
- Благоуханную отраву,
- И не допел своих стихов,
- И не донес к сединам славу…
Так считал Фофанов и делал вывод: «И пал я жертвой суеты…» Тут с поэтом можно поспорить. Не суеты. Просто он не попал в ногу со временем. Блок, Бальмонт, Белый и другие поэты Серебряного века отвечали на запросы своей эпохи, а Фофанов, этот «настоящий, прирожденный поэт „божией милостью“» (как написал о нем в некрологе Брюсов) не смог быть созвучным своему времени.
И еще. Некая литературная ирония. Северянин сокрушался в свое время, что читающая публика поставила Надсона выше Фофанова, что-де Надсон со своим общественным беспокойством и тревогой «пришелся по вкусу и был принят целиком. Какое могло быть дело публике до жалкого однообразия его размеров, вопиющего убожества затасканных глагольных рифм, маринованных метафор и консервированных эпитетов? Самое главное было налицо: „тоска по иному“, все остальное не замечали, не хотели замечать и замечать не умели…». Напротив, у Фофанова, по мнению Северинина, был богатейший поэтический арсенал средств выражения, но публика не носила Фофанова на руках. Ирония еще и в том, что в 1998 году в Петербурге, в серии «Библиотека поэзии» Семен Надсон и Константин Фофанов вышли под одной обложкой, в одной книге. Игорь Северянин бы ужаснулся…
Игорь Северянин всегда восторгался Фофановым и посвятил ему несколько своих поэз. Вот одна из них:
- Возьмите Фофанова в руки
- И с ним идите в вешний сад.
- Томленье ваше, скуку, муки
- Его напевы исцелят.
- Себя самих не понимая,
- Вы вдруг заискритесь, как «Мумм»,
- Под «Майский шум» поэта мая
- И под зеленый майский шум…
Остается только расшифровать, что «Мумм» — это сорт густого пива, в дореволюционные годы весьма популярного. Так что —
- Берите Фофанова в руки
- И с ним бегите в вешний сад!
ВЕЛИМИР ХЛЕБНИКОВ
Виктор Владимирович
28. X(9.XI).1885, Зимняя Ставка близ Астрахани (ныне село Малые Дербенты, Калмыкия) — 28.VI.1922, дер. Санталово бывшей Новгородской губернии
На одном из автопортретов Хлебников сделал надпись: «Заседания общества изучения моей жизни». И пророчески угадал. Специалисты — и не только литературоведы — заседают. Изучают. Силятся понять феномен Хлебникова. Три спеца — Вячеслав Вс. Иванов, Зиновий Паперный и Александр Парнис выпустили исследование «Мир Велимира Хлебникова». Ну, и что? Разгадали? Очень сомневаюсь. Когда Хлебников писал:
- Мне мало надо!
- Краюшку хлеба
- И каплю молока.
- Да это небо,
- Да эти облака! —
тут все предельно ясно. А когда он описывал, к примеру, «грозу в месяце ау»:
- Гул голгота. Это рокота раскат.
- Гугота. Гак. Гакри.
- Вука вэво. Круги колец.
- Цирцици! —
то тут обычного человека, не филолога, тем более не лингвиста, берет оторопь: что такое «цирцици»? А что означает «пи — пипизи» или «бай гзогзизи». По всей вероятности, звуковая вещность, но, увы, не все ее могут услышать и осмыслить. Не сучайно Николай Чуковский, сын Корнея Ивановича, в раздражении писал:
«Я утверждаю, что Хлебников — унылый бормотальщик, юродивый на грани идиотизма, зеленая скука, претенциозный гений без гениальности, услада глухих к стиху формалистов и снобов, что сквозь стихи его невозможно продраться и т. д.»
Сказано истинно по-советски: не понимаю — и поди прочь!..
Подверстаем примерчик. В 1918 году Всероссийский союз поэтов организовал на Тверской кафе «Домино». Хлебников приходил сюда каждый день в сумерках. Сидел один. Всегда один, не снимая шубы и шапки. Ему подавали обед. Он молча съедал его и уходил… Однажды в «Домино» устроили вечер Хлебникова. Он сидел на эстраде за столиком, на котором была груда рукописей. Сначала он читал громко, потом голос его стал глуше, пока не перешел в тихий лепет и невнятное бормотание. Он совсем забыл о слушателях, перебирал свои рукописи, путался в них. Читал что-то наугад, не дочитав до конца, возвращал в «родимый хаос». Вскоре зал опустел… Второй вечер был таким же неудачным и безуспешным, как и первый. С тех пор Хлебникова оставили в покое… (сборник «Встречи с прошлым», М-78).
Маяковский так определил роль Велимира: «Хлебников — не поэт для потребителя. Его нельзя читать. Хлебников — поэт для производителя». То есть поэт для поэтов. А что поэт был гением чистой воды, в этом не сомневались ни Вячеслав Иванов, ни Блок, ни Кузмин, ни Мандельштам, ни другие поэтические авторитеты. Даже Ходасевич, противник всего того, что мнилось ему «ненужной зарослью внешней непростоты», бросил звонкую фразу: «Гениальный кретин!»
Многие спорили о Хлебникове, пытаясь определить личность поэта: безумец или гений? Или гениальный безумец? Но бытовали и другие определения: «Новейший Колумб словесных Америк», «Ведун наших дней» и даже «Русский дервиш» за пристрастие Хлебникова к постоянным путешествиям и перемещениям.
Хлебников родился в семье ученого-естественника, орнитолога и лесовода (прекрасный генный фундамент!). Однако оказался недоучившимся студентом (учился в Казани и Петербурге). Весной 1908 года в Крыму Хлебников познакомился с Вячеславом Ивановым и осенью того же года перебрался в Петербург. Стал посещать «Башню» Вячеслава Иванова, где его нарекли славянским именем Велимир. Общался со всем литературным бомондом. В письме к брату написал: «Я подмастерье знаменитого Кузмина. Он мой madister. Он написал „Подвиги Александра Македонского“. Я пишу дневник моих встреч с поэтами…»
Но в подмастерьях Хлебников долго не ходил. Он порвал с символистами и примкнул к футуристам. Участвовал в нашумевших сборниках «Садок судей» и «Пощечина общественному вкусу». Футуристы считали Хлебникова законченным мастером и своим идеологом. Не случайно, когда Хлебников умер, Маяковский написал следующие строки в некрологе: «Во имя сохранения правильной литературной перспективы считаю долгом черным по белому напечатать от своего имени и, не сомневаюсь, от имени моих друзей, поэтов Асеева, Бурлюка, Крученых, Каменского, Пастернака, что считали его и считаем одним из наших поэтических учителей и великолепнейшим и честнейшим рыцарем в нашей поэтической борьбе».
В оценке Маяковского все верно, кроме слова «борьба». Это Маяковский был борцом и участвовал в борьбе, а Хлебников никак не подходил на роль боевого поэта. Да, он подписывал футуристические манифесты, но сам был в стороне от литературных битв.
- И как нахохленная птица,
- Бывало, углублен и тих,
- По-детски Хлебников глядится
- В пространство замыслов своих, —
биографически точно определил Хлебникова Сергей Спасский.
Поэт-футурист Хлебников, он же математик-цифроман и шаман-заумник, лелеял грандиозные замыслы. В стихотворении «Одинокий лицедей» он писал:
- И пока над Царским Селом
- Лилось пенье и слезы Ахматовой,
- Я, моток волшебницы разматывая,
- Как сонный труп, влачился по пустыне,
- Где умирала невозможность,
- Усталый лицедей,
- Шагая напролом…
И концовка стихотворения, написанного в конце 1921 — начале 1922 года:
- И с ужасом
- Я понял, что я никем не видим,
- Что нужно сеять очи,
- Что должен сеятель очей идти!
«Лицедей» и «Сеятель» и шел вперед, делая смелые прорывы в словотворчестве. В труде «Наша основа» (1920) Хлебников писал: «Словотворчество есть взрыв языкового молчания, глухонемых пластов языка… Словотворчество — враг книжного окаменения языка… Заумный язык — значит находящийся за пределами разума… То, что в заклинаниях, заговорах заумный язык господствует и вытесняет разумный, доказывает, что у него особая власть над сознанием, особые права на жизнь рядом с разумным…»
- Они голубой тихославль,
- Они голубой окопад,
- Они в никога улетавль,
- Их крылья шумят невпопад…
Или можно привеети другое:
- О, рассмейтесь, смехачи!
- О, засмейтесь, смехачи!
- Что смеются смехами,
- Что смеюнствуют смеяльно,
- О, засмейтесь усмехально!..
Говорить дальше о хлебниковской зауми, о его говорящих звуках не будем. Мы не лингвисты. Поговорим о другом. Хлебников с настойчивостью крота корпел над хронологическими рядами и сцеплениями судеб и событий. Он хотел открыть Закон времени. Черпал «клювом моря чисел». И обнаружил повторяемость исторических явлений, что позволило ему периодизировать всемирную историю. Знаменитое предчувствие: «но в 534 году было покорено царство Вандалов; не следует ли ждать в 1917 году падения государства!»
Российское государство и пало в 1917 году. А дальше:
- Свобода приходит нагая,
- Бросая на сердце цветы,
- И мы, с нею в ногу шагая,
- Беседуем с небом на ты…
17 ноября 1920 года Хлебников с гордостью известил Ермилова в письме из Баку, что «открыл основной закон времени и думаю, что теперь так же легко предвидеть события, как считать до трех».
Однако Хлебникову не удалось составить периодическую систему событий наподобие таблицы Менделеева, хотя многое он гениально предугадал.
- Ах, если бы! Если бы это!
- И я свирел в свою свирель
- И мир хотел в свою хотель.
- Мне послушные свивались звезды
- в плавный кружеток.
- Я свирел в свою свирель,
- выполняя мира рок…
Сколько неологизмов! Не так давно в Вене вышла книга «Словари неологизмов Хлебникова», в ней 6130 слов.
В апреле 1920 года в Харькове в городском театре Хлебникова избрали… Председателем Земного Шара. В этом действии принимали участие Сергей Есенин и Анатолий Мариенгоф. Хлебников новое звание принял серьезно, как и до этого другое: «В 1913 году был назначен великим гением современности, каковое звание храню и по сие время», — написал он в автобиографической заметке. Далее Хлебников предложил создать международное общество Председателей Земного Шара из 317 членов (317 — одно из выведенных Хлебниковым «магических чисел» Времени). Председатели, по мысли Хлебникова, должны были осуществлять программу мировой гармонии в «надгосударстве звезды». Еще один великий мечтатель! Поэт-утопист! Хлебников свято верил в свою миссию провозвестника будущего. Работая над своими «законами времени», он считал, что совершает великое открытие, которое послужит на пользу всему человечеству, так же как и изобретаемый им «мировой заумный язык».
Хлебников ненавидел все суетное и мелкое. Людей делил на «изобретателей» и «приобретателей». Мечтал о времени, когда исчезнут войны, частная собственность, отчужденность человека от природы:
- Взлететь в страну из серебра,
- Стать звонким вестником добра, —
писал он в стихотворении «Конь Пржевальского» (1912).
В апреле 1917 года Хлебников опубликовал «Воззвание», в котором резко выступил против войн и государств:
- А пока, матери,
- Уносите своих детей,
- Если покажется где-нибудь государство.
- Юноши, скачите и прячьтесь в пещеры
- И в глубь моря,
- Если увидите где-нибудь государство.
- Девушки и те, кто не выносит запаха мертвых,
- Падайте в обморок при слове «границы»:
- Они пахнут трупами…
Это написано Хлебниковым до создания тоталитарных государств в XX веке, до фашистской Германии, Советского Союза, Северной Кореи, Кампуччии и других государств-монстров.
Велимир Хлебников — явный «будетлянин», заочный житель лучезарного будущего. «Был он похож больше всего на длинноногую задумчивую птицу, с его привычкой стоять на одной ноге… с его внезапными отлетами… и улетами во времена будущего», — вспоминал Николай Асееев. Хлебников был человек вне бытовой. Тот же Асеев отмечал, что «все окружающие относились к нему нежно и несколько недоуменно. Действительно, нельзя было представить себе другого человека, который так мало заботился бы о себе. Он забывал о еде, забывал о холоде, о минимальных удобствах для себя в виде перчаток, галош, устройства своего быта, заработка и удовольствий. И это не потому, что он лишен был какой бы то ни было практической сметливости или человеческих желаний. Нет, просто ему некогда было об этом заботиться. Все время свое он заполнял обдумыванием, планами, изобретениями…»
Лиля Брик подтверждала: «У Хлебникова никогда не было ни копейки, одна смена белья, брюки рваные, вместо подушки наволочка, забитая рукописями… Писал Хлебников постоянно и написанное запихивал в наволочку или терял. Когда уезжал в другой город, наволочку оставлял где попало. Бурлюк ходил за ним и подбирал, но большинство рукописей все-таки пропало. Корректуру за него всегда делал кто-нибудь, боялись дать ему в руки — обязательно все перепишет заново, и так без конца. Читать свои вещи вслух он совсем не мог, ему делалось нестерпимо скучно…»
Не случайно Хлебников дважды помещался в психиатрическую лечебницу, про себя он однажды написал так:
- Я ведь такой же, сорвался я с облака.
Свое последнее путешествие Хлебников совершил в деревню Санталово Новгородской губернии весной 1922 года. Со своими неизменными мешками с рукописями Хлебников, уже больной, добрался до места назначения, но вскоре у него отнялись ноги. Скончался он в страшных мучениях, прожив всего лишь 36 лет.
- Бобэоби пелись губы
- Бээоми пелись взоры…
И вот губы смолкли и взоры потухли. Осталось творчество. Как точно выразился Осип Мандельштам: «Хлебников возится со словами, как крот, между тем он прорыл в земле ходы для будущего на целое столетие».
Хлебников оказал влияние на многих поэтов, и прежде всего на Маяковского, Цветаеву, Пастернака, Мандельштама, Асеева, Заболоцкого. Как заметил Константин Ваншенкин: «Здесь брали многие». И не только рифму, но и неожиданность, ракурс взгляда, интонацию и многое другое.
«Хлебников — это магазин не только без продавца, но и без кассира. Десятилетия открытых дверей. Мастерская, склад, где лежат инструменты, материалы, детали и конструкции, целые блоки и маленькие шурупчики. И как раз именно все это — для поэтов. Полная свобода в обращении со словом, выходящая порою за пределы здравого смысла, возможного, допустимого. Но зато он приучил к мысли о смелости…» (К. Ваншенкин. ЛГ. К 100-летию со дня рождения Велимира Хлебникова).
«Лобачевский слова» — назвал Хлебникова Юрий Тынянов. Однако этот поэт-математик был не так заумен и прост, как кажется на первый взгляд. В сверхповести «Зангези» ученики требуют:
«Зангези! Что-нибудь земное! Довольно неба! Грянь „Комаринскую“! Мыслитель, скажи что-нибудь веселенькое. Толпа хочет веселого. Что поделаешь — время послеобеденное…»
Велимир Хлебников отлично понимал вкусы и суть толпы, массы, публики. Но в отличие от Игоря Северянина не подыгрывал ей «Комаринского» и уж тем более не исполнял фокстротов.
- Сегодня снова я пойду
- Туда — на жизнь,
- на торг, на рынок,
- И войско песен поведу
- С прибоем рынка
- в поединок!
Одинокий лицедей-воин, он сражался! Сражался в одиночестве, ибо он один из немногих, кто «пил жизнь из чаши Моцарта».
ХОДАСЕВИЧ
Владислав Фелицианович
16(28).V.1886, Москва — 14.VI.1939, Париж
«Печальный Орфей» — так я назвал свое небольшое исследование о Ходасевиче в книге «Поцелуй от Версаче» (1998), где представлен ряд поэтов Серебряного века.
По определению Николая Гумилева, «европеец по любви к деталям красоты», Ходасевич «все-таки очень славянин по какой-то особенной равнодушной усталости и меланхолическому скептицизму».
Владимир Набоков считал, что Ходасевич — «крупнейший поэт нашего времени, литературный потомок Пушкина по тютчевской линии, он останется гордостью русской поэзии, пока жива последняя память о ней».
Действительно, в отличие от акмеистов, символистов, футуристов и прочих «истов» начала XX века у Ходасевича кристально чистый пушкинский слог и тютчевское, космическое восприятие жизни. Но при этом неизменная тревога, ожидание и печаль:
- Все жду: кого-нибудь задавит
- Взбесившийся автомобиль,
- Зевака бледный окровавит
- Торцовую сухую пыль.
- И с этого пойдет, начнется:
- Раскачка, выворот, беда,
- Звезда на землю оборвется,
- И станет горькая вода.
- Прервутся сны, что душу душат.
- Начнется все, чего хочу,
- И солнце ангелы потушат,
- Как утром — лишнюю свечу.
Кто-то определил Ходасевича как поэта одной темы — неприятия мира. Отчасти это верно. Во многих его стихах буквально клокочет протест против зла, разлитого в мире, и одновременно почти ледяное бессилие исправить все несправедливости и несуразности бытия.
- Мне невозможно быть собой,
- Мне хочется сойти с ума,
- Когда с беременной женой
- Идет безрукий в синема…
Или другая вариация на ту же тему:
- Счастлив, кто падает вниз головой;
- Мир для него хоть на миг — а иной.
Но, как часто бывает, современники не слишком ценили Ходасевича («большое видится на расстоянье»). Адепты авангарда считали его стихи «дурно рифмованным недомоганием». Острослов князь Святополк-Мирский назвал его «любимым поэтом всех тех, кто не любит поэзию». Язвительная Зинаида Гиппиус частенько бранила его в печати. Но больше всего Ходасевичу досталось от советских критиков. Его, как эмигранта, клевали нещадно. В советской России Ходасевич проходил как «один из типичных буржуазных упадочников», как «нытик мистицизма». Один критик договорился до того, что-де ахматовы и ходасевичи «организуют психику человека в сторону поповско-феодально-буржуазной реставрации».
Литературная энциклопедия (1975) не могла совсем замолчать крупнейшего русского поэта, но привела о Ходасевиче лишь небольшую заметку, в которой выделила его «резкое неприятие действительности, в т. ч. советской». Инкриминировали ему, что он с 1925 года перешел в «лагерь белой эмиграции, эволюционируя все больше вправо». И в конце навесили ярлык: «Вера в незыблемость культурных ценностей сочетается у него с мыслями о безысходности бытия (какая может быть безысходность, когда социализм на дворе, — читалось в подтексте), лирическая обнаженность — с чертами усталости и цинизма, лаконизм поэтических средств — с суховатостью и дидактизмом».
Вот такая оценочка. Умели унижать советские литературоведы, ничего не скажешь.
Последняя книга Ходасевича — «Поэтическое хозяйство Пушкина» — вышла в России в 1924 году. Затем долгий период замалчивания, в то время как на Западе Ходасевич издавался широко. Прорыв произошел в пору перестройки и гласности. В 1989 году вышла книга Ходасевича в большой серии поэтов, в 1991-м — большой том «Колеблемый треножник», в 1997-м собрание сочинений в четырех томах. Ходасевич вернулся…
Вернемся и мы к началу. В автобиографии, написанной в ноябре 1920 года, Владислав Ходасевич писал:
«Родился я в Москве 16 мая 1886 года. В 1904 г. окончил Московскую 3-ю гимназию и поступил на юридический факультет Московского университета. Осенью 1905 г. перешел на филологический факультет. Однако политические события того времени сделали университетскую работу невозможной, а впоследствии, когда университет вновь открылся, мне пришлось вскоре покинуть его, отчасти вследствие обстоятельств личной жизни, отчасти из-за болезни (туберкулез).
Моя литературная деятельность началась в 1905 году. С тех пор я помещал свои стихи, а также критические и историко-литературные работы во многих изданиях, между прочим — в „Весах“, „Золотом руне“, „Перевале“, „Образовании“, „Современнике“, „Аполлоне“, „Северных записках“, „Русской мысли“, „Русских ведомостях“, „Утре России“, „Новой жизни“ и др.
Отдельными изданиями вышли три сборника моих стихов: „Молодость“ (1908, М.), „Счастливый дом“ (1914, М.) и „Путем зерна“ (1920, М.), а также около 15 томов переводов (с француз. и польского)…»
Далее Ходасевич указывал названия некоторых историко-литературных работ — о Пушкине, о Державине, о графине Растопчиной и о других поэтах. Здесь следует прибавить, что за всю свою жизнь Ходасевич написал более 400 статей и рецензий, более 80 статей о своем кумире Пушкине.
А теперь кое-что добавим к автобиографии Ходасевича. В три года он научился читать, в четыре — увидел впервые балет и увлекся танцами, в шесть — сочинил первые стихи. Когда ему было лет 6–7, он самостоятельно отправился к даче Аполлона Майкова и, увидев на скамейке седовласого старца, спросил: «Вы поэт Майков?» — и, получив утвердительный ответ, сообщил: «А я Владя Ходасевич. Я очень люблю ваши стихи и даже могу прочесть наизусть: „Мой сад с каждым днем увядает…“» Майков выслушал со вниманием юного поклонника и даже поблагодарил, чем Владя очень гордился потом.
После выхода первого сборника «Молодость» в 1908 году Ходасевич встал на стезю профессионального литератора. Стихи, переводы, критика — все это приносило мало денег, но ничего иного Ходасевич делать не мог. На всю оставшуюся жизнь он был обречен на литературно-поденную деятельность. Это бремя постоянно давило на него.
- Уж тяжелы мне долгие труды,
- И не таят очарованья
- Ни знаний слишком пряные плоды,
- Ни женщин душные лобзанья…
В своем творчестве Ходасевич ратовал за «новый классицизм», за развитие традиций Пушкина и Державина и не поддавался никаким поэтическим новациям, оставаясь верным хранителем наследия золотого века — в словаре, семантике, ритмике, звукописи.
- В том честном подвиге, в том счастье песнопений,
- Которому служу я каждый миг,
- Учитель мой — твой чудотворный гений,
- И поприще — волшебный твой язык.
- И пред твоими слабыми сынами
- Еще порой гордиться я могу,
- Что сей язык, завещенный веками,
- Любовней и ревнивей берегу.
Ходасевич неуклонно шел к своей литературной славе, но тут произошла революция, которая «спутала все карты».
Как отмечал сам поэт: «Весной 1918 года началась советская служба и вечная занятость не тем, чем хочется и на что есть уменье: общая судьба всех, проживших эти годы в России».
В тяжеленных условиях Ходасевич продолжал работать, писать и переводить, переехал из голодной и холодной Москвы в Петроград, но и там оказалось не лучше. К этому прибавилось тяжелое заболевание. А дальше слово Нине Берберовой, которая стала третьей женой Владислава Ходасевича:
«…Говорили, что скоро „все“ закроется, то есть частные издательства, и „все“ перейдет в Госиздат. Говорили, что в Москве цензура еще строже, чем у нас, и в Питере скоро будет то же…. и в этой обстановке — худой и слабый физически Ходасевич внезапно начал выказывать несоответственную своему физическому состоянию энергию для нашего выезда за границу. С мая 1922 года началась выдача заграничных паспортов — одно из последствий общей политики НЭПа. И у нас на руках появились паспорта… Но мы уезжали, не думая, что навсегда. Мы уезжали, как Горький уезжал, как уехал Белый, на время, отъесться, отдохнуть немножко и потом вернуться. В жизни мы не думали, что останемся навсегда… У нас были паспорта на три года, у меня для завершения образования, а у него — для лечения, потому что в то время простого аспирина нельзя было купить в аптеке… И мы уезжали, думая, что все попритихнет, жизнь немножко образуется, восстановится — и мы вернемся…»
Не вернулись.